Главная              Сочинения по литературе

Взбаламученное море - реферат

Взбаламученное море

Автор: Писемский А.Ф.

А.Ф.Писемский

Взбаламученное море

Роман в шести частях

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1. Басардины

По улицам и полям усадьбы Спирова мела и передувала бестолковейшая декабрьская вьюга: то зачем-то несла целое облако снегу и, выйдя за ворота, тотчас же клала его на огромнейший и без того сугроб; то точно сверлом сверлила и завывала в разбитое слуховое окно на барском доме, то с каким-то упорством дула в зад скотнику Климу , рубившему перед скотным двором дрова и не обращавшего на это никакого внимания. На крыльце избы стояла старуха Михайловна, и с ней ветер как-бы заигрывал, крутя и завивая ее истасканный передник.

- Чьи такие, дедушка, это проехали? - окликнула она Клима.

- Басардины, надо-быть... к тестю едут.

- И то дело. Да, да!

- На балотировку, видно, ладят, - заключил Клим.

- Да, да! - согласилась опять с этим Михайловна; а потом, о чем-то звонко вздохнув, вернулась в избу.

На Спировском поле, по переметенной и ухабистой дороге, действительно тянулся целый обоз. На передней лошади ехал молодой дворовый малый, Митька. Он сидел спокойно, как истукан, и только, когда его очень уж тряхнет в ухабе, он моргнет носом и ткнет лошадь кнутовищем, на что та обыкновенно, отмахнет ему хвостом.

В тех же санях, за спиной у Митьки, сидела горничная девица Дарья, закутанная по самый нос в какие-то лохмотья. Странное явление представляли собой эти два молодые существа: жизнь ли их очень заколотила, или их организмы, питаемые круглый год постными щами и мякинным хлебом, содержали в себе более лимфы, чем крови, но только пятидесятую версту они ехали вдвоем и во все это время хоть бы переглянулись, пошутили бы между собой, переговорили слова два-три. Митька, положительно можно сказать, даже ничего и не думал; а Дарья всю дорогу смутно соображала, куда это она положила барышнины чулки: старая барыня, как приедут на место, непременно их спросит, а она и не помнит, куда их засунула.

За передней ехал сам барин, в розвальнях, парой гусем. Заложенный у него на вынос сивый меренок, по прозванью Репейник, обнаруживал удивительное старание. Он вез, потел, обтирался и все-таки вез, как будто бы сотни начальнических глаз смотрели на него и любопытствовались его усердием, между тем как шедшая в корню сухопарая саврасая кобыла решительно парализовала все его старания. Лошадь эта, пока дорога шла еще прямая, везла кое-как; но чуть-чуть встречался крутой поворот, или надобно было обойти какую-нибудь рытвину, так сейчас же и терялась: не понимала она, как это сделать надо, или ей трудно было ладить со своим неуклюжим телом, только непременно сядет в хомут, начнет болтаться из стороны в сторону и по крайней мере с полверсты не уставится. На подобное неравенство в распределении трудов сидевший кучером задельный мужик Потап, так как настоящих дворовых кучеров уже не хватало, не обращал ни малейшего внимания: все его старание было направлено на то, чтобы самому как-нибудь примоститься на облучке, к которому он скорее изображал собой касательную линию, чем сидящего на нем человека. Едва позаберется несколько поспокойнее, как сани занесет в его сторону, и поехал вниз; опять начнет забирать вверх, - да так всю дорогу, даже пот прошиб!

На все эти проделки с Потапом барин, мужчина с проседью, но довольно еще молодцеватый, в потертой медвежьей шубе и шапке с собачьим околышком, надетой несколько набекрень, смотрел не без удовольствия.

- Опять съехал? - говорил он, слегка улыбаясь, когда Потап, спустившись с саней до самого горла, отчаянно хватался за передок.

- Ты сиди крепче! - советовал он ему.

На все это Потап отвечал сердитым взглядом и забирался на передок почти с ногами.

Барин между тем переносил свое внимание на другие предметы.

"Ишь, как дугу-то погнуло", - думал он, глядя, как сбившаяся с панталыку коренная шла совершенно боком.

На закраине поля замелькали какие-то черные пятна.

"Кусты это или деревья, чорт знает?" - продолжает он соображать с заметным вниманием.

"Кусты!" - решал он мысленно и самодовольно.

Налетевшая вьюга заслепляла ему глаза. Он повертывался и начинал смотреть в другую сторону.

Волновали ли в настоящую минуту какие-либо иные, более серьезные мысли и более раздражительные чувствования этого, как мы увидим впоследствии, отца довольно многочисленного семейства, - мы не знаем и даже имеем все основания подозревать, что как к совершенному им теперь пути, так и вообще ко всей громаде плывущей на него жизни он относился довольно созерцательно и совершенно спокойно.

Ехавшая за розвальнями тройка, в крытых санях, представляла собой гораздо больший порядок: лошади все в ней были одной масти, коренная шла даже с некоторой гордостью. Молодой кучер Михайла, с черкесским лицом, стройный, перетянутый ремнем с посеребренным набором, ловко сидел на облучке. Пожилой лакей, хоть и в очень старинной, но заметно сбереженной гороховой шинели, с несколькими воротничками и со светлыми пуговицами, тоже привычно сидел рядом с ним и, при малейшем наклонении саней на его сторону, сейчас же соскакивал и подпирал их плечом. Видно, он понимал, что едет с дамами, из которых одна, молоденькая, с прелестным, свежим личиком, беспрестанно выглядывала из-под опущенного фордека и, оглянув окрестность, снова опускалась в глубь саней, приговаривая с досадой:"нет еще, далеко".

Сидевшая с ней пожилая дама, казалось, и не слыхала этих восклицаний.

Если бы какой-нибудь художник захотел изобразить идею житейской озабоченности в виде женщины, то лучшего образца не нашел бы для себя, как эта дама, с впалыми, желтоватыми щеками, с довольно еще светлым, умным взглядом черных глаз, но который весь был погружен в себя и ушел в глубь души. В противоположность своему на все спокойно взиравшему супругу, своей пятнадцатилетней дочери, чем-то своим, должно быть, занятой, в противоположность наконец вялой и далеко не заботливой прислуге, - она одна тут обо всем думала и над всем бодрствовала.

Трудно перечислить, сколько забот, предположений, надежд и опасений проходило в ее бедной женской голове, а тут еще - смешно даже сказать - от дорожной ли езды, или от несущегося со всех сторон свежего воздуха, перед ней, как нарочно, начали восставать так давно уж, кажется, забываемые воспоминания...

2. Вельможи-благодетели.

Надежда Павловна Басардина была чуть ли не пятая дочь секунд-майора Рылова, который, еще на ее памяти, ходил в кафтане с бортами, в чулках и башмаках и, как что-то, вероятно, очень умное, любил выделывать перед гостями палкой, как павловским эшпатоном. Потом она воспитанница в доме князя Д... Целый верх огромного московского дома отведен был для десяти питомиц, все почти прехорошеньких собой девочек... Как живой стоял перед ней князь, всегда в синем фраке, в белом галстуке и с тремя звездами. Каждое утро они гуртом сходили к нему вниз делать реверанс, целуя при этом его белую и благоуханную руку... Шли потом к его дочери, величественной, бойкой красавице, Графине N., авантюристке по жизни, вышедшей сначала за французского эмигранта, бросившей его потом в Париже для итальянского тенора и теперь жившей, как знали все, даже маленькие воспитанницы, почти в открытой связи с правителем дел отца, безобразным, рябым, косым, но умным и пронырливым поповичем, грабившим всю Москву и при этом сохранившим какую-то демонскую власть над старым князем и его дочерью. Помнила Надина и огромную классную комнату с длинным столом, на председательском месте которого всегда восседала m-lle Dorothee, высокая, плоская швейцарка, скорей бы допустившая, чтобы мир перевернулся вверх дном, чем которая-нибудь из воспитанниц произнесла при ней русское слово. Помнила и танцовального учителя, ставившего их всех в ряд и довольно нецеремонно вытягивавшего их маленькие ножки для довольно трудных менуэтных па. Помнила наконец и многознаменательный день: в доме шум, беготня; это приехал сын князя, юный дипломат, любимец двора. Надине было уже пятнадцать лет, она все внимательней и внимательней прислушивалась к шепоту подруг о непонятных и в тоже время как будто бы и знакомых ей вещах. В тот же день, на petite soiree, все воспитанницы были представлены молодому князю. Он их благосклонно, хоть несколько и свысока, оприветствовал. Никогда уже, во всю свою жизнь, ни прежде ни после, Надина не видала мужчины красивее, умнее и любезнее. Не давая себе хорошенько отчета, она обыкновенно засматривалась на князя, когда он стоял где-нибудь вдали и рисовался почти еще юношеским станом. Раз князь, именно в это самое время, обернулся к ней; Надина сконфузилась, покраснела. Он все это видел и улыбнулся ей.

Вскоре после того в довольно темноватую залу, где воспитанницам обыкновенно давали музыкальный урок, вошел князь. Надина сидела вдали от прочих девушек. Он прямо подошел и сел рядом с нею. Она сконфузилась и поотодвинулась от него.

Князь ласково посмотрел на нее.

- Avez-vous des parents? - спросил он ее, вероятно, затем, чтобы только заговорить с нею.

- Non, mes parents c'est votre pere, - отвечала Надина, совершенно сконфуженная.

- Donc, je suis votre frere, - подхватил князь: - так?

- Non, non! - повторяла шопотом Надина.

Все прочие воспитанницы, окружавшие рояль, стояли к ним спиной.

- Et vous embrasser? - заключил тем же шопотом князь, наклоняя свое лицо к лицу Надины.

- Monsieur! - произнесла та, отодвигаясь от него.

Голос учителя, позвавшего Надину, прервал эту сцену. Она проворно встала и подошла к фортепиано.

Князь, хоть и вдали, но стал против нее.

Надина пропела свой урок дрожащим голосом и почти со слезами на глазах.

На другой день ее остановила графиня.

- Chere enfant, un mot! - сказала она. Надина стала перед ней навытяжку. - Je veux voir votre figure et votre taille!

Надина потупилась.

- Vous etes charmante! - продолжала графиня с улыбкой. - Mon frere est amoureux de vous.

- Non, madame, - произнесла Надина, вся вспыхнув.

- Comment non? - спросила графиня, устремляя на молодую девушку почти любострастный взгляд.

В доме между тем приготовлялось новое торжество.

Молодой князь, по величайшей милости государя и в уважение к знаменитому роду, каких-нибудь двадцати семи лет назначен был уполномоченным при одном из маленьких дворов. Сама графиня-сестра взялась устраивать по этому случаю праздник. Все воспитанницы, одетые тирольскими пастушками, должны были поднести юному амфитриону цветы, а Надина, как более умненькая, была выбрана сказать ему поздравительное стихотворение. Князь, в свою очередь, имел у себя в запасе для прелестных тиролек целую коллекцию довольно ценных безделушек: милый век имел и милые обычаи!

- Vous recitez si bien, qu'il m'est difficile de trouver quelque chose a vous offrir, - говорил молодой посланник, торопливо роясь в безделушках, когда Надина нетвердым сконфуженным голосом произнесла ему свое восьмистишие.

- Je vourdais bien avoir votre portrait, - отвечала она почти уже шопотом и не помня сама, что говорит.

- Vrai? Je vais vous l'apporter, - воскликнул князь и бросился в кабинет отца, сорвал там со стены свой очень дорогой медальон на кости и подал его Надине. Та проворно спрятала его за корсет и , вся пылающая, убежала к себе наверх. Вечером, на бале во вкусе Трианона, все юные смертные были обращены в богов. Надина изображала Минерву. Князь танцевал с ней котильон и бесцеремонно жал ей руку. За ужином он сел против нее, кидал в нее шариками, выбирал ей лучшие конфеты и цветы и заставлял пить много вина. Сидевшая тут же рядом m-lle Dorothee на все это только улыбалась своим широким ртом. В доме старого князя все дышало одним воздухом: даже строгая швейцарка, позабыв целомудренные нравы родины, любила шаловливые и слегка скандалезные сцены.

После ужина, детей, а в том числе и шестнадцатилетних воспитанниц, отправили спать раньше. Дежурная горничная, чего прежде не бывало, повернула и затушила ночную лампу.

- Что ты делаешь? - закричали-было ей со всех сторон.

Но она, ни слова не ответив, ушла.

- Mesdames! Мы во мраке! - говорили с хохотом маленькие шалуньи, но вскоре потом, разумеется, и заснули.

Надина тоже уже спала... Вдруг она почувствовала на щеке чье-то горячее дыхание. Она в испуге открыла глаза... Перед ней стоял князь.

Надина приподнялась с постели.

- Que voulez-vous, monsieur? - проговорила она устрашенным голосом и закрывая руками обнаженную шею.

Князь хотел обнять ее. Надина движением руки остановила его и сейчас же вскочила на окно дортуара.

- Si vous m'approchez, je me precipte de la fenetre! - проговорила она.

- De grace, ma petite, retirez-vous de la, - молил ее князь.

- Monsieur, sortez! - сказала Надина.

Голос ее был тверд и громок.

- Vous etes cruelle! - проговорил князь и, сделав ручкой, удалился.

Как ни грациозно была разыграна эта сцена, но она сильно поразила Надину: дрожавшая от страха, униженная, оскорбленная, она сошла с окна. Нравственный инстинкт женщины заговорил в ней; ей как бы сразу представилось, где она и что она такое тут. Загадочная история с m-lle Горкиной, чудо какой хорошенькою и двумя годами старше ее воспитанницей, стала для нее ясна. Ту, как сама она рассказывала, каждый вечер водили в кабинет к старому князю, и тот, несмотря на ее слезы, посыпал ей на грудь табаку и нюхал его.

Родители Горкиной ужасно рассорились за это с князем и взяли дочь к себе.

Надина тоже решилась написать отцу и сестре. В тысяче выражений она умоляла взять ее. Она писала: "Sauvez moi, ma soeur, de moi-meme. Le jeune prince est amoureux do moi et je puis perdre ma pudeur".

Старый майор в это время находился окончательно забранным в строгие и благочестивые руки старшей своей дочери, оставшейся при нем в девках, Бог знает когда-то и кем-то названной Биби и до сих пор сохранившей это имя между родными и знакомыми. Секунд-майор, слушал письмо своей "московки", только хлопал глазами; пожилая девственница, сама некогда воспитанница Смольного монастыря и недоучившаяся там единственно потому, что в петербургском климате ее беспрестанно осыпала золотуха, поняла все. Пиши сестра, что ее не кормят, не одевают, что каждый день ее мучат, колесуют, - сердце Биби не дрогнуло бы: но тут угрожала опасность чести их фамилии.

- В нашем семействе не было еще таких! - проговорила она почти с ужасом и настояла, чтобы в тот же день за сестрой в Москву была послана на паре, в кибиточке, подвода, на которой отправила любимого своего кучера Ивана Горького. Вместе с ним также поехала и приближенная к секунд-майору девица Матрена. Старик, был в таких уже летах, все еще не мог оставить своих глупостей, и Биби терпела их, помня только великое правило, что дети родителям не судьи.

Майор, под диктовку дочери, нацарапал князю письмо, которое начиналось так: "Ваше высокопревосходительство, господин генерал-аншеф и сиятельнейший князь!" - форма, которой научил его еще в полку писарь и которую он запомнил на всю жизнь.

Прописав титул, он просил отпустить к нему дщерь его Надину, так как сам он приближается к старости, а старшая дочь его, и без того уж посвятившая ему всю жизнь, желает подумать и о себе и себе что-нибудь сделать для будущей жизни.

Диктуя последние строки, Биби решительно думала поразить ими все семейство князя и внушить к себе огромное уважение.

В заключении письма старик вопиял к именитому вельможе излить на свою питомицу последние милости и благословить ее образом Иверской Божией Матери, которая вечно будет ей заступницей в жизни, а затем подписался, слегка размахнувшись: "Вашего сиятельства нижайший раб, секунд-майор Рылов".

Несколько странно было видеть, когда Иван Горький, с удивленным лицом и растопыренными ногами, очутился на княжеском дворе, а Матрена, в пестрорядинной шубенке и валеных сапогах, - между накрахмаленными и раздушенными горничными в княжеской кофишенкской. Надина чуть не умерла со стыда, когда увидела посланных за нею: такие они были оборванные.

Старый князь, занятый в это время планами женитьбы сына чуть ли не на принцессе Брауншвейгской, несколько удивился, прочитав письмо секунд-майора; но, впрочем, величественным наклонением головы изъявил свое согласие и в день отъезда подарил Надине на приданое бриллиантовое ожерелье в десять тысяч ассигнациями. Что же касается до благословения, то православной иконы в доме не нашлось, и князь благословил свою рыдающую питомицу копией с Рафаэлевой Мадонны.

3. Совсем дичь.

Дней через шесть Надина, вся разбитая от непривычной езды в нерессорном экипаже, приехала к родительскому крову и как бы чудом каким была перенесена из французского, фоблазовским духом преисполненного дома в самый центр деревенского православия.

Если бы пришлось подробно описывать жизнь секунд-майора и пожилой его дочери, то беспрестанно надобно было бы говорить: "Это было, когда поднимали иконы перед посевом; это - когда служили накануне Николы всенощную; это - когда на девках обарывали усадьбу кругом, по случаю появившегося в соседних деревнях скотского падежа".

Въезжая в усадьбу, Надина еще издали увидела старого отца, в том же чепане и с развевавшимися по воздуху седыми волосами, а за ним сухощавую фигуру сестры в черном платье и белом платочке на шее.

Она хотела было броситься к ним в объятья; но Биби движением руки остановила ее и указала на вынесенную чудотворную икону. Надина приложилась к ней и затем уже почувствовала на щеках своих сморщенное, плачущее и заскорблое лицо отца и сухие, тонкие губы сестры. В комнатах ее поразил сильный и совершенно незнакомый запах ладана и деревянного масла, и к ней как-то раболепно и суетливо стали подходить горничные девицы, одна другой пожилее и некрасивее. Биби не любила выдавать замуж свою женскую прислугу, и ее девки годам к тридцати страшно худели и старились, а потом так засыхали в этом виде на всю остальную жизнь.

На другой день Биби возила сестру к приходу и заставила там подать за упокой всех умерших родных, а по матери отслужить панихиду, непременно требуя, чтоб она за все это заплатила из своих карманных денег. Образ, которым благословили Надину, тоже немало занимал Биби: она все недоумевала, какого он во имя, и советовала, по этому случаю, с заехавшим к ним невдолге настоятелем Редчинской пустыни.

- Это вряд ли не католический образ, - заметил ей тот.

Биби была удивлена и огорчена, и как потом ее монах ни уверял, что это ничего, что это все-таки образ, она поставила его в киоте ниже православных икон.

О причине, заставившей сестру бежать из княжеского дома, Биби не сказала с ней ни слова: о подобных вещах она не только что говорить, но даже думать не любила.

Для Надины таким образом началось все, что и прежде делалось в доме отца ее, более полугода скудный, на постном масле, стол, почти каждую неделю какая-нибудь церковная служба в доме; Биби целый день или принимала и угощала разных странниц, или тихо, но злобно хлопотала по хозяйству. Старый отец, по ее приказанию, тоже все был больше в поле и смотрел за рабочими. Первое время Надина, по своему несколько идиллическому воспитанию, мечтала-было о прогулках по полям, о разговорах с добрыми поселянами и поселянками. Но из всего этого ее артистический взгляд только и увидал, как весной задельные мужики, по большей части все старики, с перекошенными от натуги лицами взрывали неуклюжими косулями глинистую почву, а вечером ужинали одним квасом с хлебом, и хорошо-хорошо когда холодными щами с забелкой, - или как дворовые женщины, а в том числе и ходившие последнее время беременности, не чувствуя собственной спины, часто, после заката солнца, дожинали отмеренные ей десятины, и их же потом бранили, что они высоко жнут, - или как наконец эти же самые добрые мужички, при первой же Никольщине, напивались, как звери дикие, и в этом виде ругались такими словами, что слушать было невозможно.

Самым живым развлечением для Надины было ходить, в сопровождении горничных, за грибами и ягодами; но сестра и в этом ей всегда препятствовала, говоря, что неприлично девкам бегать по лесам: мало ли на что они там могут наскочить? Из прежних ее элегантных занятий у нее только и осталось, что вышивание бесконечного ковра, который Биби заранее назначила для приношения в церковь.

Так прошли год, два, три, наконец десять. Скука и бездействие (из хозяйства Надине только и предоставлено было разливать чай), беспрестанное созерцание какого-то бессердечного богомольства сестры и наконец совершенно бессмысленная любовь отца, делали свое: Надина худела, дурнела; но в то же время умнела!.. Трудно передать ту степень неуважения, которое она чувствовала к своему ничего не могшему для нее сделать родителю, того ожесточения, которое питала против занятой какими-то неземными целями сестры.

В доме шла постоянная, хоть и сдерживаемая и скрываемая под наружным видом ласковости, борьба: Надина и приближенная к майору девица Матрена тянули в одну сторону, а Биби - в другую и, по высоте своей исходной точки, всегда одерживала над ними верх.

Женихов у Надины все это время не было никого: всем молодым соседним помещикам, по большей части кутилам и собачникам, она, по своему умению одеться, ловко держать себя, по своему отвращению от разных деревенских блюд, казалась уж очень образованною. "Жидка, братец ты мой, ничего с ней не поделаешь!" - говорил иной. "Поди-ка женись на ней: таких супе и фрикасе потребует!" - рассчитывал другой.

Часто, гуляя по саду до полуночи, с пылающим лицом и сильно бьющимся пульсом, Надина хватала себя с отчаянием за голову и думала: "Господи! хоть бы за чорта да выйти замуж!". И это решительно было в ней не движением крови, а просто желание переменить свое положение.

4. Самец

В благородных строях кирасирского Его Величества Короля В...го полка, конечно, уж было немного таких скромных и молодцеватых офицеров, как ротмистр Басардин.

По формулярному его списку значилось: "родом из бедных дворян; воспитание получил домашнее (то-есть никакого); на службу поступил рядовым и через два месяца, по своей превосходной выправке, ехал уже ординардцем на высочайшем смотру". Закройщик Швецов про него говорил: "Вот на корнета Басардина шить любо: грудь навыкат, кость прямая, тонкая!". Невежа! Понимал ли он, что одеваемый им корнет по правильности своих форм был статуя античная. Даже в настоящем его чине, с начинавшею уже несколько полнеть талией, когда Басардин шел по расположенной на горке деревне, в расстегнутом вицмундире, в надетой набекрень фуражке, или когда где-нибудь сидел на бревнах, по большей части глядя себе на сапоги и опустив на нижнюю губу свои каштановые усы, между тем как при вечернем закате с поля гнали коров, по улицам бродили лошади, - глядя на него, невольно приходилось подумать: "Да, человек - красивейшее создание между всеми животными, и он один только может до такой степени оживлять ландшафт".

Здоровьем Басардин пользовался замечательным: он мог не спать три ночи, и при этом нимало не воспалялись его большие красивые глаза; зато и спал, после каждого утомительного перехода, часов по пятнадцати сряду. Курить мог всегда: утром, за обедом, после обеда, даже ночью, если б его разбудили для этого.

Другое дело для ротмистра было думать: мышление у нас все-таки есть, как хотите, болезнь, усиленная деятельность мозга насчет других органов. Но жизненная сила была слишком равномерно распределена в теле Басардина, и едва только позаберется ее несколько больше во вместилище разума и начнет там работать, как ее сейчас же потребуют другие части. Таким образом ротмистр не то что был глуп, напротив того: он судил очень здраво, но только все мысли его были как-то чересчур обыкновенны, ограничены и лишены всякого полета; а между тем по этому проклятому командованию эскадроном стали случатся следственные дела, надобно было отписываться, приходилось кое-что и по счетной части, а тут, пожалуй, пошли и распеканья за нестрогость характера. Все это весьма утомляло Басардина, и в последнее время, приехав в свою маленькую деревеньку, соседнюю с имением секунд-майора, он уже сильно тяготился службой.

Надина и прежде еще слыхала о красивом соседе-офицере. В первый раз они встретились в церкви, и она тут же принялась за него, как за якорь спасения: сама пригласила приехать к ним обедать. Басардин, на своей полковой тройке, молодцевато приехал, промолчал весь визит,потом через неделю, по приглашению той же молодой хозяйки, опять был и опять промолчал весь день. Надина безбожно кокетничала с ним. "Он недалек, но он добр!" - решила она мысленно и почти сама объяснилась с ротмистром в любви. Тот при этом слегка вспыхнул, и свадьба состоялась. Что потом последовало из сочетания этих двух организмов: одного, если можно так выразиться, могуче-плотского, а другого - душевного и нервного, угадать нетрудно. Басардин, быв еще женихом, подал в отставку, и молодые поселились в деревне. Надина к концу же года родила ребенка, мальчика и, к ужасу, с такими же большими глазами и прямыми ушами, как и у отца; на другой год опять ребенок, и опять с прямыми ушами. Супруга своего она уже совершенно понимала и видела, что он ей не помощник. Он обыкновенно целый день ходил по комнате, курил, молчал, после обеда спал; но когда жена сказала ему, что ей противен его храп, он и не спал. Между тем родился еще ребенок. Нужда в доме росла: Надина хозяйничала на своих тридцати душонках как только умела, сама устраивала кирпичный завод, сама откармливала свиней, и все-таки, по свойственному женщинам самолюбию, не желая мужа обнаружить перед обществом, рассказывала, что будто бы все это придумывает и всем этим заправляет ее Петр Григорьевич; а потом, воспользовавшись первою же подошедшею баллотировкой, свезла его в губернский город, и там, чисто из уважения к ней, его выбрали в судьи.

Бывшему воину снова была задана в жизни задача. Напрасно он часов по семи сидел в присутствии, читал всякое дело от начала до конца, тер себе лоб, потел: ничего из этого не выходило. К концу трехлетия плутишка-секретарь успел-таки подвернуть такую бумажку, за которую их обоих отдали под суд. Басардин выразил при этом только небольшой знак удивления на лице.

- Как это тебя угораздило? - спросила его почти с отчаянием Надина.

- Не прочел... совершенно нынче не могу читать без очков, - отвечал он спокойно.

- И прочел бы, немного толку прибавилось бы, - заметила ему на это Надина и говорить больше не стала.

Затем снова последовала деревня... снова бедность... хлопоты по грошовому хозяйству и снова ребенок, но уж девочка и - о счастье! - не с огромными ушами, а с быстрыми и умными, как у матери глазами. Надина привязалась к этому ребенку с первых же дней и, стоя на коленях перед председателем уголовной палаты, своим родственником, она выхлопотала, что мужа оправдали, определила его потом в лесничие, вникала в его должность, брала за него взятки, но ничего не помогало: года через два Басардина, за обнаруженное перед начальством совершенное незнание лесной части, удалили снова от должности. Надина на этот раз ничего уже не сказала, а сама между тем высохла до состояния щепки и начала подозрительно кашлять.

И не одну, не двух, а сотни и тысячи мы знаем подобных тружениц-матерей, которые на своих скорбных плечах, часто под колотками и бранью, поднимают огромные семьи, а чтобы хоть сколько-нибудь подсобили им нести труды, которые возложили на них самцы-супруги.

Спихнув кое-как своих старших сыновей в корпуса, Надина на сколоченные с грехом пополам гроши стала воспитывать свою дочурочку. Она ее мыла, наряжала, сама учила говорить по-французски, приседать, танцовать. Обрывая потом себя до последней нитки, отдала ее в пансион и беспрестанно ездила к ней, чтоб она не скучала... Соня действительно была прелестный ребенок: высокенькая, грациозная, с прекрасным и уже недетским выражением на лице, она, видимо, наследовала душу матери и тело отца. Но Надине, в ее материнском увлечении, казалось в красоте дочери некоторое сходство с красотой князя, медальон которого до сих пор еще хранился далеко-далеко запрятанным в старом комоде, в потайном ящике: в жизни ее была одна поэтическая минута, и она осталась ей верна до гроба.

Из Петербурга между тем пришло известие, что двое старших сыновей ее, очень добрые мальчики, но очень плохо учившиеся и сырой комплекции, умерли от скарлатины. Надежда Павловна даже не огорчилась: бедность иногда изменяет и чувства матери! "Что ж! Соне больше достанется", - шевельнулась в голове ее нечистая мысль.

Впрочем, в корпусе у нее оставался еще младший сынок, Виктор; но лучше бы было и не вспоминать о нем. Только по великой доброте благодетеля-директора он не был выгнан, потому что, кроме уж лености, грубости и шалостей, делал такие вещи, от которых у бедной матери сердце кровью обливалось!

Соня наконец кончила курс, и Надежда Павловна везла ее теперь к деду и тетке, перед которыми, как это ей ни было тяжело, в последнее время ужасно унижалась, все надеясь, не сделают ли они Соню своей наследницей.

5. Молодые отпрыски

Ковригино, усадьба секунд-майора; было уже видно. В наугольной комнате господского дома светился огонек. Все очень хорошо знали, что это от лампадки перед иконами. Направо, в окнах кухни, пылало целое пламя: значит готовился ужин. День был канун 1843 года, и, вероятно, ожидали священников.

Почуяв знакомые места, даже Митька оживился и начал бить беспрестанно свою клячу кнутовищем по заду. Потап едва поворотил на гору саврасую кобылу, до того она расскакалась. Шаркуны на тройке Михайлы весело звенели. Первая их услыхала и узнала выбежавшая-было за квасом горничная девка Прасковья, добрейшее и глупейшее существо в мире. Она воротилась в девичью, как сумасшедшая.

- Надежда Павловна приехала, чертовки! - объявила она весело своим товаркам, сидевшим за прялками.

- Перины приготовлять надо! Где у тебя перины-то? Поди, чай, на холоду! - сказала заботливо другая девица, Федора, третьей девке.

- Принесу!.. - отвечала та, и тоже не без удовольствия.

Приезд гостей для этих полузатворниц всегда был чем-то вроде праздника.

- Что сидите! Барышне сказать надо! - сказала наконец каким-то холодным, металлическим голосом, вставая и уходя, четвертая девушка, Иродиада, молодая, красивая и лучше всех одетая.

Митька прокатил Дарью к девичьему крыльцу, а Басардин остановился у переднего и, вылезши из саней, хотел подслужиться к жене и высадить ее; но та даже не заметила его и прошла, опершись на руку лакея. Соня, как птичка, порхнула вслед за матерью.

Биби, в сопровождении двух-трех горничных девиц со свечами, дожидалась их в передней и со свойственной ей проницательностью сейчас же заметила, что на самой Надежде Павловне салопишко веретеном встряхни, а на дочке новый атласный, на лисьем меху. Соня сейчас же бросилась к тетке и начала целовать ее руки - раз-два-три... Биби сама целовала ее в лицо, в шею. У ней при этом даже навернулись слезы на глазах. Между собой сестры поцеловали одна у другой руку.

- Здравствуй, друг мой, - отнеслась потом Биби к зятю, не допуская его целовать у ней руку и сама целуя его в губы.

Она любила Петра Григорьевича за его кроткий и богомольный нрав.

По зале в это время ходил молодой человек в студенческой форме. Глаза его, кажется, искали молоденьких глаз девушки, и, когда они переглянулись, соня сейчас же потупилась и начала как будто бы поправлять платье, а студент, со вспыхнувшим лицом, продолжал на нее смотреть и только через несколько секунд сообразил и подошел к руке Надежды Павловны.

- Ах, Саша! Ты как здесь? - невольно воскликнула та.

- Так-с, приехал... - отвечал Александр сконфуженным тоном.

- Его мать сюда нарочно прислала, - произнесла Биби с заметным ударением на последних словах.

Это был единственный сын их родной племянницы, богатой женщины: Надежда Павловна бесконечно завидовала всему этому семейству и считала их соперниками по наследству от Биби.

Студент подошел также и к руке Сони. Она проворно подала ему свою ручку, и что-то беленькое, вроде свернутого клочка бумажки, осталось в его руке.

Он проворно спрятал ее в карман.

- Что батюшка?.. - спросила Надежда Павловна печальным голосом сестру.

- Слаб, - отвечала та в том же тоне и, когда все было-пошли за нею, она прибавила: - не ходите все вдруг.

Секунд-майору в это время было без году сто лет, но он сохранил все зубы и прекрасный цвет лица; лишился только ноги и был слаб в рассудке. С седою как лунь бородою, совсем плешивый, с старческими, слезливыми глазами, в заячьем тулупчике и кожаных котах, он сидел в своей комнатке, в креслах у маленького столика, на котором горела сальная свеча.

Перед ним стоял дворовый мальчик в рубашке и босиком. Биби только в недавнее время успела удалить от отца его приближенную мерзавку, и то уж уличив ее почти на месте преступления в пьянстве и воровстве. Старик более полугода печалился о своей няньке, но воспротивиться дочери не смел.

Теперь он целые дни играл с дворовыми ребятишками в карты в дурачки, в ладышки, и с настоящим своим собеседником они в чем-то, должно-быть, рассорились.

- Ты зачем у меня кралю-то украл? - говорил он мальчику.

- Что ты? Где украл? Она у тебя, барин, на руках, - отвечал тот дерзко.

- Где на руках? - повторял старик, плохо уже разбиравший и карты.

В это время вошла Биби, и мальчик сейчас же вытянулся в струнку.

- У вас в руках-с!.. - отвечал он вежливо и показал на действительно находившуюся в руках майора даму.

- Батюшка, Надина приехала, - объявила Биби отцу почтительным тоном, и потом первая бросилась к деду Соня. Она схватила его грязную руку и целовала.

- Ну вот!.. - говорил он, в одно и то же время плача и смеясь.

- Я вам, дедушка, конфет привезла... Мне их подарили в пансионе, а я их вам сберегла, - продолжала Соня, проворно вынимая из своего кармашка целую кучу конфет.

- Ну вот!.. - повторял старик, совсем довольный. Лучше этого для него ничего не могло быть. Сахар и конфеты он обыкновенно клал во все, даже в щи.

- Чай до службы или после службы будете пить? - спросила Биби своих гостей.

- Я думаю, после службы, - отвечала Надежда Павловна, чтобы угодить сестре. - Переодеться только Соне надобно!.. - прибавила она робко и не желая, чтобы дочь хоть на минуту явилась перед посторонними глазами не мило-одетою.

- Ну, ну, поди, принарядись, козочка! - сказала ей тетка ласково.

Соня с жаром поцеловала ее в грудь.

Биби на этот раз до того простерла свою ласковость к племяннице, что сама пошла и показала отведенную для нее комнату, где, заметив, что у Сони башмачки худы (единственная вещь, которую мать не успела сделать ей), она сейчас же позвала дворового башмачника Сережку и велела ему снять с барышни мерку и из домашней замши сделать ей ботиночки крепкие, теплые и просторные.

- Можно это... - отвечал Сережка, по обычаю своего звания, с ремнем на голове, несколько кривобокий, перепачканный в купоросе и саже и сильно, должно-быть, пристрастный к махорке.

Басардин между тем ходил по зале с Александром.

- Вот, как это рассудить? - говорил он с глубокомысленным видом и доставая длинною бумажкой от образов огня: - грех от лампадки закуривать или нет?

- Нет!.. что ж? - отвечал студент. - Нынче вот электричеством изобрели закуривать... При химическом соединении обнаруживается электричество... если теперь искру пропустить сквозь платину, то при соприкосновении ее с воздухом дается пламя...

Студент заметно подделывался к родителю Сони и, желая ему рассказать что-нибудь интересное, толковал ему вещь, которую и сам не совсем хорошо понимал.

- Не знаю-с, не видал! - отвечал Басардин.

Приехали священники. Отец Николай, начав еще в санях надевать рясу, в залу входил, выправляя из-под нее свои волосы. Басардин сейчас же подошел к нему под благословение и движением руки просил его садиться. Студент поклонился священнику издали.

Оставшиеся в передней дьячки тотчас же попросили у ключницы барского квасу и выпили его стакана по четыре.

- Что, перемело дорогу-то? - заговорил Петр Григорьевич первый.

Он умел и любил поговорить с духовенством.

- И Господи как! - отвечал священник. - Я, признаться сказать, собачку держу, так бежит вперед, поезжай за ней, никогда не собьешься... - прибавил он и, вероятно, занятый каким-нибудь своим горем, задумался.

Петр Григорьевич некоторое время как бы недоумевал.

- А что, отец Петр все еще при церкви? - проговорил он наконец с улыбкой.

Видимо, сделанный им вопрос был несколько щекотливого свойства.

- Все еще тут, - отвечал отец Николай.

- И все по-прежнему неудовольствия идут?

- Все так же и то же, idem per idem!

- Хуже этих неудовольствий ничего быть не может! - заключил Басардин. По своему миролюбивому нраву, он искренно полагал, что все несчастия происходят от того, что люди ссорятся.

Священник ничего на это не отвечал: перед тем только начальство выдержало их обоих под началом и все-таки не помирило.

Вошли: Биби, несколько чопорной походкой, Надежда Павловна, в своем том же дорожном капоте, и Соня, вся блистающая своим свежим личиком и новым, с иголочки, холстинковым платьицем. Все они, по примеру хозяйки, подошли к благословлению отца Николая, который после того стал надевать ризы, а из лакейской появились, с раздутым кадилом и с замасленными книгами, дьячки. Петр Григорьевич пододвинулся к ним, чтобы подпевать во время службы: он до сих пор имел еще довольно порядочный тенор. Надежда Павловна, Соня и Биби поместились в дверях гостиной. Из девичьей и из лакейской стали появляться горничные девицы, дворовые бабы с ребятишками и мужики. Биби непременно требовала, чтобы вся ее прислуга ходила за каждую в доме церковную службу, и если при этом хоть какая-нибудь даже трехлетняя девочка, поклонившись в землю, позазевается, она непременно заметит это и погрозит ей пальцем. Запах от мужицких тулупов и баб, пришедших с грудными младенцами, сделался невыносимым. Горничные девицы, в угоду госпоже, молились до поту лица. Соня тоже ужасно усердно молилась и постоянно старалась быть на глазах у тетки. студент со сложенными руками стоял посреди народа. Всенощная и молебен с акафистом в Ковригине обыкновенно продолжались часов по пяти.

"С Новым годом, с новым счастьем", - раздалось после службы. В самом деле, было уже двенадцать часов. Затем следовал наскоро чай, которого однако отец Николай успел выпить чашек пять, а дьячки попросили-было и по шестой, но им уже не дали. За ужином господам подавали одни кушанья, а причту другие: несмотря на свою религиозность, Биби почему-то считала для себя за правило кормить духовенство еще хуже, чем других гостей; но те совершенно этого не замечали.

Александр во все это время был взволнован. Он только после службы улучил минуточку и прочел полученный им лоскуток бумаги. Там было написано: "Любите меня и будьте осторожны". К концу ужина он наконец осмелился и обратился к Соне, сидевшей с потупленными глазами около тетки.

- Что вы желаете этому шарику? - сказал он, показывая ей на скатанный кусочек хлеба.

- Быть скромным! - отвечала скороговоркой Соня.

- Это я! - сказал, краснея, студент.

Через час в Ковригине все улеглось по своим комнатам: молодость - с какой-то жгучею радостью в сердце, а старость и зрелость - с своими обычными недугами и житейскими заботами, и вряд ли не одни только во всем селении Митька и барин его Петр Григорьевич заснули, ничего не думав.

6. Подставленная шпилька.

Невысоко стоявшее зимнее солнце тускло светило в нечистые с двойными рамами окна ковригинской гостиной, в которую на этот раз выкатили на креслах и старого майора, в новом нанковом, по случаю праздника, чепане, причесанного и примазанного. Вчерашний дворовый мальчишка, тоже в новой рубахе, но по-прежнему босиком, стоял перед ним на вытяжке. Соня сидела около дедушки и беспрестанно подавала ему то табакерку, то платок. Надежда Павловна была погружена в приятные мысли, что неужели же Биби не подарит Соне, по случаю выхода ее из пансиона, хоть рублей сто, а Петр Григорьевич, напротив, был грустен и, сидя на диване, чертил на пыльном столе какие-то зигзаги: жена ему только сегодня по утру сказала, что они действительно едут на баллотировку.

"Опять этот город, незнакомые люди, а может-быть, и эта служба проклятая!" - думал он: деревенскую свободу и уединение Петр Григорьевич предпочитал всему на свете.

Стали подавать закуску, и вошла Биби. Она была, как заметно, в дурном расположении духа: ее сейчас только встревожила ходившая за ней и отчасти уже знакомая нам девица Иродиада.

Девка эта представляла собой довольно загадочное создание: лет до шестнадцати она, по мнению Биби, была ветреница и мерзавка, и дошла наконец до того, что имела дитя. Случаи эти, бывавшие, разумеется в Ковригине не часто, всегда имели несколько трагический характер.

Когда преступница не имела долее возможности скрывать свой грех, то обыкновенно выбиралась какая-нибудь из пожилых и более любимых госпожою девиц, чтобы доложить ей, и по этому случаю прямо, без зову, входила к ней.

- Что тебе? - спрашивала Биби несколько встревоженным голосом.

- Насчет Катерины пришла доложить-с, - отвечала протяжно пришедшая.

- Что такое? - спрашивала госпожа, уже бледнея.

- В тягости изволит быть, беремена-с.

Преступница, стоявшая в это время за дверьми, распахивала их и, ползя на коленях, стонала:

- Матушка, прости! государыня, помилуй!

- Прочь от меня, мерзавка!.. Видеть тебя не хочу! - восклицала Биби с ужасом и омерзением.

Девка продолжала ползти на коленях.

- Я любила твою мать, твоего отца... и чем ты меня за все это возблагодарила? Тебе еще мало, что на конюшне выдерут, что косу обрежут, тебе этого мало, - продолжала госпожа, все более разгорячаясь.

И у девки действительно обстригали косу, а иногда и подсекали ее. Ребенок по большей части умирал, и бедная грешница, с обезображенной головой, в затрапезном сарафанишке, прячась от господ, ходила ободворками на полевую работу, и часто только спустя год призывалась в горницу; но и тут являлась какою-то робкою, старалась всегда стоять и сидеть в темных местах и на всю жизнь обыкновенно теряла милость госпожи. То же самое повторилось и с Иродиадой; но только она после своего несчастья как бы окаменела и, призванная снова в горницу, прямо явилась к барышне.

- Простите меня, сударыня, я исправлюсь и заслужу вам, - проговорила она.

Видно было, что в голосе ее прозвучало что-то особенное, так что даже Биби это заметила.

- Я ходить бы, сударыня, за вами желала, - продолжала между тем смело Иродиада.

- Хорошо, там увидим, - отвечала ей Биби и через две недели, сверх всех своих правил, надумала и допустила Иродиаду ходить за собой. Та начала служить ей нелицемерно: ни с одним мужчиной после этого она уже не пошутила; никто никогда не смел бранного звука произнести при ней про госпожу; спав всегда в комнате Биби, она, как это видали почти каждую ночь, уходила в образную и, стоя на коленях, молилась там до утренней зари; когда приезжали гости и хоть на минуту оставались одни, без хозяев, Иродиада подслушивала у дверей, что они говорят. В настоящем случае она доложила барышне, как Надежда Павловна и Софья Петровна, ложившись вчера почивать, изволили между собою разговаривать, что-де в Ковригине из такого все запасу и так все скверно готовится, что они ничего в рот не могут взять.

Биби на это только хмыкнула.

Войдя в гостиную и усевшись на диван, она прямо обратилась к зятю.

- Петр Григорьевич, выпей водочки и скушай что-нибудь. Не побрезгуй хоть ты-то нашим хлебом-солью.

В последних словах ее послышалось что-то зловещее для Надины. Но Петр Григорьевич, ничего этого, конечно, не понявший, положил себе не без удовольствия на тарелку два куска пирога и, отправившись в угол, начал там смиренно есть.

- Саша, покушай, друг мой! - обратилась Биби к Александру и нарочно необыкновенно ласковым голосом.

Студент тоже, со свойственным его возрасту аппетитом, наложив себе на тарелку не совсем свежей печенки, сухой икры и трехгодовалых рыжиков, принялся все это уничтожать. Надежда Павловна и Соня намазали себе только немного масла на хлеб.

Биби решительно шипела.

- Виктор ваш скоро должен выйти в офицеры, - отнеслась она к сестре.

При этом уж Надежда Павловна вспыхнула; Биби всегда колола ее тем, что в отношении к сыновьям она дурно исполняет свои обязанности.

- Да, если выдержит экзамен, - отвечала она коротко, чтобы прекратить этот разговор.

- Я получила от него довольно странное письмо, - продолжала Биби с расстановкой. - Вот оно, не хочешь ли полюбопытствовать, - прибавила она, вынимая из кармана и подавая Надежде Павловне кругом исписанный лист почтовой бумаги. Та взяла его дрожащею и сконфуженною рукой. Она заранее предчувствовала, что тут заключается; но, с продолжением чтения, гневный румянец все больше и больше выступал на ее щеках. Молодой Басардин, несмотря на кадетский почерк и обильное число грамматических ошибок, владел, как видно, пером. "Дражайшая тетушка! - писал он: - я еще помню вас маленьким и драгоценный образ ваш навсегда сохранил в моей памяти. Простите великодушно, почтеннейшая тетушка, что никогда не писал к вам. Причиной тому мои родители, которые отвергнули меня еще от груди матери, но теперь я скоро буду офицер и хочу сам себе пробить дорогу в жизни или умереть на поле чести"...

- Боже, как он глуп! - почти простонала бедная мать.

"Я, вероятно, по успехам в науках буду выпущен в гвардию, - продолжал кадет: - но, к несчастью моему, не имею не только что на обмундировку, но даже купить получше смазных сапогов для выхода из корпуса по праздникам. На вас теперь, высокоуважаемая тетушка, вся надежда молодого несчастливца, который после многих писем к родителям, на которые не получал даже ответа..."

Далее Надежда Павловна не в состоянии была читать.

- Он врет, мерзкий мальчишка! Я недавно послала ему пятьдесят рублей, и никогда он не будет выпущен в гвардию! - проговорила она гневно и с полными слез глазами.

- Я ничего того не знала и не знаю, и, конечно, пособила ему, сколько могла... - произнесла Биби напыщенным тоном.

- Напрасно! - возразила Надежда Павловна: - вам бы лучше следовало это письмо прислать ко мне.

- Ну, уж извините, этого я не сообразила, - отвечала ядовито-покорно Биби.

- Потому что, - продолжала Надежда Павловна рыдающим голосом: - ссорить мать с детьми...

- Кто же это вас ссорит? - перебила ее строго Биби. Надежда Павловна несколько приостановилась. - Кто же это ссорит? - повторила Биби: - а что то, что видят все добрые люди, того скрыть нельзя... - заключила она многознаменательно.

- Ну да, все видят... вы всегда были против меня во всем... а хотя бы немного пощадили меня, - произнесла окончательно разрыдавшаяся Надежда Павловна и ушла.

Соня последовала за матерью.

- Я же виновата! - сказала Биби и преспокойно принялась за свою работу.

Огорчение, которое причинила она на этот раз сестре, было очень сильно. Надежда Павловна, позабыв всякий расчет на наследство, прислала через несколько минут Соню в гостиную.

Та первоначально подошла к отцу.

- Папаша! Мамаша велела вам сказать о лошадях... После обеда мы поедем.

Что-то в роде улыбки промелькнуло на лице Биби. Соня подошла к ней.

- Мамаша велела вас спросить, сколько вы послали братцу, и вот она деньги прислала вам, - говорила она, протягивая к тетке руку с пачкой ассигнаций.

Биби покраснела.

- Я не беру назад того, чем дарю, - сказала она, хоть бы одним членом пошевелившись.

Соня на некоторое время осталась сконфуженною.

Сначала она, с потупленною головой, пошла-было к матери, потом тотчас же вернулась оттуда и села опять около дедушки. Петр Григорьевич, не совсем понявший переданное ему от жены приказание, обратился к дочери.

- Да-с, - отвечала Соня, и в это время какая-то мгновенная игра во взорах произошла между нею и Александром, который сейчас после того встал и пошел за Басардиным.

Тонкий слух Биби донес ей, что и он тоже велел себе закладывать лошадей.

- Ты это куда? - спросила она, когда Александр возвратился.

- Нужно, бабенка: мне в городе еще надобно пробыть; потом к маменьке заехать; в дороге тоже дня четыре пробудешь... - говорил он, краснея и пугаясь.

- Врешь все! - сказала Биби и, по самолюбию своему, ничего больше не прибавила. Она очень хорошо видела, что внук оказывал в этом случае Басардиным предпочтение против нее, но об истинной тому причине вряд ли догадывалась. Обоих молодых людей она еще и считала за совершенных детей.

Перед самым отъездом Соня выкинула маленькую и не совсем, кажется, искреннюю штучку. Оставшись случайно с теткой вдвоем, она вдруг бросилась к ней на шею и проговорила:

- Тетенька, простите маменьку!

- Я ничего не имею против нее, - отвечала сухо Биби и затем, объявив племяннице, что ботиночки она вышлет ей в город с первою же оказией, повесила ей на шею маленький образок Митрофания на золотой цепочке, но и только!

При расставании все пошли первоначально проститься со стариком, который и не уразумел, что это такое, и по-прежнему повторил свое: "ну вот! ну вот!". Биби простилась с некоторым чувством с одним только Петром Григорьевичем и сказала ему: "прощай, мой друг!" Все тронулись. Александр на своей щеголеватой тройке, которую мать дала ему в распоряжение, поехал впереди. Он упросил также сесть с собой и Петра Григорьевича, а паре его и Митьке с Дарьей велено было ехать сзади.

Надежда Павловна, сев в экипаж, дала полную волю своему гневу и горю.

- Этакое зелье... змея!.. - повторяла она несколько раз.

- Кто это, мамаша? тетенька? - спросила Соня.

- Да, - отвечала Надежда Павловна и продолжала: - этакая чертовка... ведьма!

Бедная женщина так была взволнована, что совершенно забыла свой обычно-приличный тон и всякую осторожность в присутствии дочери.

Мороз между тем с закатом солнца страшно свирепел; лошади, сплошь покрытые инеем, бежали быстро; полозья скрипели, как будто бы ехали по льду. Кучера, а в том числе и флегматический Митька, беспрестанно соскакивали с передков и бежали около повозок. Потап, забравшись на барское место, хоть бы чорт все побрал, перестал уж и править лошадьми. У Надежды Павловны, от холода и душевных волнений, до сумасшествия болела голова. Даже Петра Григорьевича, несмотря на капитальный запас собственной теплоты, сильно пробрало. Его потертые медведи как бы совсем отказались служить ему. "Шубой тоже называется, шваль этакая!" - начинал он думать с некоторой досадой.

Таким образом только два существа были тут счастливы: студент, который с каким-то опьянением думал, что с ним будет сегодня же вечером, и Соня в своем теплом салопчике, мечтавшая, как о с кем она будет танцовать на балах. Перед ними обоими мысли расстилались длинною и заманчивою пеленой.

7. Блаженнейшие минуты

Басардины всегда останавливались ночевать в Захарьине у Никиты Семенова, мужика зажиточного, несколько дерзкого и грубого на язык, но правдивого и решительно всех своих постояльцев - и мужика и барина - одинаково разумевшего...

В большой избе его была зажжена огромная лучина и не было ни души. Сам он только сейчас возвратился с базара и, в одной рубахе, с железным подсвечником в зубах, что-то не совсем ловко возился с запором, который никак не входил у него в скобку. Погнуло ли ее, проклятую, или у самого Никиты косило в глазах, прах ее знает!

Хозяйка его, большуха, поила в коровьей избе теленка, который никак не хотел совать морду в крынку, но, приняв, наконец ее палец за материнский сосок, принялся тянуть молоко. Бабушка-старуха, со внучатами, давно уже спала в третьей избенке.

В окно большой избы громко застучали кнутовищем... Никита, услыхав это, выглянул со свечой за калитку и, узнав своего старого приятеля, сивого меренка, тотчас же отпахнул ворота и поднял одною рукой длинную подворотню.

- Въезжайте! - проговорил он.

Первый из саней выскочил Петр Григорьевич: едва сняв с себя шапку и сбросив шубенку, он прямо полез на печь.

- Этакого чорта мороза еще и не бывало, - объяснил он оттуда, скидая с себя сапоги и ставя свои ноги на самое горячее место печи.

Студент тоже, сам не зная как, отморозил два пальца.

Дарья, совершенно окоченевшая от холоду, ввела барыню под руку. Надежда Павловна сейчас же стала распоряжаться о чае. Ее по преимуществу беспокоило, не прозябла ли Соня; но та только пылала румянцем, и с ее улыбки и розовых щечек как бы летели мириады амурчиков.

- Ничего, мамаша, - говорила она, когда мать вытирала ей лицо холодною водой и советовала не снимать теплых ботинок.

- Ничего!.. - повторила Соня и в дорожном капотце, с выпущенными белыми зарукавничками, положила ручки на стол и стала лукаво глядеть на студента, давно уже поместившегося невдалеке от нее и жадно на нее смотревшего.

Надежда Павловна, напоив молодежь чаем, наконец вспомнила о муже.

- Где же Петр Григорьевич? - спросила она.

- Я здесь... озяб ужасно, - отозвался тот с печи.

- Какой нежный, скажите! - заметила ему на это Надежда Павловна.

- Чего нежный!.. Шуба никуда не годится...

Шуба в самом деле до сих пор еще стояла колом. Надежда Павловна послала на печку стакан чаю, а у самой в тепле так разболелась голова, что она и сидеть не могла: встав, как пьяная, с места, она сказала:

- Я пойду, прилягу!

Им с Соней было постлано за перегородкой.

- А ты еще посидишь? - прибавила она, обращаясь к дочери.

- Посижу! - отвечала та.

Надежда Павловна осталась как бы в недоумении несколько минут, но потом, приговоря: "хорошо!", ушла.

В этом заключалось целое море материнской нежности. Она очень хорошо видела, что дочери хочется посидеть со студентом, и хоть, может-быть, считала это со своей стороны не совсем приличным, но не в состоянии была воспрепятствовать тому.

Оставшись вдвоем, молодые люди несколько конфузились друг друга.

- Ах, какие у этого господина ужасные усы! - проговорила Соня, показывая на ползшего по столу таракана.

- А вот я его заключу сейчас, - сказал студент и обвел кругом таракана водяную жидкость.

Таракан действительно засовал рыльцем туда и сюда и не мог ниоткуда вылезти.

- Ну что, освободите его! - возразила Соня и протянула было ручку, чтоб обтереть воду.

Студент не допускал ее. Руки их встретились.

- Отпустите его! - сказала наконец Соня строго и серьезно, и Александр сейчас же ей повиновался.

После того она обратила внимание на висевшее перед образом яйцо.

- Ах, какое большое яйцо! - сказала она.

- Это, должно-быть, лебединое, - объяснил ей студент.

- Зачем же оно тут висит?

- У крестьян всегда так, - отвечал Александр нехотя.

Видимо оба говорили совершенно не о том, о чем бы им хотелось.

С печки в это время начал уже явственно слышаться храп Петра Григорьевича.

- Опустите вашу ручку под стол, - проговорил вдруг Александр, наклоняясь низко-низко над столом.

Соня сделала движение, чтобы в самом деле опустить ручку; но в это время дверь скрипнула. Молодые люди вздрогнули и пораздвинулись.

В избу вошел хозяин с еще более всклокоченною головой и бородой и стал оглядывать избу.

- Где ваша девушка-то тут? Шла бы ужинать!.. Дашутка! - крикнул он.

И Дарья действительно появилась откуда-то из-за печки, где она было-прикурнула.

- Она была здесь! - сказала, закусив губки, Соня.

- Да, - прошептал и студент, не менее ее сконфуженным голосом.

Дарья однако, ни в чем, кажется, неповинная, смиренно ушла, а Никита не уходил.

- Я вот все на молодого-то барина гляжу, признать никак не могу, чей такой? - сказал он, не спуская с Александра глаз.

- Я Аполлинарии Матвеевны Баклановой сын, - отвечал тот.

- Слыхал... Папенька-то у тебя ведь ныне помер?

- Да!

- Ты сам-то из военных, что ли, али, может, межевой? - продолжал Никита, уже садясь на лавку.

Он заметно был выпивши.

- Я студент, - отвечал Александр.

- В ученьи еще, значит. По росту-то, словно бы и службу тяпать пора.

- Это все равно, что на службе: нам дают два чина.

- За что ж это?

- За ученье.

Никита покачал головой.

- Плохо что-то, паря, ваше ученье-то, - сказал он: - много тоже вот вашей братьи этаких проезжает из кутейников и из дворянства; пустой народ, хабальный.., офицеры невпример подбористее будут, складнее.

Александр на это счел за лучшее только усмехнуться.

- В женихи, что ли, к барышне-то ладишь? - не отставал от него Никита, показывая головой на Соню.

- Нет, не в женихи, - ответил ему насмешливо Александр.

- Нам нельзя, мы родня, - подхватила Соня.

- Родня! Ишь ты, а! - произнес Никита, как бы удивившись. - Коли родня, значит, нельзя теперь.

- Отчего ж? - спросил уж Александр.

- В законе не показано.

- Что ж, что не показано! Это вздор!

- Как вздор!.. нет!.. Счастья при том не бывает. Коли тоже, где этак вот повенчаются, так опосля, чу, и не спят вместе, все врозь... опротивеет! - объяснял Никита откровенно, и Бог знает, до чего бы еще договорился; но в дверях показалось лицо Михайлы, кучера Надежды Павловны.

- Что те? - спросил он его.

- Сена-с! - отвечал тот вежливо.

- А не хочешь ли полена-с? - отвечал ему Никита, впрочем, сейчас же встал и пошел.

Глядя на его огромную курчавую голову, двухаршинные плечи и медвежью спину, неудивительно было, что он куражился над прочим человечеством.

- Какой он гадкий! - сказала по уходе его Соня.

- И несносный! - прибавил студент.

Ручки Сони в это время были под столом, Александр и свою протянул туда и осмелился взять ее за кончики пальчиков... Ему ответили полным пожатием. Он захватил уже всю ручку и потом, наклонившись как бы поднять что-то с полу, поцеловал ее.

- Перестаньте, - шепнула Соня.

- Отчего же? - спросил Александр.

- Так, я и то уже сделала три ступени к пороку, - говорила Соня.

- Нет, отчего же? - повторил студент.

Блаженству их не было пределов!

Часто, глядя на казармоподобные дома городов, слыша вечные толки о житейских, служебных и политических дрязгах, глядя по театрам на бездарных актеров, слушая музыку, которая больше бьет вас по нервам, чем по душе, невольно приходилось думать: "где ж поэзия в наше время?" А вот где! На постоялом дворе Никита Семенова!.. В каком-нибудь маленьком домике, где молодая мать, с обнаженною шеей и распущенною косой, глядит на своего милого ребенка: кругом ее нищета, а она на небе... На небольшой холм вышел труженник мысли, изведавший своим разумом и течение вод земных и ход светил небесных, а теперь с каким-то детским восторгом глядит на закат солнца и на окружающий его со всех сторон пурпур облаков!.. Сонный тапер в большой, грязной, но позолоченной комнате играет на нестройном рояле; полупьяные пары нетвердою поступью танцуют холодный и бесстрастный канкан; разбитые и выпитые бутылки катаются у них под ногами; но тут же, в полусвете, рисуется стройный стан молодой женщины и черный профиль мужчины, и они говорят - говорят - говорят между собой! Посреди этой душной атмосферы винных паров, бесстыдных и нахальных речей, посреди смрада болезни и разврата, их искреннее чувство, как чистый фимиам, возносится к небу... Где поэзия? Выкинуть ее из жизни все равно, что выкинуть из мира душу, мысль.

Сальная свечка, освещавшая Соню и студента, очень однако нагорела и только что не гасла. Храп Петра Григорьевича раздавался по избе. Из комнаты Надежды Павловны не слышно было не звука. Дарья все еще не возвращалась. Молодые люди уже несколько минут держали друг друга в объятиях и тихо-тихо целовались.

- Соня! - окликнула наконец мать.

- Сейчас, мамаша, - отвечала та и, вырвавшись из робко распустившихся рук Александра, ушла за перегородку и через несколько минут, вся пылающая, но, по-видимому спокойная, лежала около матери.

Александр влез на полати.

Думали ли они, что это были последние для них счастливые минуты, и что они долго потом не сойдутся, а если и сойдутся, так далеко не полною рукой будут срывать розы счастья, и хорошо еще, если в душах их останутся от них лепестки, не разбитые бурями и непогодами.

8. Александр совсем на небе

Губернский город, по случаю сошедшихся в одно и то же время баллотировки и рекрутского набора, значительно пооживился: на его длинных и заборами наполненных улицах стало попадаться, во всевозможных деревенских экипажах, много помещичьих физиономий. По лавкам более обыкновенного толпились дамы, по большей части полные и с закругленными, красноватыми лицами. Петр Григорьевич тоже ездил по визитам, сидя чопорно и прямо на своих пошевнях, и не на саврасой кобыле, а на жениной коренной. Легче было бы для этого бедняка ворочать жернова, чем делать то, что заставляла его Надежда Павловна. Хорошо еще, где говорили: "дома нет!", а в других местах и принимали.

- Как здоровье вашей супруги?.. ваших деточек? - говорил он обыкновенно в этих случаях, и потом, заключив все это фразой: "имею честь поручить себя вашему расположению", заканчивал тем свое посещение.

Пот уж градом катился с его лба, и мысли его были в самом дурном настроении.

"Выдумали эти окаянные баллотировки, съезжаются тоже, толкуют, беснуются, а из чего, чорт знает!" - думал он, подъезжая к своей квартирке, которую нанимали они у Покровского священника во флигельке.

В небольшой комнатке, оклееной чистенькими обоями и сейчас же следовавшей передней, на небольшом кожаном диванчике сидела Соня. В своей утренней блузе, с завитыми в папильотки волосами, она была олицетвореннная прелесть и свежесть.

Будь у Петра Григорьевича хоть капля эстетического чувства, он, возвратясь с визитов и увидев свою дочурочку, непременно бы почувствовал желание привлечь ее к своей груди и расцеловать ее в губки, в глазки, в голову; но он только и есть, что робко спросил ее:

- А что, мамаша дома?

- Дома, - отвечала Соня.

Басардин сел: ему всего бы больше хотелось поскорей стянуть с себя проклятый мундир, но он не смел этого, не зная, не пошлют ли его еще куда-нибудь.

Александр, обыкновенно забиравшийся к Басардиным с раннего утра, был тут же. Лицо его сияло счастьем. Каждым своим словом, каждым движением Соня исполняла его каким-то восторгом. В соседней комнате Надежда Павловна все хлопотала с бальным нарядом дочери, которая в этот день должна была в первый раз выехать в собрание; но Соня, напротив, оставалась совершенно спокойна, она даже смеялась над хлопотами и беспокойством матери. Будущая пожирательница мужских сердец заранее предчувствовала, что выйдет оттуда победительницей.

Надежда Павловна, утомленная, нечесаная, наконец вышла.

- Что ж стол не накрывают? - спросила она усталым голосом.

Александр сейчас же начал раскланиваться. Чтобы не стеснять Басардиных в их хозяйстве, он никогда не оставался у них обедать.

- Adieu! - сказала ему Надежда Павловна, сама хорошенько не помня, что говорить. Соня посмотрела на студента с нежностью. Петр Григорьевич пошел проводить его до передней.

- Славный конь! - сказал он, когда Александр подкрикнул своего извозчика, на сером в яблоках жеребце, с медвежьею полостью на санях. Чтобы представить собою вполне губернского денди, молодой человек не ездил на своих дорожных лошадях, а нанимал лучшего в городе лихача-извозчика. Усевшись в сани и завернувшись несколько по-офицерски в свою, с бобровым воротником, шинель, он крикнул: "пошел!".

Извозчик сразу продернул его мимо басардинских окон, причем студент едва только успел приложиться рукой к фуражке, а Соня - кивнуть ему через стекло головой.

- Славный конь! славный! - повторял ему вслед Петр Григорьевич.

Старый кавалерист до сих пор любил еще считать себя большим знатоком в лошадях, и вряд ли это была не единственная вещь, которою он гордился в жизни. Александр между тем, через две-три улицы, подъехал к большому деревянному дому. Это был их собственный дом. Покойный отец его был какой-то несменяемый председатель уголовной палаты. Он-то обыкновенно, из сожаления к Надежде Павловне, выцарапывает Петра Григорьевича из-под суда и считал его в то же время дураком набитейшим. В прежние годы он и побирал порядочно; но перед смертью только и жил, что в еду и комфорт. Дом у него был отделан на барскую руку. Александр вошел с переднего крыльца. Его встретил губернского закала мрачный и грязный лакей и, проводив барина до кабинета, хотел-было тут же подать обедать.

- Накрой в столовой! - сказал ему Александр сколько мог строго, и лакей, в насмешку ли, или из угодливости, размахнул там дубовый столище, на котором прежде обедывало человек по двадцати, покрыл его длиннейшею скатертью и, поставив перед прибором миску с плоховатым супом собственного приготовления, доложил барину: "готов-с!". Александр пошел и сел не без удовольствия на занимаемое прежде отцом его место.

Припомните, читатель, ваше юношество, первое, раннее юношество! Вы живете с родителями. Вам все как-то неловко курить трубку или папироску в присутствии вашего отца. К вам пришли гости, и вы должны итти к матери, сказать ей: "maman, ко мне пришло двое товарищей, прикажите нам подать чаю наверх!". Вам на это, разумеется, ничего не скажут, но все-таки, пожалуй, сделают недовольную мину. Вам ужасно захотелось маленький голубой диван, что стоит в зале, перенести в вашу комнату, и вы совершенно спокойно просите об этом отца, и вдруг на вас за это крикнут... О, как вам при этом горько, обидно и досадно! Но вот - родители ваши собрались и уехали, и вам не только что не грустно об них, напротив, вам очень весело! Вы полный господин и самого себя, и всех вещей, и всего дома. Вы с улыбкой совершеннолетнего человека ходите по зале; посматриваете на шкап с книгами, зная, что можете взять любую из них; вы поправляете лампу на среднем столе, вы сдуваете наконец пыль с окна. Вам кажется, что все это уж ваше.

То же, или почти то же самое, чувствовал и мой девятнадцатилетний герой.

- Там в погребе должно быть вино, - сказал он, стараясь придать своему голосу повелительный тон.

- Есть, - отвечал лакей протяжно.

- Принеси мне бутылку сен-жюльена.

Лакей неторопливо пошел и принес вино вместе с подгорелым жареным. Александр налил себе целый стакан и стал из него самодовольно прихлебывать.

- Затопи камин! - распорядился он еще раз.

Лакей повиновался и, возвратясь, притащил целую охапку сырых дров.

- Затопи каменным углем; разве нет каменного угля? - воскликнул Александр.

Лакей, ни слова не ответив, унес дрова назад и вместо них принес, в поле собственного сюртука, около пуда угля и, ввалив все это в камин, принялся, с раскрасневшимся и озлобленным лицом, раздувать огонь.

Александр ушел в кабинет и там, сев за письменный стол отца, к которому прежде прикоснуться не смел, написал записочку:

"Любезный друг! Я приехал и затеваю ужасную вещь! Если ты свободен, приезжай поболтать, с сим же посланным. Мне нужно обо многом с тобой поговорить".

Надписав на конверте: "Венявину", он это письмо велел свезти извозчику, а сам, надев бархатный, с талией и шелковыми кистями, халат, нарочно сшитый им в Москве для произведения в провинции эффекта, возвратился в столовую.

Там огонь уже ярко пылал в камине, зимние сумерки совершенно потухли, и стекла окон сделались как бы покрыты сзади сажей. Александр пододвинул к огню козетку и прилег на нее. Окружающие его предметы все более и более принимали какой-то странный вид: длинная, отделанная под дуб комната казалась бесконечною; по ней как-то величественно протягивался обеденный стол, покрытый белою скатертью. Черный буфет рококо имел какую-то средневековую, солидную наружность. Картины на стенах, изображавшие разрезанный арбуз, дыню, свеклу, мертвого зайца, свиной окорок, скорей представляли собой какие-то цветные пятна, чем определенной формы рисунки. Толстая драпировка, висевшая на дверях в кабинете, слегка, но беспрестанно колебалась.

Александру начало делаться немного страшно. Он живо припомнил покойного отца, как тот, шлепая туфлями, сходил сверху из спальни в кабинет, и теперь в самом деле в коридоре раздались как будто чьи-то шаги... Александру так и чудилось, что вот-вот над головой его раздастся гробовой голос!.. Он еще не был чужд детских ощущений. Шаги наконец явственно стали слышны. Он не вытерпел и закричал:

- Семен, кто тут?

- Это я, друг мой милый, - произнес чей-то необыкновенно добрый голос.

В комнату входил привезенный извозчиком Венявин, белокурый студент, с широким лицом, с торчащими прямо волосами и весь как бы погнутый наперед.

- Здравствуй! Садись! - произнес Александр, не переменяя положения и не совсем успокоившимся голосом.

Венявин сел на ближайшее кресло.

- Как у тебя тут чудесно! Точно какая-нибудь таинственная ниша! - говорил он, оглядываясь.

Александр молчал.

- Ну скажи однако, давно ли сюда прибыть изволил?

- Дня три.

- С нею, значит, уже виделся?

Последние слова Венявин произнес, устремляя на приятеля лукаво-добродушный взгляд.

- Разумеется, - отвечал Александр и закинул как бы в утомлении голову назад.

- В таком случае извольте рассказать, как и что было, - продолжал Венявин, самодовольно упирая руки в колени и не спуская с приятеля доброго взгляда.

- А было, - отвечал тот (он все еще не спускал глаз с драпировки, которая не переставала шевелиться): - что я стал к ней в такие отношения, при которых уже пятиться нельзя! - прибавил он с расстановкой.

Венявин даже побледнел.

- Как так?

- Так!

И Александр еще дальше закинул голову назад.

- Она была, - продолжал он, закрывая глаза: - грустна, как падший ангел... Только и молила: "что вы со мной делаете?.." Но я был как бешеный! - прибавил он, сжимая кулаки.

Далее Александр не продолжал и, повернувшись вниз лицом, уткнулся головой в спинку козетки.

- Но где же и когда это было, безумный ты человек! - воскликнул Венявин, сгорая любопытством и удивлением.

- В Захарьине, на постоялом дворе, - отвечал Александр глухим голосом.

Читатель очень хорошо видит, что молодой человек тут лгал безбожно, немилосердно! Но что делать? Это была не ложь, а скорее чересчур разыгравшаяся мечта!

Огонь в камине между тем горел красноватым пламенем. Фантастическому характеру беседы стал несколько подпадать и Венявин: он сидел, как ошеломленный.

- Я всегда боялся одного, - начал он каким-то наставническим голосом: - что ты увлечешься, наделаешь глупостей и погубишь твою даровитую, скажу более, гениальную натуру!

На последнем слове он сделал ударение, как бы говоря непреложнейшую истину.

- Но из чего ты это видишь? - отозвался Александр насмешливо.

- Из всего. И как теперь эта девушка ни прелестна, в чем я нисколько не сомневаюсь, но все-таки ты должен оставить ее.

Александр молчал и не переменял положения.

- А что же с ней после будет? - проговорил он наконец.

О выдуманном им положении он рассуждал, как будто бы это была полнейшая действительность.

Венявин пожал плечами.

- Пускай винит самое себя, - сказал он с мрачным выражением лица.

"Бум!" - раздалось в эту минуту.

Александр взмахнул головою.

- Часы, должно-быть, - заметил Венявин.

В комнате в самом деле пробили полугодовалые часы, заведенные еще рукою покойного старика, и Александру почудился в них его голос. В какой-то непонятной для него самого тоске, он опять прилег. Нервы его были сильно возбуждены.

- Что же однако ты намерен делать? - не отставал от него Венявин.

- Ничего... Останусь здесь... Напишу матери и женюсь, - отвечал Александр.

- И не кончишь курса?

- Конечно.

Венявин схватил себя за голову.

- О, безумие! безумие! - воскликнул он и, очень уж огорченный, встал и отошел к окну.

В комнате воцарилось молчание, и только ходил не то треск, не то шелест, который часто бывает в нежилых, пустых покоях. На горизонте вдали, как бы огромным заревом пожара, показывалось красноватое лицо луны.

- Ты этого, друг любезный, не имеешь права сделать, - бормотал Венявин: - тебя, может-быть, ждет министерский портфель; тебя ждет родина, Александр! Ты перед ней должен будешь дать ответ за себя.

Говоря это, добряк нисколько не льстил. Он был товарищ Александра по гимназии, и теперь они вместе учились в университете. Умненький, красивый собою и получивший несколько светское воспитание, Бакланов решительно казался Венявину каким-то полубогом.

- Господи, Боже мой! - продолжал он в своем углу: - сама девушка, если бы только растолковать ей, не потребовала бы этой жертвы. Женщины рождены на самоотвержение, а не на то, чтобы губить нас.

Александру в это время, перед его умственным оком, представлялось, что Соня уже живет с ним в этом доме, и вот она, в белой блузе, вся блистающая, входит и садится около него на козетке. Он чувствует, как она прикасается к нему теплой грудью и с стыдливым румянцем шепчет ему.

- А что, если она будет матерью? - проговорил он, вдруг оборачивая к приятелю лицо.

У того при этом волосы и уши заходили на черепе.

- И в таком случае ты должен оставить ее, - сказал он, не шевелясь с места.

Ему было слишком тяжело произносить эти суровые приговоры; но что делать! - надобно было спасать приятеля, и спасать еще для блага отечества.

- Хорошо так говорить, - отвечал Александр со вздохом. - Семен! - крикнул он.

Тот вошел.

- Одеваться!

- Покажи ты мне ее, я хочу ее видеть! - проговорил Венявин, выходя наконец из угла.

В том, что приятель во всей этой истории прилыгал, он и тени не имел подозрения: он верил в силу и могущество во все стороны.

- Поезжай сегодня в собрание и увидишь, - отвечал Александр.

- В собрание-то, братец, ехать как-то не того... не привык я!

- Поезжай на хоры.

- На хоры еще пожалуй.

Семен в это время принес Бакланову его бальную форму.

- Какой ведь, чертенок, стройненький, - говорил Венявин, когда Александр затягивал ремнем свои мундирные брюки. - А воротник, брат, чудный. Чудо как вышит! - любовался он.

Все, что принадлежало Александру, Венявину казалось необыкновенно каким-то прекрасным.

- Ну, так прощай! Зайду к матери и явлюсь, - сказал он.

- Хорошо, - отвечал Александр.

Раздраженно-нервное состояние в нем еще продолжалось. Совсем уже собравшись и выходя, он сказал в передней человеку:

- Ты ляжешь у меня в кабинете, дворнику тоже вели, как и вчера, лечь в столовой, а кучеру - в лакейской!

- Кучер говорит, ему надобно-с быть около лошадей, - объяснил-было ему лакей.

- Чтобы чорт все побрал! - крикнул Александр и сел в сани.

На улице луна осветила его фигуру, экипаж, кучера и лошадь ярким белым светом.

9. Спущен на землю

Дом дворянского собрания горел всеми своими двадцати пятью окнами. Публики ожидалось довольное число. В каждую баллотировку обыкновенно говорили: "Ну, сегодня вся Таганка в собрание тронется". Дамы высшего общества, то есть жены мужей пятого класса, за исключением губернаторши, бывавшей тут почти по обязанности своей службы, обыкновенно не ездили в эти собрания и даже дам и кавалеров, бывавших там, называли вторничными кавалерами и вторничными дамами (собрание всегда бывало по вторникам). Надежда Павловна по своему состоянию могла вывезти дочь только в собрание. Бывать же с ней на балах и на вечерах она не имела ни средств ни знакомств.

Проиграли уже ритурнель перед кадрилью, когда Александр, с воодушевленною физиономией, вошел в залу, и первое, что взмахнул глазами на хоры: добродушное лицо Венявина уже виднелось оттуда. Александр, надев на нос пенсне и закинув несколько голову назад, начал обводить глазами залу. Он не был близорук, но носил это орудие собственно для того, чтобы представить собою человека мыслящего и занимающегося. Около балюстрады, на самом видном месте залы, он увидел Надежду Павловну с дочерью; Петра Григорьевича, к величайшему его блаженству, покинули дома.

Соня, выше почти всех других девиц, с развитою вполне грудью (Александр в первый еще раз видел ее в бальном наряде), в белом роскошном платье, на котором с удивительным умением было брошено несколько розанов, с черной косой, в которую тоже впивались два розана - весело разговаривала с высоким, стройным полковником в белых серебряных эполетах и с белым аксельбантом. В некотором расстоянии от него, но как бы стремясь к нему всем телом, стояла губернаторша. Начальник губернии, несмотря на свою гордость, тоже заметно старался держать себя невдалеке от этой группы.

Все это Александра сильно удивило.

Разговаривавший с Соней был присланный по наборам флигельадъютант Корнеев. До какой степени он с первых своих шагов сделался любимцем всех дам, автор даже затрудняется сказать. От большей части дам только и слышно было: "У меня был Корнеев!", "Корнеев тоже рассказывал!", "Корнеев говорит, что он знаком с m-me Biardo!". И хорошо еще, если бы в этом случае прекрасным полом руководствовала любовь к изящному (Корнеев действительно был красив собою); но нет: тут лежало в основании гораздо более ничтожное, чтобы не сказать - холопское чувство.

Когда музыканты заиграли кадриль, Соня преспокойно подала руку флигель-адъютанту и пошла с ним. Это уж совершенно озадачило студента. Первую кадриль она еще в Ковригине обещалась танцовать с ним. Несколько сконфуженный, но заложив руку за борт мундира и выпячивая грудь, он гордо подошел к ней.

- Вы обещались эту кадриль танцовать со мной, - сказал он.

- Ах, да, pardon!.. Я и забыла... Ну, ничего, все равно, следующую, - проговорила она скороговоркой и, как ни в чем не бывало, не обернулась к своему кавалеру.

- Да как же это? - забормотал-было Александр.

- Не могла ж она отказать флигель-адъютанту, какой ты глупый! - объяснила ему напрямик находившаяся невдалеке Надежда Павловна.

Александр этим окончательно обиделся. Сделав презрительную мину, он отошел и сел на дальний стул. Наверх, на хоры он не смел и взглянуть, до того ему было стыдно Венявина. Но это было еще только начало его мучений: Соня беспрестанно разговаривала с своим кавалером, вскидывала на него свои чудные глаза и мешалась в кадрили. Чтобы не видеть этого, Александр отвернулся и с упорством школьника стал смотреть на одну точку совершенно в противоположной стороне.

Наконец подали сигнал ко второй кадрили.

Он встал и пошел. Соня в это время рассеянно стояла посреди залы.

- Надеюсь, что эту кадриль я с вами танцую, - проговорил он ей мрачно.

- Да, - отвечала Соня, а между тем глаза ее кого-то искали по зале.

Александр, став около нее, даже не предложил ей стула. Он решился быть дерзким с ней.

- Вы с таким удовольствием танцовали с вашим кавалером. Вот, я думаю, рассыпал перед вами перлы ума! - сказал он насмешливо.

- Да, он премилый, - отвечала Соня, как бы не поняв.

Александр закусил губы.

- Я все теперь вспоминаю о Захарьине! - продолжал он, переменив тон.

- Что? - спросила Соня, как бы не расслышав.

- О Захарьине! - повторил студент и вздохнул.

В лице Сони промелькнуло что-то вроде насмешливой улыбки, но потом она вдруг вся засияла радостью. К ней, пробираясь между парами, ловкою, но осторожною походкой подходил Корнеев. Это превышало всякую меру терпения. Александр решился наговорить ему дерзостей, толкнуть его и вызвать на дуэль. Корнеев выразил Соне просьбу, чтоб она представила его матери.

- Ах, да, да! - почти воскликнула Соня и беспрестанно стала обращаться к нему то со взглядом, то с вопросом.

Корнеев отвечал ей, но стоял в некотором отдалении. Александр никаким образом не мог придраться к нему.

После кадрили Корнеев представился Надежде Павловне. У той от радости рот расплылся до ушей. Она улыбалась, кланялась, пылала румянцем. На нее Александр сердился еще более, чем на Соню.

"Презренная тварь, торгующая своей дочерью", - шевелилось в его душе.

Между тем внимание блестящего петербургского кавалера к бедной, но прекрасной собою девушке сейчас же возымело свои последствия. Отпускной конно-пионер, лучший полькер в городе, пригласил ее на польку. Эффект, который Соня произвела при этом своим высоким, грациозным станом, был выше всякого описания. Один из самых светских молодых людей, чиновник особых поручений и вряд ли не камер-юнкер, пригласил ее на кадриль, наконец сам губернатор провальсировал с нею, причем фалды на его армейском заду ужасно смешно раздувались. Но Соня и с ним была прелестна. Александр сам своими ушами, слышал, как флигель-адъютант, ходя с губернаторшей, говорил ей:

- Она первая здесь красавица.

- Поздравляю, вы уже, значит, влюблены? - замечала ему та.

- Решительно, - отвечал он, пожимая плечами.

У Александра недостало более сил переносить всей этой, по выражению его, гадости. Он вышел в другие комнаты и начал без всякой цели шляться около игроков. К нему подошел клубный лакей.

- Вас просит какой-то господин на хоры, - сказал он.

- Скажите, что не пойду, - отвечал было сначала Александр с досадою; но, сообразив, что это будет совсем уже неловко, остановил лакея. - Погоди, постой! Я пойду!

И действительно вышел на хоры.

Венявин встретил его там с своим добродушно-улыбающимся лицом.

- Которая она? Та что с тобой кадриль танцовала? - спросил он.

- Да, - отвечал Александр.

- Прелесть какая, братец, а! Чудо! Делает честь твоему вкусу. Я вот давеча тебя укорял, а как теперь посмотреть на вас в паре, так бы сейчас поставил вас под венец.

Слова эти острым ножом резали сердце Александра.

- Только за ней что-то флигель-адъютант очень уж приударяет, - продолжал Венявин.

Александр ничего не отвечал.

- Да и она что-то к нему льнет! - не отставал мучить его Венявин.

- Это все нарочно... маска! - едва нашелся Александр.

- Вот оно что! - произнес добродушно добряк.

- Я с ней больше и танцовать не буду, - сказал Александр и, взглянув в это время вниз и видя, что Соня становится с флигель-адъютантом в мазурке, он прибавил: - я сейчас уеду домой.

- А я так посижу еще, полюбуюсь ею.

- Любуйся, сколько хочешь; а мне, признаться, немножко уж и это наскучило! - произнес Александр и пошел: в голосе его слышалось целое море горя и досады.

Ревность, говорят, есть усиленная зависть; в ней мы и оплакиваем потерянное нами счастье и завидуем, что им владеет другой.

Возвратившись домой, Бакланов изрыгал проклятья, рвал на себе волосы, дрыгал на постели ногами. Избалованный, а отчасти и по самой натуре своей, он любил страдать шумно. 10.

Выборы

В той же самой зале, где беспечная младость танцовала и веселилась, совершалось и серьезное дело жизни - баллотировка. Если бы надобно было сказать, какая в ней преобладала партия, я не задумавшись бы сказал: губернаторская. Начальник губернии, обыкновенно очень просто и без всякой церемонии, призывал к себе несколько дворян повлиятельней и прямо им говорил: "Пожалуйста, господа, на такое-то место выберите такого-то!" И когда выбирали другого, он его не утверждал, а если нужно было предоставить на утверждение, так делал такого рода отметки: "неблагонадежен", "предан пьянству и картам"; но чаще всего и всего успешнее определял так: "читает иностранные журналы и прилагает их идеи к интересам дворянства", и выбранного, разумеется, отстраняли. В настоящую баллотировку, впрочем, все шло благополучно: по уездам она была кончена, и выбирались губернские власти. Около стола губернского предводителя толпилось дворянство в отставных военных, а еще более того в дворянских мундирах. Басардин, в своем белом кирасирском колете, в своих лосинах и ботфортах, сохраненных им еще от полковой службы, тоже стоял у окна. Лицо его не выражало ничего. Он уже баллотировался и в исправники, и в судьи, даже в заседатели; но никуда не попал. Надежда Павловна не помнила себя с горя и к тому же, ко всем ее радостям, получила письмо от сына, который начинал и оканчивал тем, что просил у нее денег.

" Как сын русского кавалериста, - писал он: - я считаю унизительным посвятить себя пехотной службе; а потому хочу выйти офицером в кавалерию. Прошу вас, маменька, прислать мне реверс, что вы обеспечиваете мне содержание".

- Ну да, я тебе дам, пришлю тебе реверс, сын русского кавалериста! - говорила бедная женщина, чуть не рвя на себе волосы.

Мужа своего она не могла видеть без нервного раздражения. Чтобы испытать последнее и почти безнадежное средство, она велела ему баллотироваться в депутаты в дорожную комиссию и сегодня, ради этого, еще до свету разбудила его и отправила. Петр Григорьевич в мундире и ботфортах с семи часов утра стоял уже в собрании. Когда он заявил о своем желании баллотироваться, губернский предводитель даже усмехнулся.

- Везде и на все считаете себя способным, - проговорил он.

- Не оставьте! - сказал как-то односложно Басардин и отошел на свое место.

При баллотировании его вышел такого рода случай, что большая часть, кладя ему шары, думали: "этому дуралею все, вероятно, положат налево, положит уж ему направо". Другие подсыпали ему белков по доброте душевной, имея привычку всем класть белые шары; третьи наконец вотировали за него, чтобы как-нибудь не выскочил на это место его конкурент, прощелыга Колоколов.

Губернский предводитель, сосчитав шары, звучным, но не лишенным удивления голосом произнес:

- Г. Басардин выбран и все почти белыми.

При этом многие не могли удержаться и, разведя руками, проговорили друг другу: "Вот вам и баллотировка наша!"

Сам же Петр Григорьевич, все продолжавший стоять у окна, слегка только вспыхнул и, раскланявшись перед дворянством, объяснил:

- Постараюсь заслужить...

- Да, да, постарайся, Петруша! - заметил ему Неплюев, сосед его по деревне и совершенно без церемонии с ним обращавшийся: - прежде только пять дураков тебе клали направо, а теперь набралось их пятьдесят. Слава Богу, совершенствуемся!

Общий хохот распространился по зале; но Петр Григорьевич нисколько этим не обиделся и сам улыбался. Он, кажется, хорошенько и не понял, в чем тут соль-то заключалась, и затем спокойнейшим манером, достояв всю баллотировку, сошел с лестницы степенною, неторопливою походкой, сел в свои розвальни и прибыл домой.

- Выбрали... в депутаты в комиссию, - сказал он совершенно не взволнованным голосом.

- Боже мой! - вскрикнула Надежда Павловна и, истерически зарыдав, бросилась перед образом на колени. - Благодарю Тебя, Царица Небесная! Благодарю, Иисусе Христе, что не дал несчастным, совершенно погибнуть!.. - бормотала она, всплескивая руками, и потом обратилась к мужу: - Да встань и ты: помолись, бесчувственный ты человек!

Петр Григорьевич повиновался. Став на одно колено и делая, по обыкновению своему, маленькие крестные знамения, он начал молиться.

Соня, слышавшая все это из соседней комнаты, тоже прибежала.

- Мамаша! Папаша, вероятно, выбран! - вскричала она.

Последние дни она еще как-то больше развилась и стала похожа на взрослую девицу.

- Выбран, друг мой, выбран! - отвечала Надежда Павловна, а у самой слезы так и текли по впалым щекам.

Мать и дочь бросились друг другу в объятья. Соня после того бросилась на шею отцу. Петра Григорьевича наконец пробрало, и у него навернулись слезы.

- Ну, папаша, смотри же, служи хорошенько! - говорила ему Соня.

- А вот я наперед говорю, - сказала Надежда Павловна: - что если он и в этой должности что-нибудь набедокурит или проротозейничает, я разойдусь сним... Пускай живет где хочет и на что хочет.

- Я буду служить, - отвечал Петр Григорьевич.

- Там вон, говорят, - продолжала Надежда Павловна настоятельно: - берут с каждого подрядчика по десяти процентов, и этих доходов упускать нечего: другие не попадаются же, и ты попадаться не должен.

- Я буду не упускать, - отвечал и на это пятидесятилетний ребенок и принялся стягивать с себя свой мундир.

- Постой, папа, я тебе помогу, - говорила Соня, очень уж довольная, что отец выбран, и что она останется в городе.

- Ф-фу, хомут проклятый! - говорил Петр Григорьевич, с наслаждением растегивая свой, чересчур уж узкий ему мундир.

Затем последовала довольно умилительная сцена.

- Людям дать водки!.. водки!.. - говорила радостно-хлопотливо Надежда Павловна, и потом, когда в комнату пришла Дарья, она сказала ей:

- Дура!.. Дарья!.. барина на службу выбрали!

- Вот, матушка! - отвечала та и почему-то поцеловала у Петра Григорьевича руку.

После обеда Надежда Павловна предложила мужу отдохнуть на ее постели, а сама от волнения не знала, где уж себе и место найти; Петр Григорьевич, конечно, сейчас же этим воспользовался и отхватал часов до девяти. Во все это время Надежда Павловна и Соня, чтобы не разбудить его, разговаривали между собой шепотом: такого почета от семьи он во всю жизнь свою еще не видал. 11.

Герой теоретик, а героиня практик

Наболевшее сердце недолго верит счастью. Надежда Павловна на другой же день начала клохтать и охать: - "Ну, как Петра Григорьевича губернатор не утвердит... Ну, как он уж кого-нибудь имеет на это место..."

Соне наконец наскучило это.

- Я самого его, мамаша, попрошу, - сказала она.

- Что ты попросишь?.. - возразила ей мать с досадой.

Петр Григорьевич тоже попробовал-было успокоить жену; но на него она прямо прикрикнула:

- Хоть ты-то уж не говори! Вон на дворе: день или ночь? Видишь ли хоть это-то?

В это время Соня вдруг проговорила: "ай, мамаша!" - и убежала.

Надежда Павловна, взглянув в окно, тоже начала проворно поправлять на себе чепец и накинула на плечи свой единственный нарядный синелевый платок. К крыльцу их подъезжал на щегольской паре председателя казенной палаты флигель-адъютант. Он в первый еще раз делал им визит, хотя в собрании и на балах с одною Соней только и танцовал.

Войдя в приемную комнату и видя, что Надежда Павловна перекидывает с дивана за ширмы какую-то ветошь, Корнеев несколько сконфузился.

- Pardon! - сказал он своим слегка картавым голосом.

- У нас такая маленькая квартирка... По случаю баллотировки не могли найти лучше... - отвечала Надежда Павловна, сгорая от стыда, и потом, пригласив гостя садиться, сама поместилась на диване.

По тому, какую она приняла позу, как завернулась в свой синелевый платок, можно было видеть, что когда-то и она была, или, по крайней мере, готовилась быть светскою женщиной: в ее сухощавом теле было что-то аристократическое, - свойство, которое наследовала от нее и Соня.

Петр Григорьевич между тем, помня военное правило, что чин чина почитает, продолжал стоять навытяжку, так что Корнеев заметил это и, пододвигая ему стул, проговорил: "Пожалуйста". Петр Григорьевич сел, но все-таки продолжал держать себя прямее обыкновенного.

- M-lle Sophie? - обратился Корнеев к Надежде Павловне.

- Она сейчас выйдет! - отвечала та и продолжала уже с грустью: - мужа моего выбрали в депутаты в комиссию, и теперь мы в такой нерешительности: не знаем, утвердит ли губернатор, или нет!

- Отчего же? Им так нравится m-lle Sophie! - возразил Корнеев.

- Да, но... - произнесла Надежда Павловна.

- Если позволите, я ему скажу, - присовокупил Корнеев.

- Ах, пожалуйста! - воскликнула Надежда Павловна униженно-просительским тоном.

- А вы в первый раз меняете шпагу на перо? - обратился Корнеев к Петру Григорьевичу.

- Нет, он уже несколько раз служил в штатской службе, - поспешила ответить за мужа Надежда Павловна.

Она боялась, что он, пожалуй, не поймет фразы флигель-адъютанта.

- Но все как-то не могу привыкнуть! - объяснил сам Петр Григорьевич.

- О, да! - согласился Корнеев.

Вошла Соня. Трудно понять, когда она успела поправить свой туалет, а главное, как-то удивительно эффектно завернуть свою толстую косу под одну гребенку.

- Bonjour! - сказала она развязно и, пройдя за столом мимо матери, села рядом с гостем.

Корнеев сначала как бы не находился.

- А что m-me Михреева будет у губернаторши на бале? - спросила его Соня.

- Не думаю, - отвечал он, пожимая плечами: - по крайней мере Марья Николаевна (имя губернаторши) очень не любит, когда она у нее бывает.

Соня нарочно намекнула на эту даму, имевшую привычку влюбляться во всех даже генеральских адъютантов и теперь безбожно ухаживавшую за Корнеевым.

- Вообразите, говорят, она каждое воскресенье ездит к архимандриту в гости... прилично ли это? - повторила за дочерью Надежда Павловна.

Корнеев на это молча улыбнулся: не любил он сплетен, или вообще насмешливый разговор считал не совсем приличным для общества, но только каждый раз, когда губернские дамы начинали его очень сильно пробирать по этой части, он обыкновенно принимался крутить усы и произносить скорее какие-то звуки, чем слова.

После нескольких минут молчания Соня как бы вдруг встрепенулась вся и подвинулась на диване. К ним подъезжал, тоже на щегольской серой лошади, новый гость, Александр. Увидев в передней ильковую военную шинель, он позеленел от досады. Войдя, он небрежно поклонился хозяевам и сел.

Бедный мальчик не в состоянии был скрыть волновавших его чувствований.

- Что вы у нас так давно не были? - спросила его Соня.

- Я был болен.

- Чем?

- Так, ничем!.. Как вас это беспокоит!.. - отвечал Александр и таким тоном, что все, не исключая и Петра Григорьевича, посмотрели на него, а Соня сейчас же отвернулась и начала говорить с Корнеевым.

- Покажите, пожалуйста, фокус, который вы показывали у Марьи Николаевны... Я никак не могла рассказать его мамаше.

- Ну, что! - возразил Корнеев, потупляя глаза.

- Пожалуйста! - повторила Соня.

- Но надобно карты.

Надежда Павловна сейчас же пошла и принесла карты.

Корнеев с улыбкой разложил их в форме четыреугольника на восемь кучек, по три карты в каждой.

- Тут девять... тут, тут и тут! - пересчитал он их своим красивым пальцем. - Беру четыре карты и перекладываю так: тут девять, тут, тут и тут!

Мать и дочь с удивлением посмотрели друг на друга. Петр Григорьевич тоже смотрел на фокус с глубокомысленным вниманием.

- Возвращаю прежние четыре карты, - продолжал Корнеев: - и прибавляю к ним еще четыре, перекладываю и считаю: тут девять, тут, тут и тут!..

- Но как же это? - воскликнула как бы вышедшая наконец из терпения Надежда Павловна.

- Удивительно! - сказала Соня.

- Прибавляю к этим картам еще восемь, - продолжал удивлять их Корнеев: - раскладываю и считаю, девять, девять и девять.

- Вы зачем боковые-то считаете по два раза?.. Ужасно как замысловато!.. - вмешался вдруг в разговор Александр. Голос его был в одно и то же время голосом разьяренного тигра и цыпленка. Корнеев ничего не отвечал ему, а Соня и Надежда Павловна потупились; но Петр Григорьевич окончательно дорезал молодого человека.

- Давно ли вы получали письма от вашей маменьки? - спросил он его вдруг.

- Давно-с... я сам к ней завтра еду... - отвечал грубо Александр.

Соня при этом вскинула на него свои глаза и несколько времени не спускала их с него... Вскоре потом Корнеев взялся за каску и поднялся; все хозяева устремились к нему.

- Если Марья Николаевна ужо поедет кататься и заедет за вами, вы примете участие в нашем partie de plaisir? - сказал он Соне.

- Да, - отвечала та, выпрямляясь своим тонким станом и складывая ручки на груди.

- Она сочтет это за счастье для себя! - подхватила Надежда Павловна. "Дочь поедет кататься с губернаторшей; право, недурно для первых разов!" - подумала она в припадке материнского честолюбия.

По отъезде Корнеева, Александр тоже встал, у него готовы были слезы брызнуть из глаз, так что Надежда Павловна, вряд ли не догадавшаяся об его чувствах к дочери, сжалилась над ним.

- Куда же вы?.. Оставайтесь обедать, - сказала она, когда он брался за фуражку.

- Оставайтесь, - повторила и Соня.

Студент, при этом магическом голосе, не мог устоять. Рука его как бы невольно опустила фуражку, и он сел. За обедом он протянул-было ногу, чтобы, по обыкновению, пожать ею ножку Сони, и уже коснулся конца ее башмака; но ножку сейчас же отняли. Вообще Соня была заметно церемонна и только после стола, когда они остались вдвоем, она сказала Александру.

- Зачем вы так скоро уезжаете?

- Что ж мне здесь оставаться... очень весело!

- А, так вам скучно здесь; я и не знала! - сказала жестокая девочка.

У Александра дыхание застывало.

- Не всем здесь так весело, как вам! - сказал он дрожащим голосом.

Соня грустно усмехнулась.

- Желаю вам, - продолжал он, снова берясь за фуражку: - выйти замуж, народить кучу детей...

- Ну да, выйду замуж, нарожу кучу детей, - повторила за ним Соня.

- Adieu! - сказал Александр и, когда Соня подала ему ручку, он крепко сжал ее и проговорил несколько трагическим тоном: - Если я не нашел в прекрасном, так найду в дурном.

- Не понимаете вы меня! - сказала ему на это со вздохом Соня.

Александр шибко хлопнул дверьми и ушел.

Через минуту серый рысак пронесся мимо окон, с седоком.

Соня села. На глазах ее навернулись слезы. Это были первые розы, которые она вырвала из своего сердца. 12.

Взор героя устремляется в другую сторону

Возвратясь домой, Александр увидел, что дорожный экипаж его был уже вывезен из сарая, а в комнатах он застал Венявина.

- Помилуй, братец, - говорил тот, топорщась, по обыкновению, волосами и руками: - после того приятного вечера... уж именно приятного, за который я тебе душевно благодарен!.. (при этом он пожал у приятеля руку) я захожу к тебе раз, два... дома нет... Сам тоже не присылаешь...

Александр нарочно не присылал и не принимал Венявина. Ему казалось, что тот непременно заметил его унижение в собрании.

- Я сейчас совсем уезжаю, - сказал он, садясь в мрачной позе.

- Как так? А разные эти намерения и планы? - сказал Венявин, изобразив из своей особы удивление.

Александр грустно усмехнулся.

- Какие тут планы! Такие пошлости и гадости пошли!

- Что такое? - спросил Венявин.

- Мать тут все крутит и мутит, - отвечал Александр.

Он был совершенно уверен, что причиной всему была Надежда Павловна.

- Да кого же, какого еще чорта им после этого надобно? Ах, они дураки этакие! свиньи!.. Извини меня, пожалуйста! - вспылил Венявин.

Александр сидел, погруженный в глубокую задумчивость.

- Родители! - начал он как бы сам с собой. - Для собственного своего удовольствия, может-быть, впоследствие выпитой лишней рюмки вина, они родили меня и, по чувству инстинктивной привязанности выкормили... Да это все животные, все самки имеют к своим птенцам, и за это мы должны всю жизнь им повиноваться, уважать их!..

- Именно так! - подтвердил Венявин.

Из угождения приятелю, он не прочь был и повольнодумничать.

- Что ж, неужели она так-таки совершенно и подчинилась матери? - прибавил он с глубокомысленным видом.

- Разумеется!.. Показали ей впереди пряник с сусальным золотом, и побежала за ним.

- Да, вон они, женщины-то! Все они тут, как на ладони! - воскликнул Венявин. - Впрочем, - прибавил он, пожимая плечами: - все-таки нельзя их не любить!

Интересно было бы знать, кого этот добряк не любил, начиная с своего черного, с отбитым задом, пуделя до старухи-матери, к которой он каждую вакацию, святки, святую, на последние свои грошишки, приезжал повидаться.

- Печалиться тут нечего... я даже рад, что так случилось, - утешал он Александра.

- Я и не печалюсь, - отвечал тот: - я в жизни столько перенес, что одним больше и одним меньше щелчком от судьбы - разница небольшая.

Какие Александр получал от судьбы щелчки, это одному ему было известно.

- Я знаю, что ты - сила! - поддакнул приятель.

Вошел мрачный лакей.

- Лошади готовы-с, - проговорил он.

Александр встал и сейчас же стал одеваться. Ему поскорей хотелось оставить этот город, Соню и даже Венявина.

- Прощай, друг любезный! - говорил тот с чувством.

- Прощай! - отвечал Александр скороговоркой и, сев в повозку, торопливо и небрежно мотнул приятелю головой.

- Да, этот человек - сила! - повторил тот еще раз сам с собою.

Бакланов между тем быстро проезжал одну за другой улицы большого города, и чем дальше он ехал, тем больше появлялось огней в окнах. Когда он выехал за заставу, небо совершенно вызвездилось; кругом была бесконечная снежная поляна; в воздухе, наполненном мелькающим снегом, стали обрисовываться точно очерки каких-то фигур; колокольчик от быстрой езды заливался не переставая.

Александру было досадно и грустно.

Он усиленно старался думать о Москве, о том, как в сереньком домике, в серенькой зальце, он с панной Казимирой, дочерью хозяйки, под игру ее матери на плоховатом фортепиано, танцует вальс, и Казимира держит на него нежно-нежно устремленными свои голубые глаза, наконец он сажает ее и, сам став против нее, заметно кокетничает всею своею фигурой, а Казимира сидит в робкой и грустной позе.

Бакланов торжествует и смеется в душе.

Соня таким образом отодвинулась более чем на задний план.

У молодости никогда нельзя взять всего, богатства ее в этом случае неистощимы. 13!

На распутье

У губернаторши, по случаю отъезда флигель-адъютанта Петербург, собственно для него и для самых близких ему знакомых, был назначен вечер. наугольной комнате, обитой голубыми бархатными обоями и убранной двумя огромными горками с фарфором, хрусталем и серебром, сидела Соня. Последнее время она решительно сделалась царицею всех балов и съездов: в настоящий вечер конно-пионер вертелся перед ней, как флюгер; некто князь Шлепкохвостов убежал для нее за мороженым; наконец сам хозяин, в расстегнутом нараспашку генеральском сюртуке, помещался все время около нее и как-то кровожадно на нее смотрел. Соня приехала на вечер без матери: Надежда Павловна, сшившая дочери седьмое платье, не имела на что купить ни башмаков ни перчаток. Чистое, ясное чело моей героини было на этот раз омрачено легким облачком грусти. В городе про нее Бог знает что рассказывалось. Даже в этом самом обществе две дамы, одна блондинка, с ангелоподобным лицом, а другая шатенка, тоже с чрезвычайно благообразною физиономией, ходившие вдвоем по большой зале, изливали про нее такого рода яд, что будто бы она ездила к флигель-адъютанту на квартиру. Но это было совершенно несправедливо: к нему действительно приезжала, но только не она, а m-me Михреева, которая как-никак и хоть на короткое время, но успела овладеть петербургским гостем. Соня же делала гораздо более невинные вещи. Она ему говорила:

- Вот вы уезжаете в Петербург, оставляете здесь нас бедных.

- Что делать! - отвечал Корнеев, пожимая плечами.

Соня при этом от досады пристукивала слегка и незаметно ножкой. Она видела, что этот человек неравнодушен к ней и отделывается фразами.

- Жалко ли вам здесь кого-нибудь?.. Пожалеете ли вы кого-нибудь? - спрашивала наконец она его.

- Я буду жалеть все х моих знакомых, - отвечал и на это Корнеев.

Соня сегодня приехала с надеждой, что неужели же он и при прощанье не скажет ей чего-нибудь: обещается, может-быть, опять приехать; но Корнеев целый вечер играл в карты и с дамами почти не разговаривал.

- Яков Назарыч здесь? - спросила наконец Соня конно-пионера.

- Здесь-с.

- Что он делает?

- В карты играет с Корнеевым.

- Променад, вероятно, желаете сделать? - сказал ей начальник губернии, тоже вставая и идя за ней.

- Да, - отвечала Соня, обертываясь к нему с улыбкой.

Яков Назарыч Ленев был богатый подгородный помещик, холостяк. У него были своя музыка, псовая охота, дом огромный. Не выезжая шагу из своей губернии, он был действительный статский советник, так как постоянно служил то предводителем, то попечителем разных учебных заведений, а между прочим, и того пансиона, в котором училась Соня.

По наружности своей, Ленев был коротенький, кругленький толстячок, не столько с старческим, сколько с дряблым лицом, с маленькими красивыми руками. Всегда почти во фраке, с огромным солитером на пальце, он ходил, слегка притряхивая животом, и тяжело сопел, когда сидел на месте.

Соня подошла к нему и стала около него так, что очутилась прямо напротив Корнеева.

- Дедушка, вы в карете приехали? - спросила она Ленева.

- В карете-с.

- Вы возьмете меня?

- С величайшим блаженством.

- А вы дорогой меня не скушаете?

- Нет, не скушаю, - отвечал Ленев и покраснел.

Он, говорят, когда еще Соня находилась в пансионе, был влюблен в нее и даже делал об этом декларацию одной классной даме.

Во весь этот разговор Корнеев, хоть бы раз приподнял глаза от карт, как будто бы все его состояние было поставлено на них.

Соня отошла и пошла к губернаторше.

- Марья Николаевна, дайте мне конфетку, хорошенькую-хорошенькую, - говорила она, как избалованный ребенок.

- Изволь, моя милочка, изволь! - отвечала та, подавая ей из стоявших на столе конфет самую лучшую (Марья Николаевна была очень добрая женщина).

- Не хотите ли потанцовать? Я сейчас пошлю за музыкантами, - спросил любезно губернатор.

- Ах, да... или нет, нет! - воскликнула Соня.

Как ни старалась она скрыть, но она заметно была грустна. Корнеев стал собираться. Он почти по-родственному распрощался с Марьей Николаевной, взял от нее несколько поручений в Петербург; с губернатором он ушел в кабинет и долго с ним разговаривал шопотом; но Соне только мимоходом, и то как-то рассеянно, сказал:

- Adieu, mademoiselle!

- Adieu! - отвечала она ему, не вставая и не подавая руки. - "Дурак!" - подумала она про себя, когда скрылся за драпировкой кончик его сабли.

Корнеев, впрочем, так же небрежно поклонился в зале и другим дамам. Он, по самой натуре своей, был несколько фат.

- Дедушка, что же вы? - прикрикнула Соня на Ленева, который тыкался из угла в угол и искал шляпы.

- Готов-с, ожидаю, - произнес он наконец.

Соня начала прощаться с Марьей Николаевной.

- Смотрите же, довезите ее у меня бережно! - говорила та, грозя Леневу пальуем.

- Пять ведь лет уже няньчился с ней в пансионе, - отвечал тот дребезжащим голосом.

- Ну, уж нечего сказать: хорошу и выняньчили, - сказала Соня, сходя с лестницы и мило потряхивая головкой.

- Еще бы не хорошу! Ну, может ли быть что-нибудь прелестнее этого личика! - говорила Марья Николаевна, когда Соня надевала капор.

- Да! - подтвердил и начальник губернии.

Яков Назарыч от удовольствия и от стыда весь горел румянцем. Когда они сели в карету, Соня поместилась в один угол, а Ленев придвинулся в другой.

- У вас это свои лошади, Яков Назарыч? - спросила Соня.

- Свои

- А что вы за них заплатили?

- За пару три тысячи.

- Ах, какие славные! Как бы я желала иметь таких.

Яков Назарыч на это ухмыльнулся.

- Как здоровье вашей маменьки? - спросил он.

- Так себе... все она в хлопотах: папенька... вы знаете, что он может... Вот он служить теперь будет, а как, еще Бог знает.

- Да! - произнес Яков Назарыч с грустью.

Он решительно не догадывался, к чему плутовочка вела разговор.

- Право, - продолжала Соня после нескольких минут молчания: - сейчас бы вышла замуж, только бы у жениха состояние было.

- Даже бы и за старика?

- Что ж такое старик!.. Стариков я люблю еще более, чем молодых.

Карета в это время подъехала к квартире Басардиных.

- Что вы, дедушка, никогда к нам не заедете? Какой вы, право! - говорила Соня, отворяя двери.

- Обеспокоить боюсь.

- Чего беспокоить!.. Приезжайте хоть завтра... послезавтра, когда хотите, - говорила она уходя.

- Непременно-с, - отвечал Ленев и, с каким-то восторгом откинувшись на задок кареты, поехал домой.

Надежда Павловна, как обыкновенно, не спала и дожидалась дочери. По выражению ее лица, она сейчас же заметила, что та была не в духе.

- Ты устала? - спросила она ее с беспокойством.

- Нет, - отвечала Соня, садясь и запрокидывая голову на спинку кресел. - Корнеев совсем распрощался... завтра уезжает... - прибавила она после короткого молчания.

- Ну, и что же? - спросила с полуулыбкой Надежда Павловна.

- Разумеется, ничего! - отвечала Соня тоже с улыбкой.

Разговор на несколько времени прекратился.

- Меня сюда Ленев подвез! - сказала Соня как бы к слову.

- А, - произнесла Надежда Павловна не без удовольствия: - славный он человек! - прибавила она.

- Отличный! - подтвердила Соня и пошла раздеваться.

Личико ее снова повеселело и точно говорило: "ничего, поправимся!". 14.

Милый мальчик

Уж рассветало. На почтовой станции, последней перед губернским городом, в сырой, холодной комнатке, по искривленному полу ходил молодой офицер, в прапорщичьих эполетах, в летних калошах и в весьма легко подбитою ватою, с холодным воротником, шинели. На столе стоял кипящий самовар, чашки и раскрытый чайник, но ни чаю ни сахара не было... В углу виднелась мрачная физиономия станционного старосты, в бараньем тулупе и с тем злым лицом, которое обыкновенно бывает у непроспавшихся с похмелья мужиков. Он с пренебрежением клал на стол подорожную.

- Как ты смеешь не давать мне лошадей! - говорил офицер, горячась.

- Кто не дает? Вам дают... Давайте деньги-то! - отвечал ему настойчиво мужик.

- Деньги, говорят тебе, мерзавец, там отдадут...

Мужик злобно усмехнулся.

- Велено платить вперед, не от нас эти распоряжения-то идут.

- А если меня губернатор ждет... Я адъютант губернатора!

Мужик мрачно посмотрел на него.

- У меня вот тут, - начал он, протягивая обе руки к окну: - через пять минут почта пойдет... Пишите туда. Хоть шестериком откачу, коли перепишут-то.

- Где здесь становой живет? Где?.. - говорил офицер, окончательно выходя из себя.

- Станового здесь нету, - отвечал спокойно мужик.

- Да ведь есть же какое-нибудь начальство, скотина ты этакая! - говорил офицер, уже наступая на мужика.

- Да какого вам еще начальства надо?.. Вон, есть бурмистр, с краю живет, - отвечал тот, нисколько не струся.

Офицер в бешенстве схватил свой сак, в котором состоял весь его багаж, и убежал из комнаты.

- Чаю тоже спрашивал! - проговорил ему мужик вслед насмешливо и стал убирать чашки.

Офицер между тем шел по деревне. На горизонте показалось солнышко и точно яхонтом подернуло поля, деревья и крыши изб. По дороге ехал мужик в дровнях. Офицер вдруг остановился и, как бы сообразив что-то, обратился к нему.

- Ты, мужичок, в город едешь? - спросил он.

- В город, батюшка, в город.

- Довези меня, пожалуйста, за целковый или за два. Почтовых лошадей нет, а мне крайне там надо быть.

- Садися! - отвечал мужик добродушно и подвинулся.

Офицер, не задумавшись, бросил к нему в сани свой сак и сам сел. Мужик прихлестнул лошадку, и она весело побежала.

- Что это у тебя, мужичок, хлеб верно? - сказал офицер, показывая на несколько открывшуюся котомку мужика.

- Хлебушко, батюшка, хлеб!

- Что ж ты, есть себе это везешь?

- Да, батюшка!.. В харчевне-то тоже дорого.

- Ты в харчевню, значит, не пойдешь?

- Ну, как не пойти, схожу: чайку тоже попьешь и щей похлебаешь.

- Зачем же хлеб-то тебе?

- Да так, на закусочку; ну, да и лошадке коли даю.

- Дай мне, пожалуйста, немного: я очень люблю черный хлеб.

- Покушай, батюшка, покушай! - отвечал мужик, торопливо развязывая свою котомку и подавая из нее целую краюшку, которую седок его в несколько минут и уничтожил.

Совершающий таким образом свой путь был не кто иной, как юный Басардин. Он два дня перед тем ничего не ел. Выпущенный около месяца в офицеры, он, подписавшись под руку матери, собрал со всех ее мужиков, проживающих в Петербурге, за год оброк - рублей триста; от тетки получил сначала сто рублей, потом, по новому кляузному письму, еще сто рублей - сумма, казалось бы, образовалась порядочная, - но, желая воспользоваться удовольствиями своего звания, он первоначально с товарищами покутил в Екатерингофе, где они перебили все стекла и избили до полусмерти какого-то немца, и за все это, конечно, порядочно заплатили; потом пожуировали в Гороховой и наконец, чтобы не отстать от прапорщиков гвардейской школы, пообедали у Дюме. Таким образом, когда Басардин выехал в отпуск, у него оставалось только на прогоны. Содержал и питал себя в дороге он не столько деньгами, сколько искусством и расторопностью. В каждом побольше городе он обыкновенно с почтовой станции уходил в лучший трактир, спрашивал там лучший обед и потом, съев два-три блюда, вдруг, как бы вспомнив что-то, вставал: "Я, говорил, сейчас приду", и преспокойно уходил, а потом и совсем уезжал. В некоторых местах ему это невполне удавалось: в Переяславле, например, половые за ним гнались, и он от них отбился уже вооруженною рукою, обнажив саблю. Теперь перед ним, посреди превосходнейшего зимнего ландшафта, в каком-то молочном от мороза свете, открывались колокольни и дома города, в котором он, после такой продолжительной разлуки, увидит мать, отца, сестру. Но из всего этого ничто не шевелило души его. Суровое корпусное воспитание и не совсем хорошие природные качества так и лезли в нем во все стороны! Выехав в город, молодой человек сейчас встал с дровень.

- Ты поезжай около меня, будто так этак едешь, а я пойду пешком, - сказал он мужику.

Видимо, он имел стыд, но только не в ту сторону, в которую следовало бы.

Перед попавшеюся наконец будкой Басардин остановился.

- Где тут Басардины живут? - спросил он, толкая ногой будочника, который нагнулся-было, чтобы набрать охапочку дровец.

Тот поднялся.

- Где тут Басардины живут? - повторил строго офицер.

- Я не знаю, - отвечал было солдат.

- Как ты не знаешь, и как ты смеешь стоять передо мной в фуражке, а? - произнес, вспыхнув, Басардин, и трах будочника по зубам.

Тот, видя, что шутить нельзя, повытянулся немного и притянул руки ко швам.

- Их много тут, ваше благородие: где мне их всех тут знать.

- Где тебе знать? А вот где! - объяснил Басардин и съездил солдата по второй уж скуле.

- Басардины у меня стоят, - отнесся к нему проходивший мимо священник, видевший с самого начала всю эту сцену. - Вы кто такие?

- Я сын ихний.

- Через два дома извольте итти на двор, - указал священник.

- И ты тоже, братец! Под носом у тебя живут, а ты не знаешь! - укорил священник будочника.

- Поученный я, что ли? - отвечал тот сердито.

Такому беспричинному мгновенному гневу молодого офицера, конечно, много способствовало, во-первых, его звание, а во-вторых, и перенесенный им холод и голод. 15.

Милый мальчик у матери и он же у тетки.

- Кто там? Ах, Витя! - воскликнула Надежда Павловна, увидя входившего офицера.

- Здравствуйте, маменька! - сказал тот.

- Петр Григорьевич! Соня! Виктор приехал! - продолжала Надежда Павловна, целуя и обнимая сына. Чувство матери невольно в ней проснулось.

- Витя! - произнесла, входя и тоже непритворно радостным голосом, Соня.

- Вот кто! Ну, поздравляю! - говорил Петр Григорьевич, идя за нею. Несмотря на радушный прием, Виктор смотрел на родных мрачно.

- Там, маменька, - начал он небрежно, садясь на диван: - с мужиком надо рассчесться... Сам я приехал на почтовых, а он вещи мои привез, рубль или два дать ему, - у меня мелких нет.

- Сейчас, сейчас! - отвечала Надежда Павловна и, подозвав дочь, что-то шепнула ей.

Та пошла.

Стыдно сказать, но у Басардиных в доме рубля не было. Надежда Павловна послала Соню, чтоб она, Бога ради, выпросила у попадьи хоть сколько-нибудь; а сама между тем своими руками притащила для сына тяжелый самовар, залила ему самого крепкого чаю, поставила сливок, булок.

Соня, вся пылая от стыда, исполнила поручение матери и достала денег, которых рубль серебром попадья отсчитала ей медными пятаками. Она со смехом высыпала их перед братом. Тот отсчитал полтину.

- Прикажите, - начал он: - это отдать мужику, а если станет говорить, что мало, велите по шее прогнать.

Распорядясь таким образом, Басардин остальные деньги положил себе в карман и затем, уткнув нос в горячий стакан чая и почти мгновенно поглощая его с огромными кусками булки, ни на что уж более не обращал никакого внимания.

Соня села напротив него и старалась ласково смотреть на него.

- Какие у него кудри славные! - говорила Надежда Павловна, перебирая волосы сына.

Виктор даже не оглянулся на эту ласку и до самого обеда почти не отвечал на беспрерывные вопросы, которые делали ему мать, сестра и отец.

За столом он по-прежнему мрачно и жадно ел и, встав, сейчас же отыскал себе местечко и отправился спать.

Выспавшись, он как будто бы сделался несколько подобрее и, придя к матери, стал показывать ей свой гардероб и хвастаться им.

- Хорошо, прекрасно все это, - отвечала та ему в тон.

- Однако у тебя все это пехотное платье-то! - угораздило вдруг сказать Петра Григорьевича.

Виктор сейчас же вспыхнул.

- Что делать! Я писал-писал маменьке об реверсе, - отвечал он с гримасой.

- Не успела еще, помилуй, - отвечала было ему ласково Надежда Павловна.

- Вы для меня никогда не успеваете, - пробурчал Виктор, а потом громко прибавил: - а что, тетенька Биби далеко отсюда живет?

- Верст пятьдесят, - отвечала Надежда Павловна сухо.

Виктор заложил руки в карманы и начал с важностью ходить по комнате.

- Надобно к ней ехать! - сказал он, как бы соображая что-то такое.

Надежда Павловна при этом невольно вспомнила обиду, которую нанесла ей Биби, и письмо, которое писал к ней Виктор.

- Прежде, я полагаю, тебе следовало бы побыть у отца с матерью, - заметила она.

- А почему это следовало бы? - спросил тот.

Надежда Павловна горько улыбнулась и пожала плечами.

- Если ты этого не понимаешь, так я толковать тебе не намерена.

- Да и толковать-то вам нечего! - произнес Виктор.

Надежда Павловна начинала краснеть от гнева.

- Ты, кажется, за тем только и приехал, чтобы с первых же слов делать мне неприятности.

Виктор насмешливо посмотрел на мать.

- А вы от меня приятного ожидали?.. Вот это странно, право.

- Никогда я от тебя, по твоему уму, ничего приятного не ожидала; но, как мать, я имею право требовать от тебя уважения! - произнесла Надежда Павловна с ударением.

- Требовать могут родители, которые что-нибудь сделали для детей... Вот с нее требуйте, а с меня - нет!

И Виктор указал на сестру.

Надежда Павловна, чтобы смягчить колкость этого ответа, усмехнулась.

- Думала я, что ты глуп, но все не до такой степени! - сказала она более насмешливым, чем сердитым голосом.

Петр Григорьевич, бывший немым зрителем всей этой сцены, вдруг встал.

- Не смей так грубить матери! Не смей! - закричал он сверх всякого ожидания и погрозил сыну пальцем.

- Полноте, папенька! - прикрикнул тот на него: - ничего вы, видно, не знаете: потому я и глуп и дурак, что на вас похож и ваш сын...

- Молчи, говорят тебе!

Петр Григорьевич уже топал на него ногой.

- Погоди, постой! - сказала Надежда Павловна, растирая себе горло, в котором начиналось удушье: - он говорит, что он твой сын; кто же у меня дети не от моего мужа?

- А вот она! - хватил Виктор, показывая на сестру.

Надежда Павловна рассмеялась.

- Ах, ты, мерзкий пащенок! Клеветник! - воскликнула она.

- Братец, что ты! - воскликнула и Соня, вскидывая на него свои большие глаза и вся покраснев.

- Что ты братец! Да, любимица! - передразнил он ее. - Не хочешь ли вот этого? - прибавил он и показал сестре кулак.

Когда они еще росли, так их невозможно было пустить вместе: один, пользуясь своей силой, а другая - покровительством матери, сейчас и кинутся друг на друга. Великая история Каина и Авеля вряд ли не повторяется в каждой семье.

Последних угроз сына было достаточно, чтобы Надежда Павловна вышла из себя.

- Вон из моего дома! Вон! - закричала она истерически.

Виктора, кажется, нисколько это не поразило.

- Али, вы думаете, не уйду? И уйду! - говорил он совершенно кадетским тоном.

- Ступай! Ступай! - повторил за женой и Петр Григорьевич.

- Иду-с! Слушаю-с! - отвечал Виктор, собирая пожитки и ядовито раскланиваясь перед отцом и матерью.

По двору он прошел бойко и с гордо приподнятыми плечами.

Надежда Павловна взглянула в окно.

- Боже мой, он в холодной шинелишке и без калош! - воскликнула она, да так без чувств и упала на диван.

Виктор, впрочем, преспокойно отправился на постоялый двор и нанял там извозчика, с тем, чтобы тот прокормил и свез его в долг до Ковригина.

К тетке он явился ниже травы и тише воды и, подъехав к дому, велел сначала доложить о себе. Биби даже взвизгнула, услыхав его имя. Выбежав к нему навстречу, она обняла его и несколько минут держала у груди.

- Что папенька, маменька? - спросила она, несколько поуспокоившись, заставив племянника прежде всего помолиться и сводив его к дедушке, который, увидав внука, заревел диким голосом.

- Маменька, - отвечал Басардин скромным голосом: - меня прогнала.

Биби даже попятилась назад.

- Я приехал, разумеется, без средств, кроме тех, которые вы, по доброте вашей, прислали мне... (При этом он поцеловал у тетки руку). Я стал просить у них заплатить за извозчика: они раскричались.

Биби развела руками и печально склонила голову.

- Я говорю... "Маменька, говорю, я вам восемь лет ничего не стоил, можно же вам помочь мне чем-нибудь". Она еще больше рассердилась: "вон из моего дома!" - закричала...

- Да простит ей Бог! - сказала со вздохом Биби.

- Вот и теперь, тетушка, я буду просить вас заплатить извозчику.

Виктор при этом опять поцеловал у тетки ручку.

- Ах, Боже мой, сделай милость! - воскликнула она и сейчас же велела извозчика расчесть, а племянника напоила, накормила, положила его спать в лучшей комнате, велела, без всякой осторожности, прислуживать ему любимице своей Иродиаде, сама потом пришла посмотреть, хорошо ли ему.

Сердце старой девы стремилось еще любить, но только она не знала - кого.

Виктор, всем этим очень довольный, как будто бы с ним ничего неприятного не случилось, сейчас же беззаботно заснул. Он грубит матери, а к тетке подделывался по весьма простому расчету: зная, что мать бедна, и как-никак, но, по своей обязанности, будет ему помогать; а к тетке, чтобы вытормошить у нее что-нибудь, надобно было подлизываться. Лишенный всяких нравственных правил, восторгающийся только паркетом, по которому ходил в корпусе, тонким сукном, которое видел на мундирах у офицеров, и в то же время с головой, набитою какой-то бессмысленной протестацией против всего, что имело над ним какую-нибудь власть, он и в помыслах не имел, до такой степени были безобразны его настоящие поступки. 16.

Причины, побудившие жениха и невесту к браку.

После свидания с сыном, у Надежды Павловны сделалось кровохарканье; к вечеру она чуть не умерла, а потом обнаружилось воспаление в груди. Первое пришло ей в голову: что будет с Соней, если она умрет? Оставить ее на руках подобного папеньки и злодея-братца, - от одной этой мысли бедная мать едва не сходила с ума, а тут, как нарочно, приехал Яков Назарыч.

- Попроси его ко мне, попроси! - скороговоркой сказала дочери Надежда Павловна, под влиянием какого-то тайного предчувствия.

Соня пригласила гостя, а сама осталась в другой комнате, села и задумалась. Молоденький ум ее начинал понимать и оглядывать свое положение; с отъездом флигель-адъютанта роль ее в обществе сразу понизилась; даже добрейшая Марья Николаевна, показывавшая к ней такую пылкую дружбу, как будто бы охладела. Семь платьев ее очень хорошо были известны всем ее знакомым, а сшить в нынешнем году еще новое, она знала, нет ни малейшей возможности, а между тем блистать в обществе нарядами и общим вниманием к себе - как это приятно! Соня даже не слыхала, чтобы что-нибудь могло быть лучше этого. Тысячи планов приходили в голове ее, чтобы как-нибудь все это поправить и устроить.

- Что это вы? А? Как вам не стыдно? - говорил Яков Назарович, входя к Надежде Павловне.

Та, закутавшись в свой синелевый платок, села на постели.

- Умираю! - произнесла она, хватая себя за грудь.

- Полноте, чтой-то! - хотел ее утешить Яков Назарович, садясь невдалеке от нее.

- Да, батюшка, я не о себе! - воскликнула капризно Надежда Павловна: - давно мне, окаянной, пора на тот свет. А вот о Соне, - что с нею будет, когда я умру?

- Замуж выдавать надо! - сказал полусерьезно и полушутя Яков Назарович.

- Рада бы я была, Господи, как! - проговорила, разведя руками, Надежда Павловна. - Да где нынче женихов-то возьмешь! Где они, прах их знает!

- Да хоть бы я!.. Как это вы, сударыня, при женихе, молодом человеке, такие речи говорите! - шутил Яков Назарович.

- Женишься ли уж ты? - сказала ему тоже в шутку Надежда Павловна.

Она была очень дружна с Яковом Назаровичем и постоянно говорила ему "ты".

- Попробуйте только, отдайте! - повторил старый холостяк.

Лицо его начинало краснеть, пот градом выступал на лбу.

Надежда Павловна усмехнулась.

- Не знаю, правду ли ты говоришь, или шутишь? - произнесла она.

- Какое шучу!.. Давно уж влюблен!

- Слышала это я...

И Надежда Павловна сомнительно покачала головой.

Якова Назаровича точно кто кольнул в спину. Он привскочил с места.

- Так что же? - заговорил он каким-то необыкновенно одушевленным голосом: - состояние, слава богу, у меня есть... Всех бы вас я устроил. Что мне оставаться холостяком-то... Надоели уж эти Миликтрисы-то!..

- Чтобы ни одной их не было; всех вон! - проговорила в раздумье Надежда Павловна.

- Всех прогоню.

- Ой, какой ты смешной! - сказала она, слегка простонав.

Несмотря на шутливы тон, мысль выдать дочь за Якова Назаровича исполнила Надежду Павловну неимоверного восторга: измученная бедностью, она богатство считала единственным счастьем в жизни и, сделавшись от болезни своей неугомонно-нетерпеливою, сказала гостю:

- Ну, так поезжай домой: я переговорю с ней.

- Не может быть!.. Будто! - восклицал толстяк, целуя из восхищения ее костлявую руку, потом расшаркался с ней и вышел в другую комнату.

- Куда же это вы, дедушка? - спросила его Соня.

- Нужно-с, - отвечал он ей с лукавою улыбкой и уехал.

- Милочка, душечка! - говорил он, сидя в карете и делая странные телодвижения: - всю тебя расцелую! Тут ямочка, тут возвышение!.. О, ангельчик!.. - говорил он, нежно целуя пустое место и тыкая пальцем в воздух.

Соня между тем продолжала сидеть на прежнем месте. Мать наконец ее окликнула. Соня перешла к ней и, взяв свою работу, поместилась на обычном своем месте. Разговор между ними начался издалека и как бы случайно склонился на Якова Назаровича.

- Что он у вас мало посидел? - спросила Соня.

- Приедет еще!.. Такой он странный, так удивил меня, - отвечала довольно нерешительно Надежда Павловна.

Она никак не предполагала, что дочь сама некоторым образом подготовила объяснение Якова Назаровича.

- А что же?

- Да сватается к тебе!

После этой фразы Надежда Павловна едва перевела дыхание.

Соня тоже вспыхнула.

- Что же вы? - спросила она с улыбкой.

- Что же я могла ему сказать! Ты знаешь, что я в этом случае не только принуждать тебя, но даже советовать считаю себя не в праве.

По суеверной любви своей, Надежда Павловна действительно дала себе слово даже не советовать дочери в этом случае.

Выражение лица у Сони было очень серьезное.

- Конечно, чем терпеть эту вечную нужду и бедность, лучше выходить замуж, - проговорила она.

- Но будешь ли ты его любить?.. Немолод он!

- Я ничего к нему особенного не чувствую, ни любви ни нелюбви, - отвечала Соня.

В это время Надежде Павловне подали ее бульон. Когда она, покушав его и чувствуя себя гораздо лучше, спокойно улеглась, Соня спросила ее:

- Что же он за ответом, стало, приедет?

- Да!

Соне, по-видимому, хотелось продолжать этот разговор, но только она немного конфузилась.

- Не знаю, что и отвечать ему! - проговорила мать в раздумье.

- Да скажите, что да! - отвечала Соня.

- Хорошо, - произнесла Надежда Павловна протяжно.

Так необдуманно и так ветренно упала для Сони завеса, навсегда отделившая непроницаемой стеной одну половину ее жизни от другой. Соня, кажется, первое слово в жизни услыхала: "О, Господи! Денег нет!". Кругом нее всюду и везде говорили: "Вот женились, ни у того ни у другого ни села ни перегороды. Вот дура, нашла за кого выйти, ни чина ни должности". В самом простом быту какая-нибудь крестьянская девка, которая позвонче других поет, покрасивей, подородней других, поумней и складней на словах, и та пользуется почетом и уважением; а Соня дома, в пансионе, в свете, насколько она успела в него заглянуть, только и видела, что почитается знатность и богатство: за дурами, ее подругами, отвратительными собой, молодежь ухаживала, начальство дарило им книги за успехи в науках. Даже красоте своей Соня, после поступка с ней флигель-адъютанта, перестала давать цену. Об Александре она иногда подумывала; но он был такой еще мальчик: любви его невозможно было придать никакого практического значения!

Вечером приехал Яков Назарович, расфранченный, раздушенный донельзя и в то же время робеющий. Стараясь быть любезным, он был порядочно смешон. Петру Григорьевичу, не бывшему поутру дома, не сочли за нужное и сказать, что произошло в семействе. Впрочем, он, видя дружеское и бесцеремонное обращение Надежды Павловны с Яковом Назаровичем, нисколько тому не удивился, так как и прежде еще в разговорах своих с деревенскими знакомыми, священниками и управляющими он обыкновенно объяснял: "У меня ведь жена министр по уму; с этими, там, директорами и попечителями, так за панибрата и режет!". Сам же он Якова Назаровича всегда называл "ваше превосходительство". В настоящий вечер он только обратил внимание на то, когда Соня отнеслась к Леневу и сказала:

- А что, вы подарите мне лошадей, на которых мы с вами ехали?

- Подарю, подарю, целую четверку!

- А сани a jour у вас будут, как у губернатора?

- У меня уже есть такие, вдвое лучше только!

Соня, разумеется, говорила шутя, хотя в то же время нельзя умолчать, что и эта причина была одною из побудительнейших... Бедная птичка! Она замужество представляла не совсем так, как оно есть, не во всех еще подробностях. 17.

Губернская тетеха

Весть о замужестве Соне за Ленева дала Надежде Павловне возможность взять по лавкам в долг всевозможных материй, и только было они со всем этим расклались, как на двор въехала карета. Соня и мать вопросительно посмотрели друг на друга.

Здоровый лакей едва вытащил из кареты потолстевшую, в трауре, барыню, которая, войдя запыхавшись в маленькую переднюю, сейчас же закричала:

- Не могла, тетушка... родная моя!.. Не могла утерпеть!..

- Ах, Аполлинария Матвеевна! - сказала Надежда Павловна, встречая гостью и целуя ее в румяную и пухлую щеку.

- Как только услыхала, что вы здесь, - везите, говорю... - продолжала та, не переставая тяжело дышать и усаживаясь на диване.

Это была мать Александра, некогда стройная и хорошенькая собой девушка, а теперь какое-то чудовище. Покойный Бакланов, женясь на ней, отчасти обманутый ее наружностью, а еще более того прельщенный ее состоянием, впоследствии иначе и не называл ее, как тетехой. Сына своего Аполлинария Матвеевна боготворила, хотя и возмущалась многими его поступками и словами.

В настоящем случае, впрочем, она нашла более приличным сначала заговорить о муже.

- Горе-то, нуте-ка, тетенька, какое у меня наделалось! - начала она, помахивая длинными оборками своего траурного чепца.

- Слышала, слышала, - отвечала ей Надежда Павловна.

- Все вот, бывало, говорил: "ишь, говорит, как тебя дует горой, скоро лопнешь"; а вот сам наперед и убрался.

Находясь у мужа в страшно-ежовых рукавицах, Аполлинария Матвеевна решительно была рада, что он умер.

- А это Соня моя! Вы, верно, не узнали ее, - отнеслась было к ней Надежда Павловна.

- Ай, нет!.. Как это возможно! Здравствуй, душечка! - проговорила она, проворно целуясь с Соней, Бакланова и снова принялась за свое: - в гробу-то, родная моя, говорят, лежал такой черный да нехороший.

- Замуж выходит! - попробовала было еще раз пояснить ей Надежда Павловна.

- Ну вот, поздравляю! - сказала и на это полувнимательно Аполлинария Матвеевна.

- Не прикажете ли кофею? - отнеслась к ней Соня.

- Ой, пожалуй! - отвечала Аполлинария Матвеевна каким-то сентиментальным голосом.

Сколько эта дама пила и ела, представить себе даже невозможно.

Соня принесла ей огромную чашку кофе и целый ворох сухарей.

- А Саша-то мой, нуте-ка, тетенька, - продолжала Аполлинария Матвеевна: - послала я его к тетушке: ну, тоже, думаю, может и наследство от нее быть... - объяснила она откровенно.

Надежда Павловна незаметно, но злобно улыбнулась.

- Только слышу, что он вместо того здесь, а там и в Москве... Я так и обмерла: в глазах у меня потемнело... ( при этом Аполлинария Матвеевна в самом деле закатила несколько свои глаза ). Писала уж и жаловалась на него братцу, Евсевью Осипычу... Он, спасибо, нарочно своего московского управляющего посылал разузнавать, тот все и описывает, все их каверзы...

На последних словах Аполлинария Матвеевна, в полнейшем отчаянии, развела руками.

Соня все внимательней и внимательней к ней прислушивалась.

- Что же такое? - спросила Надежда Павловна.

- Пьют, родная! В пору большим таким пить (Сашу своего Аполлинария Матвеевна считала до сих пор еще чуть ли не десятилетком). Управляющий-то прямо за ними в трактир и прошел: дым коромыслом стоит... двоим уж там в сенях голову холодной водой обливали... "речи говорят"... сам уж братец в письме своею ручкой прибавляет: "такие говорят, что ныне времена строгие, пожалуй, того и гляди, улетят куда-нибудь".

- Но, может-быть, это другие, и не ваш Александр, - попробовала было утешить ее Надежда Павловна.

- О, полноте-ка, тетенька! - воскликнула Аполлинария Матвеевна, махнув рукой: - первый, говорят, коновод на все. Он ведь у меня умный: не в меня, а в покойника. Как орел, говорят, так и ходит. Больно боюсь, тетенька, чтоб он распутничать не начал!

- Чтой-то, какие глупости! - произнесла Надежда Павловна, показывая Аполлинарии Матвеевне глазами на дочь, но та ничего не поняла.

- Говорят, уж и есть это... очень боюсь. Научите меня, тетенька, вы у нас умная этакая, что мне делать-то?

- Напишите ему письмо построже.

- Писала, родная... Священника и сочинить-то просила, чтобы поскладней вышло. Таково чувствительно написал... Так ведь что они, балбесы? Только то и отвечает: "Вольно вам, маменька, говорит, всяким глупостям верить".

Надежда Павловна, чтобы как-нибудь поскорей прекратить этот визит, ничего ей не отвечала.

- Сама, тетенька, думала ехать в Москву-то, да тоже думаю: они там меня совсем засмеют! - заключила Аполлинария Матвеевна и затем, видно, выболтав все, что ей нужно было, поднялась.

- Прощайте, тетенька! Неужели в этих конурах вы свадьбу-то станете делать!.. Наняли бы дом у меня... И то уж с полгода стоит без постояльцев, разоренье такое! - прибавила она, уходя и по-прежнему небрежно прощаясь с Соней.

Мать и дочь, оставшись вдвоем, молчали.

Соня стояла у окна. В светлых глазах ее блестели слезы. Печальный образ прощавшегося с ней Александра невольно восстал перед ней.

Слова, сказанные им при прощаньи: "Если я не нашел в прекрасном, то найду в дурном", значит, были не фраза.

- Мамаша, я поеду прокатиться! - проговорила она.

- Поезжай! - отвечала та.

Яков назарович, зная наклонности невесты, подарил ей чудесные чухонские саночки, с красивым кучером и с превосходным вороным рысаком.

Соня почти каждый день ездила кататься в своем экипаже, и теперь, сев в него и уставив свое хорошенькое личико против мороза, велела себя везти скорей-скорей. Ей хотелось как-нибудь поразмыкать свое горе. Она пролетела таким образом площадь, Ивановскую улицу, Калязинскую, но потом вдруг, как бы встрепенувшись, закричала кучеру:

- Постой! стой!

Тот остановился.

- Monsieur Венявин! - крикнула Соня студенту в плоховатой шинели, смиренно проходившему по снежному тротуару.

Тот обернулся и, узнав, кто его кличет, подошел улыбаясь, краснея, застегивая свой вицмундир и приглаживая волосы.

- Pardon, monsieur Венявин, что я вас беспокою! - сказала Соня (Александр неоднократно говорил ей о своем приятеле и даже показывал ей его). - Parlez-vous francais? - прибавила она.

- Ах, oui, madame! - отвечал Венявин, страшно конфузясь и варварски произнося.

- Aves-vous l'adresse de monsieur Бакланов?

- Oui, madame! - отвечал Венявин, сделав все умственное усилие, чтобы понять то, что ему сказали.

- Je vous prie de lui envoyer un petit billet de ma part... Нет ли с вами карандаша? - последние слова Соня нарочно сказала по-русски.

- Oui, madame! - отвечал торопливо Венявин и выхватил из бокового кармана карандаш.

Соня от обертки, в которую завернута была материя, взятая ею, чтобы переменить в лавках, оторвала клочок бумаги и написала на нем: "Вы безумный человек! Вас любят, но что же делать!.. Того не велит Бог и люди, и если теперь выходят замуж, так, может-быть, затем, чтобы посмеяться над святым таинством. Прощайте, не делайте глупостей и забудьте душой вашу Софи".

- Votre parole d'honneur que vous ne lirez pas mon billet et m'en garderez le secret! - говорила Соня, подавая ему бумажку.

Само небо, кажется, осенило голову Венявина, что он понял эту фразу и даже ответил на нее, таким образом:

- Oui, madame, je prendai moi cette... j'ai reterde ici; mais aujourd'hui je partirai a Moscou!

- Merci! - сказала Соня и, пожав красную и неуклюжую руку студента своею хорошенькою ручкой, затянутою в французскую перчатку, сказала кучеру: "В гостиный двор!", и как стрела скрылась из глаз. Венявин тут только сообразил свою ошибку.

"Ах, я болван, болван! Ей ведь еще следует говорить mademoiselle, а я бухнул madame!" - думал он и с досады готов был прибить себя.

Придя домой, он тотчас запрятал драгоценное послание сначала в карман своих лучших брюк, а потом брюки эти засунул в треугольную шляпу, и ту положил на самый низ чемодана. 18.

Сын, возвращающийся с раскаянием

Юный Басардин начал преприятно жить у тетки. Она ему нашила белья, велела навязать карпеток и наконец, от имени дедушки, подарила старинные золотые часы. Виктор, в свою очередь, стал входить и помогать ей несколько по хозяйству. У Биби был один задельный мужик, ужасный грубиян: как только напивался он пьян, сейчас же с пеной у рта являлся перед барышниными окнами.

- Барыня!.. барыня!.. угорела барыня в нетопленой горнице... - напевал он, приседая и делая другие глупости.

Иногда даже он ловил ее в церкви, когда она выходила оттуда.

- Сторонитесь, сторонитесь, улита едет, наша барыня... госпожа... - говорил он, расталкивая перед ней народ.

Биби его за это наказывала, возила в рекруты отдавать; но не проходило и полугода, как он снова повторял свои штуки, которые вздумал выкинуть и при Викторе. Тот его, на месте же преступления, схватил за шивороток, пригнул к земле и, из собственных рук, так отзвонил плетью, что даже другие мужики, стоявшие невдалеке при этом, почесав в затылке, проговорили: - "Это уж, брат, видно, по-настоящему, по-военному!", а сам наказанный ничего не объяснял, а только слезливо моргал носом.

Очень довольная всем этим, Биби начала говорить про племянника:

- Преумный и превнимательный... На что я, кажется, глазом посмотрю, и то он видит!

Когда она постыдила Виктора, что как это он, такой большой, не умеет читать по-славянски, он сейчас же подучил и, уже довольно бойко разбирая титлы, стал по вечерам читать тетке, по ее указаниям, некоторые места из Четьи-минеи. Происходившие при этом сцены были довольно оригинального свойства: зеленая гостиная обыкновенно освещалась двумя сальными свечками; молодой офицер, с самым смиренным выражением, глядел, не поднимая глаз, в книгу и произносил:

- И бы Афанасию страх велий!

Биби при этом как-то порывисто нюхала табак и принималась торопливо распускать свое вязанье. Это означало, что она сильно была тронута.

Дедушка-майор, тоже вывезенный на своих креслах слушать, начинал понемногу высовывать язык, а потом все больше и больше, и наконец вытягивал его почти что до половины.

- Папенька, опять язык! - вскрикивала на него Биби.

Старик сейчас же убирал орган слова в надлежащее место, но потом, через минуту, начинал его снова выпускать понемногу: зачем он это делал, никто у него допроситься не мог.

"И приидоша к нему беси", - продолжал между тем Басардин, невольно улыбаясь. У него самого в это время были порядочные бесенята в голове.

"Коли так все пойдет, так с тетки-то рублей пятьсот сорвать можно будет!" - думал он и продолжал читать: - "Отьидитие от меня, окаянные, рек Афанасий".

"А Иродиадка все отвертывается!" - вертелось в это время в голове молодого человека, и голос его делался совершенно невнимателен.

- Ну, будет, друг мой! - говорила Биби, думая, что он устал.

Виктор закрывал книгу, осторожно подавая ее тетке и сам, усевшись смиренно в кресло, задумывался. В эти минуты его волновали самосильнейшие страсти: с некоторого времени он решительно не в состоянии был равнодушно видеть стройного стана Иродиады и ее толстой косы, красиво расположенной на затылке.

- Иродиада, куда ты! Постой! - говорил он ей, когда она, вечером после ужина, приходила и ставила ему графин на стол.

Первоначально Иродиада отвечала на это одним холодным взглядом, но Виктор простер свои искательства и дальше.

- Погоди, постой! - говорил он, встретив ее раз в темном коридоре.

- Барин, что вы? Перестаньте... Право, тетеньке скажу! - проговорила Иродиада, стараясь поскорее пройти мимо него.

- Ну да! как же! скажешь! - говорил Виктор и сделал чересчур смелое движение.

Иродиада сердито оттолкнула его и прошла.

Биби она в самом деле, должно быть рассказала, потому что та была день или два очень суха с Виктором. Злоба в душе его забушевала. Поймав снова Иродиаду в коридоре, именно после описанного нами чтения, он остановил ее.

- А, так ты ябедничать! - произнес он и так распорядился, что Иродиада, для спасения себя, сначала толкалась, а потом укусила ему плечо.

- Ты еще кусаться! - проговорил Виктор и схватил ее за косу.

Иродиада закричала на весь дом:

- Батюшки, бьют!

На этот крик со всех сторон высыпали девки со свечами и сама Биби.

- Она мне грубит! - сказал Виктор, указывая на Иродиаду.

- Матушка, вся ваша воля, - отвечала та, поправляя свою косу и куда-то мгновенно скрываясь от стыда.

- Виктор Петрович, что это такое? - произнесла Биби.

- Виктор Петрович!.. - передразнил ее Виктор: кадетская натура его не выдержала при виде сморщенного и сердитого лица тетки. Кроме того, он был очень уж взбешен.

- А, так вы так! - произнесла Биби и сейчас же удалилась.

Из всей этой сцены она очень хорошо поняла, что это за господин, и просто струсила его. Он, пожалуй, до того дойдет, что и ее приколотит; а потому на другой же день, не входя с ним ни в какие объяснения, когда Виктор еще спал, она, запрятав старого отца и Иродиаду в возок, сама села с ними и уехала на богомолье, верст за триста, захватив с собою все ключи от чая, сахару и погреба. Молодой человек остался таким образом снова без всякого содержания. Первоначально он стал было всего требовать от ключника, но тот отвечал, что у него нет ничего. Басардин, делать нечего, решился ехать обратно в город, хватить там по боку дедушкины часы и с этой суммой прямо отправиться в Петербург. Но на постоялом дворе, у Никиты Семенова, он встретился с одним помещиком, возвращавшимся из города.

- Ваша фамилия? - спросил тот.

- Басардин.

- Это не ваша ли сестрица выходит замуж?

- Должно быть, моя! Я не знаю, я только еще еду к ним. За кого же она идет?

- За очень хорошего человека.

- И богатого?

- Да, с большим состоянием. И она-то ведь прелестная. С вами вот имеет немалое сходство.

- Да, она премилая, - отвечал Виктор, и в голове его сейчас же изменился план.

Приехав в город и остановясь в номере, он тотчас же сел и написал к матери письмо.

"Дражайшая маменька! Я сознаю теперь вполне, что я блудный сын, но когда тот сказал отцу своему: "Отче! я согрешил на небо и пред тобою", отец сказал: "Иди в дом мой! Заколите тельца и празднуйте: сын, которого я считал мертвым, - жив". Сделайте, маменька, и вы то же!"

"Тетенька, хоть Богу и молится, но дела ее далеко тому не соответствуют, и великую поговорку: что нет такого дружка, как родная матушка, я узнал теперь вполне".

Отправив это письмо, Виктор заранее был уверен в его успехе.

Чему другому, а некоторым практическим соображениям и тому, как в известных случаях действовать, его научили в корпусе. 19.

Сын, еще не чувствующий никакого раскаяния.

Надежда Павловна в этот вечер, как нарочно, была совершенно счастлива. Мало того, что Петра Григорьевича утвердили в должности, - но сама губернаторша обещалась к ним приехать посидеть вечером. Хлопот, и самых, разумеется, приятных, было, по этому случаю, немало. Дарья еще с раннего утра все мыла: полы, окна, двери, а потом, часам к семи, и сама нарядилась в накрахмаленную юбку и в подаренное ей барыней старое шерстяное платье, и как пава ходила в нем из кухни в горницу и обратно. На вощеном столике, покрытом камчатною скатертью, зажжены были две стеариновые свечи, а на столике под зеркалом еще две, так что свету было, пожалуй, пущено более, чем следует. Накурено Сониным одеколоном на горячем утюге тоже достаточно. Для десерта куплены были яблоки и виноград, так как Марья Николаевна обещалась приехать не одна, а с маленьким сыном своим Колей, который, как смеялись сама мать и все близкие знакомые, был не на шутку влюблен в Соню, называл ее своею невестой и все хотел застрелить из ружья Ленева, который, говорили, отнимает ее у него.

Когда губернаторша, дама в таком ранге, в своем шумящем шелковом платье, в своем дорогом блондовом чепце и наконец с своим ангелоподобным сыночком Колей приехала и уселась в маленькой квартирке Басардиных, - так эту сцену несколько даже трудно вообразить себе. Надежде Павловне было необыкновенно совестно и приятно. Петр Григорьевич, начавший умываться и обряжаться чуть ли не раньше всех и при этом обнаруживавший такое фырканье и отхаркиванье, что даже дочь ему заметила: "что это, папенька, вы точно бегемот!" - Петр Григорьевич сильно трусил. В продолжение всего вечера, каких жена не делала ему знаков руками и глазами, он ни за что не хотел сесть.

Надежда Павловна как-то подобострастно занимала губернаторшу. Соня играла с Колей. Милый ребенок изобрел такого рода забаву: он целовал у Сони руку взасос, то-есть хватал ее ртом своим и втягивал в себя воздух, так что на руке появились пятна.

- Перестань, - говорила ему Соня.

Но влюбленный крошка не унимался и хотел было насосать ей и лицо.

- А, когда так, так ступайте же! - сказала Соня сердито и спуская его с колен.

Она не на шутку испугалась, что он испортит ей и лицо. Игру эту Коля изобрел с одною из горничных.

- Пусти! пусти! - говорил он, хватая Соню за платье.

- Ну, так я и совсем уйду! - сказала она, в самом деле уходя в соседнюю комнату, и, притворив дверь, заперла ее задвижкой..

Коля стал плечиком и ножками стучать что есть силы в дверь.

- Коля! Коля! перестань! - полуунимала его мать.

Марья Николаевна принадлежала к тем нежным материям, которые воспрещать что-либо птенцам своим считают за какое-то святотатство.

- Чего этому ангелу, в котором все чувства так еще чисты, можно не опзволять! - говорила она.

Коля до сих пор жил так, как будто весь мир был создан для услуги ему: у него были игрушки, маленькие лошадки, конфеты. Даже сам кровожадный родитель ни в чем не препятствовал: ненавидя почти весь род человеческий, он свой собственный кусок мяса, отторгнутый от него и получивший отдельное существование, боготворил.

Коля у дверей наконец заревел.

Надежда Павловна начинала сильно конфузиться и хотла было послать Петра Григорьевича, чтоб он велел Соне выйти занимать маленького гостя, но Дарья в это время внесла на подносе яблоки и виноград. Коля сейчас же устремился к этим любезным ему предметам. Мать и хозяйка сейчас же поспешили усадить его и надавали ему всего, чтобы только он не плакал. Соня таким образом получила возможность выйти и села уже подальше от шалуна, который однако не переставал на нее плутовски посматривать: протянет и будто дает ей яблоко, а потом сам и возьмет его назад. Соня делала вид, что ничего этого не замечает.

Надежде Павловне подали письмо. Сначала она, взглянув на адрес, несколько сконфузилась, но, прочитав, улыбнулась и, подавая его дочери, проговорила:

- Посмотри!

- Да! - отвечала и та с улыбкой.

Надежда Павловна встала и, извинившись перед губернаторшей, сама вышла к посланному.

- Скажи Виктору Петровичу, что мне писать к нему некогда и нечего: у меня гости... губернаторша... пускай бы сам приезжал.

Виктор через пять же минут явился, прифранченный, в шпаге и каске. У матери он поцеловал руку с нежностью, с сестрой поцеловался с улыбкой и поцеловал также руку у Петра Григорьевича, который от удивления не знал куда и глядеть: как сын тут попал, откуда, и почему его пустили, ничего он этого не понимал.

Губернаторше Виктор раскланялся модно.

Надежда Павловна поспешила его отрекомендовать.

- Старший сын мой!

- Вот уже какой! - произнесла Марья Николаевна, осматривая молодого человека: - как приятно для матери дождаться детей в таком возрасте! Вот вы теперь офицер: сколько, я думаю, удовольствия и радости доставляете вашим родителям.

- Да, разумеется! - отвечал совершенно бесстыдно Виктор.

"Много от него удовольствия и радости!" - подумала Надежда Павловна.

- Вот у меня так еще мал... мне долго не дождаться. А может быть, и совсем не дождусь, - произнесла, почти со слезами на глазах, Марья Николаевна.

"Немного, кажется, и ты-то от своего постреленка радости получишь!" - подумала Надежда Павловна, а потом, обратясь к сыну, она спросила:

- Хорошо погостил у тетеньки?

- Да-с, она теперь на богомолье уехала.

- Что такое? Прежде она в такую распутицу никогда не ездила.

- Не знаю-с!.. А мне на станции рассказывали, что Соня помолвлена, - прибавил Виктор скромно.

- Да, за богача и за генерала... за прекрасного человека, - ответила Надежда Павловна.

- Бесподобный человек! бесподобный! - подтвердила Марья Николаевна.

- Ну, так вот, значит, поздравляю! - проговорил Виктор, нежно смотря на сестру.

Коля между тем, заметив у нового гостя саблю, перебрался к нему.

- Что это у тебя, сабля? - спросил он его дерзко.

- Сабля, душенька! - отвечал Виктор.

- Дай мне!

Виктор вынул.

- Не беспокойтесь: она не отпущена, - успокоил он Марью Николаевну.

- Это каска? - спрашивал Коля.

- Каска!

- Дай мне ее.

Виктор сейчас же ловко подвернул в каску платок и надел ее на голову Коле. Мальчик, с обнаженной саблей, стал ходить и маршировать по комнате.

- Ах, да он отлично марширует!.. Прекрасно! прекрасно!.. раз, два!.. раз, два!.. - командовал Виктор. - Чудесно! - прибавил он, обращаясь к Марье Николаевне, которая была в упоении.

Петр Григорьевич, думая, что сын в самом деле искренно хвалит Колю, тоже повторял: - "Отлично! бесподобно!".

- Удивительный ребенок! - восклицал Виктор.

Марья Николаевна наконец начала собираться домой, но Коля никак не хотел оставить ни каски ни сабли.

- Полно, душечка, как это возможно! - заикнулась было мать.

- Нет, нет, мамаша!.. - закричал он, задрыгав руками и ногами.

- Боже мой! оставьте у него, - говорил Виктор.

- Но мне, право, совестно! - произнесла жеманно Марья Николаевна.

- Нет, нет, мамаша, - повторял Коля и разревелся так, что его едва сунули в карету, не взяв у него ничего.

Когда проводили губернаторшу до сеней и все возвращались в комнаты, Виктор подошел к матери.

- Маменька, я могу у вас остаться? - проговорил он несовсем твердым голосом.

- Останься, тебе комната приготовлена, - сказала Надежда Павловна, показывая на видневшуюся через сени комнату, и затем, ничего больше не сказав, ушла к себе.

Виктор на несколько мгновений попризадумался, а потом повернулся и пошел в показанное ему место. 20.

Капелька поэзии и море прозы.

Последнее время у Сони гостила дочь их хозяина - священника, Маша - молоденькая, прехорошенькая собою девушка, преумненькая, но в то же время пресмешная: повеселиться, похохотать, а пожалуй, и поплакать была охотница. Сначала она робко ходила к Соне, а потом все чаще и чаще, и теперь выпросилась у Надежды Павловны шить Соне свадебное белье. Дела этого она была великая мастерица: точно по линейке, по размеру, ее маленькая ручка выводила мельчайшие строчки на белье. Сама Соня не умела иголки взять в руки.

Они уже с час сидели вдвоем. Соня, чем ближе подходила ее свадьба, тем становилась грустней и грустней. Маша между тем все что-то егозила на стуле.

- Софья Петровна, можно свадебную песенку спеть? - проговорила наконец она робко.

- Спой, - отвечала та.

Маша звонким, но в то же время мягким голосом запела: "Не на девичье гулянье

Собирается, снаряжается

Наша Сонюшка".

- Ох, полно - перестань, не надсажай ты меня, - воскликнула вдруг Соня и залилась горькими слезами.

- Чтой-то, барышня, вы все плачете? Хорошо ли это! - утешала ее Маша, сама готовая расплакаться.

- Тошно мне, Маша, тошно! - говорила Соня, пересаживаясь к подруге и обнимая ее.

Маша была совсем счастлива.

- Что же вам тошно-то? - спросила она.

- Замуж не хочется итти... - Соня не кончила.

- Али вам не люб жених-то?

- Да... Я люблю другого! - прибавила Соня уже шопотом и скрывая свое лицо на груди Маши.

- Дело-то какое! - произнесла та, качая головой: - для-че ж вы, барышня, за того-то нейдете?

- Молод он очень, да и мать у него скверная! - произнесла Соня.

- Поди ты! - удивлялась Маша.

- А тебе, Маша, нравится кто-нибудь? - спросила Соня, уставляя на подругу свое пылающее лицо.

- Нету еще, - отвечала та наивно: - вон к папеньке семинаристы ходят, да нехороши только: нескладные такие!

- А что, Маша, как выйдешь замуж, другого любить грех?

- О, что за важность, ничего! Вот в нашем званьи, так нельзя!

- Отчего же у вас нельзя?

- Ну, батюшку-то расстригут, как попадейка-то полюбит другого.

- Стало-быть и нам нельзя! - проговорила Соня печально.

Так журчали их тихие голоски, как бы чистый, маленький ручеек среди неприступных скал и гор окружавшей их действительности.

Но дверь распахнулась, и вошел Виктор, тоже один из порядочных обломков, задерживающих их в человеке всякое искреннее чувство. Соня сейчас же поспешила обтереть слезы и сделала вид, будто бы смотрит на работу Маши. Та, в свою очередь, не смела глаз поднять: Виктор и ее, как Иродиаду, ловил в сенях. На этот раз, впрочем, он был очень серьезен и важен. Вслед за ним приехала Надежда Павловна. Виктор отнесся к ней как-то свысока.

- Что Яков-то Назарыч так долго делает в Москве? - спросил он ее вдруг.

Надежда Павловна посмотрела на него.

- Известно что!

- Он, говорят, там лечится?

Надежда Павловна еще с большим удивлением взглянула на сына.

- Кто ж это тебе сказывал?

- Водой, говорят, лечится; хорош жених! - отвечал Виктор насмешливо.

При всем старании, он никак не мог скрыть ненависть к сестре, и, кажется, величайшим бы счастием его было ее несчастие.

Надежда Павловна сейчас же поняла, к чему он это говорил.

"Этакое ехидное животное!" - сказала она мысленно себе и спросила его вслух суровым голосом:

- Что, долго ты здесь пробудешь? Долго еще продолжится твой отпуск?

Виктор, заложив руки в карманы, отвечал с важностью:

- Я здесь совсем остаюсь... поступлю к губернатору в адъютанты.

Надежда Павловна почти затрепетала от страха.

- Разве тебя берут? - спросила она.

- Вероятно! - отвечал Виктор.

Он, действительно, после первого же знакомства с Марьей Николаевной, начал беспрестанно ездить к ним в дом, ужасно как умел подделываться, взялся учить Колю гимнастике, и для этого были нарочно, по его рисунку, сделаны гимнастические орудия: лестница и козел.

Виктор был мастер производить все эти штуки и так увлекательно это делал, что, не говоря уже о Коле, который за ним лазил как сумасшедший, даже сама Марья Николаевна, несмотря на свою полноту, увлеклась и полезла было на лестницу. Виктор при этом слегка поддерживал ее и умел так это сделать, что Марья Николаевна несколько даже сконфузилась, и когда слезла с лестницы, то проговорила:

- Какой вы шалун!

Начальнику губернии тоже нравилось это удовольствие. Часто, сидя у себя в кабинете и занимаясь подписыванием бумаг, он вдруг вставал, приходил в залу и начинал там прыгать на козла взад и вперед, а потом, как бы ничего этого не делав, возвращался к себе в комнату и снова начинал подписывать.

- А что, в губернаторских адъютантах есть доходы или нет? - спросил после неоторых минут размышления Виктор, обращаясь к матери.

- Не знаю! - отвечала Надежда Павловна. - "На что другое, а на это видно есть толк, этакий мерзавец!" - невольно подумала она.

В комнату вбежала Дарья.

- Яков Назарыч приехали-с! - объявила она, а вслед за ней входил и сам Яков Назарович.

- Сейчас только въехал в город и сейчас, не выходя из повозки, к вам! - проговорил он. В руках он держал огромнейший поднос, на котором грудами были навалены бриллиантовые и золотые вещи, разные фантастические корзинки и дорогие конфеты.

Двое лакеев несли за ним свертки дорогих материй, кружев и куньи меха.

Все, не исключая и наивной Маши, как бы преклонились перед ним с благоговением, а Виктора от зависти даже подергивало. 21.

Невольный протест.

Церковь Николы Явленного, самая аристократическая в городе, виднелась своею черной массой на огромной площади. По всем ее карнизам горели, колеблясь пламенем во все стороны и воняя скипидаром, плошки. В самой церкви, сырой и холодной, стояла толпа певчих, в своих голубых, обшитых галунами, кафтанах. Между ними происходил легкий говор, как бы вроде перебранки.

- Где у тебя Бортнянский-то? - говорил совсем низкой октавой бас, и при этом у него изо рта вылетал пар.

- Там, в нотах! - отвечал ему тоненькою фистулой дискант, тоже испуская пар из ротика.

- Там только альтовая партия, дъявол! - заключал бас и давал бедному ребенку такой подзатыльник, что тот взмахивал на него свои голубые глазенки и удивленным личиком как бы говорил: "Ну, брат, этакого еще никогда не бывало".

Три мужика, с помощью высочайших лестниц, зажигали три главные паникадила, свеч по сту в каждом. Жених, с приподнятою на накрахмаленном галстуке головой, завитой, раздушенный, в белых генеральских штанах и в синем ученом мундире, был уже в церкви и, как петушок вертелся около Марьи Николаевны (она была почетною дамой с его стороны).

- Будуар у меня обит белым атласом, а мебель розово-светлою материей, и из белой слоновой кости трюмо, - рассказывал он.

- Да, да, - гооврила с чувством Марья Николаевна.

- В гостиной рытые под бархат голубые обои, а зала под мрамор, - объяснял Яков Назарович.

- Да, да, - подтверждала добрая губернаторша.

Между тем сынок ее, Коля, непременно хотевший быть в церкви в качестве шафера привезший образ, теперь в одном из дальних углов возился со своею гувернанткой-англичанкой, которая напрягала все свои почти неженские силы, чтобы удержать его: он все рвался у нее, чтобы раскачать одну из перед-иконных лампад и посмотреть, как она треснется об стекло, что он перед тем и сделал раз.

"Невеста!" - раздалось наконец в церкви.

Жених повытянулся и еще как-то больше засеменил ножками. Двери распахнулись, и Соня, в сопровождении Аполлинарии Матвеевны, разодевшейся во всевозможные цвета - синий, красный, желтый, вошла в церковь. Ее вел под руку, с перетянутою, как у осы, талией и гремя по церковному полу саблей, Виктор. Соня, по-видимому, употребляла все усилия над собой, чтобы не рыдать. Лицо ее было бледно и судорожно: она окончательно уже понимала, что продает себя, и хотела по крайней мере сделать это так, чтобы было за что: одно подвенечное платье ее стоило тысячи три, на лбу ее горела бриллиантовая диадема в пять тысяч.

"Гряди!" - запели верховые басы. "Гряди!" - выводили за ними дисканты. "Гряди!" - поддавали октавы, и одна из них, дольше других протянувшаяся, как бы падучею звездой прокатилась по церковному своду. Соня невольно затрепетала всем телом и затем, устремив взор на символическое изображение Святого Духа, делаемое обыкновенно над церковными вратами, не спускала с него глаз. Сделать это умоляла ее ехавшая с ней в карете Аполлинария Матвеевна, говоря, что будто бы это необходимо для будущего семейного счастья. Вслед затем приехал к губернаторше адъютант ее мужа и привез ей теплую мантилью; за ним приехал сам начальник губернии, за которым явился, разумеется, полицеймейстер. По дружбе к Якову Назаровичу, приехали губернский и уездный предводители. Вице-губернатор, живший против самой церкви, тоже пришел полюбопытствовать на венчанье. Вышли священник и дъякон, в самых дорогих ризах, - один с евангелием, другой с кадилом; по церкви распространился запах самого чистого, ливанского ладана. Начался обряд. На вопрос священника: "не обещалась ли?.." Соня отвечала: "нет". Голос ее при этом слегка задрожал. Когда надели на них венцы, Яков Назарович был решительно смешон, а Соня, напротив, была царственно хороша: как белая лебедь, ходила она в своем венчальном вуале, с потупленною головкой и с обнаженными руками, вокруг налоя.

После венчания двери церкви снова распахнулись, молодая вышла и села уже с мужем в его дормез, преисполненный шелку и пружин. Широкие, лаковые козлы кучера имели решительно характер королевских экипажей; шестеро серых жеребцов, в серебряной сбруе, могли быть уподоблены баснословным коням. Яков Назарович вез молодую супругу в свою подгородную деревню, расположенную сейчас же за рекой, на красивейшем противоположном берегу. Проехав площадь, надобно было спускаться под гору. Экипаж окружила со всех сторон темнота. С реки, как из пропасти, потянуло сырым, порывистым, апрельским ветром. На самом льду, чтобы как-нибудь экипажи не сбились с дороги и не попали в полыньи, их встретили, по приказанию Якова Назаровича, человек двенадцать верховых людей, с зажженными факелами. Свадебный поезд как бы превратился в погребальную процессию.

- Что это, меня точно хоронят! - проговорила Соня испуганным голосом.

- Нету, моя душечка, нету, моя кралечка! - говорил супруг, нежно целуя ее ручки.

Но Соня дрожала.

Лошади потом дружно внесли экипаж в гору и остановились перед освещенным крыльцом, где молодых встретила целая толпа лакеев, в белых галстуках и жилетах, а в зале под мрамор стояли Надежда Павловна и Петр Григорьевич с образами и стриженая, помешанная сестра Якова Назаровича, Валентина, лет шестидесяти девица, проживавшая с ним и воображавшая, ни много ни мало, что она пленяет всех мужчин. Ее тоже вывели благословить брата.

- Покажи-ка, покажи свою молодую! - говорила она, прищуривая глаза.

Яков Назарович подвел к ней Соню.

- О, недурна! Черна только! - произнесла помешанная.

Соня была бела как мрамор, но Валентина совершенною красавицей считала только самое себя, и потом, когда начали приезжать губернатор, вице-губернатор, предводитель - мужчины все видные, она то на того, то на другого стала кидать нежные взоры, раскланивалась, расшаркивалась перед ними, так что ходившая за ней горничная девушка сочла за нужное увести ее.

- Полноте, барышня, ступайте! Пора к себе в комнату, - сказала она, беря ее под руку.

- Но должна же я занять этих господ! - отвечала помешанная, кидая на служанку гордый и гневный взгляд.

- Чего тут занять! Ведь Кузьма Иваныч дожидается.

- Ах, да! - воскликнула Валентина, сейчас же переменив тон, и, уходя к себе, все повторяла: - ах, несчастный! несчастный!

Кузьма Иванович был совершенно вымышленное лицо, но она воображала, что от любви к ней он потонул; его спасли,, и он идет к ней. Что б она ни делала, как бы ни дурачилась, достаточно было сказать: "Кузьма Иваныч идет к вам!" - она сейчас же отправлялась в свою комнату и дожидалась его. - "Как странно однако, так долго нейдет!" - повторяла она до тех пор, пока не засыпала от усталости.

Гости между тем перешли в гостиную. Стали подавать шампанское, и музыка заиграла туш. Соня в каком-то утомлении села на диван и невольно склонила на его спинку свою чудную головку. Марья Николаевна тоже была рассторена и почти со слезами на глазах, так что Надежда Павловна спросила ее:

- Что с вами?

Достойная эта женщина сначала ничего не отвечала, но потом, взяв Басардину за руку и крепко сжав ее, проговорила:

- Я любила ваше семейство и теперь люблю, но я была ужасно оскорблена!

Из церкви Марья Николаевна взяла к себе в карету Виктора, и что уже у них произошло там - неизвестно, но только и тот как-то совался из стороны в сторону, был заметно чем-то встревожен и наконец, улучив минутку, он остановил мать.

- Мне, маменька, надобно завтра ехать в Петербург.

- Это что такое?

- Отпуск выходит!..

И Виктор в самом деле показал ей отпуск, по которому всего оставалось дня три.

- Что ж здесь-то не останешься на службе? - спросила насмешливо Надежда Павловна.

- Очень нужно, со скотами этакими, - возразил Виктор обыкновенным свои тоном. - Мне. маменька, дайте денег-то!

- Дам, - отвечала Надежда Павловна. Она была рада, как бы нибудь, только отвязаться от него.

Свадебный ужин начался баснословной величины рыбой, сопровождаемою соусами из сои и омаров. Повар Якова Назаровича, по искусству, был первый в городе. Надежда Павловна, сидевшая на самом почетном месте и глядя на стоявшие в хрустальных вазах дорогие фрукты, на двухпудовые серебряные блюда под кушаньями, на богемский, тонкий как бумага, хрусталь, блаженствовала. Подобной роскоши, оставив дом князя, она уже не видывала. И все это теперь принадлежит ее Соне.

А Петр Григорьевич, напротив, был грустен. Неизвестно, по какому инстинкту, он лучше и яснее, чем его супруга, понимал, что они делали нехорошо, выдавая таким образом дочь: Бог умудряет иногда и младенцев.

Но вот шафера провозгласили последний тост - здоровье какого-то восьмилетнего внука Якова Назаровича; стулья задвигались, и гости стали вставать, прощаться и разъежаться. Аполлинария Матвеевна и две другие дамы отвели Соню в спальню.

Яков Назарович прошел туда с другой стороны. Огни в доме погасали, и все стало мало-помалу затихать. Не спал только Виктор, мрачно ходивший по совершенно темной бильярдной; вдруг промелькнула чья-то тень.

Виктор повгляделся. Оказалось, что это был молодой, в халате и с подушкой в руках.

- Что вы? - спросил его Виктор.

Яков Назарович грустно усмехался.

- Прогнала... Плачет... Не велит оставаться мне там! - проговорил он и прошел в свою прежнюю холостую спальню.

- То-то дурак-то! - сказал ему вслед Виктор.

На другой день Надежда Павловна была очень встревожена, во-первых, тем, что у Сони заметно дрожала ручка и голова, и она уже без ужаса, кажется, видеть не могла мужа, а кроме того к ней вдруг прибежала горничная помешанной Валентины.

- У нас несчастье-с, - табакерка барышнина пропала, - объявила она.

- Каким это образом? - спросила Надежда Павловна сначала совершенно покойно. Она перед тем только проводила Виктора, который уехал на почтовых в Петербург.

- Не знаю-с, - отвечала горничная каким-то нерешительным голосом. - Дорогая табакерка очень... Мы им только когда по праздникам и даем из нее нюхать.

Надежда Павловна пошла к Валентине.

- Только и всего... Ко мне пришел этот молодой офицер - прекрасный, прекрасный молодой человек!.. Поцеловал у меня руку!.. Только и всего!.. - рассказывала сумасшедшая.

Надежда Павловна ее больше не расспрашивала и, возвратившись в свою комнату, опустилась на кресла.

- Господи! Только этого недоставало! - воскликнула она.

"А кто в этом виноват?" - шевельнулось в ее мыслях. - "И он, и я, и люди, и Бог!" - произнесла мысленно бедная мать.

* ЧАСТЬ ВТОРАЯ *

1. Британия.

Огромные часы на угловом здании старого университета показывали два часа. Из нового университета, по его наклоненному двору, выходили уже студенты. Внизу юридических аудиторий молодцеватый студент надевал на себя калоши и шинель, а со спиральной лестницы, с самой верхней ее площадки, другой студент, свесив голову за перила, несколько знакомым нам голосом, кричал ему:

- Бакланов, вы в Британию?

- В Британию, - отвечал старый наш приятель.

- И я приду!

- Ну да! - подтвердил Александр, и когда он торопливо проходил через средний подъезд, швейцар Михайла дружелюбно заметил ему:

- Что, не сидится, видно, на лекции-то!

- Дела есть поважней лекций! - отвечал ему Бакланов серьезно.

Михайла усмехнулся ему вслед.

С тех пор, как мы расстались с нашим героем, он значительно возмужал: бакенбарды его подросли, лицо сделалось выразительней. Во всей его походке, во всех движениях было что-то мужественное, смелое... Видно, что он решился смело и бойко итти навстречу жизни.

Перейдя улицу, он, прямо напротив манежа, повернул в трактир с грязноватою вывеской и начал взбираться по деревянной, усыпанной песком лестнице. Это-то и была Британия. Стоявший за прилавком приказчик несколько модно и с улыбкой поклонился ему. Бакланов мотнул ему головой, пройдя залу, повернул в комнату направо. В чистой, белой рубахе половой, с бледным и умным лицом, с подстриженною небольшою бородой и с намасленною головой, почти дружески снял с Бакланова шинель и положил ее на давно, как видно, приуроченное для нее место.

- Бирхман и Ковальский были? - спросил Бакланов, садясь на диван.

- Нет еще-с, не приходили, - отвечал половой.

Бакланов приподнял ногу на стул, при чем обнаружил тончайшие, франтовские шаровары. Его сюртук, с маленьким голубым воротником, тоже сидел на нем щеголевато.

Половой подал ему трубку и растрепанный номер "Репертуара".

- А кто в бильярдной есть? - спросил Бакланов.

- Проскриптский, кажется-с...

- О, чорт с ним! - произнес с досадой Бакланов.

Половой усмехнулся.

- Вчера у них с Варегиным и была же пановщина.

- В чем?

- Да все о душе-с.

- И кто же кого?

Половой пожал плечами.

- Бог их знает: Варегин-то словно бы правильнее на словах говорил.

- Варегин - умница!

- Да-с, - согласился и половой: - господин большого рассудка. Говорят, он из нашего, из простого звания-с.

- Он мещанин. Тогда наследник с Жуковским путешествовал. Ему его и представили: задачи он в голове, самоучкой, решал. Тот велел его взять в гимназию, в два месяца какие-нибудь, читать не умевши, в третий класс приготовился.

Половой с удовольствием улыбался.

- Что оно, значит, природное-то! - произнес он с каким-то благоговением, а потом, торопливо подав порцию чаю вновь пришедшим посетителям, опять подошел к Бакланову.

- Проскриптский этта-с... может, изволите знать, из думя сюда ходит чиновник... чин тоже получил и ходил к Иверской молебен служить... он на него и напал: "у червяка, говорит, голова, и у вас: червяку отрежь голову и вам, и оба вы умрете!". Так того, бедного, пробрал...

- Пиявка! ко всем льнет!.. - отвечал Бакланов.

Вошли Бирхман и Ковальский. Первый из них был длиннейший немец. Голубые глаза его имели несколько телячье выражение, но очертания лица были довольно тонки, и сквозь белую, нежную кожу просвечивали на лбу тоненькие жилки. Одет он был в нескладный вицмундир и в уродливейшую, казенную, серо-синюю шинель, подбитую зеленой байкой с беленькими лапками. Ковальский, напротив, был маленький, приземистый мужчина, сутуловатый, с широкими, приподнятыми вверх, как на статуе Геркулеса, плечами. Он как пришел, так сейчас же взял с комода щетку и начал ею чистить свой сюртук, полы которого, в самом деле, были страшно перепачканы в грязи.

- Где это ты так вывалялся? - крикнул ему Бакланов.

- Это он меня вез! - отвечал за него и совершенно спокойно Бирхман, садясь на стул к столику против Бакланова.

- Что ж, заказывай по условию-то!.. - произнес угрюмо Ковальский, подходя и тоже садясь около столика.

- Сосисок дай! - сказал Бирхман, по-прежнему равнодушным образом и не повертывая даже головы к половому.

- Если сам будешь есть, так заказывай две порции, - прибавил Ковальский.

- Ну, две! - сказал и на это тем же тоном немец.

Оба эти молодые люди были из Александровского сиротского института и жили вместе в казенном доме. Бирхман, имевший кое-когда деньжонки, нередко, особенно в темные осенние вечера, приезжал в Британию верхом на приятеле и угощал его за это водкой, пивом, кушаньями.

- Как у тебя силы хватает нести этакую дубину? - спросил его Бакланов.

- Да ничего бы, - отвечал Ковальский, передернув слегка плечами: - болтается только, не сидит никак крепко.

- Это меня ветром сдувает, - отвечал Бирхман, хотя бы с малейшим следом улыбки на лице, но прочие все, не выключая и полового, засмеялись.

- Чорт знает, что такое! - говорил Бакланов. - А что, господа, - прибавил он: - в пятницу мы в театре?

- В театре, - отвечал равнодушно Бирхман.

- О, разумеется, - подхватил Ковальский. Он надеялся и назад протащить приятеля на своих плечах и получить за это с него билет в раек.

- Надобно, господа, надобно, - говорил Бакланов: - а то этот господин теперь приехал, привез свою мерзавку; эту несчастную гонят. Они дойдут наконец до того, что вытурят и Щепкина, и Садовского, и Мочалова и пришлют нам братьев Каратыгиных.

Бирхман сделал движение головой, которым как бы говорил: "нет, они у меня этого не сделают!".

- Во-первых, - продолжал Бакланов: - эту госпожу надо освистать, - она дрянь, а та - божество, талант.

- Освистать! - произнес Бирхман.

- Можно сделать такую машину... как ее поставишь сейчас промеж колен, подавишь - шикнет, как сто человек! - подхватил Ковальский. Кроме необыкновенной силы, он был еще и искусник на все механические работы.

- Финкель, портной, приходил, - вмешался в разговор половой: - он говорит, если господам, говорит, угодно, я пришлю в театр своих подмастерьев. Один, говорит, так у меня свистит, что лошади на колени падают, и теперь, если ему - старого, говорит платья у меня много - дать ему фрак, и взять только, значит, ему надо билет в кресла.

- Это можно будет, но главное вот что... - продолжал Бакланов, одушевляясь: - этой нашей госпоже надобно у них, канальев, под носом подарить венок или колье какое-нибудь брильянтовое... У меня моих собственных сто целковых готовы - нарочно выпустить мужика на волю... Вы, Бирхман, сколько дадите?

- Я дам тоже столько, сколько у меня в то время в кармане будет, - отвечал положительно Бирхман.

- Я дам тоже, сколько у него будет! - подхватил и Ковальский.

- Мы дадим оба, сколько у нас тогда будет, - сказал еще определительнее Бирхман.

- Превосходно! - воскликнул Бакланов. - Венявина я послал за подписным лицом... Там, на первом курсе, пропасть аристократишков поступило... посмотрим, сколько отвалят и поддержат ли университет!

На эти слова его, в комнату, как бы походкой гиены, вошел сутуловатый студент, с несколько старческим лицом и в очках. Кивнув слегка нашим приятелям головой, он пришел и сел у другого столика.

- Дай мне "Отечественные Записки"! - проговорил он пискливым голосом.

Половой молча подал ему.

Между тем у Бакланова, с приходом этого лица, как бы язык прилип к гортани.

- Вы видели ее в "Гризельде"? - продолжал он гораздо тише и как-то не так бойко.

- Видел! - отвечал по-прежнему громко Бирхман.

- Ведь это чорт знает что такое! Летучая мышь! - говорил Бакланов, не возвышая голоса.

В это время явился Венявин - усталый, запыхавшийся; волосы его торчали в разные стороны...

- Как нельзя лучше все устроилось, - говорил он6 подходя прямо к Бакланову: - юристы подписались на семьдесят пять рублей, математики тоже изъявили согласие, и медиков человек двадцать будет в театре.

- Ну, умница! паинька! - сказал Бакланов: - дай ему за это чаю! - обратился он к половому.

- Нет, лучше водочки дайте! - говорил Венявин, как бы начиная уж кокетничать, а потом, так как около Бакланова не было места, он сел рядом с Проскриптским. Тот ядовито на него посмотрел.

- Что это вы так хлопочете? - проговорил он своим обычным дискантом.

Венявин, по своему добродушию, сейчас же сконфузился.

- Что делать, нельзя! - отвечал он.

- Хлопочет, как и все порядочные люди! - обратился наконец Бакланов к Проскриптскому, гордо поднимая голову.

- Вы бы уж лучше в гусары шли, - обратился тот опять к Венявину.

- А вы думаете, что нас и гусаров одно чувство заставляет? - перебил его Бакланов.

- У тех оно естественнее, потому что оно чувственность, - возразил Проскриптский.

- Искусством актера, значит, наслаждаться нельзя? - сказал Бакланов.

- Хи-хи-хи! - засмеялся Проскриптский. - Что же такое искусство актера?.. Искуснее сделать то, что другие делают... искусство не быть самим собой - хи-хи-хи!

- В балете даже и этого нет! - возразил Бакланов.

- Балет я еще люблю; в нем, по крайней мере, насчет клубнички кое-что есть, - продолжал насмехаться Проскриптский.

- В балете есть грация, которая живет в рафаэлевких Мадоннах, в Венере Милосской, - говорил Бакланов, и голос его дрожал от гнева.

- Хи-хи-хи! - продолжал Проскриптский: - в риториках тоже сказано, что прекрасное разделяется на возвышенное, грациозное, милое и наивное.

- Ну, пошел! - проговорил Бакланов, старясь придать себе тон пренебрежения. - А, Варегин! - прибавил он, дружелюбно обращаясь к вошедшему, лет двадцати пяти, студенту, с солидным лицом, с солидной походкой и вообще, всею своею фигурой, внушающему какое-то почтение к себе.

- Gut Morgen! - проговорил пришедшему приветливо и Бирхман, который, во время спора Бакланова с Проскриптским, отчаянно и молча курил, хотя в то же время его нежное лицо то краснело, то бледнело. Не надеясь на свое вмешательство словом, он, кажется, с большим бы удовольствием отдубасил Проскриптского кулаками.

- Здравствуйте! здравствуйте! - говорил между тем Варегин, подавая всем руку. - Здравствуйте уж и вы! - прибавил он, обращаясь к Проскриптскому.

- Здравствуйте-с! - отвечал тот и опять постарался засмеяться.

- В грацию уже не верит! - сказал Бакланов, показывая Варегину головой на Проскриптского.

- Во вздор верит, а в то, что перед глазами - нет! - отвечал Варегин, спокойно усаживаясь на стул.

- Что такое верит? Я не знаю, что такое значит верить; или, в самом деле, вера есть уповаемых вещей извещение, невидимых вещей обличение! хи-хи-хи!

- Мы говорим про веру в мысль, в истину, - подхватил Бакланов.

- А что такое мысль, истина? Что сегодня истина, завтра может быть пустая фраза. Ведь считали же люди землю плоскостью!

- Стало быть, и Коперник врет? - спросил уж Варегин.

- Вероятно!

- Но как же пророчествуют по астрономическим вычислениям?

- Случайность!

- Случайность, вы полагаете? - произнес протяжно Варегин.

Студентов, так как уж было около четырех часов, набиралось все больше и больше. Дым густыми облаками ходил по комнате. Меньше всех обнаруживали участие к спору двое студентов-медиков. Они благоразумно велели подать себе, на одном дальнем столике, водки и борщу и только молча показывали друг другу головой, когда, по их расчету, следовало пропустить по маленькой. Около Проскриптского поместились двое его поклонников, один - молоденький студент с впалыми глазами, а другой - какой-то чрезвычайно длинноволосый, нечесаный и беспрестанно заглядывающий в глаза своему патрону. Бирхман с досады пил с Ковальским седьмую бутылку пива. Бакланов тоже ел ростбиф и пил портер.

- Вот ведь что досадно: зачем же вы верите в социализм-то, в кисельные берега и медовые реки? - говорил он Проскриптскому.

- Э, верить! Разговоры только это! упражнение в диалектике! - подхватил Верегин.

- Что ж такое диалектика? Человечество до сих пор только и занималось, что диалектикой, - подтвердил Проскриптский.

- А железные дороги тоже диалектика? - спросил Варегин.

- Полезная слесарям и инженерам! Хи-хи-хи! - смеялся Проскриптский.

- Но ведь, чорт возьми, они связывают людей, соединяют их! - воскликнул Бакланов.

- А зачем человечеству нужно это? Дикие, живущие в степях, конечно, счастливее меня! - возразил, как бы с наивностью, Проскриптский.

- Именно! - подхватил, почему-то вдруг одушевившись, студент с впалыми глазами.

- Ну да, разумеется! - подтвердил за ним и длинноволосый.

Венявин, выпивший две рюмки и совсем от этого захмелевший, толковал Ковальскому:

- Я люблю науку... люблю...

- Отчего же вы из римского права единицы получаете? - окрысылся на него Проскриптский.

- Ну да, что ж такое! И получаю, а все-таки люблю науку! - говорил Венявин.

В другом месте между кучками студентов слышалось:

- Редкин чудо как сегодня говорил о колонизациях.

- Что ж, в чем это чудо заключалось? - обратился вдруг к ним Варегин.

- Да он говорил в том же духе, как и Грановский! - отвечали ему.

Варегин усмехнулся.

- Тех же щей, да пожиже влей! - произнес он.

- Грановский душа-человек, душа! - подтвердил Венявин.

- Старая чувствительная девка! - сказал Проскриптский.

Варегин при этом только посмотрел на него.

Бакланов, которому надоели эти споры, встал и, надев шинель, проговорил:

- Кто ж, господа, будет в театре?

- Мы! и мы! - отозвались почти со всех сторон, но потом вдруг мгновенно все смолкло.

- Тертиев поет! - воскликнул Венявин и, перескочив почти через голову Ковальского, убежал.

Бакланов пошел за ним же.

В бильярдной они увидели молодого, белокурого студента, который, опершись ни кий и подобрав высоко грудь, пел чистым тенором:

"Уж как кто бы, кто моему горю помог".

Слушали его несколько студентов. Венявин шмыгнул с ногами на диван и превратился в олицетвореннное блаженство.

В соседней комнате Кузьма (знакомый нам половой), прислонившись к притолоке, погрузился в глубокую задумчивость. Прочие половые также слушали. Многие из гостей-купцов не без удовольствия повернули свои уши к дверям. Не слушал толкьо - Проскриптский, сидевший уткнув глаза в книгу, и двое его почитателей, которые, вероятно, из подражания ему, вели между собою довльно громкий разговор.

Начали наконец засвечать огни.

Бакланов пошел домой и на лестнице встретился с Проскриптским.

- И вы уходите? - проговорил было он ему довольно вежливо.

- Да, ухожу-с! - отвечал тот обыкновенным своим смешком.

Сойдя с лестницы, они разошлись: Бакланов пошел к Кремлевскому саду, а Проскриптский на Арбат.

- Кутейник! - проговорил себе под нос Бакланов.

- Барченок! - прошептал Проскриптский.

А из трактира между тем слышалось пение Тертиева: "Руки, ноги скованы, его красная рубаха вся-то поизорвана!"

2. Милое, но нелюбимое существо.

Луна, точно гигантов каких, освещала кремлевские башни. Дорожки сада она покрывала белым светом. Еще не совсем облетевшие кусты деревьев представлялись черными кучами. Бакланов шел быстро и распустив свою шинель. Его благородная кровь (предок Александра, при Иоанне Грозном, был повешен; другой предок, при Петре, отличился под Полтавой, а при Екатерине Баклановы служили землемерами), - его юношеская кровь легко и свободно текла в здоровом теле. Пройдя сад, он повернул в один из переулков и вошел в калитку небольшого деревянного домика. Эта была его квартира, которую он нанимал, с самого своего поступления в университет, у пожилой польки-вдовы, пани Фальковской. Если уж непременно необходимо что-нибудь сказать о свойстве этой дамы, то, во-первых, она очень любила покушать.

- Цо то значе, яко мало едзо млоды людзи! - говорила она, относя эти слова к постояльцу и к дочери, и если в супе оставался хоть один маленький кусочек мяса, она его сейчас же вытаскивала и доедала.

После обеда она любила заснуть и при этом так засыпала свои маленькие глазки, что, встречаясь в таком виде с Баклановым, даже совестилась.

- Ой, не глядите, не глядите, стыдно! - говорила она, закрывая лицо руками и отвертываясь.

На каждом окне у нее были цветы и канарейки, а по всему дому, не выключая и сеней, постланы ковры.

Бакланов, собственно, занимал две комнаты. Одна из них была убрана стульями и маленьким фортепьяно; а в другой стояли в порядке: прибранный письменный стол, перед ним вольтеровское кресло, по стене мягкий, покойный диван, на котором лежала прелестно вышитая шерстями подушка, подарок хозяйкиной дочери, панны Казимиры, о которой я упоминал уже в первой части моего романа. В углу комнаты, на нарочно постланной подстилке, лежала лягавая собака, которая, при появлении хозяина, сейчас же вскочила и начала прыгать.

- Здравствуй, Пегасушка, здравствуй! - говорил Бакланов, раскланиваясь перед ней.

Собака тоже перед ним раскланивалась, опускаясь на передние лапы и слегка полаивая.

Благообразный лакей, которого Александр нарочно выбрал для себя из дворовых мальчиков, снял с него сюртук, подал ему надеть вместо него черный стеганый архалук и зажег на столе две калетовские, в серебряный подсвечниках, свечки.

Вообще, во всем этом обиходе домашней жизни молодого человека была заметна порядочность и некоторое стремление к роскоши и щегольству.

- Александр Николаевич, вы пришли? - послышался из соседней комнаты женский голос.

- Пришел-с.

- Можно к вам?

- Сделайте одолжение.

Дверь отворилась, и в комнату вошла девушка лет девятнадцати, скромная на вид, не красавица собой, но и не дурная, довольно со вкусом одетая в холстинковое платье: это была панна Казимира. Она сейчас же села на вольтеровское кресло. Лягавая собака не замедлила подойти к ней. Казимира приласкала ее.

- Что вы не приходили обедать?.. Мамаша ждала, ждала вас, - говорила она.

- А теперь она спит?

- Спит...

- Вверх брюшком?

- Да, - отвечала Казимира с улыбкой: - но где же вы были целый день? - прибавила она.

- Возился все с театром, - отвечал Бакланов.

- Ну, что это! Что вам за охота! - проговорила девушка и покачала головой.

- Как, что за охота! Надобно же показать, что мы дорожим нашими талантами, а то это проклятое чиновничество чорт знает что наделает! - отвечал Бакланов, беря лежавшую на диване красную феску и надевая ее себе на голову.

Казимира невольно потупилась. Молодой человек, в этой надетой несколько набекрень красной шапочке, которая еще более оттеняла его черные, вьющиеся волосы, был очень красив.

Он уселся на диване в небрежной позе.

- Вы, верно, влюблены в эту Санковскую? - начала опять Казимира.

- Хм... - усмехнулся Бакланов. - Вы, кажется, должны хорошо знать, что я ни в кого не могу быть влюблен, - прибавил он, бросая на девушку выразительный взгляд.

Существующие в настоящее время между молодыми людьми отношения были довольно странны: Казимира влюбилась в Бакланова с первых же дней, как он поселился у них. Со своею богатою обстановкой, со своим крепостным лакеем, он, умный, добрый и красивый, казался ей каким-то миллионером и в то же время полубогом, более даже чем Венявину. Бакланов, со своей стороны, особенно после его неудачной любви к Соне, тоже шутил с ней... любезничал... смеялся... Все это, как бы напитанные ядом стрелы, входило в сердце пылкой панны. Раз - это было в полутемноватом московском гостином дворе, где они, в сопровождении старухи Фальковской, ходили кое-что закупать, Казимира шла под руку с Баклановым и все старалась оставить мать позади, а потом вдруг крепко-крепко оперлась на его руку.

- Скажите мне, - говорила она: - что это такое со мной?.. С тех пор, как вы у нас живете, я так счастлива, так всех люблю!..

Бакланов на это только усмехнулся.

- Неужели я в вас влюблена? - прибавила Казимира.

Александр покраснел.

- Послушайе, - начал он, голос его слегка дрожал: - вы чудная, прекрасная девушка, и я хочу быть в отношении вас благороден: не любите меня... я люблю другую... - проговорил он и вздохнул.

- Кого же? - спросила Казимира, совсем уничтоженная.

- После... после вы все узнаете, - отвечал Александр и осатновился, чтобы подождать старуху Фальковскую.

После это настало невдолге. В одни сумерки они остались вдвоем. Казимира, под влиянием своих тяжелых дум, сидела тихо за работой, а Бакланов ходил взад и вперед по комнате.

- Вы видели у меня эту вещь? - заговорил он, останавливаясь перед ней и вынимая из-под жилета висевший на груди его маленький медальон.

- Что такое тут? - спросила Казимира, устремляя на него невольно нежный взор.

- Посмотрите! - И Бакланов раскрыл медальон.

Там хранилась знакомая нам записочка Сони. Он бережно вынул ее и подал Казимире.

- Это от той, которую вы любите? - проговорила она, более машинально прочиав написанное.

- Да, - отвечал Бакланов.

- Зачем же она так пишет? - спросила, после короткого молчания, Казимира и точно при этом спряталась в свои кресла.

- Что делать! Обстоятельства!.. Жизнь!..

- О, какие могут быть для этого обстоятельства. - воскликнула Казимира.

В голосе ее слышалась грусть и насмешка.

- А такие... - отвечал Бакланов и не докончил.

- Вы и теперь еще переписываетесь? - спросила Казимира. Лицо ее при этом побледнело.

- Нет.

- Но чем же все это должно кончиться?

- Не знаю! Ох, хо-хо-хо! - произнес Бакланов со вздохом.

Разговор, в этом роде, опять в непродолжительном времени возобновился между молодыми людьми и стал повторяться довольно часто. Александр чувствовал какое-то особенное наслаждение говорить с Казимирой об ее сопернице.

В настоящий вечер, быв особенно в припадке чувствительности, он не преминул заговорить о том же.

- Кто раз любил хорошо, тому долго не собраться с силами на это чувство! - произнес он.

- Вы каких лет ее полюбили? - спросила Казимира. Она, в свою очередь, тоже находила какое-то болезненное удовольствие слушать Александра, когда он рассказывал о любви своей к другой, хотя по временам это становилось ей очень и очень тяжело.

- Почти что с детских лет, - отвечал Бакланов, разваливаясь на диване. - Мы росли с ней вместе и, разумеется, как дети, играли в разные игры, между прочим и в свадьбы: будто я муж, она жена... заберемся в темный угол и сидим там...

Казимира склонила голову на руку, и, кажется, вся кровь прилила ей к лицу.

- Потом, - продолжал Бакланов: - я жил с матерью в деревне; только раз гулял в поле, прихожу домой, говорят: Басардины приехали; вхожу и вижу, вместо маленькой девочки - совсем сформировавшуюся, и не с двумя, а с одною уже косой, с длинными, белыми, чудными ручками!.. (При этом он невольно взглянул на исколотые иголкою и слегка красноватые пальцы Казимиры). Мне так как будто бы что-то в сердце ударило... чувство настоящее заговорило.

- Да, понимаю, - отвечала Казимира со вздохом, припоминая собственное чувство к Александру.

- Ну, потом, я учился в гимназии, а она в пансионе, и ездила к нам... В доме у нас огромная зала... ходим мы с ней, бывало, и она все меня спрашивает: кто мой идеал? - Бакланов так при этом одушевился, что даже привстал. - Я говорю: - "Вы его знаете, видали". - "Где?.. Когда?.." - "В зеркале", говорю!

Казимира в это время держала свою голову обеими руками. О, для чего это счастье не выпало на ее долю.

- Она сконфузилась, - говорил Бакланов: - а в то же время было стихотворение: "Не говори ни да ни нет!". Я уж к ней стал приставать: "да или нет?" - спрашиваю. - "Да", - говорит.

Казимира вздохнула.

- Ну, и что же?

- А то же, что были минуты полного, безумного счастья!

- Как, неужели дошло до конца? - проговорила с некоторым удивлением Казимира.

- Да!

Бакланов так привык по этому случаю прилыгать, что даже и сам не замечал, когда делал это.

- Как же она в таком виде вышла за другого? - проговорила Казимира, уже вставая. Сердце ее не в состоянии было долее переносить эту муку.

- Вы читали, как она вышла, - отвечал Бакланов. - Но погодите, постойте! куда же вы? - прибавил он, беря Казимиру на руку.

Та отвернулась от него, как бы затем, чтоб он не видел ее лица.

- Посидите! - сказал он и посадил ее почти силой на диван.

- Нет! пустите, пустите! - проговорила вдруг Казимира и пошла: на глазах ее видны были слезы.

Бакланов посмотрел ей задумчиво вслед.

- Будь покойна, мое кроткое существо... я не погублю тебя! - произнес он тоном самоотвержения.

Но в самом деле Казимира просто не нравилась ему своей наружностью.

3. Андреянова на московской сцене

К подъезду Большого театра, почти беспрерывной цепью, подъезжали кареты. По коридорам бегали чиновники, почему-то почище и посвежее одетые. Зала театра, кроме люстры, была освещена еще двумя рядами свеч. Из директорской ложи виднелись полные и гладко выбритые физиономии. Декорации, изображавшие какой-то трудно даже вообразимый, но все-таки прелестный и полный фантастических теней вид, блистали явною новизной. Кордебалет, тоже весь одетый до последней ниточки в свежий газ и трико, к величайшему наслаждению сидевшего в первом ряду, с отвислою губою, старикашки, давно уже поднимал перед публикой ноги и, остановившись в этой позе, замирал на несколько минут, а потом, вдруг повернувшись, поднимал ножки перед стоявшим в мрачной позе героем балета, чтоб и его не обидеть; затем, став на колена и раскинув над собой разноцветные покрывала, изображал как бы роскошнейший цветник.

Бакланов и Венявин, оба в мундирах, в белых перчатках и при шпагах, сидели во втором ряду. Подмастерье от Финкеля, хотя и во фраке, но сидел на купоне. В райке, с правой стороны, виднелись физиономии Бирхмана и Ковальского, а с левой - сидела почти целая шеренга студентов-медиков. Математики наняли себе три ложи. Из молоденьких юристов человек десять сидели в креслах. Наконец примадонна, высокая, стройная, не совсем только грациозная, вылетела. Костюм ее был прелестен. Как-то порывисто вытянув свою правую ногу назад, она наклонилась к публике, при чем обнаружила довольно приятной формы грудь, и стала на другой ноге повертываться. В директорской ложе ей слегка похлопывали. В публике сначала застучали саблями два офицера, имевшие привычку встречать аплодисментами всех примадонн. Хлопали также дежурный квартальный и человека три театральных чиновника, за которыми наконец грохнуло и купечество, когда примадонна очень уже высоко привскочила. Заговорщики еще себя сдерживали: между ними положено было дать ей протанцевать целый акт и потом, как бы убедившись в ее неискусстве, прявить свое мнение.

- Бум! бум! бум! - ревели барабаны. Примадонна делал частенькие, мелкие па; потом, повернувшись, остановилась лицом перед публикой, развела руками и ангельски улыбнулась; наконец, все больше и больше склоняясь, скрылась вглубь сцены. Ей опять захлопали. Заговорщики все еще продолжали не заявлять себя, но когда кордебалет снова высыпал со всех сторон на авансцену, делавшуюся все темнее и темнее, потолок тут, раскинулся потом на разнообразнейшие группы, и когда посреди их примадонна, выбежав с жен-премьером, поднялась на его руках в позе улетающей феи, и из передней декорации, для произведения большего эффекта, осветили ее электрическим светом, - Ковальский в райке шикнул в свою машинку на весь театр. Его поддержали шиканьем человек двадцать медиков, а из купона раздался свист подмастерья. Частный пристав бросился туда.

- Кто это, господа, тут свистит? - сказал он.

- Это, должно быть, вы сами свистнули; здесь никто не свистел, - отвечал ему господин совершенно почтенной наружности.

Частный пристав, очень этим обидевшись, вышел в коридор.

- Пошлите пожарных на лампу, чтобы хлопали там! - крикнул он квартальному.

- Примадонне дурно! опустите занавес! - слышалось на сцене за декорациями.

- Нет, ничего, дотанцует! - возражал другой голос, и примадонна, в самом деле, хотя и очень расстроенная, но дотанцовала, пока не унесена была слетевшими духами на небо. Занавес упал. Пожарные еще похлопывали над люстрой. Публика хлынула в кофейную; послышались разнообразнейшие толки.

- Помилуйте, за что это? У ней есть грация и уменье! - толковал театральный чиновник.

- Ничего у нее нет, ничего! - возражал ему запальчиво Бакланов.

- Все есть, все! - повторил чиновник.

- Может-быть, все, только не то, что надо, - отвечал ядовито Бакланов.

В коридоре полицеймейстер распекал частного.

- Студенты, помилуйте, студенты! - оправдывался тот.

- Начальство их надо сюда! - говорил полковник, и ко второму акту в задних рядах показался синий вицмундир суб-инспектора.

Бакланов и Венявин торжествовали.

Примадонна, оскорбленная, огорченная и взволнованная, делал все, что могла. Танец ее был страстный: в каком-то точно опьянении, она то выгибалась всем телом и закатывала глаза, то вдруг с каким-то детским ужасом отбегала от преследующего ее жен-премьера, - но агитаторы были неумолимы: в тот самый момент, когда она, вняв мольбам прелестного юноши, подлетела к нему легкою птичкой - откуда-то сверху, из ложи, к ее ногам упала, громко звякнув, черная масса. Примадонна с ужасом отскочила на несколько шагов. Жен-премьер, тоже с испугом, поднял перед публикой брошенное.

- Мертвая кошка! - произнес чей-то голос на креслах.

Общий хохот раздался на всю залу.

- Браво! Мертвая кошка! Браво! - кричал неистово в креслах Бакланов, так что все на него обернулись.

- Мертвая кошка! - повторял за ним Венявин.

С примадонной в самом деле сделалось дурно. В директорской ложе совершенно опустело: оттуда все бросились наверх, откуда была брошена мертвая кошка.

- Мертвая кошка! - продолжал кричать Бакланов.

- Пожалуйте к суб-инспектору, - сказал подошедший к нему капельдинер.

- Убирайся к чорту! - отвечал ему Александр.

На сцене между тем бестолково прыгал кордебалет. Суб-инспектор, пробовавший было вызвать по крайней мере хоть кого-нибудь из математиков, сидевших в ложах в бель-этаже и перед глазами всей публики хохотавших, но не успев и в том, поскакал на извозчике в университет, доложить начальству. Соло за примадонну исполнила одна из пансионерок.

Когда занавес упал, Бакланов сделал знак Казимире и пани Фальковской, сидевшим в третьем ярусе и для которых он нарочно нанимал ложу, а потом, мотнув головой Венявину, гордо вышел из залы.

Через несколько минут с ним сошлись в сенях его дамы, и все они поехали в карете домой. Пани Фальковская, расфранченная и очень довольная, что побывала в театре, всплескивая коротенькими ручками, говорила:

- Как это возможно! За что ее, бедную, так?

- А за то, что тут правда, истина, которые одни только имеют законное право существовать, они тут страдают! - толковал ей запальчиво Алескандр.

Казимира с чувством и грустью глядела на него. Она искренно видела в нем поборника истины и борца за правду. О, если б он любил ее хоть сколько-нибудь.

4. Платон Степанович.

- Это что еще? А? Что вы еще придумали? - говорил инспектор студентов, в своем флотском мундире, застегнутом на все пуговицы, горячась перед стоявшими перед ним в довольно комических позах Бирхманом, Венявиным, Ковальским, двумя-тремя медиками и несколькими математиками. Впереди всех их, впрочем, стоял Бакланов.

- Позвольте, Платон Степаныч! - говорил он, прижимая руку к сердцу и все больше и больше выступая вперед.

- А вот и нет!.. Не позволю! - говорил ему тот, в свою очередь, тоже с раскрасневшимся лицом.

- А как же это?

- А так же!.. Ты скажешь мне два слова, а мне после тебя и говорить нечего будет.

- Странно! - проговорил Бакланов, пожимая плечами, и потом прибавил довольно громко вслух: - Я не солдат, а вы еще не полковник, чтобы говорить мне ты.

- Не полковник! - произнес Платон Степанович, кидая на него свирепый взгляд.

Стрела была пущена прямо в цель: полковничий чин был для него до самой смерти какою-то неосуществимою мечтой.

- Вы-то это что? Вы-то? - накинулся он на Бирхмана. - Правительством взяты, воспитаны, взлелеяны, и вот благодарность!.. Ведь солдат на всю жизнь!.. на всю жизнь! - прибавил он, грозно потрясая рукой.

Он имел привычку - мрачную картину всегда еще больше поразукрасить; но Бирхмана это нисколько, кажется, не пробрало.

- Не знаю, что я против правительства сделал, - проговорил он.

- А, не знаете! - прикрикнул Платон Степанович: - а вейнхандлунг так знаете!

- Вы сами-то пуще ее знаете! - бухнул прямо Бирхман.

- Я знаю... разумеется... - произнес Платон Степанович каким-то странным голосом: улыбка, как он ни старался скрыть, проскользнула по его лицу.

Бакланов в это время опять уже на него наступал.

- Если теперь, Платон Степаныч...

- Ну-с! - отвечал ему тот, совершенно позабыв, что сейчас только запрещал ему говорить.

- Если теперь писатель, - говорил Бакланов: - из которых, например, Иван Андреич Крылов - действительный статский советник, Иван Иванович Дмитриев - тайный советник...

На слова "действительный" и "тайный советник" он нарочно поприударил.

- Ну, ну-с! - торопил его Платон Степанович.

- И тех можно хвалить и порицать, - продолжал Бакланов: - а какую-нибудь танцовщицу, которая умеет только вертеть ногами, нельзя.

- Тут не в танцовщице, судаоь, дело! Тут императорский театр! - крикнул Платон степанович.

- Да ведь императора тут нет! - возразил Бакланов.

- Он невидимо тут присутствует! - порешил Платон Степанович и опять слегка улыбнулся. - Вот соколик-то! - продолжал он, указывая на Ковальского и, по возможности, стараясь сохранить строгий тон: - по театрам ходит, а из греческого единицы получает.

- Да я знаю-с, помилуйте, Платон Степаныч: спросите-с меня, - отозвался тот.

- Есть мне когда вас спрашивать! - сказал серьезнейшим образом Платон Степанович и потом вдруг крикнул: - Ермолов!

В дверях появился солдат.

- Вот возьми этого господина, - продолжал он, указывая на одного из медиков: - сведи его в цырульню и остриги его на мой счет. Вот тебе и четвертак! - прибавил он и в самом деле подал солдату четвертак.

- Да как же это-с? - возразил было студент.

- Не прощу! Не прощу! - закричал Платон Степанович, хватая себя за голову и махая руками.

Студент, делать нечего, пошел.

Волосы студенческие были одним из мучительнейших предметов для благородного Платона Степановича: насколько он, по требованию начальства, желал, чтобы они были острижены, настолько студенты не желали их стричь.

- Ну, что мне с вами делать?.. что? - говорил он оставшимся перед ним студентам, как бы в самом деле недоумевая, что ему делать.

- Вы кто такой? - обратился он, тотчас же вслед за тем, к одному черноватому математику.

- Я русин, ваше высокородие, - отвечал тот певучим голосом.

Платону Степановичу ответ такой понравился.

- На чужой стороне, сударь, надобно скромно себя вести! - сказал он ему и снова возвратился к прежней своей мысли.

- Что мне с вами делать! Вы ступайте в карцер на день, на два, на три! - объявил он Бакланову.

- Я пойти пойду хоть на месяц, - отвечал тот, размахивая руками: - а уж свои убеждения имею и всегда буду иметь.

- Свои убеждения! - повторял ему вслед Платон Степанович. - А вы ступайте по домам! - объявил он прочим студентам. - Вам еще хуже будет! Еще!.. Еще!.. - повторял он неоднократно.

Что под этим: "еще хуже будет!" он всегда разумел, для всех обыкновенно оставалось тайной.

- Графу, я полагаю, доложить надо-с, - подошел к нему и сказал сладким голосом суб-инспектор.

- Знаю-с! - отвечал Платон Степанович с досадой и, выйдя на крыльцо, сейчас сел на своего неказистого коня и поехал.

"Свои убеждения, - рассуждал он дорогой почти вслух: - и я бы их имел, да вон тут господин живет!" - и он указал на генерал-губернаторский дом: - "тут другой", - прибавил он и ткнул по воздуху пальцем в ту сторону, где была квартира генерала Перфильева.

- Свои убеждения! - повторил он.

Здесь мы не можем пройти молчаньем: мир праху твоему, добрый человек! Ты любил и понимал юность! Ты был только ее добродушным распекателем, а не губителем!

5. Знай наших!

Через два-три дня назначен был бенефис Санковской. Само небо, как бы покровительствуя заговорщикам, облеклось густыми и непроницаемыми тучами. Фонари тускло светились. На Театральной площади то тут, то там виднелись небольшие кучки студентов.

- К третьему акту, что ли, велено сходиться?

- Да, да! А то, пожалуй, прогонят, - слышалось в одной из них.

- Платон приехал! - объявил, подходя, высокий студент.

- У кого подарок-то? У кого?..

- У Бакланова, разумеется!

- Финкель уже там: у него человек двадцать в райке рассажено.

В театре между тем было немного светлей, чем и на улице. Музыканты играли как-то лениво. Старые декорации "Девы Дуная" чернели закоптелыми массами на плохо освещенной сцене. Одно дерево, долженствовавшее провалиться, вдруг заупрямилось и, когда его стали принуждать к тому, оно совсем распалось на составные части, причем обнаружило свой картонный зад и стоявшего за ним мужика в рубахе, который, к общему удовольствию публики, поспешил убежать за кулисы.

Платон Степанович, действительно бывший в театре и сидевший в первом ряду кресел, пока еще блаженствовал, потому что, сверх даже ожидания его, все было совершенно тихо и благочинно. Помещавшийся в третьем ряду суб-инспектор был тоже спокоен и только по временам с удовольствием взглядывал на начальника.

В последнем акте наконец бенефициантка должна была делать финальное соло, и вдруг из всех дверей, в креслах, стали появляться студенческие сюртуки. Платон Степанович завертелся на месте и едва успевал повертываться туда и сюда.

По среднему проходу, между креслами, прошел Бакланов. Платон Степанович не утерпел и погрозил ему пальцем, но тот сделал вид, как бы этого не заметил.

- Браво! браво! - рявкнула в райке компания Финкеля.

- Браво! браво! - повторили за ним в ложах.

Платон Степанович вскочил на ноги и, повернувшись лицом к публике раскрасневшеюся и потерявшеюся физиономией и беспрестанно повертывая голову точно за разлетавшимися птицами, стал глядеть на раек, на ложи, на кресла, а потом, как будто бы кто-то его кольнул в зад, опять обернулся к сцене. Там Бакланов, перескочив через барьер, отделяющий музыкантов, лез на возвышение к капельмейстеру и что-то такое протягивал в руке к сцене. Бенефициантка в это время раскланивалась перед публикой.

- Это дар наш! примите его в уважение вашего высокого дарования! - проговорил студент.

Бенефициантка приняла, поблагодарила с грациозною улыбкой его и публику и подаренную ей вещь надела на голову. Это был золотой венок, блеснувший небольшими, но настоящими бриллиантами.

- Браво!.. браво!.. bis... - ревели в публике.

Платон Степанович махнул рукой и пошел из театра. К нему подошел суб-инспектор.

- Что прикажете делать-с?

- А что хотите! вы умней меня, - отвечал старик с досадой и ушел.

Суб-инспектор нашел возможным остаться только с распущенными руками и с потупленною головой. В публике между тем неистовство росло: когда занавес упал, к студентам пристала прочая молодежь, и они по крайней мере с полчаса кричали: "Санковскую! Санковскую!.. браво!.. чудо!.."

К этим фразам иногда добавлялась и такая:

- Долой Андреянову, давай нам Санковскую!

По окончании спектакля, в Британии все больше и больше набиралось студентов.

- Каковы канальи! как занавес-то долго не поднимали, когда вызывать ее начали! - говорили одни.

- Раз семь вызывали? - спрашивали с величайшим любопытством не бывшие в театре.

- Восемь! - отвечали им.

- Финкеля в часть взяли!.. с квартальным схватился... стучал уж очень палкой, - сообщил спокойно Бирхман.

- Спасать его! пойдемте спасать! - раздалось несколько голосов.

- Ну его к чорту!.. откупится! - возразили более благоразумные.

Вошел Бакланов.

- А, Бакланов!.. молодец!.. молодец!.. - закричали ему со всех сторон.

- Знай наших! - произнес он самодовльно и, как человек, совершивший немаловажное дело, сел на диван и поспешил вздохнуть посвободнее.

6. Тайная причина горя

Неустанно летит бог времени, пожрал он Водолея, Рыб, Овна, Тельца; с крыльев его слетели уже зефиры, Флора стала убирать деревья и поля зеленью и цветами.

В круглой, с колоннами и темноватой зале старого университета совершалось таинство экзаменования. К четырем, довольно далеко расставленным один от другого столикам, студенты, по большей части с заискивающими лицами, подходили, что-то такое говорили, размахивали руками, на что профессора или утвердительно качали головой, или отрицательно поматывали ею вправо и влево. Студенты при этом краснели в лице и делали какие-то глупые глаза.

Бакланова вызвали почти из первых. Ответив довольно хорошо, он даже не поинтересовался посмотреть, много ли ему поставили, а молча, с серьезным видом, отошел от стола. Он знал, что один и два лишних балла ничего для него не сделают.

- Подождешь меня? - спросил Венявин, почти тотчас же после него следовавшей по списку.

- Нет, - отвечал угрюмо Бакланов. - Найми лошадей, мы сегодня вечером выйдем.

- Хорошо, - проговорил тот, привыкший безусловно во всем повиноваться приятелю.

Когда Бакланов возвратился домой, у пани Фальковской был уже накрыт стол. Александр молча сел за свой прибор и ничего почти не ел.

- Что, вы кончили? - спросила Казимира, не спускавшая с него глаз.

- Все, совсем... Сегодня последний экзамен был, - отвечал Бакланов и вздохнул.

После обеда он не уходил к себе в комнату и, как показалось Казимире, хотел поговорить с ней откровенно. Сердце ее невольно замерло.

- Вот вы теперь вступаете в жизнь, - начала она, впрочем, сама.

- Да, пора уж! А то так безумно провести, как я провел эти десять лет... - начал Бакланов.

Казимира посмотрела на него с удивлением.

- В гимназии решительно ничего не делал и не знал. Что и дома-то французскому языку выучили, и то забыл. В университете тоже... все это больше каким-то туманом осталось в моей голове.

- Но отчего же вы так умны? - перебила его Казимира.

- Умен! - повторил Бакланов, несколько сконфузясь, но и не без удовольствия: - я не знаю, умен ли я или нет, но я вам говорю факты. На первом курсе я занят был этою глупою любовью к кокетке-девчонке!..

Казимире это приятно было слышать.

- Потом, с горя от неудачи в этой любви, на втором и третьем курсах пьянствовал, и наконец этот год, - заключил он: - глупей ничего уж и вообразить себе нельзя: клакером был!

- Да, - подтвердила на это Казимира: - впрочем, что же ведь? Не вы одни: все так! - прибавила она.

- Нет, не все! - воскликнул Бакланов: - вот Проскриптского видели вы у меня?

Казимира с гримасой покачала головой.

- Нечего гримаски-то делать. Он идет, куда следует; знает до пяти языков; пропасть научных сведений имеет, а отчего? Оттого, что семинарист: его и дома, может-быть, и в ихней там семинарии в дугу гнули, характер по крайней мере в человеке выработали и трудиться приучили.

На все это Казимира отрицательно усмехнулась: по ее мнению, Александр и характеру больше имел и ученей всех был.

- Или Варегин вон у нас, - совсем настоящий человек: умен, трудолюбив, добр, куда хочешь поверни, а тоже отчего? - уличным мальчишкой вырос, семьи не имел.

- Ну, что хорошего без семьи, что вы? - возразила Казимира.

- Нет, именно от семьи все и происходит! - воскликнул Бакланов. - У меня, бывало, матушка только и говорит: "Сашенька, батюшка, не учись, болен будешь!.. Сашенька, батюшка, покушай. Сашенька, поколоти дворового мальчишку, как это он тебе грубиянит", - вот и выняньчили себе на шею такого оболтуса.

- Что это, оболтус? - повторила Казимира, уже смеясь.

- Ну к чему я теперь годен, на что? - спрашивал Бакланов, по-видимому, совершенно искренним тоном.

- Служить будете, чтой-то, Господи! - отвечала она.

- Да я не умею: я ничего не смыслю. В корпусах, по крайней мере, ну, выучат человека маршировать - и пошлют маршировать, выучат мосты делать - и пошлют его их делать; а тут чорт знает чем набили голову: всем и ничем, ступай по всем дорогам и ни по какой.

- Не знаю! - сказала Казимира. Она окончательно перестала понимать, к чему все это говорит Бакланов.

- Только и осталось одно, - продолжал он, как бы думая и соображая: - сделаться помещиком... Около земли все-таки труд честный, и я знаю, что буду полезен моим полуторастам, или там двумстам душам, которые мне принадлежат.

- Ну и прекрасно! - воскликнула Казимира оживленным голосом: - а меня возьмите в экономки... Я бы за маленькую плату пошла...

- Непременно, очень рад! - отвечал Александр и затем, вздохнув, пошел к себе в комнату. Там он велел человеку укладывать вещи.

Невдолге Казимира, с бледным и испуганным лицом, заглянула к нему.

- Вы уж уезжаете? - спросила она.

- Да-с! - отвечал ей Бакланов почти грубо.

Часов в десять вечера на извощичьей тройке подъехал Венявин. Александр зашел к Фальковским только на минуту - отдать деньги и распроститься. У самой старухи он с некоторым чувством поцеловал руку.

- Благодарю вас за все, за все! - проговорил он.

- Ничего, ничего, что это, помилуйте! - отвечала та со слезами на глазах.

Казимире он ничего не сказал, но она ему сама сказала, крепко-крепко сжимая его руку:

- Смотрите же, возьмите меня в экономки.

Бедная девушка думала хоть на этой мысли успокоиться.

- Непременно, - отвечал ей Александр рассеянным голосом.

Когда они выехали за заставу, утренняя заря, которая в начале июня обыкновенно сходится с вечернею, показалась на горизонте.

- Прощай, Москва! - проговорил Бакланов и потом потер себе лоб. - Глупо, брат, мы с тобой сделали, что вышли не кандидатами! - прибавил он, обращаясь к Венявину.

- Что ж, ничего! - возразил тот.

- Нет, не ничего! - повторил Александр и вздохнул.

Он договорился наконец до истинной своей болячки: его мучило честолюбие. Проскриптского, вышедшего кандидатом, и Варегина, оставленного при университете, он не в состоянии был видеть и переносил только Венявина за его бесконечную доброту и за то, что тот вышел под звездочкой.

Заря на востоке, точно пророчествуя молодым людям об их жизни вперед, все больше и больше разгоралась и открывала перед ними окрестности.

7. Усадьба Лопухи.

Александр подъезжал к дому часов в пять ясного летнего вечера. От цветущей черемухи в небольшом перелеске и от соседних, под горою, лугов воздух был напоен почти опьяняющим благоуханием. Жаворонок, летя вверх прямою стрелой, отчаянно пел; яровые поля по сторонам ярко-ярко зеленели. Вишневый и яблочный сад представлялся издали какой-то темной зеленью. Из-за него показывалась красноватая, черепичная крыша дома. Когда подъехали к воротам, огромный дворовой пес, откуда-то выскочив, несся, как бы затем, чтобы разразиться лаем; но, увидев сидевшего на облучке лакея Бакланова, тотчас же завилял хвостом и начал весело около него прыгать. Сидевший в тарантасе лягаш Александра тоже соскочил к собрату, и, обнюхавшись, они сейчас же побежали несколько в сторону, как бы желая, после столь долгой разлуки, поскорее и по секрету что-то такое сообщить друг другу. Из прочих живых существ никого было не видать. Бакланов вылез из экипажа и вошел в дом через огромное среднее крыльцо, двери которого были насежь отворены. В зале, через открытые окна, всюду ходил свежий ветер, и по всем столам были рассыпаны для высушки целые кусты розового листу.

- Как здесь славно! - невольно проговорил Бакланов и пошел в гостиную. Там ключница Еремеевна, очень благообразная старушка, в очках, старательно чистила землянику.

- Ай, батюшки! - воскликнула она, точно ее кто испугал. - Маменьке сказать надо! - прибавила она, вставая и отряхивая подол, а потом сейчас же побжала частенькою походкой и начала сходить с лесенки балкона. Александр пошел за ней. Аполлинария Матвеевна, предуведомленная другой девчонкой, бежала, запыхавшись и подняв платье, по длинной аллее, идущей немного в гору.

Бакланов сделал к ней несколько шагов.

- Здравствуй, ангел мой! дружок мой! - говорила она, целуя сына, по обыкновению, со слезами; а потом, совсем раскиснув, оперлась на его руку и пошла с ним на балкон.

- Ух! ух! - говорила она, тяжело опускаясь на кресло.

Александр довольно почтительно сел около нее.

- Чаю, Еремеевна, чаю! - говорила Аполлинария Матвеевна.

- Сию минуточку, сию! - говорила старуха, и действительно, вслед же за сим, под ее надзором, молодая и краснощекая, как маков цвет, горничная, взглядывая исподлобья на молодого барина, притащила на балкон самовар и поставила на нарочно приготовленный для него столик. Самовар шипел, горячился, как будто бы своею искусственною жизнью хотел перещеголять окружавшую его со всех сторон настоящую, живую жизнь, в которой и пчелы жужжали в растущем около балкона чертополохе, и воробьи чирикали, рассевшись огромною кучей по палочкам в горохе, наконец из куртин с цветами и из травы на лугу слышались те мириады звуков, которыми дышит весенняя природа. Александр всем этим бесконечно наслаждаться.

Еремеевна, притащив сдобных булок и густейших сливок, разлила чай и подала сначала барчуку, а потом Аполлинарии Матвеевне.

- Ай, нет! Мне квасу бы наперед, - сказала та, и в самом деле отдернула сначала два стакана квасу, а потом сейчас же принялась пить чай со сливками.

- Все уже ты свои ученья кончил, милый друг? - спросила она как-то робко сына.

- Все-с.

- Вон нынче какие по этому почтмейстерству места славные.

- Чем же это?

- Да вон Клементия Гаврилыча Хляева, знаешь, чай?.. Самый пустой был дворянинишка... Через какого-то тоже благодетеля в Петербурге получил это место, и так теперь грабит, что и Господи! Прежде брали по две копейки с рубля, а он наложил по четыре... Что слез в народе, а ему хорошо.

- Канальям везде хорошо! - сказал Александр, невольно улыбаясь наивному объяснению матери.

- Вот бы тебе такое место, право!.. Хоть бы через братца, что ли!.. Написал бы ему и попросил, - прибавила она, и не подозревая, что такое говорит.

Александр посмотрел на нее строго.

- А вы считаете меня на это способным? - сказал он.

- Не знаю я... - отвечала тетеха.

Александр вздохнул и сошел с балкона. Тут он как-то особенно свистнул, и к нему, перескочив огромнейший тын, явился его Пегас.

- Пойдем... пойдем! - говорил Александр.

Собака визжала от удовольствия. Войдя в аллею, он остановился с ней перед одним деревом.

- Что это, птичка? - говорил он ей, указывая на сидевшую на самой вершине птицу.

Собака вытянула голову.

- Пиль! - крикнул Александр.

Собака привскочила и полаяла.

Александр схватил ее за морду и начал целовать.

Заглушив в себе мечты честолюбия, он хотел невинными радостями быть счастлив. Через небольшую калиточку он вышел из сада в поле. Грудь его свободно вдыхала свежий воздух; под горой, как озеро, разливался омут реки, на конце которого стояла живописно окрашенная вечерним освещением мельница.

Бакланов глядел на все это и не мог наглядеться, а потом, в приятном раздумье, повернувшись и весело взмахнув головой, пошел домой. Аполлинарию Матвеевну он застал еще на балконе. Ей, стоя внизу на траве, о чем-то, должно быть, докладывал дворовой человек. Александр, прищурившись, стал в него всматриваться и узнал в нем нашего старого знакомого, мрачного лакея. Семен ему вежливо, хоть и издали, поклонился.

- Здравствуй! - отвечал Бакланов и сел на балкон.

Семен продолжал докладывать.

- Навоз теперь вывозили-с.

- Вывозили! - повторила за ним Аполлинария Матвеевна.

- Теперь, значит, Косулинских послать можно - начать косить, а дворовым велеть копань поднимать.

- Копань поднимать, - повторила опять Аполлинария Матвеевна.

Александру показалось очень уж скучно это слушать. Он вышел в залу. Там трехаршинный гайдук покойного Бакланова накрывал на стол, сильно нагибаясь своим длинным телом, когда ставил тарелки и расставлял солонки.

- Здравствуй, Петруша! - сказал ему приветливо Бакланов.

Саженный Петруша подошел и поцеловал у него руку.

- Я ружье тебе в подарок, - отличное! - проговорил Александр.

- Благодарим, батюшка, покорно! - сказал Петруша, и лицо его сильно просветлело. - Дичи как-то нынче совсем очень мало стало, - прибавил он, пожимая плечами.

- Найдем! - подхватил барин.

Петруша, летая как метеор, стал накрывать на стол, а через минуту все было готово. Александр и Аполлинария Матвеевна сели. Довольно занимательно было видеть вместе мать и сына. Один - столичный франт, в легоньком пальто, с вьющимися, как у художника, волосами, с благородною, как бы несколько шиллеровскою физиономией, другая - расплывшаяся квашня, с красно-багровым и ничего не выражающим, кроме физического пресыщения, лицом. Одета Аполлинария Матвеевна на этот раз была в роскошный капот и в вышитую на подоле юбку, довольно плотно облегавшую ее круглый живот. Живот этот Александр никогда не мог видеть равнодушно.

- А что, Софи Леневу давно ли вы видели? - спросил он.

- Давно... продали они здешнее именье-то... сестру посадили в сумасшедший дом, а сами уехали... Нехорошо, говорят, живут-то, все ругаются... промотались, говорят, совершенно... Он-то старый этакий, а она-то франтиха да щеголиха.

Бакланов вздохнул. Он много рассчитывал на свидание с Софи.

- Надежда-то Павловна, ну-ка, Саша, померла: тосковала по дочери; та-то ее не взяла, и кончила жизнь. Нынче детушки-то, жди от них благодарности: ты им все делай, а они ничего!

Аполлинария Матвеевна любила завывать на эту тему, и Александр обыкновенно останавливал ее тем, что сердито начинал смотреть на нее.

- А где же сам Басардин? - перебил он ее.

- Он-то жив, что ему сделается... Не знаю только где.

В это время вошел молодой лакей Александра, успевший уже прифрантиться в модную жакетку.

- Где изволите почивать: в спальне или в сушиле?

- В сушиле, - сказал ему Александр: - и не вели там ни кожи ни веников убирать... Я люблю, чтобы все это было.

- Слушаю-с.

- У меня в сушиле хорошо, отлично, - заметила Аполлинария Матвеевна.

После ужина, простившись с матерью, Александр отправился на свой ночлег. На дворе было совершенно темно. За ним шел его молодой лакей и гайдук Петруша. Последний нес свечу, заслоняя ее рукой, чтобы не задуло.

- Ну что, как поживаешь? - спросил Александр, трепля его по плечу.

- Что, какое уж, батюшка, наше житье, - отвечал печальным голосом этот могучий человек.

- Ничего, погоди, теперь лучше будет.

- Да только на вашу милость и надежду имеем, - сказал Петруша, и когда они все влезли в сушило, которое было не что иное, как верх над погребом, то представившаяся картина, при освещении сальной свечи, была оригинальна: кровать, с белыми как снег подушками и с белым одеялом, как-то резко отделялась от пыльных стен, от висевших на стене бараньих шкур, от стоявшей в одном углу кадки с дегтем, от наваленного в другом углу колесного скота; но все это, впрочем, дышало каким-то оживительным и здоровым запахом. Александр поспешил раздеться и отправить прислугу.

- Прощенья просим, - проговорил Петруша и слез с молодым своим камрадом с сушильни.

"В деревне славно жить!" - подумал Александр и с удовольствием зевнул.

8. Что прежде всего.

От Обуховских болот, кругом мельниц, по небольшой тропинке шел Александр в низенькой охотничьей шляпе с зеленой лентой, в сером, с зеленой выпушкой, рединготе и в высоких болотных сапогах; через плечо у него было перекинуто щегольское английское ружье на шерстяной перевязи, вышитой тою же искусною рукой влюбленной Казимиры. За ним могуче шагал длинный Петруша, тоже с новым ружьем и тоже в каком-то сереньком чепце. Пегас, подняв морду и грациозно переступая ножками, шел верхним чутьем по болоту. Бакланов остановился, снял свою шляпу и отер катившийся с лица пот.

- Немного же мы с тобой, Петруша, настреляли, - сказал он.

- Совсем нынче птицы мало стало, - повторил тот свою любимую фразу.

Они снова взяли ружья на плечи и пошли. Пегас вдали что-то пролаял.

- Может, другой здесь дичи много! - проговорил Александр и посмотрел на Петрушу.

Тот тоже на него посмотрел.

- Что в юбках-то ходят, - прибавил Александр.

Петруша усмехнулся и почесал себя за ухом.

- Пожалуй, что добра этого есть немало.

Пегас опять пролаял и с какою-то даже тоской в голосе.

Александр не обратил на это ни малейшего внимания.

- А кто же у нас получше?.. которая?.. - продолжал он расспрашивать.

- Да кто их - прах знает! Сам-то я этими делами не занимаюсь.

Встретился маленький лесок, и путники должны были разойтись, а потом они снова соединились.

- Если не для себя, так, по крайней мере, для приятеля бы: вот хоть бы для меня постарался.

- Что ж, это можно будет, - отвечал Петруша, улыбаясь какою-то кривою улыбкой.

- Да кто же у вас, какие есть? - продолжал Бакланов, быстро идя и, со свойственною его темпераменту живостью, весь пылая.

- Сами вы ведь всех знаете, - отвечал Петруша уклончиво.

- У скотницы, я видел, дочка недурна... Машей, кажется, зовут.

- Да, Марьей-с... девушка уже в возрасте, - ответил Петруша.

- Нельзя ли как? Переговори-ка!..

Петр молчал.

- Пожалуйста! - повторил Александр.

- Ой, барин, какой вы, право: все в папеньку... - проговорил Петруша.

- А что ж?

- Да так-с. Баловник тоже покойный, свет, был.

- Ну, если папенька делал, так отчего же и мне нельзя.

- Известно-с! - отвечал гайдук с совершенно искренним лицом.

Подойдя к усадьбе, Александр опять повторил ему:

- Ты сегодня же переговори.

- Слушаю-с, - отвечал неторопливо Петруша.

- Сейчас же.

- Слушаю-с! - повторил еще раз Петр. Ему, впрочем, несовсем, кажется, хотелось исполнять это щекотливое поручение.

Александр, придя в дом, в свою комнату, и сбросив свой охотничьий костюм, стал в волнении ходить взад и вперед. Окна кабинета выходили на красный двор. Он беспрестанно заглядывал в них, все поджидая Петра, который сначала прошел к себе в избу, а оттуда, нескоро выйдя, прошел наконец и на двор.

- Ты туда? - выкрикнул ему полушопотом Александр.

Петр мотнул ему, вместо ответа, головой. В это время выплыла на двор Аполлинария Матвеевна погулять. Александр спрятался за косяк, чтоб она не увидала его и не вступила с ним в разговор. Петр не возвращался с полчаса. Наконец он показался. У Александра сердце замерло. Петр сначала прошел кругом всего двора, а потом, будто случайно, повернул и вошел в горницы.

- Ну что? - спросил Александр с захватывающимся дыханием.

Выражение лица Петруши было мрачно.

- Говорил-с! Дуры ведь!

- Что ж она говорит?

- Да своей матки и вашей маменьки опасаются...

- Да как же они узнают?

- Толковал ей-с... понимает разве что-нибудь!

- Ты деньги ей обещай.

- Что деньги-то? И толку, чай, в них еще не знает!

- Ну, хорошо же, - произнес Бакланов, ложась в волнении на диван.

- Не переговорите ли вы лучше сами-с! - произнес Петруша после короткого молчания.

- Да где ж я ее, к чорту, увижу!

- Целый день она торчит на пруду одна, уток стережет.

- Хорошо, там увидим. Ступай... НА тебе, - сказал Бакланов, давая своему поверенному рубль серебром.

Тот с удовольствием его принял и ушел.

По его уходе в комнату влетел было отставший на охоте Пегас и хотел приласкаться к барину.

- Я тебя, чорт этакий! - закричал тот и потянулся за хлыстом, чтоб отдубасить им собаку.

Та убежала.

Александр был в очень раздраженном состоянии.

На другой день он целое утро ходил около гумна и видел, что Маша, действительно, сидит там одна на пруде, но подойти к ней он не решался и, сев на прилавок у избы, любовался на ее еще не совсем свормировавшийся стан, на загорелую шею, на тонкое колено, обогнутое выбойчатым сарафаном.

Маша в то время сидела и шила. Наконец она встала и сама прошла мимо Бакланова.

- Ты куда? Домой? - спросил он ее.

- Да-са-тка-с! - отвечала она, потупляясь и вся раскрасневшись.

Перед вечером Петруша спросил Бакланова:

- Что, вы видели ее-с?

- Видел! Но мне решительно невозможно с ней говорить... Все замечают: я хуже этим ее обесславлю, если стану ухаживать за ней.

- Это точно что-с, - сообразил Петруша.

- Переговори, Бога ради, ты! Обещай, что всю семью их я отпущу на волю!

- Понапугать ее хорошенько надобно, вот, что-с, - произнес гайдук, и в самом деле, должно быть, сказал что-нибудь решительное Маше, потому что на другой же вечер, с перекошенным от удовольствия лицом, он объявил барину:

- Подьте под мельницу, в лесок, дожидается она там вас.

Бакланов побежал бегом. Он еще издали увидел Машу, прижавшуюся к одному довольно ветвистому дереву.

Он ее прямо взял за обе руки.

- Вот и прекрасно! - бормотал он задыхающимся голосом.

Маша только и говорила:

- Ой, ой, нет! Ой, чтой-то, ой!

В следующие затем свидания Бакланов старался дать ей некоторую свободу и простор перед собой.

- Любила ли ты кого-нибудь кроме меня, Маша? - спрашивал он.

- Нету-ка... Ничего я еще того не знаю, - отвечала она.

- А меня любишь?

- Вас, известно, жалею.

"Что за дурацкое слово: жалею", - подумал Александр.

- Ну, скажи, - продолжал он: - любишь ли ты песни петь?

- Нет, я не горазда, - отвечала Маша.

- А в поле любишь ходить гулять, рвать цветы?

Маша с удивлением посмотрела на него.

- Да коли это? Неколи. Что есть в праздник, и то же все за скотинкой ходишь, - сказала она.

"Вот вам и славянки наши во всей их чистоте", - подумал Александр.

- Ну, ступай домой! - проговорил он вслух.

Сцена эта происходила в сушиле, при довольно слабом и несколько даже поэтическом освещении одной свечки, покрытой абажуром.

Маша покорно встала и ушла.

Бакланову немножко сделалось совестно.

9. Иона Циник.

Августовская и сентябрьская охота за дупелями и бекасами была из рук вон плоха, а там пошли дожди, грязь, слякоть. Александр начал сильно скучать.

- Так жить нельзя! - говорил он: - один день наешься, выспишься, другой - тоже; три месяца я живу здесь, и хоть бы подобие какое-нибудь мысли человеческой слышал кругом себя.

Аполлинарию Матвеевну он так напугал, что та рта разинуть при нем не смела.

- Что это такое, что вы говорите? - почти кричал он на нее.

- Ну, батюшка, я не буду! - отвечала она покорно и потом с прислугой своею рассуждала.

- И взгляд-то, девоньки, у него, точно у покойника-барина: словно съесть тебя хочет!

Раз, перед обедом, подъехал к крыльцу чей-то тарантас. Александр чуть не вскрикнул от радости и вышел на крыльцо встретить гостя.

Приехавший был им несколько родственник и довольно близкий сосед по деревне: Иона Мокеич Дедовхин. По его тридцатилетней штатской службе, покойный Бакланов по крайней мере раз пятнадцать парил его у себя в уголовной палате и, по своей мистической терминологии, называл его: Иона Циник. Александр, по преимуществу, обрадовался этому гостю, потому что Иона Мокеич, сведя уже, по его выражению, все итоги жизни и быв в земной юдоли не при чем, т.е. будучи окончательно выгнан из службы, отличался какою-то особенною, довольно занимательною откровенностью и все обыкновенно рассказывал про самого себя.

- Ту-ту-ту, чортова куколка! - говорил он, хохоча и весело вылезая из тарантаса.

Александра он обнял и троекратно поцеловал.

- Ай, греховодник! Как это так давно не бывал! - воскликнула Ионе Мокеичу Аполлинария Матвеевна, когда он подходил к ней к руке.

- Не больше твоих грехов, кумушка, не больше!.. - отвечал он ей, грозя пальцем.

- Ну, уж я думаю!.. - произнесла нараспев Аполлинария Матвеевна.

Александр велел подавать обедать и радушно угощал Иону Мокеича кушаньями и наливками. Тот ел, пил, хохотал, хохотал и пил.

После обеда оба они комфортабельнейшим образом разлеглись в сушиле, один на одной постели, а другой - на другой. Прохладный сентябрьский ветерок обдувл их сквозь немшоные стены.

- Ну, Иона Мокеич, рассказывайте что-нибудь, - говорил Александр, расстегивая у себя жилет от полноты желудка.

- Что ж тебе рассказывать, друг сердечный?

- Как, например, вы служили: взятки брали?

- Брал! - отвечал Иона Мокеич, с заметным удовольствием поглаживая себе живот.

- И с вымогательством?

- С вымогательством... Часики, братец ты мой (и Иона Мокеич повернулся при этом к Александру лицом), у одного нашего дворянина Каркарева понравились мне; пристал я к нему: "продай, подари!". - "Нет", говорит. Только, тем временем, попался к нам в суд арестант-бродяга. "Не приставал ли, я говорю, ты у такого-то дворянина Каркарева?" - а сам тоже не зеваю: показываю ему из-под стола в руке рубль серебром. - "Приставал", говорит. - "Не такого ли, говорю, у него расположенья дом?" - "Точно такого", говорит. - "А не знаешь ли, говорю, его любовницу, дворовую девицу Евлампию, и не передавал ли ты ей заведомо краденых вещей?" - "Передавал", говорит. Записали все это... Командировали меня. - "Ну, говорю, Захар Иваныч, давай-ка, говорю, мы Евлампию-то твою веревками свяжем". - "Как? Что такое? - говорит: - батюшки мои, берите, что хотите". - "Часики, говорю, подай!" Он чуть, сердечный, не расплакался от досады... Видит, что весь карамболь нарочно подведен, а делать нечего, принес... и часики отличные были... невеста тоже хорошая из-за них за меня пошла... в них и венчался!..

- Ну, а эта невеста и будущая жена ваша естественною смертью умерла, или вы ей немножко поспособствовали? - спросил Александр.

- Не очень-то берег - это что говорит: попадало ей во все, а паче того в зубы - каприз была баба, ух какой!

- Ну, а других женщин, по службе, вы склоняли на любовную связь?

Александр нарочно задавал Ионе Мокеичу самые решительные вопросы.

- Склонял! - отвечал Иона, как бы ничего этого не замечая и не столько, кажется, говоря правду, сколько желая потешить разговорами молодого человека.

- Но каким же образом?

- А вот таким, - отвечал Иона: - что попадется при следствии хорошенькая бабенка: в избе-то, на допросе, на нее потопаешь, а потом в сени выйдешь за ней, там уж приласкаешь; и- как цветочки полевые перед морозом - так и гнуть перед тобой головки свои!..

- Ну, а благородных побеждали таким образом?

- Побеждал и благородных, и какая еще раз расписанная красавица была: девчонку свою она маленько неосторожно посекла; та прямо, с запекшеюся-то спиной, к губернатору. Приехал я к ней. "Ах, Боже мой, Боже мой, - так и умоляет меня своим миленьким голоском: - спасите, меня, спасите!" - "Извольте, говорю, сударыня", - и в тот же день, среди прелестнейших долин, сыграл любви с ней пантомин.

- Счастливец вы! - воскликнул Александр.

- Да что, брат, счастливец! Что Суворов на то говорил: раз счастье, два счастье, а на третий надо же и уменье.

- Разумеется!

- Да, - произнес с самодовольством Иона.

- Ну, а смертоубийства вы покрывали? - спросил Александр, после короткого молчания.

Иона Мокеич сделал несколько более серьезную физиономию.

- Больно я не люблю, когда лекаришки-то пачкаться-то в мертвеце начнут... брезглив я... из-за этого много проглядывал.

- Ну, а из-за деньжонок, этак?

- Гм! - Иона Мокеич усмехнулся. - Враг человеческий силен, сооблазнительна эта мзда-то проклятая!.. Тоже, где этак хорошенького-то покойничка поднимешь, где чувствуют и понимают, что ты для них делаешь, - за медиком пошлешь хромого рассыльного; он и дома-то еле с печки на палати ходит, а до города-то тяпает, тяпает... а ты ему вслед строжайшие предписания за номерами пишешь, - о скорейшем исполнении возложенного на него поручения. Покойника-то промеж тем на солнышке паришь, а не то так в баню топленую на полок стащишь: смерть уж не любят!

- Отчего же?

- В гниль сейчас пойдут! - отвечад Иона. - Ну, а медики - пьяницы все наголо был народ; его еще верст за пятнадцать до селения так накатят, что не то что инструмента в руке держать (навезет тоже с собой всякой этой срамоты-то), а пожалуй, и голвой в овин не попадет. Пишет: "мягких частей, по гнилости, освидетельствовать нельзя было"; ну, а кости-то тоже не у всякого переломаны.

При этом рассказе Александр не смеялся.

- Неужели же все чиновники такие мошенники? - спросил он.

Но этим замечание Иона почему-то обиделся.

- Али нет?.. Вот хоть бы твой папенька, - грабитель был на то из первых, - отвечал он.

Александр несколько сконфузился.

- Тогда попался к нему, - продолжал Иона как бы невиннейшим тоном: - целая Болковская вотчина подс уд за делание фальшивых ассигнаций: мужики-то возами возили к нему деньги. Так еще сумлевается, настоящая ли! "Положите, говорит, в ломбард да ломбардными билетами мне принесие"

- Я и отца за это презираю, - отвечал Александр, стараясь уж прекратить этот разговор.

- Да ты там презирай али нет, как знаешь, - продолжал Иона: - а он и усадебку эту, и дом в городе, все таким манером благоустроил; только, бывало, и говорил всякому: "Ты, говорит, не кланяйся мне много раз, а один да хорошенько".

Александр делал вид, будто не слышит и спит.

- Не понравилось, видно! - проговорил Иона и сам тоже, повернувшись к стене, постарался заснуть.

Проснувшись вечером, они оба очень ласково, как бы ничего между ними не происходило, заговорили между собой, а потом отправились, взяв с собой Пегаса и Петрушку, на охоту. Александр при этом убил двух уток, Дедовхин бекаса, Александр еще двух уток, Дедовхин зайца. Все это еще более оживляло их беседу.

- Пойдем-ка, друг сердечный, завтра в Дубны на праздник, - сказал Иона Мокеич. - Помолимся сначала в церкви Божией, а потом к ее превосходительству Клеопатре Петровне на обедище отправимся.

- А она еще жива?

- Поди-ка, какая еще ядреная: однако постой-ка, паря, - сказал Иона, уставляя палец в лоб: - сколько это тому лет было... в девяносто седьмом году, словно бы она тово... - и при этом он сделал какой-то странный знак руками.

- Э, вздор какой! - перебил Александр; - у того была одна... известная...

- Верно это, ты не спорь!.. Тогда, значит, когда все это повстречалось _и Иона опять сделал какой-то знак руками), сыновья и вдовствующая супруга ей и говорят: "отправляйтесь-ка в деревню"... Я это уже помню, на моей памяти, - тысячи полторы душ тогда за селом-то записано было... и что опослы того к ней женихов посыпало, Боже ты мой!.. Один так с пистолетиком с руке приехал и стал на колени: "или осчастливьте, говорит, вашей рукой, или застрелюсь!". Она ему только рукой на портер указала: "вот, говорит, кем я была любима!"

К этому разговору с заметным вниманием прислушивался и Петруша.

- Женщина умная, столичного тона, - заключил с серьезною миной Иона Мокеич.

Ему как будто бы даже не пристало говорить о таких возвышенных предметах.

- А оттуда, - продолжал он гораздо более искренним тоном: - ко мне. У меня, брат, в Кузьмищевской казенной деревне такие девки - чудо! На поседки к ним съездим!

- Хорошо, - отвечал Александр, и, когда они пришли в усадьбу, он ушел в свой кабинет и все думал: в его воображении невольно рисовалась эта некогда бывшая фрейлина, может-быть, когда-то хорошенькая, молоденькая, рисовались украшающие ее фижмы, парик и красные каблуки. 10.

Храмовой праздник.

Храмовой праздник в селе Дубнах был, как видно, немаловажным событием.

С раннего утра по замерзшей несколько на утреннем холодке дороги ехали мужики в раскрашенных тележках, с раскрашенными дугами, в картузах и синих кафтанах, с женами, тоже в синих поддевках, красных платках и красных сарафанах. Мужики поскорей ехали верхом, а между пешеходами были все больше женщины в котах и с поднятыми подолами; у некоторых из них были грудные младенцы на руках.

На красном дворе в Лопухах кучер Фома, в красной рубахе, с расчесанною бородой и намасленною головой, хлопотал около выкаченной из сарая прекрасной четвероместной коляски, а другой, подкучерок, мыл, чистил и расплетал гривы у четырех вороных лошадей. Видно, что приготовлялся самый парадный выезд, заведенный еще покойным Баклановым. Александр одевался в своей комнате. Вдруг к нему заглянула в двери в новой юбке, пильотках и чепце Аполлинария Матвеевна.

- Мне можно с тобой, душенька, ехать? - спросила она.

- Это что еще такое, - почти воскликнул Александр: - вы тут боитесь; кричать начнете в дороге!.. очень весело с вами ездить!

- Ой, да Клеопатра-то Петровна больно, было, меня звала.

- Ну, так и поезжайте одни, а я не поеду! - возразил Александр, бросая с гневом на стол щетку и гребенку. Ему стыдно было ехать с матерью.

Та, по обыкновению, струсила.

- Нет, коли уж так, я лучше не поеду, - сказала она смиренно и, придя в свою комнату и сняв с себя парадный чепчик, горестно уселась под окошечком.

"Глупа-то я больно, что ли, батюшки, ни от кого-то мне житья на свете нет, и от сынка-то что есть?" - спрашивала она себя и затем залилась обильнейшими слезами, что в этакий праздник она и в церкви Божией не побывает.

Иона Мокеич, тоже во фраке, в белом жилете и с новым картузиком в руках, быв свидетелем всей этой сцены между сыном и матерью, слегка улыбался и поматывал в раздумье головой.

Александр был готов. Костюм его состоял из черного фрака, из бархатного коричневого, по тогдашней моде, жилета; курчавые волосы его были красиво зачесаны назад. Выходя, он накинул на себя подбитый настоящим бархатом плащ-альмавиву и, живописно раскинув на плечах его отвороты, сел, несколько развалясь, в коляску и с удовольствием полюбовался толстою спиной молодцеватого кучера. Гайдук Петр, тоже в новой, с иголочки, ливрее, вскочил на запятки. За ним вслед смиренно ехал Иона Мокеич в своем тарантасишке. Александр его не пригласил сесть с собой из того же чувства, по которому не взял и мать.

Экипаж, быстро везомый четырьмя добрыми конями, слегка и ровно покачивался. Александр, завернувшись в свой плащ и скрестив руки, глядел и посматривал на все окрестности. В жизни немного таких положений, которые бы, как езда по деревенским дорогам в хорошем экипаже и на бойких лошадях, могли настолько возбуждать в человеческом сердце чувство гордости. "Я сквайр... проприетер... Все это, что ни идет, ни встречается, все это ниже меня", - самолюбиво отзывалось в молодой душе Александра. "Я, приехав в церковь, - думал он: - или там на обеде к какой-нибудь Фефеле Ивановне, верятно, буду лучше всех одет. Я могу жить, ничего не делая и ни в ком не нуждаясь... Я знаю науки, а тут никто ни одной. Там, может быть, я встречу какую-нибудь маленькую, недурненькую собой даму; она влюбится в меня, потому что муж у ней урод, так как они все уроды..." Но все эти самолюбивые мысли сразу прошли, когда из-за недальней горы показался справа огромный дом Клеопатры Петровны, а слева - сад другого владельца села Дубнов, помещика Спирова. Посреди всего этого виднелась церковь, около которой кишмя-кишмел народ. Александр почувствовал даже робость. Он хоть и считал себя светским человеком, но в сущности был, как все поумнее молодые люди, очень застенчив.

- Иона Мокеич, что вы тут сидите, пересядьте ко мне! - говорил он, велев кучеру остановиться.

Он уже чувствовал некоторую необходимость в покровительстве своего старого соседа.

- Да что ж ты всю дорогу-то, чертенок, молчал и заставлял меня трястись в тарантасишке! - отвечал тот, вылезая из своего экипажа и пересаживаясь в коляску.

Вскоре они въехали в село.

- Ну, брат, нет, в церковь не продерешься... - проговорил Иона.

И в самом деле, от храма до самой ограды тянулся белый хвост народу, или, лучше сказать, баб, которым негде уже было поместиться в церкви.

- Куда же мы поедем: к Клеопатре Петровне или к Спировым? - спросил с заметным беспокойством Александр.

- А вот потолкаемся пока по базару, - отвечал тот и совершенно спокойною и привычною походкой начал проходить между народом.

Александр следовал за ним.

На плохо отгороженном кладбище, обсаженном несколькими березками, на могильной плите, сидели с горестнейшими лицами две старухи-крестьянки.

- Ну-ка, матушка, - говорила одна печальным голосом, между тем как другая тоже простанывала:

- Только глазки-то она закатила...

Александр думал, что, сидя на человеческом кладбище, они вспоминали о какой-нибудь их дочери или внучке.

- Потянула я за хвостик-то, а она уж и не жива!.. - заключила говорившая.

Старухи разговаривали о корове.

Вдруг его толкнул в бок Иона Мокеич. Александр обернулся и сам чуть не вскрикнул.

Опершись на ограду и несколько склонившись на нее, стояла невдалеке молодая, высокая крестьянка. От нее от всей, как от гоголевской Аннунциаты, красота так и блистала во все стороны.

- Какова птичка-то? - произнес Иона.

Александр все еще не мог отвести глаз.

Крестьянка мжду тем, заметив, что на нее смотрят, не столько, кажется, из стыдливости, сколько из солидности опустила глаза в землю и, наклонив несколько голову, пошла неторопливо в другую сторону.

- Это из Кузьмищева... На поседках мы, может быть, увидим ее.

- Ах, пожалуйста! - произнес Александр.

С кладбища они прошли на базар, с выстроенными на скорую руку деревянными лавочками, в которых, с испитыми лицами, в нанковых сюртуках и по большей части рыжеволосые торговцы торговали красным товаром.

- Мадам! мадам! - говорил один из них, зазывая толстую бабу, с разинутым ртом проходившую мимо лавки.

- Вы будьте спокойны: в трех щелоках стирайте, не полиняет! - уверял другой нескольких баб, с недоверием смотревших, как он прикидывал на аршин шумящий ситец.

В церкви на колокольне зазвонили к молебну. Весь почти народ перекрестился, а в том числе и торговец с разными сластями, который только что пояснил двум горничным, стоявшим перед ним и покупавшим у него пряники:

- Было, у меня, сударыня, дочек семь бочек: сам не почал, так чорт начал.

- Ах, Боже мой, скажите! - говорили горничные.

- Да-с, - продолжал торговец: - была у меня жена Маланья, варила мне суп из круп, что тротуары посыпают.

Горничные смеялись.

- Всех бы я вас, миленькие, обзолотил и бриллиантами изуставил, одно только место пустым оставил! - заключил торговец.

Горничные совсем фыркали от смеха.

- Ох, вы пряничницы! - погрозил им пальцем, проходя, Иона Мокеич.

- Нельзя, сударь, Иона Мокеич, - ответил за них торговец: - где уж, батюшка, обозы, так и козы.

Перед мужиком, продававшим лемехи, гвозди, серпы, Дедовхин остановился.

- Я, брат, твоими-то косами тебе бороду выбрею! Хочешь?

Но мужик, кажется, этого не хотел.

- Что ж так-с? - спросил он.

- Да тупее моего языка.

- По каменьям-то, Иона Мокеич, как станете косить, так всякая исступится... Выгодчик тоже! - прибавил мужик, когда Дедовхин был уже довольно далеко: - и около чужих всех пней ладить выкосить траву.

Александр продолжал думать о красивой бабе.

На большой дороге они увидели, что растрепанный мужик полз на четвереньках.

- Что, паря, преклонил уже Господ? Словно рано бы еще! - заметил Иона Мокеич.

- Порра! - произнес мужик с ожесточением и, повалившись вверх животом, закрыл в изнеможении глаза.

- Ну-те, ребята, нарвите крапивки, да под рубашку ему... - посоветовал Иона Мокеич стоявшим вблизи, в красных рубахах, мальчишкам.

Те этому очень обрадовались, сейчас же нарвали крапивы и насовали мужику за платье. Мужик поочувствовался, принялся себя чесать с ожесточением, а потом бросился за шалунами, но на первых же шагах упал и опять было обеспамятел. Мальчишки, которым Иона Мокеич снова подмигнул, опять насовали ему крапивы. Мужик встал и уже гораздо тверже побежал за ними.

- Я и себя всегда так велю дома отрезвлять. Отличнейший способ! - объяснил Иона Мокеич Александру, и потом они пошли к дому Клеопатры Петровны.

- Хозяйка, верно, в церкви! - предостерег было его Александр.

- О, чорт! Велика важность! - отвечал Иона и дерзко отворил тяжелые дубовые двери.

На довольно парадной лестнице они увидели сходящую комнатную женщину с маленьким платочком на голове.

- Пожалуйте-с! - пригласила она их.

- Ах, благодарим покорно! - отвечал Иона тоже в тон ей тоненьким голоском. - Что это, душенька, животик-то у тебя словно припух? - прибавил он.

- Ай, батюшка, Иона Мокеич, все-то вы шутите! - проговорила женщина, уходя раскрасневшись в коридор под лестницей.

Путники наши вошли наконец в залу с двойным светом и с историческою живописью на потолке. Потом они прошли малую гостиную, среднюю и остановились в большой гостиной. Александру невольно кинулся в глаза огромный портрет императора Павла, в золотой раме и убранный балдахином.

Мебель была хоть и старинная и в некоторых местах даже белая с позолотой, но везде обитая или штофом, или барканом. Вся эта барская роскошь начала еще больше тревожить Александра.

- Что ж мы будем тут делать? - спросил он своего товарища, преспокойно расхаживавшего и преспокойно на все поглядывавшего.

- А вот уж и подходят из церкви, - отвечал он.

По деревянным мосткам, идущим от самой церкви до дому, действительно, два лакея, в огромных, треугольных шляпах, надетых поперек, вели под руку самое старую фрейлину, совсем сгорбившуюся, но еще в буклях и в роскошнейшем платье. Вслед за ней, скромно приложив руки к груди, шли две ее приживалки: одна Алина, другая - Полина.

Старуха проходила свои огромные залы, с длинными зеркалами, все склоняя голову, как бы кланяясб на парадном выходе; наконец в гостиной, увидев живых людей, она проговорила!

- Здравствуйте!

Иона Мокеич поспешил раскланяться и представить ей Александра.

- Аполлинарии Матвеевны сын! - сказал он.

- Вот какой уж большой стал. Здравствуйте! - проговорила ему старуха.

- Как здоровье моего ангела, Аполлинарии Матвеевны? - спросила одна из приживалок, закатывая глаза.

- Слава Богу! - отвечал Александр. Прием этот несколько удивил его. Все-таки, видно, здесь знают его мать, а не его!

По мосткам в это время шли еще двое господ: старый генерал с приподнятыми плечами, зачесанными наверх бакенбардами, с усами, торчащими прямо, и маленьким хохлом на плешивой голове; и между тем, как он таким образом как бы весь подавался вверх, ноги его, в плисовых сапогах, почти не поднимаясь, шаркали по мосткам. Рядом с ним шел прямой господин, совсем как бы не имевший способности гнуться и как бы насаженный на железный стержень.

- Доброго дня! - сказал генерал, войдя и подавая руку Ионе, но не обертываясь, впрочем, к нему лицом. - Где хозяйка?

- Сейчас выйдет, ваше превосходительство, - поспешил ответить Иона Мокеич.

Генерал сел на диван, на то место, где обыкновенно садятся дамы.

Лакеи стали ставить закуску.

Высокий господин стал около доходящего до полу окна и приложил шляпу к колену.

Александр не без удивления заметил, что фрак на этом госте сидел гораздо лучше, чем на нем; сукно было гораздо высшего сорта, а покрой чистейшего английского свойства. По скромному его и тоже, должно быть, дорогому жилету изящно пролегала платиновая цепочка.

- Кто это такой? - спросил он Иону Мокеича.

- Князь Темир-Подольский, - отвечал он.

У Александра опять немножко сердце сжалось конфузом.

Но по мосткам шел еще новый франт, также щегольски одетый, но только он шел гораздо развязнее и, заботливо оглядываясь из стороны в сторону, имел на глазах pince-nez.

Александр Бога возблагодарил, что он не взял своего pince-nez.

- Ну да, да! - говорил этот новый гость, входя в гостиную, и потом прямо подошел к генералу.

- Сейчас, ваше превосходительство, накупил кос, ремней, граблей!

- Так, так, прекрасно! - говорил покровительственно генерал.

- Нельзя, ваше превосходительство, ни у отца, ни у матери моей, ни у деда не бывало, - а у меня овес сам-пятнадцать пришел.

- Прекрасно! прекрасно! Военный человек на все, выходит, способен.

- На все, ваше превосходительство! - подхватил весело вошедший господин.

В душе Александра невольно шевельнулась зависть.

"В самом деле, военный человек не способнее ли на все?" - подумал он.

Вошла Спирова, в чепце с бантами и шелковом платье. Дама эта была хоть и худощава, но чрезвычайно, должно быть, полнокровна.

- Ух, как жарко в церкви! - сказала она.

- Да, - подтвердил генерал.

M-me Спирова вынула батистовый платок и стала им обмахиваться, произведя при этом сильный запах пачулей.

Александра и это удивило.

"Здесь и духи эти модные знают?" - спросил он себя мысленно.

Между тем господина в pince-nez он опять уже увидел на площади, толкающегося посреди мужиков.

"Счастливец! А наше отвратительное университетское образование, к чему оно готовит человека?" - подумал Александр.

Хозяйка, наконец переодевшись в более легкое платье, но по-прежнему в блондовом чепце и буклях, появилась, в сопровождении своих приживалок.

- Что же вы, подавайте! - сказала она, кивнув привычно-строгий взгляд на стоявших у притолок лакеев.

Те мгновенно схватили со стола подносы и стали подносить небольшому числу гостей.

- Кушай, батюшка! - сказала старуха, садясь около генерала.

- Ем! - отвечал тот.

Он, действительно, не дав еще унести подноса, взял и наложил себе на тарелку паштета.

- Кто это? - спросил он хозяйку полу-на-ухо, показывая на Александра.

- Аполлинарии Матвеевны сынок! - почти крикнула ему та. Генерал был сильно глуховат.

Александр выходил из себя от такой нецеремонной рекомендации: опять и везде упоминалась Аполлинария Матвеевна, но старый генерал, лично им заинтересовавшийся, больше еще ему нравился. Он решил с ним заговорить. Заметив, что невдалеке от него осталось свободное место, он подошел и сел.

- Вы не были у обедни? - спросил его довольно ласково старик.

- Нет, я приехал довольно поздно... уж к великому таинству.

- К какому это великому таинству? - спросил генерал, сделав руками знак удивления.

- Да в обедне-с.

- В обедне есть великий выход, а не таинство... Как же вы этого не знаете, молодой человек? а-а-а! - сказал, качая головой, старик.

Александр, и сам очень хорошо видевший, что, по торопливости своей, соврал, сначала было заспорил, что есть...

- Да нет же! Неужели вас и этому не научили? а-а-а! - произнес решительно генерал.

Александр готов был провалиться сквозь землю, но, к вящщему еще страданию его, лакей раскрыл зеленый стол. Иона Мокеич разнес карты себе, хозяйке, генералу и князю Подольскому. Они сейчас же сели, оставив Александра с дамами.

Разговаривать со Спировой и двумя приживалками Александр решительно не хотел, но те, впрочем, и сами скоро ушли во внутренние комнаты, так что он остался совершенно один.

Он ходил, глядел в окно, сидел на месте, подходил к игрокам, и все это так глупо, что он готов был этого проклятого Иону прибить за то, что он привез его к подобным скотам. Наконец судьба как бы сжалилась над ним: к крыльцу подъехал экипаж с дамами, с которыми Александр непременно решил познакомиться и даже начал за ними ухаживать. Они вскоре вошли в гостиную; мать как-то исподлобья и злобно посматривала на всех, а дочери, сначала одна, а потом другая, вернули хвостом перед хозяйкой и затем скрылись вместе с маменькой.

К крыльцу подъехал еще экипаж. Генерал, вытянув свой взгляд на окно, проговорил:

- Это, должно быть, гг. офицеры!

Из тарантаса, в самом деле, вышли три офицера. Один из них, и собой очень невзрачный и далеко уж не умного лица, шумно вошел в гостиную, расцеловал у хозяйки ручку, сел около нее и стал учить ее играть в карты, а двое других, тоже очень развязно поклонившись хозяйке, через пять же минут, как видел Александр, разговаривал с барышнями, на секунду вернувшими хвостами в гостиной.

Видимо, между всеми этими людьми были общие интересы и протекала общая жизнь; один только герой мой был тут как отрезанный ломоть.

За обедом все уселись по приличным им местам - даже Иона затесался чуть не рядом с хозяйкой, а Александр очутился в самом заднем конце, между попами. В продолжении всего обеда он был мрачен до неприличия.

Когда встали наконец из-за стола и в лакейской заиграли полковые музыканты, привезенные офицерами. Александр сейчас же взял шляпу и подошел к хозяйке.

- Чтой-то батюшка, куда это? - спросила та его.

- Матушка не так здорова.

- А! - произнесла старушка, как видно, совершенно приняв в уважение подобную причину.

Александр сел в коляску.

Кучер Фома и гайдук Петр были мрачны.

Они никак не ожидали, что барин так скоро уедет с праздника, а потому не успели еще обойти деревню и закатить хорошенько.

- Когда ж на поседки-то? - крикнул александру с балкона Иона Мокеич.

- После как-нибудь, - отвечал тот и велей скорей ехать.

"Что ж это такое?" - рассуждал он сам с собою, проезжая довольно темным лесом.

Он очень хорошо понимал, что был в самом аристократическом деревенском кругу.

"Или они глупы, или я!" - решал он мысленно.

Они! - позволяем мы себе успокоить молодого человека. 11.

Иона Мокеич дома.

Александр, не зная, чем себя занять, начал беспрестанно думать о красивой женщине, виденной им на базаре в Дубнах. Раз, после обеда, он вдруг надел на себя полный охотничьий костюм, велел оседлать себе лошадь и поехл к Ионе Мокеичу.

Циник жил от них верстах в десяти.

Въехав в перелесок и подъезжая к одному из овражков, Александр стал попридерживать своего довольно сердитого коня. Тот от этого еще больше и красивее стал раскидывать свои передние ноги. Когда надобно было подниматься из оврага, Александр вдруг опустил поводья, нагнулся над седлом и, крикнув, выхваил свой охотничьий нож и понесся марш-марш! Потом вдруг опять останавливал лошадь сразу и снова несся. В эти минуты он воображал себя черкесом - доказательство, что еще был молод душою.

Дмитровка - жилище Ионы Мокеича - находилось в сельце, состоящем из нескольких домов бедных дворян. Его же собственно усадьба отделялась от прочих высоким тыном и отличалась довольно большим садом, в котором прятался хоть и низенький, но довольно широкий дом, и оттого несколько таинственною наружностью как бы говорил, что он заключает в себе хоть и старого, но великого грешника.

Иона Мокеич увидал Александра еще из окна.

- А, солнышко, красное! - сказал он, отворяя ему двери.

Сам он был одет в каких-то турецких шароварах, в туфлях и ермолке.

Александр был в первый еще раз у него в доме.

- Это вот моя гостиная, а это моя пустынническая спальня, - говорил Иона, вводя гостя в свое довольно уютное помещение. - А там, - продолжал он совершенно тем же тоном, показывая на заднюю половину дома: - там мой сераль.

- Сколько же жен у вас? - спросил Александр.

- Три всего... по состоянию, братец!.. Что делать, больше не могу, - отвечал Иона, пожимая плечами.

- Это что такое! - продолжал Александр, останавливаясь перед довольно большою, масляными красками написанною картиной, изображающей нагую женщину.

- Подарение твоего отца! - отвечал Иона Мокеич. - Этакого, говорит, сраму нигде, как у Ионы, в комнатах и держать нельзя! Но это, брат, что! А вот где штука-то! - прибавил он и, взяв Александра за руку, ввел в спальню и там показал ему уже закрытую занавеской картину.

Александр сейчас же отвернулся.

- Что за мерзость! - произнес он: - хоть бы вы рисовать-то велели получше, покрасивее, а то чудовища какие-то!

- По состоянию! - отвечал и на это Иона: - но что тут, друг сердечный, рисованье! - продолжал он: - одно только напоминание, а там уж, как это по-вашему, по-ученому сказать, добавлять надо своими фантазериями!

- А что ж мы на поседки едем? - спросил Александр.

- Непременно. Марфуша! - крикнул Иона Мокеич, приотворив маленькую дверь в соседнюю комнату: - дай-ка нам наливочки!

- Что! к чему это? после обеда!

- Наливки-то? Да ведь ее всегда можно; это не водка, - успокоил его Иона Мокеич.

Марфа, лет двадцати девка, с толстыми губами и грудями, принесла на подносе бутылку наливки и две рюмки, и все это поставила на стол.

- Честь имею рекомендовать; это главная моя султанша! - объяснил о ней Иона Мокеич.

Марфа при этом хоть бы бровью повела. Она, видно, совершенно привыкла к подобной рекомендации и с таким же лицом, с каким пришла, с таким и ушла.

- Какая женщина, у! - дополнил о ней еще Иона Мокеич.

- Вероятно! - подтвердил Александр.

- У!.. - повторил Иона и заставил Александра выпить рюмку наливки.

Тот выпил и чуть не выплюнул назад, говоря:

- Она совсем не подслащена!

- Совершенно! - подтвердил и Иона. - Сахар ведь искусственная вещь... букету уж при нем такого нет, а тут сама натура, как есть.

- Какой тут, чорт, букет.

- Нет, ты попробуй, выпей-ка еще одну, так и увидишь, что так надо.

Александр отнекивался было.

- Да полно, чтой-то, выпей!.. - произнес Иона, как бы несколько обидевшись.

Александр выпил и, в самом деле, не с таким отвращением.

- А что, мы скоро поедем на поседки? - сказал он.

В голове у него начинало пошумливать.

- Все надо, друг милый, по порядку, чинно, не торопясь, - отвечал Иона Мокеич; сам он пил уже четвертую рюмку. - Гаврюха, Гаврюха! - подкликнул он, стуча в окно, проходившего мимо высокго мужика.

Тот вошел в комнату. Это был его собственный ткач Гаврила, сначала, по наружности, смотревший очень обыкновенным человеком.

- Во-первых, скажи ты мне, милый человек, - спросил его барин: - что, в Кузьмищеве начались поседки?

- Начались бы словно, - ответил тот довольно громко.

- Тсс!.. тише! - крикнул ему шопотом Иона Мокеич и отнесся к Александру: - не любить у меня этого моя главная-то барыня. "Дома, говорит, что хошь делай, - по чужим местам, по крайности, не срамись!"

- Ну, друг, милый, - обратился он снова к Гавриле: - вот тебе мои ключи драгоценные, поди ты потихоньку от Марфуши... я ее вызову сюда, будто одевать себя... возьми ты там в чулане четыре бутылочки наливки, пряничков, изюму, орешков; положи все это в корзиночку, поставь ты ее под беседку, в мою, знаешь, тележку, запряги ты мне ворона коня и выезжай к нам к крыльцу.

- Слушаю-с, - отвечал Гаврила, видимо с полною готовностью, и вышел.

- Бесценный насчет этого человек! хоть три ночи простоит, где уж скажешь, - не тронется! - объяснил и о нем Иона Мокеич, а затем вышел, позвал Марфу и сильно, как было слышно через перегородку, старался занять ее самыми разнообразными разговорами.

Через полчаса они уже сидели: Александр - верхом на своем коне, а Иона Мокеич и Гаврила - в тележке. Марфа провожала их на крыльцо.

- Когда ждать-то прикажете? Куда это поехали? - спрашивала она.

- Да вот к нему, погостить ненадолго! - отвечал Иона Мокеич смиренно.

Несмотря на вольнодумный характер, он, кажется, находится в сильных лапах у своей главной султанши.

Когда два наши рыцаря, с своим могучим оруженосцем, тронулись на свои романтические приключения, Марфа проговорила, зевая во весь рот:

- Какой тот молоденький-то барин смазливый, не то, что наш плешивый чорт. 12!

Поседки.

Кузьмищево, казенная деревня, расположенная по большой дороге, тянулась в длину версты на две. Во всех окнах изб мелькали огоньки, и в одной из них, довольно большой, свет был как-то поярче. На улице была совершенная тишина: изредка проедут запоздалые извозчики, или выведет кто-нибудь из мужиков лошадь попоить к колодцу, или наконец быстро промелькнет какая-нибудь женская тень с пряслицей и устремится к этой именно избе. Александр и Иона Мокеич, выехав откуда-то с задов, тоже подъехали к ней.

- Прежде всего, друг сердечный, надо подкрепиться! - сказал, кряхтя и вылезая из своей повозки, Иона и вытаскивая из корзинки бутылку, из которой заставил Александра выпить целый стакан, а сам выпил два. Потом они вошли в сени, оставив Гаврилу у лошадей. В довольно большой избе, по всем передним лавкам, сидели молодые женщины и девушки, по большей части все недурные собой.

Под полатями стояли молодые парни, а некоторые из них, по преимуществу имевшие в руках гармоники, сидели промеж девушек, но те всегда при этом старались их выпихнуть и выжить от себя.

- Не примете ли странником, идем из далеких мест: обносились, обовшивели! - сказал, входя, Иона Мокеич. Корзинку он захватил с собой.

Хозяйка избы, довольно молодая женщина, сейчас же его узнала.

- Милости просим! - сказала она, смеясь, и, согнав с одной скамейки ребятишек, предложила ее гостям.

- Чей такой - молодой-то барин? - сказала она Ионе, указывая на Александра.

- Дворянин Нищин, из усадьбы Огородова, под пряслом родился, на тычинке вырос и теперь на коле верхом изволит русскую землю объезжать!.. - отрекомендвал его Иона Мокеич.

- Да полноте, лешие, это из Лопухов барин-то; я видела его... ягоды носила! - толковала другая баб в толпе.

- Какой нарядный! военный, знать! - замечали иные.

Александр не без удовольствия видел, что он составляет предмет общего внимания. Но, впрочем, взглянув в один из более темных и многолюдных углов, он увидел свою красавицу-крестьянку.

- Здравствуй! Мы с тобой несколько знакомы, - сказал он.

- Вы мне, что ль, это говорите? - сказала она приятным голосом.

- Тебе... Я тебя видел и восхищался тобой в Дубнах.

- Гм! - усмехнулась на это женщина.

Александр взял небольшой деревянный стул и сел против нее.

- Ты замужем?

- Али нет! - отвечала красавица, кидая на него лукавый взгляд.

- Где ж у тебя муж, в Питере?

- В Питере, чтоб бока повытерли! - отвечали за нее другие бабы и засмеялись.

Один из стоявших под полатями парней и как-то мрачно на все это смотревший подошел и зажег освещавшую лучину посветлее. Красавица Александра еще больше выглянула перед ним во всей своей красоте.

- О, ты дивно хороша! - воскликнул он, ероша свои курчавые волосы.

- Ну, вот что! Какой он! - говорила, смеясь та.

Иона Мокеич между тем ходил и угощал наливкой.

- Выпей, душенька, - говорил он, подходя к Александру.

Тот в сильном волнении и не видя сам, что делает, выпил стакан залпом, а потом другой.

- А, краля писаная! - воскликнул Иона Мокеич, увидав бабу-красавицу. - Ну, выпей!.. Белогрудая, белозубая, пей! - говорил он ей.

Та отпила немного из стакана.

- Ой, не люблю я этого: крепкое какое, пес!

- Да что вы орехи-то бережете?.. давай орех-то, - сказали другие бабы, от глаза которых не ускользнули лежащие в корзине сласти.

- О, сейчас! - воскликнул Александр, вскакивая, и, схватив оттуда целый тюрик орехов, поднес их и стал перед своей красавицей на колени.

- Все тебе, царица души моей! все!

- Ой, девоньки, какой он! - смеялись бабы.

Иона Мокеич в это время суетился около других девушек и женщин.

- Пейте, мои голубушки, пейте! - говорил он им, угощая их пряниками и наливкой. Последняя, впрочем, больше за ним самим оставалась.

"Калинушка с малинушкой", - затянули наконец посидельщицы.

"Лазоревый цвет", - подхватил за ними Иона, довольно чистым тенором.

"Веселая беседушка", - пели те.

"Где милый мой пьет!" ух! - допевал Иона и затем так расчувствовался, что стал промеж девушек и двух, ближайших к себе, обнял и стал прижимать их к бокам своим. Одна из них колотила его при этом легонько кулаком в голову, а другая подносила к лицу зажженную куделю. Он только отфыркивался и повертывался от одной к другой.

Александр тоже не отставал от приятеля. Он декламировал перед своей красавицей:

"Все в ней гармония, все диво,

Все выше мира и страстей:

Она покоится стыдливо

В красе торжественной своей".

Девушки и женщины смеялись, а парни, напротив, все что-то между собой переглядывались, а некоторые даже перешептывались...

Иона Мокеич дошел наконец до полнейшего неистовства: он обнимал, хоть и не старуху, но безобразнейшую бабу и, припав к ее плечу головой, начал для чего-то слегка простанывать.

- Ох, ох, - говорил он, а потом вдруг всколчил и, выхватив лучину из светца, бросил ее на пол.

Тот же мрачный малый быстро подошел, поднял ее, разжег и вставил в светец.

- Пошто вы балуете? - почти крикнул он на Иону Мокеича.

- Оставь, погаси ее... погаси ее... - крикнул тот на него и опять было потянулся, чтобы погасить лучину.

- Не трожьте ее! Али вы самотко и здесь эту срамоту завести хотите? Срамники! - проговорил парень и оттолкнул Иону.

Тот наскочил и ударил его по лицу; парень тоже не остался в долгу: как хватил наотмашь кулаком, так барин и растянулся на полу.

- Что такое? - воскликнул Александр, приподнимаясь и обертываясь, но все-таки еще оберегая рукой свою красавицу.

В это время в избе затрещала рама.

- Барина бьют! - раздался голос, и в избу влезал Гаврила.

Все это было делом одной минуты.

- Ты что, чорт, делаешь? - обратился он прямо к молодому парню, и оба потом, не говоря ни слова, схватились, как два дикие зверя, и начали возиться по избе, издавая по временам злобные звуки и ругательства.

- Хорошенько его, хорошенько! - кричал с полу Иона.

- Робя, бьют! - произнес наконец парень, почти с треском костей упалая на пол под железным натиском Гаврилы. Несколько человек бросились к нему на помощь, но Гаврила так с ними распоряжался, что как толкнет огромным спожищем своим кого в рыло, кого в грудь, кого в брюхо, - так тот в углу избы очутися. Отбитые таким образом, они накинулись на поднимавшегося Иону и начали его тузить и даже драть за волосы.

- О-о-ой! о-о-ой! - кричал он, повертывая им то тот бок, то другой и хватаясь за голову.

- Перестаньте, перестаньте! - кричал Александр.

Но суматоха сделалась всеобщая. Девки и бабы, под поднятыми кулаками мужиков, убегали из избы. Красавица его тоже юркнула вон.

- Прочь! - закричал наконец Александр, пробираясь сквозь толпу, чтобы спасти как-нибудь Иону, и при этом выхватил охотничий кинжал.

- Коли так, робя, берись в колья! - раздалось снова, и в ту же минуту, Бог знает откуда, появились в воздухе поленья и палки. Александр чувствовал, что вся кровь прилила ему в голову. Он выхватил свой маленький охотничий пистолет.

- Если кто-то хоть с меята пошевелится, я сейчас пущу пулю, и в тебя... и в тебя... и в тебя... - говорил он, переводя пистолет с рожи одного мужика на другого, на третьего.

Те сейчас же начали отступать.

- Он, паря, и в сам-деле стрельнет.

- Если кто слово произнесет! - кричал Александр, дрожа всем телом, и, с помощью Гаврилы, который своего врага вышвырнул в сени и даже за лестницу, вытащил охающего и все-таки продолжающегося ругаться Иону Мокеича из избы и стал укладывать его в тележку.

При этом один из бивших его парней даже подсоблял им это делать.

Александр, сев на лошадь и выехав из селенья, был как сумасшедший.

- Это чорт знает что такое! - говорил он, хватая себя за голову.

- Такой буян народ, - пояснил ему Гаврила, впрочем, совершенно спокойно севший на облучок: - каждый праздник, что немножко, сейчас же в колья. Ну, тоже и к нам когда попадут, так угощаем тоже.

- Тоже? - спросил Александр с удовольствием.

- Тоже. У нас из бедных этих дворянчиков, пожалуй, такие есть лоботрясы, что и чорта уберут.

Александр беспокоился об Ионе Мокеиче.

- Чтоб он не умер! - сказал он.

- Нет, вон он, чу, спит уж! - отвечал Гаврила. - Не в первый ведь раз: завтра в баню сходит, и все пройдет.

- Ну, так я поеду домой?

- Поезжайте, - успокоил его Гаврила. 13.

Побег от собственной совести.

На другой день Бакланов сидел у себя в комнате; голова у него трещала; ему представлялось, что, верятно, теперь узнается по всей губернии, как они приезжали на поседки пьные, произвели там драку; наконец, сами мужики могут на него жаловаться, потому что он обнажал оружие. Словом, его мучили те разнообразные страхи, кторые обыкновенно бывают у человека с расстроенным пищеварением, так что, когда к нему в комнату зашел гайдук Петруша и проговорил каким-то не совсем обыкновенным голосом: "пожалуйте на минуточку суда-с!" - он даже задрожал.

- Что такое? - спросил он, вставая.

- Маша вас там спрашивает-с, поговорить ей нужно с вами-с.

Бакланов глядел в лицо гайдука.

- Где же она? - спросил он.

- В овине, на гумне дожидается-с.

Александр пошел. Ему не совсем приятно было это объяснение. "Пожалуй, еще чувствительность выражать будет! На что глупа, а это уж понимать начинает!" - думал он.

В овине, совсем почти темном, Маша сидела на кучке дров и плакала.

- Что это такое? О чем? - спросил Бакланов.

- Маменька ваша-с, - отвечала Маша: - призывала меня вчера к себе-с.

- Н-ну?

- По щекам прибила-с... "Мерзкая, говорит, ты..." - замуж приказывает итти-с за Антипова сына.

- Но ведь ты не хочешь?

- Нет-с, что хотеть-то-с!.. Я к крестьянству, помилуйте, совсем тоже, как есть, не прилучена... дом тоже бедный...

- Ну, и не ходи, если не хочешь!

- Выхлестать хочет, коли, говорит, не пойдешь: а я, помилуйте, чем виновата? Не своей охотой шла-с.

- Вздор!.. Не ходи!.. Я не позволю тебе этого! - говорил Бакланов и пошел к матери.

Но как было заговорить о подобном предмете?

- Вы там, маменька... девушка у нас Марья есть... Вы хотите ее насильно замуж выдать?..

- Непрменно... непременно... - проговорила, вспыхнув, Аполлинария Матвеевна и махнула при этом как-то решительно рукой.

- Не непременно-с! - вскричал Александр: - нельзя так вам вашим подлым крепостным правом пользоваться.

Аполлинария Матвеевна уж задрожала.

- Нету, нету, я уж решилась! - говорила она.

- В таком случае и я решусь, - продолжал Бакланов: - и завтра же уеду в Петербург.

Он знал, что ничем так не мог напугать мать, как своим намерением уехать в Петербург. Аполлинария Матвеевна больше всего на свете хотела, чтобы сын остался при ней, получил бы у них в губернии какое-нибудь выгодное место, женился бы на богатой невесте, и оба бы, он и невестка, ужасно к ней были почтительны.

- Вы ни звука, ни весточки не будете получать обо мне! - говорил он.

- Ну, Бог с тобой! Бог с тобой! - говорила Аполлинария Матвеевна и затем заревела.

Этого Бакланов решительно не мог вынести.

- Это чорт знает что такое, - говорил он, уходя из комнаты и хлопая дверьми.

Он опять пришел в овин к Маше.

- Ну, я говорил матери: не выдадут... - сказал он, полагая, что угроза его подействует на Аполлинарию Матвеевну.

- Нет, барин, как не выдадут?.. Выдадут!.. - сказала Маша и еще больше расплакалась.

Бакланова окончательно это взбесило.

- Это не жизнь, а каторга, - произнес он, уходя из овина.

Напуганная словами сына, Аполлинария Матвеевна не отложила своего намерения, а послала за Ионой Мокеичем.

"Он этакий говорун, - разговорит, может быть, его!" - думала она.

Александр, больной и расстроенный, только было прилег после обеда в своем кабинете, как двери отворились, и вошел Иона Мокеич, чистенький, примазанный, как бы ничего с ним перед тем и не случилось.

- Что, дяденька, а? - говорил он, входя.

Бакланов поднялся на диване.

- Вот кто! Ну что, как ваше здоровье? - произнес он.

- Да ничего! - отвечал Иона, садясь против него: - поотошел маненько... Что у вас-то такое натворилось?

Александр развел руками.

- Чорт знает, что такое тут происходит! - сказал он.

Иона усмехнулся.

- Вы слышали? - спросил его Бакланов.

- Нет, я сейчас только приехал.

- Я тут жил с одною девушкой нашей...

Иона в знак согласия мотнул головой.

- И вдруг моей матушке вздумалось выдавать ее замуж.

Иона опять усмехнулся.

- Что это так?.. - произнес он.

- Да, подите, вот!

- От зависти, надо полагать, старухи это делают! - объяснил Иона Мокеич.

- Вероятно! - подхватил Бакланов.

- Зачем-то нарочного присылал за мной... Думает, может быть, что я это похаю! - продолажал Дедовхин.

- Вы ей скажите, - начал Александр решительным тоном: - что если она это сделает, я сейчас же уеду, и чтобы сыном моим не смела потом считать.

- Эхма! - сказал Иона с грустью и ушел к Аполлинарии Матвеевне.

Бакланов, насупившись, сел у окна.

Иона Мокеич совещался с своею соседкою по крайней мере часа два и возвратился от нее с потом на лбу.

- Совсем баба с ума спятила, - начал он, входя к Бакланову.

- Что же? - спросил тот.

- Боится, что ты женишься на девчонке-то этой.

Александр уж захохотал.

- Да что же, я дурак, али сумасшедший, что ли?

- Эти соколы вон, вероятно, все насплетничали! - сказал Иона, кидая злобный взгляд на гайдука Петрушу, который в это время был у барина в кабинете и прибирал его платье.

- Никогда мы думать даже не смеем, чтобы говорить что-нибудь про господина, - отвечал ему тоже с злобным взглядом Петруша: - а что приказчик точно что докладывал госпоже, так как Марья не стала слушаться и на работу ходить...

- Сама девчонка, чу, хвасталась, что ты женишься на ней.

- Да, я точно что говорил ей ей, - отвечал Александр. - Вообразите: девушку к вам приводят почти силой... надобно же было чем-нибудь утешить ее; ну, я и говорю: "я женюсь на тебе!".

При этих словах Петруша вздохнул: устыдился ли он содеянного им поступка, или находил, что к нему мало благодарности чувствуют.

Иона Мокеич не переставал лукаво усмехаться.

- Цепки они, проклятые, за эти слова-то!

- Да вы говорили матери, что я уйду в Петербург? - спросил его Александр.

- Говорил. Поди, вон, ревет на весь дом, как по покойнике.

- А намерения своего не отменяет?

- Нет! "У нас и то, говорит, в роду дедушка был женат на девке; так та, говорит, мерзавка била меня". Все теперь и имеет это в своем воображении.

- Да что же мне дедушка за пример! - воскликнул Бакланов.

- Необразование! - объяснил Иона Мокеич. - "Пусть, говорит, с замужней женщиной с какой хочет гуляет, не мое дело; а с девкой не позволю".

Бакланов пожал плечами.

В это время по двору прошла целая толпа женщин, и между ними Александр сейчас же заметил Марью, идущую с потупленною головой.

- Что это, куда идут? - спросил он беспокойно Петрушу.

Тот мрачно посмотрел в окно.

- Невесту, надо быть, обряжать ведут.

- Куда, зачем? - спросил Александр с вспыхнувшим лицом.

- Немножко пообчистить и пообгладить! - отвечал Иона Мокеич. - Сегодня, что ли, венчанье-то? - спросил он Петрушу.

- Сегодня, сказывают! - отвечал тот, грустно потупляя глаза.

- Как сегодня! - воскликнул Александр: - ведь это уж прямо значит надругаться!

- Небольшие тоже, видно, парады-то хотят справлять, - сказал Иона Мокеич.

- О-то, скотство какое! - произнес Бакланов с бешенством в голосе.

Петруша, как бы не в состоянии будучи видеть страдающего барина, ушел из кабинета.

- Не сокрушайся, друг сердечный! - принялся его утешать Иона.

- Да ведь поймите же всю мерзость моего положения! - говорил Александр, колотя себя в грудь: - во-первых, я ее люблю немножко, во-вторых, мне ее жаль, совестно, стыдно против нее, и в то же время я ничего не могу сделать... Ну что я сделаю?.. Словами - матери не внушишь, она не поймет их. Не бить же мне ее.

- Как можно мать бить! - сказал на это Иона. - Ты уж лучше потешь ее в этом случае, - прибавил он каким-то заискивающим голосом. - Машка-то к тебе станет и бабой бегать...

- О-то, скотство какое! - повторил еще раз Бакланов, сжимая кулаки и устремляя взор на потолок.

Через час времени Иона Мокеич, будто так, случайно, вышел на двор и пошел прогуляться по усадьбе.

Александр остался один и продолжал сидеть у окна. Вдруг он услышал по дороге стук колес: сначала проехала одна телега с мужиками и женщинами, потом другая с мужиками и женщинами, наконец третья с одними женщинами, из которых сидевшая посредине была вся покрыта белым.

Сердце замерло у Бакланова.

Вскоре после того к нему возвратился Иона.

- Что это, свадьба уж проехала? - спросил он.

- Да, - отвечал Иона протяжно и с улыбкой.

- Что ж она? Скажите! - спросил с чувством Бакланов.

- Побрыкалась маленько! Ну, да я тоже сказал ей: "барин, говорю, тебя и хлебом и деньгами - ничем не оставит".

- Я готов дать все, что хотите!

- Дадут всего!.. Старуха сама того желает: "Я их дом, говорит, подниму".

- Скоты мы, подлецы, мерзавцы! - сказал Александр Ионе Мокеичу.

- В мире, что в море: всего бывает! - объяснил ему тот.

Иона Мокеич вообще в этот раз был в каком-то тихом, философском настроении, что всегда с ним случалось после, как сам он выражался, сильной пересыпки.

По просьбе Аполлинарии Матвеевны и самого Александра, он остался у них ночевать и на этот раз спал, по обыкновению, с хозяином в одной комнате, завел с ним совсем другого рода разговор и рассказывал даже, как был в молодости влюблен.

- В кого же это? - спросил Бакланов.

- Да тут одна дворяночка у нас бедненькая бела.

- Что ж, она хороша собой была?

- Нет, не то, чтобы красавица, а помадой хорошей помадилась... Прочие-то маслищем кажутся, так воняет от головищи-то, ну, а она, этак, помадкой, - так тем больше пленила.

Бакланов был, впрочем, грустен и почти не слушал его.

На другой день он объявил решительно, что уезжает в Петербург, и как его Иона Мокеич ни отговаривал и ни упрашивал, он уперся на своем: велел своему человеку, нимало не медля, укладывать вещи, а кучеру готовить лошадей. С матерью Александр не хотел ни видиться ни даже проститься, и только уж случайно, зайдя в гостиную за какой-то вещью, застал там Аполлинарию Матвеевну, с лицом, распухшим от слез. При виде сына она очень сконфузилась.

Перед ней стояли обвенчанные молодые, которые пришли к ней на поклон.

У Бакланова едва достало присутствия духа не вернуться назад.

Маша стояла с потупленным лицом, а муж ее, молодой малый, глупо на все посматривал: он еще в первый раз в жизнь свою был в барских горницах.

Маша показала ему что-то глазами, и оба сейчас же подошли к руке Бакланова.

- Поздравляю вас, поздравляю, - говорил тот и поспешил уйти.

- Ты сегодня уезжаешь, друг мой? - сказала ему вслед Аполлинария Матвеевна.

- Сегодня-с! - отвечал он ей грубо.

У Марьи при этом лицо заметно вспыхнуло, а у Аполлинарии Матвеевны сначала задергало обе щеки, потом и слезы потекли.

- Подите, - могла она только проговорить молодым.

Те ушли.

Перед тем, как сесть в экипаж, Иона Мокеич опять стал уговаривать Бакланова.

- Поди, простись с матерью-то!

Александр ничего ему не отвечал и молча сел в коляску.

Тут было подошел к нему проститься мрачный Семен.

- Прочь, мерзавец! - закричал на него Бакланов, заскрежетав зубами.

Тот мрачно и с удивлением посмотрел на него.

С Петрушей, напротив, Бакланов расцеловался.

Поехали.

Стоявшая у курятной избы пожилая женщинавыла на всю усадьбу:

- Жил-то наш батюшка промеж нас и никого-то не обидел ни словом, ни ясным взглядом своим!

Когда отъехали от усадьбы довольно далеко, молодой лакей, опять ехавший с Александром, обернулся назад и проговорил:

- Маша бежит-с!

Бакланов сделал недовольную мину.

- Стойте! - сказал он.

Кучер остановился.

Маша, нагнав их, вскочила на подножку коляски, обняла барина и стала целовать его.

- Прощай, Марья, прощай! - говорил он торопливо. - На, вот тебе! - прибавил он и подал ей сторублевую.

Но Маша и деньгам, кажется, была не рада. Как-то небрежно засунув их за пазуху, она нехотя слезла с подножки и долго-долго провожала глазами удаляющийся от нее экипаж.

В усадьбу она возвратилась, обежав кругом все поле. От мужа своего потом, как ночь придет, так и пропадет куда-нибудь, так что он никак ее не найдет.

Аполлинария Матвеевна, по отъезде сына, сделалась серьезно больна.

Иона Мокеич остался у нее и все ее утешал.

- Он теперь не прости меня! - говорила она, рыдая и лежа в постели.

- Простит, - успокаивал ее Иона Мокеич. 14.

У Палкина уж, видно, не в Британии.

Мелкий осенний петербургский дождик, как сквозь частое сито, сеял на тротуары Невского проспекта. В Старом Палкинском трактире начинали засвечать огни. У одного из столиков сидел молодой человек в скромном черном фраке. Перед ним стояли три накрытых прибора.

- Что за чорт, еще нет до сих пор! - говорил он, с нетерпением посматривая на часы; наконец в трактир вошел другой молодой человек.

- Вы здесь, Варегин! - проговорил он.

Вошедший был Бакланов. Он сильно постарел и похудел.

- Долго вы! - сказал ему приятель.

- Задержали, - отвечал Бакланов и сказал неправду. Он хотел совсем не прийти обедать, чувствуя к Варегину, составившему себе ученую карьеру и ехавшему теперь за границу, невыносимую зависть.

- Ну что, скажите, нет ли кого-нибудь еще из наших здесь?.. Венявина, например? - продолжал тот добродушно.

Приятели в тот день только поутру сошлись на Невском случайно.

- Нет; Венявин служит в губернии, помощником правителя канцелярии губернатора, совершенно доволен своим местом: губернатора считает за идеал чести, а правителя канцелярии за идеал ума. - отвечал Бакланов.

Варегин слегка усмехнулся.

- Да, произнес он: - у него сердце маленькое, но чистое золото, и он сумеет им позолотить всю жизнь свою.

- А вы скоро едете за границу?

- Дня через два, - вон чистоганом из казны выдали! - отвечал Варегин и звякнул перед глазами Бакланова червонцами.

Тот даже отвернулся, не потому, что это были деньги, а потому, что они были даны человеку за турды и способности.

- Куда ж вы прежде поедете?

- Сначала в Берлин; порасспрошу там, где, по моим предметам, профессора получше, и стану потом колесить по Германии.

Бакланову самому ужасно хотелось за границу, и он бы даже мог это сделать, но зачем? В чем ему и в каких науках было совершенствоваться? И он расспрашивал Варегина как бы затем, чтоб еще более себя намучить.

- А на магистра вы когда будете держать?

- Я уж выдержал, - отвечал спокойно Варегин.

"И это говорит сын мещанина, - думал Бакланов: - начавший с пятнадцати лет учиться грамоте, а он, дворянин, обставленный всеми средствами к образованию, и что сделал?"

В это время к Варегину подошел лакей и спросил:

- Прикажете подавать-с?

- Нет еще, погоди!.. Проскриптского я жду, - прибавил он Бакланову.

- А... а он разве здесь?

- Здесь и хотел прийти.

Бакланов сделал гримасу.

- Что, вы все еще по-прежнему не любите его? - продолжал с улыбкою Варегин.

- Да, - отвечал Александр.

- Нет, он человек не дурной, - продолжал Варегин, нахмуривая свой большой лоб: - но, разумеется, как и вся их порода, на логические выводы мастер, а уж правды в основании не спрашивай... Мистификаторы по самой натуре своей: с пятнадцатого столетия этим занимаются.

- Вы думаете? - спросил Бакланов, играя брелоками часов.

- Решительно! У них в крови сидит эта способность надувать самих себя и других разным вздором.

- Идет! - остановил его Бакланов.

Варегин повернул голову. В комнату, в самом деле, входил своею вкрадчивою походкой Проскриптский.

- Здравствуйте! - сказал он прежде всего Варегину. - Здравствуйте-с! - прибавил он потом и Бакланову, не смотря, впрочем, на него глазами.

- Как вас дождем замочило! - заметил ему тот.

- Благодарю, я и не заметил, - отвечал Проскриптский близорука ища стул и садясь на него.

- Как же не заметили? Вас всего пробило, - спросил, захохотав Варегин.

- Я никогда не замечаю, что в воздухе: дождь или ясно, - отвечал Проскриптский.

- Даже и самого, я думаю, воздуха.

- Как это-с? Что такое?

- А так: хорош воздух или нет?.. разницу, например, между гордским воздухом и деревенским?

- Да мне все равно-с, - отвечал Проскриптский.

- Все равно! - повторил Варегин, переглянувшись с Баклановым.

- Может быть, - продолжал Проскриптский своим настойчивым тоном: - человеку азот, которого больше в городах, нужнее, чем кислород.

- Все может быть, - отвечал Варегин.

- Решительно все, и я так полагаю, - сказал Проскриптский и, взяв газету, стал ее внимательно пробегать.

Человек подал горячее.

- Какого же нам вина спросить? - сказал Варегин.

- Я никакого не пью, - произнес тоеньким голоском Проскриптский.

- А я мало! - отвечал Бакланов.

- Ну, так дай нам бутылку красного! - сказал Варегин человеку. - Так ли бывало в Британии? - прибавил он полушутя.

- О! Британия! - произнес с восторгом Бакланов.

Проскриптский между тем как-то торопливо ел, не переставая читать. Обед прошел совершенно молча, только и всего, что Варегин обратясь к Бакланову, спросил его негромко:

- А что вы намерены здесь делать?

- Сам еще не знаю... Вы знаете, что я больше всего люблю искусства, - отвечал тот не совсем решительно.

Варегин несколько минут размышлял.

- Но все-таки надобно же взять что-нибудь определенное! - проговорил он.

Проскриптский, все еще не перестававший читать, при этом улыбнулся. После обеда он тотчас же взял шляпу и стал прощаться.

- Вы служите, что ли, здесь? - спросил его Бакланов.

- Да-с, служу-с. Мы от жизни немного требуем: отчего нам не служить!

- Что ж, это все так и пойдет! - заметил ему Бакланов.

- Нет-с! Когда можно будет, так мы попробуем; только не того, что вы!

Проговоря это, он пожал руку у приятелей и вышел.

- Хорошо видеть, как добрый человек сердится, но когда злец злится - гадко! - произнес Варегин.

- Вы не заметили, что он в пище вкуса не понимает, ест как ни попало и что ни попало! - проговорил Бакланов.

Варегин ничего ему не отвечал и, как кажется, был занят собственными мыслями.

- Все-таки это хоть какая-нибудь да сила, а не распущенность, - проговорил он наконец, потупляя свои умные глаза.

Бакланов этот намек принял несколько на свой счет.

- Ну, мне к дяде еще надо, - проговорил он.

- Прощайте, друг мой милый, - сказал, целуясь с ним, Варегин. - А так ли бы мы разошлись в Британии? - повторил он еще раз.

- Да, - произнес и Бакланов в том же тоне.

Не так бы разошлись! - повторяем и мы за ним.

Молодые люди еще только вступали в жизнь, а она уже, видимо, наложила на них свою лапку. 15.

Масон.

Бакланов шел быстро. Он не останавливался ни перед одним магазином, не заглянул ни под одну из нередко попадавшихся шляпок. Выражние лица его было почти сурово. Он не любил и побаивался бывать у дяди своего, Евсевия Осиповича Ливанова, тайного советника и любимца многих вельмож.

По темным семейным рассказам, Евсевий Осипович слыл масоном: быв еще очень молодым человеком, он погибал было в разврате, но его полюбила одна вдовица и, как скудную лепту евангельскую, принесла ко Христу.

Евсевий Осипович воспрянул и впоследствии до такой степени успел развить в себе мистический дух, что вряд ли не имел степени каменщика, и был наконец, что важнее всего, другом того, чьей рукой было писано завещание о наследстве России. В его передней некогда толпились графы и министры; теперь, со смертью этого лица, все уж, разумеется, кончилось, но ливанов все-таки, силою ума и характера, сумел удержать за собою одно из почетнейших мест в кругу петербургской бюрократии. Благодетельствовать родным он любил, только требовал, чтоб они при этом, как собаки, ползали у его ног. Он-то покойного Бакланова (тоже отчасти масона) женил на своей родственнице Аполлинарии Матвеевне, ублажив его тем, что девица сия благоухает простотой сердца, и все время потом благодушествовал их браку, но птенца их, нашего героя, не совсем прилюбливал, или, по крайней мере, тот возмущал его и своими мыслями и своими манерами.

В Почтамтской, подойдя к дому дяди, Бакланов приостановился, чтобы перевести дыхание и овладеть несколько собой, а потом, не совсем смелою рукой, отворил дверь.

- У себя его превосходительство? - спросил он тихо и нетвердым голосом.

- Господин Бакланов? - спросил его, в свою очередь, тоже тихо швейцар, с каким-то совсем идиотски-кротким взглядом.

- Да! - отвечал Александр.

- Пожалуйте-с.

Александр стал взбираться по мозаиковой лестнице. В довольно большой зале он невольно кинул взгляд на висевший в углу образ Спасителя, который был нарисован с треугольником в руке, а голова была пронзена двумя стрелами.

В гостиной, перед столом, на котором горела лампа с абажуром, сидел старик с владимирским крестом на шее, в сером широком сюртуке, с пришпиленною на нем анненскою звездой. Все это он носил, кажется, не столько из чехвальства, сколько из желания внушить к себе более страха. В его, с строгими чертами, лице было что-то хищническое, что-то напоминающее лица инквизиторов. Против него сидел другой старик в чем-то вроде подрясника, подпоясанном кожаным ремнем. Густые волосы его, совершенно нечесанные, были не стрижены, но, от полнейшего пренебрежения к ним, сами обсекались и были коротки. Борода его начала расти почти от самых глаз. Теперь он, пуская сквозь бороду густейший дым, курил очень дорогой табак, не сознавая ни достоинства, ни цены его. Лицо его; впрочем, было добродушно и походило на те лица, которые встречаются у здоровых, но заботливых и вдумчивых мужиков.

Перед ним на столе стояла бутылка малаги.

Увидев племянника, Евсевий Осипович проговорил: "здравствуйте!", и протянул к нему, не вставая с места, руку.

Тот принял ее и сильно, как видно, старался при этом избегнуть подобострастной позы.

Другой старик, напротив, сейчас же встал и отвесил Бакланову, в полспины, добродушнейший поклон.

Тот поспешил ему ответить тем же.

Все наконец уселись.

- Вы долго ли там жили? - заговорил Евсевий Осипович, продолжая начатый еще прежде им разговор с его собеседником.

- Пять лет! - отвечал тот каким-то необыкновенно искренним голосом. - Первые-то два года на цепи было держаться; ну, да тоже телом-то, что ли, хлибок, ажно раны по всему пошли!.. Народу ко мне ходило; стали уговаривать: "батюшка, говорят, что ты так мучаешься-то!.. спусти себя с цепи0то"... одначе я не слушался!

- Не слушался!.. - повторил Евсевий Осипович в одно и то же время с благоговением и удивлением.

- Да... только другой уж странник, сибиряк тоже наш, приходит ко мне... поговорил я с ним... Вижу, наставником мне может быть... открылся я ему... "Что же, гооврит: видно, Бог не приемлет этой жертвы! Аще не имаши силы творити, да отметешься! Может, теперь ты и в миру станешь жить крепко". Однакоже, брат, как вышел, так и искусился.

- Чем же? - спросил Евсевий Осипович с строгим лицом.

- Да всего и есть, что в лес погулять вышел, а лесища там, и Господи! какие райские! Эта лиственница... береза наша сладкосочная... трава густая, пахучая... сладкогласные птицы поют... Я сооблазнился, грешным делом, да грибков и понабрал, - молоденьких все таких, и пришел в соседнее селенье; там нас хорошо, ласково принимают!..

- Хорошо? - спросил Евсевий Оспиович.

- Да, все равно за отцов родных... Попросил я одну старушку... "Зажарь", говорю. "Ай, отче, говорит, повели только!" - и нажарила мне, братец, большую-большущую сковороду, все на маслице, я и съел, и так после того моторить меня стало. "Нет, демаю, баста! шалишь, не гожусь еще в мире жить", и в келью опять...

- Это он в землянках и в дебрях сибирских жил, - обратился Евсевий Осипович к Бакланову и несколько времени не спускал с него глаз, как бы желая изведать, что такое он думает о том, что теперь слышит и видит перед собой.

Александр, со своей стороны, не находился ничего делать, как глядеть себе на ногти.

- В человеке два Адама: один ветхий, греховный, а другой - новый, во Христе обновленный. Если теперь телеса наши, этого Адама греховного, не бичевать, они сейчас же возымут...

- Несколько уже видений имел, - объяснил совершенно серьезным образом Евсевий Осипович о своем госте.

- Табак я нюхать люблю, - продолжал и тот, как бы в подтверждение его слов: - сидишь этак, вдруг подходит к тебе девка или баба - красивая такая: "Отче, говорит, на-ка, табачку понюхай!". Ну, перектрестился и видишь, что наваждение одно!..

Евсевий Осипович сидел, распустив от умиления руки.

- А я-те сказывал, как гора мне сказала: "аминь"?

- Нет, - отвечал Евсевий Осипович, как бы очнувшись.

- Иду я, братец, в Пермской губернии и так приустал, Боже ты мой! - ноги обтер... спинищу разломило, хоть ложись да умирай тут, - шабаш! Только я, братец, взмолился: "Господи! говорю, в скорбях, недугах и печалях вопию к Тебе", так, знаешь, молитвинку от себя свою проговорил... Тоько, братец ты мой, гора-то... боьшущая такая быа, на которую я пер-то: "аминь!", говорит.

- Да почем же ты знаешь, что это гора сказала?.. - спросил даже Евсевий Осипович с некоторым сомнением.

- Да никого, друже мое, никого, окромя ее, не было... так-таки твердым мужским голосом и говорит: "аминь!", говорит. Ну уж я и взмоился, всплакал тут...

Бакланов все это слушал, как ошеломленный, и думал: "Что, эти два человека - помешаны или только плуты?". Но дядя был замечательного ума человек, а странник казался таким добрым и откровенным. Невольно мелькавшая в это время улыбка на губах Баклановане скрылась от блестящего и холодного, как сталь, взгляда дяди.

Собеседник его наконец начал вставать и прощаться.

- Выпей на дорожку посошок-то! - сказал ему Евсевий Осипович.

- Ты вот меня сладким винцом угощаешь, - отвечал старик, выпивая рюмку: - а я больше водку мужицкую, простую люблю, да не пью!

- И не пей, гадость! - подтвердил Евсевий Осипович.

- "Не упивайся вином: в нем же есть блуд, а она, наша матушка российская, такая насчет этого разбористая... - говорил старик, ища свой посох и клобук.

- Ну, прощайте, - сказал он.

- Прощайте, отче!

- Князь Василью Петровичу скажи, что как назад пойду, так к нему жить зайду, беспременно, не кучился бы.

- Скажу!

- А у графини Вареньки я посошок свой железный оставил; скажи, чтоб она владела им на здоровье да во спасенье.

- Скажу, скажу, - повторял Евсевий Осипович и, проводив странника и возвратившись в гостиную, сел и погрузился в глубокую задумчивость. 16.

Протекция.

Дядя и племянник по крайней мере с полчаса сидели, не говоря друг с другом ни слова. Евсевий Осипович был сердит на Александра за его насмешливый вид в продолжении всей предыдущей сцены.

- Что же вы, поговорить о чем-то со мной хотели? - спросил он его наконец суровым голосом.

- Да, я, дядюшка, насчет того... - начал тот: - теперь я приехал в Петербург... что мне делать с собой?

Евсевий Осипович несколько времени смотрел ему прямо в лицо.

- Что же вы служить, что ли, намерены здесь? - спросил он.

Бакланов пожал плечами.

- Главная моя любовь и наклонность, - отвечал он: - это искусства!

Евсевий Осипович снова уставил на племянника проницательный взгляд.

- И теперь, помилуйте, - продолжал тот заметно начинающим робеть голосом: - я вот был в Эрмитаже: каталога там порядочного нет!

Лицо Евсевия Осиповича начинало принимать как бы несколько бессмысленное выражение.

- Или теперь, - говорил Александр, хотя в горле его и слышалась хрипота: - за границей тоже нет русского гида ни для галлерей ни для музеев... Что бы стоило правительству кого-нибудь послать для этого... и наконец и здесь я желал бы по крайней мере служить при театре!

Далее у Александра не хватало воздуху в груди говорить.

Евсевий Осипович продолжал молчать и не изменял своего положения; потом, как бы все еще под влиянием одолевающих его недоразумений, начал с расстановкой:

- Ничего я не понимаю, что вы такое говорите: здесь гида нет... за границей указателя... служить наконец при театре... Бог знает что такое!

- Я, может быть, дядюшка, неясно выражаюсь, - произнес окончательно растерявшийся Бакланов.

- Совершенно неясно-с! - повторил за ним Евсевий Осипович.

Прошло несколько минут тяжелого молчания.

- Вон, если хотите, - начал Ливанов: - у меня есть тут один господин... на побегушках у меня прежде был, а теперь советником служит, любимец, говорят министра. Я напишу ему. Вы ведь не кандидат?..

- Нет, - отвечал Бакланов, конфузясь.

- Значит, вам надо в губернском ведомстве начинать. Я напишу ему, он возьмет вас.

Александр на первых порах обиделся этим предложением.

- Я бы желал, по крайней мере, дядюшка, у вас под вашим начальством служить.

- Да мне-то куда девать вас? - возразил ему Евсевий Осипович: - я и без того слишком взыскан милостями государя императора моего, да как еще всю родню-то валить на него, так густо будет.

- Я, дядюшка, не о том прошу, а чтобы вы дали мне хоть маленький ход.

- Нет, вы больше того просите. У меня вакансий нет! Значит, вы хотите, чтоб я для вас выгнал какого-нибудь честного труженика и, в виду всех, на позор себе, посадил на его место вас, моего племянника, - вот вы чего хотите.

- Я этого не говорил-с! - сказал Бакланов, окончательно обидевшись.

- Дать ход, - продолжал Евсевий Осипович: - вам дают его - ступайте! В вас есть некоторый ум, некоторое образование, некоторые способности.

На словах: "некоторые", Евсевий Осипович делал заметное ударение.

- Все это, разумеется, в вас забито и загажено полувоспитанием (настоящим воспитанием Евсевий Осипович считал только ихнее, сектантское), но исправляйтесь, трудитесь!..

- Я трудиться готов! - произнес Бакланов и потом, помолчав, прибавил: - позвольте, по крайней мере, хоть к этому господину письмо!

- Подайте мне перо и лист бумаги... там в кабинете, на шифоньерке... - сказал Евсевий Осипович.

Александр пошел в кабинет.

- Не разбейте там и не уроните чего-нибудь!.. У меня вещи все хорошие!.. - крикнул ему Ливанов.

"Вот скот-то!" - с бешенством думал Бакланов.

Записку Евсевий Осипович написал не длинную.

"Емелюшка прокаженный! Прими сего юнца к себе на службу, - это мой племянник!"

Запечатав ее, он отдал Бакланову.

Слова: "Емелюшка прокаженный" были Ливановым употреблены в виде ласки, так как Нетопоренко, тоже несколько принадлежавший к их толку, рассказывал , что в молодости он сидел с сведенными руками и ногами и исцелился от этого чудом.

- Заходите, когда будете иметь время! - проговорил Ливанов, вставая и зевая.

- Непременно-с! - отвечал Бакланов, а сам с собой думал: - "Только бы место найти, нога моя у тебя, чорта, не будет!"

Евсевий Осипович тоже, по-видимому, с большим удовольствием отдал племяннику прощальный поклон. 17.

Советничишка палатский.

Не знаю, существует ли до сих пор в российской государственной службе Нетопоренки, но в то время, как начинал ее герой мой, их было достаточное количество.

В юности, обыкновенно, советничество для них - такая недосягаемая мечта, на которую они едва осмеливаются поднять свои лукавые и подслеповатые взоры, но с дальнейшим течением времени видят, что все больше и больше могут прилагать свои способности.

У каждого из них обыкновенно есть благодетель в Петербурге, которого маленькие слабости они знают до тонкости: любит ли он женщин молоденьких, или поесть хорошо, или только охотник деньги хапнуть, - для всего этого они сейчас ему канал открывают.

Большая часть крестов, украшающих их грудь, даны им за подобные подвиги!

Для ума и сердца вашего не ждите от этих людей ничего; но для телес и всей следующей к оным обстановки они бесценны.

Если б автор был хоть сколько-нибудь значительное лицо, то, по слабости человеческой, он не ручается, чтобы не покровительствовал какому-нибудь подобному каналье.

Точно так и Евсевий Осипович разумел и понимал Нетопоренка и, чтобы не держать его очень близко около себя, он сыскал ему место по другому ведомству, асессора в палате, а затем на место советника Нетопоренко сам уж перешагнул и так там укрепился, что, говорят, считался за образцового чиновника.

Но он был не глуп: по какому-то чутью, в воздухе или даже из-под земли вынюхивая, он предчувствовал, что невдолге кругом него будет происходить совсем не то, что теперь происходит, и что звезда его померкнет окончательно и навсегда.

Чтоб обеспечить себя на этот случай, он жил скопи-домом и сколачивал копейку на черный день.

Бакланов чуть не задохнулся, всходя к нему по вонючей лестнице. Оборванная, грязная дверь, которую точно двадцать собак рвали, была не заперта. Нетопоренко только сейчас проснулся и, брившись, пильмя-пилил парня, которого он взял к себе будто бы затем, чтобы приучить его к письменной части, а в самом деле заставлял даже белье себе мыть.

- Эка шельма!.. неумоя!.. рыло поганое!.. - говорил он.

Малый не обращал никакого внимания на эти слова и молча обмахивал с грязной мебели пыль метелкой.

- К вам пришли-с, - обернулся он наконец и сказал.

- Кто там? - крикнул было Нетопоренко сердито, но, увидев, что входит хорошо одетый господин, сейчас же переменил тон. - Извините меня, пожалуйста! - говорил он, запахивая свой грязный халат. - А дверь у тебя опять была не заперта! - прибавил он, почти с судорогами в лице, парню.

Но тот и этим нисколько не сконфузился: его упорно спокойное лицо как бы говорило: "Да, и завтра не запру, и добьюсь того, что ты меня прогонишь".

- Ну, я же тебя! - прошипел Нетопоренко, поколотив пальцем по столу.

Он в свою очередь тоже, видно, решился переупрямить парня.

- Что вам угодно? - обратился он наконец к Бакланову.

Тот подал ему письмо.

- Прошу покорнейше присесть! - сказал Нетопоренко, взглянув на почерк.

Александр сел.

Нетопоренко прочел и как бы некоторое время оставался в недоумении.

- Служить вам угодно у меня? - проговорил он, склоняя голову на бок.

- Да, я желал бы.

- Конечно, я для его высокопревосходительства должен и стремлюсь всей душой сделать все!.. - сказал Нетопоренко модничая и не без важности.

Из письма Ливанова он очень хорошо увидел, что тот не слишком близко к сердцу держал племянника.

- Ваша прежняя служба? - прибавил он.

- Я из университета.

- А, да! Но там ведь есть разные факультеты?

- Я юрист.

- А, да!

Важность Нетопоренка все больше и больше увеличивалась.

- Это, впрочем, для службы все равно. Почерк ваш позвольте видеть.

- Я писать умею, - отвечал Бакланов с улыбкою и, не снимая перчатки, на первом же попавшемся ему клочке начал писать: "Милостивый государь!".

- Нет, уж вы потрудитесь дома там, что ли, на аккуратном этаком листике бумажки написать... Я генералу должен показать.

Генералом Нетопоренко называл своего управляющего.

- Я это могу и здесь сделать, - отвечал Бакланов и, взяв со стола советника лист бумаги, написал на нем отчетливо несколько строчек.

Почерк, впрочем, у него был очень хороший, но смелость, с которой он это сделал, не понравилась Нетопоренке: стоя за спиной Бакланова в то время, как то писал, он покачивал на него головой; потом, посмотрев с серьезным видом на написанное и положив молча бумагу на стол, он явно хотел поговорить перед своим будущим подчиненным и дать ему некоторое понятие о своем взгляде на вещи.

- Учение?.. Образование?.. - начал он как бы вопросительно и разваливаясь в креслах: - но надобно смотреть, согласно ли оно с религией, с нравственностью, и наконец как влияет оно на само поведение человека.

- Образование, я думаю, не портит ничего этого, - проговорил Бакланов.

- О, нет! Не скажите! - воскликнул Нетопоренко. - Из наук, конечно, история вот... Я сам любил ее в молодости... Описывается жизнь монархов и других великих особ - все это, разумеется, в нравственном духе! Или математика - учит там разным вычислениям, объясняет движение светил небесных.

Бакланову даже совестно было слушать всю эту чепуху.

- Но ваша философия, господа, - продолжал Нетопоренко, несколько даже взвизгивая и возвышая голос почти до совершенной фистулы: - она прямехонько подкапывает основы государства... Я бы запретил имя ее упоминать для молодых людей.

Бакланов мрачно молчал.

- Ведь ученье - это еще одни рассуждения, а служба уж дело!.. настоящее... - продолжал Нетопоренко, приходя в пафос разговора. - Вон председатель наш... Я всегда это, без лести, про него говорил... Он, как прочтет дело, так и начинает его разбирать, как ленты: эту порядку - сюда, эту - сюда... Смотришь, оно уж у него и поет! Это ум! соображение!.. А Ваши все эти финтифлюшки - все это еще буки!

"Вот мерзавец-то", - думал Бакланов. - Когда же я могу получить ответ, и могу ли я надеяться иметь хоть какое-нибудь классное место? - проговорил он вслух, вставая.

- Ничего еще не могу сказать; во-первых, первоначально повидаюсь с вашим дядюшкой, желаю от него слышать несколько более определенную рекомендацию об вас; потом должен генералу... Я человек маленький: мне что прикажут, то я и делаю...

- Я постараюсь заслужить ваше доверие, - проговорил Александр, и сам не зная, зачем он это говорит.

- Верю-с! - отвечал ему, не без ядовитости, Нетопыренко. - Хотя в то же время прямо должен вам сказать, - продолжал он: - что вы, гг. университетские, мало годитесь для нашей службы: слишком поверхностны... слишком любите высшие взгляды кидать, а что нужно для дела, то пропускаете.

Бакланов ничего не возразил и раскланялся.

Главное, его удивляло то: каким образом этот человек масон, значит, все-таки принадлежит к кружку людей честных и образованных? По своей молодости и неопытности он не знал еще, что ко всем добрым начинаниям, когда они войдут в силу и моду, как к памятникам в губернских городах, всего больше напристанет грязи и навозу.

Нетопоренки и теперь занимаются не менее благодарным делом: они вольнодумничают и читают со слезами на глазах Шевченко. 18!

Место, где Нетопоренко - божок.

Не без робости, через четыре дня, Бакланов вошел в палату. В передней он увидал сторожа и нескольких мужиков с печальными лицами. В следующей комнате молоденький чиновник печатал конверты, а другой, совсем старый, с глубокомысленным видом записывал их в книгу и выставлял на них номера.

Бакланов подошел к ним.

- Я желал бы видеть г-на Нетопоренка! - сказал он.

- А зачем вам? - спросил с любопытством молодой чиновник.

- Я на службу здесь поступаю, - отвечал откровенно Бакланов.

- Да куда же? Здесь ведь нет вакансий! - проговорил молодой чиновник.

- Как нет! - забрюзжал на него старик: - вчера помощнику во втором столе велели подать в отставку.

- За что же это так? - спросил, уже с некоторым негодованием, молодой человек.

- Нагрубил там, что ли, советнику! - отвечал старик равнодушно.

Бакланову сделалось неловко: неужели это для него выгнали человека из службы? Однако он промолчал.

- Это, значит, вам в хозяйственное отделение надо... туда ступайте! - сказал молодой чиновник, показывая ему на следующую комнату.

Бакланов вошел и увидел у среднего простенка стол; по прочим двум стенам тоже стояли столы с надписями: 1-й, 2-й, 3-й... У простеночного стола сидел чиновник, с Станиславским на шее, с лицом точно крапленым сажей и в очках.

При входе Бакланова он сейчас же обернулся и стал на него смотреть, но не в очки, а через них, как будто бы он их берег на рассматривание более достойных предметов.

- Что вам угодно? - спросил он наконец.

- Я ожидаю господина Нетопоренка, - отвечал Бакланов.

- Ну, так подождите там... Здесь не место! - проговорил чиновник.

Это был делопроизводитель отделения, тоже малоросс и любимец Нетопоренка.

В Петербурге, как известно, все нации, кроме русской, имеют свои партии, и члены их тянут друг друга за уши на ступенях житейской лестницы.

Бакланов, делать нечего, опять вышел в прежнюю комнату.

- Что же вам там сказали? - спросил его с любопытством молодой чиновник.

- Да там не велят и стоять! - отвечал Бакланов.

Молодой человек покачал головой.

Бакланову ужасно хотелось сесть. Он начинал чувствовать усталость и какую-то невыносимую тоску, которую иначе нельзя назвать, как "тоской просителей" в присутственных местах.

Будучи не в состоянии долее стоять на ногах, он сел на окно. Чиновники между тем, как шмели, беспрестанно шмыгали мимо него. Проходил иногда и правитель дел, с озабоченным лицом и с пером за ухом. Всякий раз он несовсем дружелюбно посматривал на Бакланова и наконец проговорил ему:

- На окнах сидеть нельзя-с; они не для того сделаны.

- Где ж мне сидеть? Я устал, - отвечал Бакланов уже дерзко.

- Приемная комната у нас вот где-с! - отвечал делопроизводитель, указывая на темную переднюю, где стояли мужики.

Бакланов однако туда не пошел и продолжал сидеть на окне. Тоска доходила в нем почти до отчаяния. Наконец часов в двенадцать все как-то засуетилось, и в присутственной комнате послышался звонок. Туда пробежал сторож. Стали потом проходить и выходить с почтительными физиономиями столоначальники.

Бакланов догадался, что это приехал Нетопоренко.

"И этакому скоту подобная честь!" - подумал он.

И в то же время, не зная, как добраться до таинственного святилища присутственной комнаты, он снова обратился к молодому чиновнику, принимавшему в нем хоть маленькое участие.

- Нельзя ли обо мне доложить г-ну Нетопоренку? - сказал он.

- Я не могу этого!.. С большим бы удовольствием, но нам не приказано: у нас только сторож докладывает, - отвечал тот вежливо и пожимая плечами.

Бакланов подошел к сторожу.

- Доложи, пожалуйста, г. Нетопоренку, что я пришел.

- Теперь знимаются, нельзя! - отвечал солдат решительно.

- Но он, может быть, и все будет заниматься! - взразил Бакланов.

- Ну, и все будут! - повторил солдат.

- Емельян Фомич сам велел им прийти! - вмешался в разговор молодой чиновник.

- Велел... а кто его знает?

- Да ведь тебе говорят, братец; какой ты, помилуй! - подтверждал чиновник.

- Велел?.. Кажинный раз ругается, - бормотал солдат; однако пошел и через несколько секунд возвратился и прошел прямо в переднюю.

- Что же? - спросил его с нетерпением Бакланов.

- Докладывал.

- Что же?

- Ничего не сказал.

Бакланов с бешенством отошел и стал к своему прежнему окну, готовый плюнуть на все: и на палату, и на дядю, и на Петербург.

Наконец из дверей присутствия раздался голос Нетопоренка:

- Пожалуйте, г. Бакланов.

Бакланов вошел и увидел огромный стол, покрытый отличным красным сукном, щегольское, резное золотое зеркало, мягкие, эластичные кресла, камин.

Лакейская фигура Нетопоренка ужасно не шла ко всему этому комфорту.

- Ну-с, - встретил он Бакланова: - я виделся с вашим дядюшкой... Место у нас есть, если угодно, помощника столоначальника.

- О, помилуйте, я очень рад! - проговорил Александр, в самом деле обрадованный.

Вся физиономия Нетопоренка как бы мгновенно изменилась в его глазах.

- Я могу, значит, сейчас и прошение подать? - проговорил он.

Нетопоренко усмехнулся.

- Нет, нельзя-с! Сегодня суббота - день неприсутственный... Как же вы этого не знаете? А еще юрист! - проговорил он и покачал Бакланову головой.

Тот, впрочем, вышел от него, совершенно с ним примиренный и довольный, и в регистратуре с некоторою уже важностью поклонился своему прежнему покровителю, молодому чиновнику. 19.

Канцелярское важничанье.

В следующий понедельник Бакланов, с просьбой в кармане, по крайней мере, ждал часа два. К сердцу его начинала опять подступать просительская тоска.

Управляющий наконец приехал. Это был высокий мужчина, черноволосый, с черными густыми бакенбардами, в мундире и с владимирским крестом на шее. Проходя в присутствие, он не ответил никому из чиновников на их поклоны.

Бакланова сейчас же позвали.

В присутствии он увидел, что управляющий сидел на своем председательском месте. Он подал ему прошение. Управляющий, нахмурив брови, развернул его и, быстро прочтя, спросил:

- Отчего же оно не по титулу?

Нетопоренко заглянул в бумагу и побледнел.

- Не сказано, кто просит; дабы пропущено... - говорил управляющий.

Нетопоренко качал укоризненно Бакланову головой.

- Рукоприкладство не по пунктам и местожительства нет...

- Зачем же местожительство? - спросил сильно сконфуженный Бакланов.

- Как зачем? - отвечал ему, в свою очередь, вопросом управляющий.

- Позвольте, я ему поправлю-с, - говорил Нетопоренко и, взяв просьбу, во мгновение ока написал на ней наверху по титулу, потом кто просит, и наконец вставил, где следует, дабы.

- Учат тоже у нас, а спросили бы чему! - говорил он, возвращая Бакланову прошение, которое у него и приняли.

Нетопоренко сам его потом повел в отделение.

- Вот ваше место и ваш начальник! - сказал он, подводя его ко второму столу.

Столоначальник Бакланова оказался очень еще молодой человек, высокий, стройный, с поднятою вверх физиономией и чрезвычайно, должно быть, самолюбивый. Он не оприветствовал своего нового подчиненного не только каким-нибудь ласковым словом, но даже хоть сколько-нибудь внимательным взглядом и, почти не глядя на него, проговорил, показывая ему на целую связку дел:

- Вот дела к разрешению-с.

Бакланов взял. Он, собственно говоря, и фразы этой: к разрешению - не понял. Пересмотрел одно дело, другое, третье, но спросить своего молодого столоначальника не хотел.

- Чорт знает, что это такое! - повторял он больше про себя и шопотом.

Юный столоначальник наконец услыхал это.

- Надобно писать распоряжение по последней бумаге, - проговорил он неторопливо и нехотя.

- Благодарю! - сказал Бакланов и, смекнув, в чем дело, принялся работать.

Последняя бумага была донесение земского суда о том, что одно дело им не кончено, но что при первой возможности к нему будет приступлено.

Перелистывая бумаги, Бакланов видел, что земскому суду раз пять по этому делу подтверждали, а потому, не думая долго, он распорядился: земскому суду сделать выговор и объявил: если не кончить сего дела в недельный срок, так на его счет будет послан нарочный.

Во втором деле было отношение консистории о совращении в раскол крестьянской девки Марьи Емельяновой, семидесяти лет и глухонемой от рождения. Бакланов еще в деревне слыхал, как прителсняют раскольников, и при чтении этой бумаги, воспылав благородным негодованием, написал: "Так как крестьянке Марье Емельяновой семьдесят лет и она глухонемая, то к какому бы она толку ни принадлежала - все равно, и подвергать ее исследованиям жестоко и бесчеловечно!". Покончив это, он приостановился, зевнул, и им овладела другого рода тоска, которую можно назвать канцелярской и которою страдают сами чиновники. Спину у него ломило, но более всего ему был неприятен этот запах бумаги и какое-то повсеместное чувство песку, а между тем и есть начинало хотеться.

- Что, мы в котором часу выходим из присутствия? - спросил он столоначальника, но тот не ответил ему на это, а объяснил один из писцов.

- В пять-с!

Бакланов с ужасом взглянул на часы, на которых всего было три часа. Чтобы как-нибудь спастись от скуки, он снова принялся заниматься, но уже настольным реестром.

- Тут вписывается содержание дела, - сказал, увидев это, столоначальник, по-прежнему не глядя на самого Бакланова.

- Знаю-с, - отвечал тот и начал вписывать одно дело листах на двух, другое на трех, третье на четырех, таким образом дел десять до самых пяти часов.

- Ух! - проговорил он самодовольно и едва разгибая спину.

С столоначальником перед выходом он опять было порывался проститься по-дружески, но тот едва протянул ему конец руки.

Молодой человек этот был побочный сын побочного сына министра, что, может быть, и развило в нем так самолюбие. 20.

Надругательство над моим героем.

Когда на другой день Бакланов пришел на службу, столоначальник его был уже там.

По свойственной всей людям слабости - следить за своими умственными детищами, Бакланов сейчас же заметил, что решенные им вчера дела лежали на столе, но все резолюции его с верху до низу зачеркнуты и вместо них написаны другие.

- Что ж, разве то, что я написал, не годися? - спросил он несовсем спокойно столоначальника.

- Да-с! - отвечал тот с своею, по обыкновению, гордо поднятою физиономией и, как бы сказав самую обыкновенную вещь, отошел и стал разговаривать с делопроизводителем.

Бакланов однако не хотел сразу отказаться от своего труда.

- Почему же нельзя уж земский суд припугнуть? - спросил он насмешливо, когда столоначальник снова возвратился на свое место.

- Потому, что на него мы можем представлять только в губернское правление, - отвечал тот и, преспокойно взяв лист бумаги, начал на нем писать.

Бакланов закусил губы. Он видел, что молодой начальник его был прав и не из пустого каприза перемарал резолюцию.

- Но почему же об раскольниках не прошла резолюция? - спросил он не таким уж решительным голосом.

- То какая-то бессмыслица, - отвечал столоначальник и, сверх обыкновения, даже улыбнулся.

- Но ведь это еще доказать надо! - проговорил Бакланов.

- Консистория нам сообщает, чтобы командировать депутат - только! - отвечал столоначальник и, как бы не желая больше рассуждать о подобных пустяках, снова принялся писать.

- Но позвольте-с! - воскликнул Бакланов: - я сам видел на месте в жизни, как несправедливо притесняют раскольников.

- Что ж из того? - спросил столоначальник.

- А то, что мы, как защитники крестьян, должны же за них заступаться.

- Депутата для того и командируют; наконец, это дело будет в судебном месте, решение пришлют нам на заключение.

Бакланов опять видел, что молодой столоначальник прав. Будь это старик, Бакланов перенес бы терпеливо, но такой молокосос и так славно знает дело. "Как у него, канальи, все это ясно и просто в голове", - думал он и, робея взяться за резолюции, стал заниматься настольным. Исписав в одном деле всю бумагу, он обратился к столоначальнику.

- Что тут пришить надо? У меня больше нет места! - спросил он его совершенно спокойно.

- Как места нет? - спросил столоначальник и даже покраснел; но, взяв реестр в руки, решительно пришел в ужас.

- Что вы такое тут наделали? - спросил он глухим голосом.

Бакланов тоже струсил.

- Что такое? - спросил он в свою очередь.

- Вы всю книгу испортили: она выдана на год, а вы по двадцати делам всю бумагу исписали - это сумасшествие наконец!

- Но ведь как же, иначе нельзя... - говорил, заикаясь, Бакланов.

- Как нельзя-с!.. Вы чорт знает каких выражений тут насовали: "странные распоряжения" уездного суда, "возмутительная медленность" гражданской палаты, тогда как она выжидает апелляционные сроки.

Столончальник взял книгу и пошел к секретарю. Оба они несколько времени, как бы совершенно потерявшись, разговаривали между собою. Наконец секретарь обратился к Бакланову.

- Вы, видно, не служить сюда поступили, а портить только; коли сами не понимаете - спросили бы...

Стыду и оскорблению моего героя в эти минуты пределов не было. Он не в состоянии даже был ничего отвечать.

- Объяснить надо Емельяну Фомичу; доклад особый придется писать... - толковали между тем его начальники.

"И к Емельяну Фомичу еще пойдут, к скоту этому!" - думал Бакланов, совсем поникнув головой.

Столоначальник прошел в присутствие.

Бакланов, стыдно сказать, дрожал, как школьник.

- Г-н Бакланов! - крикнул наконец из присутствия голос Емельяна Фомича.

Считай Бакланов хоть сколько-нибудь себя правым, он всем бы им наговорил дерзостей, но он ясно понимал, что тут наврал и был глуп: вот что собственно его уничтожало.

- Вас определили, а вы не хотите ни у кого спросить? Ведь это не стихи писать! Нет, не стихи, - повторил несколько раз Нетопоренко и с таким выражением, что как бы презреннее стихов ничего и на свете не было.

- Ученые, тоже: ах, вы! Вот вам пример, молодой человек! - При этом он указал на стоявшего гордо у стола столоначальника. - С первого разу в службу вникнул как следует: а отчего? - оттого, что ум есть, а у вас ветер! Ступайте!

Бакланов, и тут ни слова не ответив, вышел. "Подать в отставку!" - подумалось ему, но это значило бы явно показать, что он струсил службы и не может ее понимать.

Домой он возвратился в совершенном отчаянии.

"На что я способен и чему меня учили?" - думал он с бешенством.

Бедному молодому человеку и в голову не приходило, что в своем посрамлении он был живой человек, а унижающии его люди - трупы. Что как ни нелепы на вид были его распоряжения, но в них он шел все-таки к смыслу их мертвого и бессмысленного дела!

* ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. *

1.. Наперсница.

От Новоспасского кладбища по шоссе, обсаженному пирамидальными тополями, в город К*** ехала быстро щегольская парная карета. На набережной, перед небольшим, но красивым домиком экипаж остановился, и из него вышла молодая женщина в трауре. Решительно не замечая - кто ей отворил дверь, как все мило было в белой светлой зале, как в палевой гостиной, в простеночных зеркалах, отразился ее стройный стан, она пришла и в следующей комнате, имевшей вид будуара, сняв с себя шляпку, села на табурет перед богатым туалетом. Это была наша Софья Петровна Ленева.

Костюм ее, по наружности, был довольно прост: черное шелковое платье, черные бусы с довольно большим крестом, черные браслеты; но чего все это стоило, понял бы самый неопытный глаз: изящество дышало в каждой вещичке на ней, в каждой складке ее платья.

По стройности и правильности своего стана и выразительной красоте лица, Софи как будто бы и на русскую даму не походила. Скорей это была итальянка, но только итальянка светская, аристократическая.

В ее будуаре было богато и с большим вкусом убрано.

Софья Петровна по крайней мере с час сидела, полузакрыв лицо и погруженная в глубокую задумчивость. Лицо ее выражало печаль и озабоченность.

Маленькая, почти потаенная, под пунцовыми обоями дверь отворилась, и в комнату, по мягкому, шелковистому ковру, неслышно вошла тоже знакомая нам девушка, Иродиада, и тоже в трауре, с изящным белым воротничком и с вышитыми рукавчиками. Она очень похорошела, сделалась еще стройнее, и даже ноги у ней стали маленькие, изящные и обутые в пятирублевые прюнелевые ботинки.

История ее, с тех пор, как мы ее оставили, очень проста: смирением своим она до того умилила Биби, что та сама ей раз сказала:

- Не хочешь ли, Иродиада, в монастырь?.. Я вижу, что тебя ничто в мире не влечет!

- Да, сударыня, если бы милость ваша была, - отвечала Иродиада.

- Ах, пожалуйста! Я за грех тебя считаю удерживать тебя, - отвечала Биби и в первую же поездку в город дала Иродиаде вольную.

Та сначала объявила ей, что поедет к Митрофанию на богомолье, а вместо того проехала в ту гебернию, где жила Софи с мужем.

- Возьмите меня, Софья Петровна; я буду служить вам, как и тетеньке вашей служила!.. - объявила она; в этот раз в голосе ее слышно было что-то особенное, так что Софи, не задумавшись, взяла ее и, по своей страсти видеть около себя все красивое, сейчас же одела ее как куколку.

Бывшей печальнице и смиреннице, кажется, это было весьма не неприятно, и затем госпожа и служанка очень скоро и очень тесно сошлись между собою.

- Эммануил Захарыч прислали-с! - начала наконец Иродиада, негромко и неторопливо.

Софи взмахнула на нее глазами, и какое-то утомительное чувство промелькнуло у ней на лице.

- Что же? - спросила она.

- Спрашивают, могут ли они приехать к вам.

- Нет! - сказала было сначала Софи резко; но потом, обдумав, прибавила: - скажи, что я только что сейчас приехала с могилы моего мужа, мне не до гостей.

Иродиада неторопливо вышла.

В своей комнате, тоже очень чистенькой и красиво прибранной, она нашла черноватого, курчавого молодого господина, с явно еврейскою физиономией, большого, должно быть франта, с толстою золотою цепочкой на часах и в брильянтовых перстнях.

- Сто-зе-с? - спросил он, модно помахивая шляпой.

- Они больны... не могут принять, - отвечала Иродиада.

- Ах ты, Бозе мой, Бозе мой! - произнес посланный: - так господин убивается... так!

- Они очень нездоровы! - отвечала Иродиада прежним ровным тоном.

Посланный не уходил и продолжал смотреть себе на руки и на сапоги.

- Могу ли я с вами переговорить два слова? - сказал он наконец.

- Что? - спросила Иродиада.

- Два слова! - повторил он и вслед за тем начал что-то такое скороговоркой объяснять Иродиаде. Она его слушала как-то насмешливо-холодно.

- Так? - заключил он.

Молодой человек торопливо засунул руку в боковой карман, вытащил оттуда бумажник, вынул из него сторублевую бумажку и подал ее Иродиаде. Та равнодушно приняла ее. Молодой человек протянул к ней руку; она хлопнула по ней своею рукой, которую он и поцеловал с чувством, а затем, надев еще в комнате шляпу набекрень, модно расшаркался и вышел. Иродиада как-то мрачно посмотрела ему вслед.

Софи между тем все еще продолжала сидеть в задумчивости. Вдруг раздался звонок. Софи даже вздрогнула.

- Иродиада! Иродиада! - крикнула она.

Та проворно вошла.

- Скажи, что я не могу принять, что я спать легла, - говорила Софи и начала торопливо развязывать шнурки у платья, как бы затем, чтобы в самом деле раздеться и лечь.

Иродиада вышла в переднюю.

Софи напрягла весь слух, чтоб услышать, что там будет говориться; она закусила свои красивые губки, лицо ее побледнело.

Иродиада наконец возвратилась.

- Что ты так долго?.. - сказала почти с тоской Софи.

- Это не Эммануил Захарыч!.. - отвечала та.

- Как? - спросила Софи и взялась уж рукой за бьющееся сердце.

- Это Александр Николаевич Бакланов! - договорила Иродиада.

- Ах! - вскричала Софи и, вскочив, побежала навстречу.

Перед ней, в самом деле, стоял Бакланов.

Первое время они ничего не в состоянии были говорить, а взяли друг друга за руки и смотрели один другому в глаза.

Иродиада, с подсвечником в руках, тоже смотрела на них.

2. Опять поэзия.

- Хорошо ли у меня здесь? - было первое слово Софи, когда они уселись с Александром в будуаре.

- Да! - отвечал тот, сияя весь радостью.

- Ах, Боже мой! Погоди, постой! - воскликнула вдруг Софи, закрываясь рукою.

У ней невольно потекли слезы.

- Ну вот и ничего, прошло!.. Иродиада, дай воды! - прибавила она, снова открывя свое прелестное лицо, хотя щечки ее еще дрожали.

Иродиада, с несколько лукавым видом, подала ей воду: она еще в Ковригине, когда Бакланов и Софи бывали там, догадывалась о чувствах, которые молодые люди питали друг к другу.

- Ну, так как же? - заговорила Софи.

- А так же!.. - отвечал ей Бакланов, смотря на нее с нежностью.

- Как же ты приехал сюда?

- А так!.. Как ты мне написала, что муж твой помер и другое прочее, так я сейчас к дяде Ливанову... знаешь, я думаю, его?

- Да! Когда мы, в первый год моего замужества, ездили с Яковом Назарычем в Петербург, так часто бывали у него...

- Он не ухаживал за тобой?

- Было немножко! Постой, как он называл тогда меня!.. Да!.. Прекрасной Юдифью, и все пророчествовал, что я не одному Олофрен, а сотне таких посшибаю головы.

- Что ж, это правда? - спросил Бакланов.

- Не знаю, может быть, -отвечала Софи кокетливо. - Ну-с, отправились вы к дяде?

- Отправился к дяде и говорю: так и так, грудью страдаю, а около этого времени я прочитал, что здесь место уголовных дел стряпчего открылось. "Похлопочите, говорю, чтобы перевели меня". Он сам поехал к министру.

- Какой, однакоже, добрый, - заметила Софи.

- Какое, к чорту, добрый? Я денег у него около этого времени попросил взаймы, так боялся, что это часто повторяться будет.

Софи засмеялась.

- Поехал я наконец, - продолжал Бакланов: - и что я чувствовал, подъезжая сюда, и сказать того не могу: вдруг, думаю, она уехала куда-нибудь, или умерла, - что тогда со мною будет?.. Приезжаю в гостиницу - и спросить не смею; наконец почти шопотом говорю: "Здесь такая-то госпожа живет?" - "Здесь", говорят... Я и ожил.

- О, какой ты милый! - воскликнула Софи.

И молодые люди, сами не отдавая себе отчета, поцеловались.

- Дело в том, - продолжал Бакланов: - что по случайному, может быть, стечению обстоятельств, но ты одна только была и осталась поэзией в моей жизни; а то - эта глупая студенческая жизнь, в которой происходил или голый разврат или ломанье вроде Печорина перед какою-нибудь влюбленною госпожой.

- А была же такая? - произнесла весело-ревниво Софи.

- Была! - отвечал Бакланов. - Потом этот Петербург, в котором, если у девушки нет состояния, так ее никто не возьмет, и они, как тигрицы, кидаются там на вас, чтобы выйти замуж, а потом и притащут к вам жить папеньку, маменьку, свячениц, родят вам в первый же год тройников.

Софи покачала с улыбкой головой.

- Ты такой насмешник, как и прежде был! - сказала она, глядя с любовью на Бакланова: - впрочем, и здесь все то же, если не хуже! - прибавила она с легким вздохом.

- Но здесь у меня ты есть! Пойми ты сокровище мое! - воскликнул Бакланов: - здесь я для тебя одной буду жить, тобой одной дышать.

- О, да, - воскликнула Софи с полным увлечением.

- Ты свободна, я свободен! - говорил Александр.

- А мать у тебя умерла? - спросила Софи.

- Да! - отвечал он почти с удовольствием: - что же-с? - продолжал он, вставая и раскланиваясь перед Софи: - когда вы прикажете мне явиться к вам и сказать: Софья Петровна, позвольте мне иметь честь просить вашей руки, и что вы мне на это скажете?

- Я скажу: да, да, да! - отвечал Софи.

- Софья Петровна! - продолжал Александр в том же комическом тоне (от полноты счастья он хотел дурачиться и дурачиться): - будете ли вы мне женой верной и покорной?

- Буду, верной и покорной, но только небережливой, потому что мотовка ужасная.

Бакланов вдруг встал перед ней на колени.

- "Божественное совершенство женщины, позволь мне перед тобой преклониться!" - проговорил он монологом Ричарда. - А ты отвечай мне, - продолжал он, хватая ее ручку и колотя ею себя по лицу: - "Гнусное несовершенство мужчины, поди прочь!".

- О, нет, милый, чудный! - отвечала та, обхватив и целуя его голову, а потом Бакланов поднял лицо свое, и они слились в долгом-долгом поцелуе.

Обоим им тогда было - Софье двадцать три года, а Бакланову двадцать шесть лет.

3. Выставляющиеся углы действительности.

На другой день майское утро светило в будуаре Софи сквозь спущенные белые шторы. В комнате было полусветло и прохладно.

Софи, в спальной блузе, в изящных туфлях, с толстою распущенною косой, сидела перед своим туалетом. Она сама представляла собою не менее полную свежести и силы весну.

Иродиада, тоже в стройном и, по случаю праздника, белом платье, засучив кокетливо рукава, убирал госпоже волосы.

Софи, впрочем, на этот раз не с обычным вниманием занималась своим туалетом, не прикладывала и не примеривала свои волосы, как им лежать следовало, а все предоставила Иродиаде и сама сидела в задумчивости.

- Александр Николаич надолго сюда приехали-с? - спросила та вдруг.

- Надолго... Он служить здесь будет, - отвечала Софи.

Что-то вроде насмешливой улыбки пробежало по лицу Иродиады.

- Я, может быть, замуж за него выйду, - прибавила Софи, улыбаясь.

Иродиада молчала.

- Нравится он тебе? - прибавила Софи.

- Барин молод-с! - отвечала Иродиада.

Некоторое время между госпожой и служанкою продолжалось молчание.

- Александр решительно меня спасет... - проговорила Софи, как бы больше сама с собою.

Иродиада в это время убирала щетку, гребенку, помаду.

- Денег у вас, Софья Петровна, ничего нет! - проговорила она каким-то холодным голосом.

- Ну, заложи там что-нибудь! - отвечала Софи беспечно.

- Что, барыня, закладывать-то? Серебро уж все заложено, вещи тоже; не платье же нести, - отвечала Иродиада.

На лице Софи изобразилась тоска.

- У Эммануила Захарыча можно взять-с! - произнесла с некоторою расстановкой Иродиада.

Софи взглянула на нее с испугом.

- Они ничего! Дадут-с! Только и желают, чтобы хоть на час, на минуту вас видеть.

Софи сидела и терла себе лоб.

- Ну, хорошо, поди возьми!.. Скажи, чтобы приписал там к прежнему счету, - проговорила она торопливо.

Иродиада однако не уходила.

- Когда же им приехать-то прикажете?

Выражение лица Софи сделалось совсем мрачно.

- Завтра что ли-с? - продолжала Иродиада.

- Нет, завтра у меня Александр будет! - воскликнула Софи, как бы испугавшись.

- Ну, послезавтра-с.

Софи ничего на это не возразила.

4. Чувствительный еврей.

Иродиада, в новеньком бурнусе, с зонтиком и в прелестной шляпке, которую подарила ей Софи, всего два раза сама ее надевавшая, проворно шла по тротуару.

Ни в походке, ни в наружности Иродиады ничего не было, что бы напоминало горничную, так что один приказный, только было перед ее проходом выбравшись из погребка:

- Ай, батюшки, советница наша, советница! - проговорил он, стыдливо закрываясь рукой и сейчас же снова погребая в погребке.

По темным известиям, Иродиада сама принадлежала к дворянскому роду и чуть ли не была дочерью Евсевия Осиповича, который как-то раз приезжал к секунд-майору погостить и все шутил с одною замужнею женщиной, которая после того и родила дочь, совершенно не похожую на мужа. Софи даже теперь иногда с удивлением всматривалась в свою горничную и замечала, что она ужасно похожа на нее, особенно с глаз.

Перед огромным каменным домом, с колоннами и с цельными стеклами в окнах всего бельэтажа, Иродиада остановилась и вошла в резную, красного дерева, дверь. Что тут живет не владетельный какой-нибудь принц, - можно было догадаться по тому только, что на правом флигеле, выкрашенном такой же краской, как и дом, была прибита голубая доска с надписью: Контора питейно-акцизного откупа.

Войдя, Иродиада увидела швейцара с золотою булавой и во фраке, обложенном позументом.

- Здравствуйте-с! - сказала она, дружески мотнув ему головой.

- Вы к Иосифу Яковлевичу или к Эммануилу Захарычу? - спросил ее тот несколько таинственно.

- К Эммануилу Захарычу, - отвечала Иродиада.

- Он там у себя, в кабинете теперь, - сказал швейцар, вежливо отворяя двери.

Иродида, как вступила туда, так и пошла по превосходному английскому ковру. Мебель в первой комнате была зеленая, кожаная. В углах стояли мраморные статуи в своей бесцеремонной наготе, отчего Иродиада, проходя мимо них, всякий раз тупилась.

Далее, в самом кабинете шли ореховые полки по стенам с разными, поддерживающими их, львиными рожами и лапами. Окна полузакрывались толстою ковровою драпировкой.

Но что собственно в этой комнате составляло предмет всеобщего внимания и зависти, так это невзломаемый и несгораемый шкап со скудными лептами откупа, около которого, сверх его собственной крепости, клались еще на ночь спать два, нарочно нанимаемые для того, мужика.

Сам Эммануил Захарович, в ермолке, в шелковом сюртуке, в шитых золотом туфлях, сидел перед огромным письменным столом. Он был мужчина лет пятидесяти, с масляными, приподнятыми вверх глазами, отчасти кривошей и сутуловатый - признак несовсем здорового позвоночного столба, и вообще всею своею физиономией он напоминал тех судей, которые сооблазняли Сусанну.

- Ах, бонжур! - проговорил он, увидев входящую Иродиаду, и даже взял и пожал ее руку.

Буква з у него, так же как и у поверенного его, сильно слышалась в произношении.

- Софья Петровна приказала вам кланяться, - начала та: - и велела вам сказать, что вчера они не могли вас принять, так как не очень здоровы были. Сегодня доктор тоже велел им ванну взять, а завтра - чтобы вы пожаловали.

- Ну сто-з... хоть и завтра, - произнес с грустью Эммануил Захарович.

- Еще Софья Петровна приказали, - продолжала Иродиада тем же бойким тоном: - так как им таперича денег очень долго не высылают из деревни, - чтобы вы денег пожаловали... Пусть там уж, говорят, к общему счету и припишет.

- Денег, - произнес Эммануил Захарович с тем неуловимым выражением, которое появляется у человека, когда его тронут за самую чувствительную струну: - я все делаю!.. все!.. - прибавил он.

- Они очень хорошо это и чувствуют-с, - отвечала Иродиада.

- Где зе чувствуют, где? Не визу я того...

- Молоды еще, сударь, они очень! - отвечала Иродиада.

- Ты зе любись Иосифа, любись?

Иродиада улыбнулась и грустно потупилась.

- И меня-то Бог не помилует за то... - сказала она.

- Не Бога зе она боится!

- Бога не Бога, а что в свое еще спокойствие и удовольствие жить желают.

- В свое удовольствие! - повторил досадливо Эммануил Захарович и, встав, подошел к заветному шкапу.

- Сколько зе тебе? - прибавил он, вынимая оттуда не совсем спокойною рукой тысячную пачку денег.

- Всю уж пожалуйте, - отвечала, проворно подходя к нему, Иродиада и почти выхватывая у него из рук пачку и опуская ее в карман.

На лице Эммануила Захаровича опять промелькнуло какое-то неуловимое выражение.

- Я приеду! - сказал он каким-то угрожающим голосом.

- Приезжайте-с! - сказала Иродиада и пошла.

Но Эммануил Захарович опять прикликнул ее.

- Ты из насих? - спросил он ее.

- Чего-с?

- Из евреев?

- Нет-с!

- А я думал. сто из евреев!.. - продолжал он, устремляя на нее недоверчивый взгляд, а потом перенес его на висевшую на стене картину, изображающую жертвоприношение Авраамом сына. Как тому для Бога, так ему для своей любви ничего, видно, было не жаль.

В сенях Иродиаду опять остановил швейцар.

- Иосиф Яковлевич просил вас зайти к нему на минуточку, - сказал он.

- Может и сам к нам прийти; мне еще некогда! - отвечала она бойко и, выйдя на улицу, сейчас же взяла извозчика и поехала домой.

- Привезла, барыня, - сказала она с восторгом, входя и подавая Софи пачку ассигнаций.

Софи только усмехнулась.

- Что же он говорил? - спросила она.

- Приедут послезавтра вечером.

Софи сделал недовольную мину.

- Вы уж полюбезничайте с ним, - сказала Иродиада.

- Как же, сейчас! - отвечала Софи и, когда Иродиада вышла, она всплеснула почти в отчаянии руками.

- Господи, когда меня Бог развяжет с этим человеком! - произнесла она.

5.. Воркованье голубков.

Вечера на юге наступают ранее и быстрее.

Софи сидела с Баклановым в кабинете ее покойного мужа, после смерти которого она сейчас велела вынести все хоть сколько-нибудь напоминающие его вещи и оставила один портрет его, и то потому, что он был превосходно написан и вставлен в щегольскую золотую раму. На изображении этом покойный Ленев был представлен в совершенно ему несвойственной величественной позе и как бы с презрением смотревшим на оставленный им теперь мир.

Большое створчатое окно, выходившее в сад, было растворено.

Молодые люди сидели - один по одну его сторону, а другая по другую.

С густых и далеко разросшихся деревьев опахивало вечерней свежестью.

- "Ночь лимоном и лавром пахнет!" - продекламировал Бакланов, навевая на себя рукою в самом деле благоухающий воздух.

- А ты все так же любишь стихи? - спросила Софи, лаская его по плечу.

- Ужасно!.. А тут, пожалуй, и сам поэтом сделаешься... Посмотри в эту сторону! - воскликнул он, показывая ей на запад, где, в самом деле, облака натворили Бог знает каких чудес: то понаделали они из себя как бы людей-великанов в шлемах, с щитами, то колесницы, то зверей с открытыми пастями, и все это было с позлащенными краями.

- А здесь еще! - обернула его Софи в другую сторону.

Там, неведомо от чего, шла целая полоса света, и вообще в небе был тот общий беспорядок, когда догорающий день борется с напирающими на него со всех сторон тучами. Вдли уже погремливало.

- Ты любишь гром? - спросила Софи.

- Люблю... В гром любить сильней можно.

- Отчего?

- Оттого, что сама любовь есть не что иное, как электричество.

- Вот как! - сказала Софи и выставилась в окно подальше, чтобы посмотреть, где именно гремит. При этом грудь ее очутилась на руке Бакланова.

- А у тебя сердчишко порядочно бьется! - сказал он, дотрагиваясь до того места, где должно было быть у нее сердце.

- Еще бы! - отвечала Софи, отодвигая его руку и вообще садясь попрямей. - А помнишь ли, ты меня все Тамарой назывл? - прибавила она после нескольких минут молчания.

- Да, "Прекрасна, как ангел небесный, как демон коварна и зла!" - воскликнул Бакланов.

- А может быть, я и в самом деле такая, - подхватила Софи лукаво.

- Ничего! Я готов хть сейчас же купить ценою жизни ночь твою... Вот пусть в это же окно и вышвырнут.

Софи отрицательно покачала головой.

- Я не хочу того, - отвечала она.

- А я хочу.

- Ни! - возразила Софи по-малороссийски.

Бакланов схватил себя за голову.

- Ну что: ни! - возразил он. - Неужели же тебе нужно это венчание, чтобы там пели, венцы надевали. Бог и здесь нас благословит.

- Это не Бог, а лукавый бесенок! - говорила Софи: - я хочу за тебя выйти чистою и непорочною, как девушка. Ведь я почти что девушка!

- Не нужно мне этого, не надо! - воскликнул Бакланов и, вскочив, схватил Софи в объятия, и в то время, как она слабо сопротивлялась, он целовал ее в лицо, в шею.

- Постой, погоди! Два слова! - проговорила наконец она.

Александр несколько поотпустил ее.

Софи сейчас же дернула за сонетку, и сейчас же затем вошла в комнату Иродиада.

- Дай мне капель, - сказала Софи.

- Каких-с? - спросила та в удивлении.

- Ну, каких-нибудь!

Сметливая горничная поняла наконец, что госпожа приказала ей, чтобы что-нибудь приказать; а потому, налив в рюмку простой воды, принесла ее вместе с свечой.

- Вам минут через десять прикажете подавать-с? - спросила она с улыбкой.

- Нет, через пять, - отвечала Софи.

Иородиада ушла.

Портрет Ленева от принесенного огня выглянул из рамы.

Бакланов стоял взволнованный, сконфуженный и растерянный.

Софи подошла к нему.

- Смотрите, вон он сойдет и убьет вас! - сказала она, показывая на мужа.

Бакланов не мог удержаться и взглянуть на нее. О, как она была прелестна.

- Прощайте! - сказал он.

- Прощай, - сказала ему и Софи, целуя его по крайней мере в сотый раз.

На дворе была настоящая уж буря: гремел гром, и шел проливной дождь.

6.. Простота провинциальных нравов.

Настоящий прокурор был болен. Бакланову, с самых первых шагов, пришлось исправлять его должность: в это время, разумеется, ссылались люди на каторгу, присуждались тысячные имения от одного лица к другому, и все это наш молодой юрист должен был проверять и контролировать, - но - увы! - кроме совершенного незнания всех этих обязанностей, у него в воображении беспрестанно мелькали хорошенькое личико Софи, ее ручка, ножка... В одно из присутствий, когда он сидел и держал глаза более механически устремленными на бумаги, вошел сторож-солдат.

- Мозер, ваше высокоблагородие, вас спрашивает, - сказал он.

- Что? - переспросил его Бакланов.

- Мозер, ваше высокородие! - повторил солдат.

- Я ничего не понимаю, - сказал Бакланов, обращаясь уж к прокурорскому письмоводителю, сидевшему тут же за столом.

- Это, верно, управляющий здешним откупом, - объяснил тот.

- Спрашивает вас, ваше высокородие, - повторил еще раз солдат.

- Так пускай войдет сюда!.. Что ж мне итти к нему? - сказал Бакланов.

- Позови сюда, какой ты глупый! - сказал солдату и письмоводитель.

Сторож повернулся и пошел как-то нерешительно: он, кажется, сильно удивлялся, что как это так мало оказывают внимания господину, у которого столько водки.

Тотчас же после его ухода вошел знакомый нам Иосиф Яковлевич.

Сначала он с нежностью пожал руку у письмоводителя, а потом подошел к Бакланову.

- Так как, васе высокородие, Эммануил Захарыц не так, знацит, здоровы теперь: "Поди, говорит, и праси гаспадина здряпцаго кусать ко мне".

- Кто такой? Что такое? - спрашивал Бакланов, привставая и в самом деле решительно ничего не понимая.

- Откупсцик, васе высокородие, просит вас, - объяснил точнее Мозер.

Бакланов немножко вспыхнул и рассердился.

- Извините меня, я езжу на обеды только к знакомым мне лицам, - отвечал он.

- Эммануилу Захарыцу оцень совестно, - начал опять Иосиф, несколько, по обыкновению, модничая: - они теперь не выеззают... "Праси, говорит, господина здряпцего. У меня, говорит, будут г. вице-губернатор, г. председатель... г. губернатор". Сделайте бозескую милость, васе высокородие, откусать у нас, - заключил Мозер.

- Ей-Богу, не знаю... если буду иметь время, - отвечал Бакланов.

- Сделайте милость! - повторил еще раз Мозер и, модно раскланявшись, вышел.

Ему собственно ничего не было приказано от Эммануила Захарыча, который был, как мы знаем, здоровешенек, но сметливый агент, придя случайно в прокурорскую и услышав о приезде нового стряпчего, счел не лишним завербовать его на первых же шагах в свой круг, так как, по многим опытам, было дознано, что от денег некоторые помоложе чиновники еще спасались, но от тонких обедов - никто!

- Что за господин? - спросил Бакланов опять письмоводителя.

- К ним точно что все ездят, - отвечал тот.

- Все?

- Все-с! Обеды уж очень отличные... Сто рублев в месяц одному повару-французу-с платят.

- Съездить разве? - проговорил, недоумевая, Бакланов.

- Поезжайте-с! - одобрил его письмоводитель.

7.. Неблагодарные дети.

Бакланов приехал на обед прямо из присутствия. Тот же швейцар с булавой и только в совершенно новом ливрейном фраке, и даже в шелковых чулках и с более обыкновенного важною физиономией, распахнул перед ним дверь.

- Вы к Эммануилу Захарычу или к Иосифу Яковличу? - спросил он его.

Бакланов решительно не знал, что ему отвечать.

- Я к откупщику, - отвечал он.

- Да вы обедать, что ли, приехали? - продолжал его допрашивать швейцар.

Бакланов совершенно сконфузился.

- Да, - отвечал он.

- Ступайте наверх-с. Там барчики есть, - сказал швейцар, указав головой на великолепнейшую лестницу, уставленную мраморными статуями и цветами. - Ваша фамилия-с? - добавил он, как бы вспомнив, что ему собсивенно надо было делать.

- Бакланов.

- Бакланов! - крикнул швейцар, ударив в звонок.

- Бакланов! Бакланов! - раздалось два-три голоса.

Подобного соединения барства и хамства Бакланов никогда еще в жизнь свою не видывал. Он пошел.

Он роскошь попирал ногами, опирался рукой на роскошь, роскошь падала на него со стен, с потолков, и наконец торчала в виде по крайней мере целого десятка лакеев, стоявших в первой же приемной комнате.

- Пожалуйте-с! - проговорили они почти все в один голос, показывая ему руками на видневшуюся вдали залу и на раскинутый по ней длинный обеденный стол.

Бакланов вошел, и первое, что кинулось ему в глаза, был как-то странно расписанный потолок. По некотором рассмотрении оказалось, что эта ода Державина была изображена в лицах: "Богатая Сибирь, наклоншись над столами, рассыпала по ним и злато и серебро; венчанна класами хлеб Волга подавала; с плодами сладкими принес кошницу Тавр". Видимо, что хозяин в этом случе хотел выразить, что он патриот и свой обеденный крам не нашел ничем лучшим украсить, как рисунками из великого поэта. Впрочем, Эммануил Захарович и вообще старался показать, что он русский; за исключением несколько иноземного начала в имени, он и фамилию имел совершенно народную: Галкин. Некоторые смеялись, что будто бы это прозвище он получил в молодости оттого, что в Вильне, для забавы гусарских офицеров, в их присутствии, за 50 рублей сер. съел, не поморщась, мертвую и сырую галку, - и эта скудная лепта послужила потом основанием его теперешнего миллионного богатства.

На другой стороне стола Бакланов увидел двух молодых людей в гимназических сюртуках: один очень стройненький и прямой, а другой ужасно хромой, так что, когда шел, так весь опускался на одну из ног. Тип Израиля ярко просвечивал в обоих мальчиках. Увидев входящего гостя, они сейчас же подошли к нему.

- Папенька сейчас будет, - сказал развязно и даже несколько небрежно старший из них и прямой на ногах.

- Я не знал здешних обычаев и приехал, кажется, рано, - сказал Бакланов.

- Ничего-с! - ободрил его старший Галкин. - Вы из училища правоведения, вероятно? - прибавил он.

- Нет, я из университета.

- Из московского.

- Да.

- Мы и сами, я думаю, поступим в университет. Здесь вот и училище есть, да профессора все скоты такие.

- Отчего же? - спросил Бакланов.

- Это уж их спросить надо! - отвечал насмешливо старший Галкин.

- Ужасные скоты-с! - подтвердил за братом хромоногий, совершенно опрокидываясь на свою сведенную ногу.

Бакланов стал было осматривать комнату и видневшуюся из нее окрестность. Молодые люди не оставляли его и шли за ним.

- Дом очень дорого стоит, - начал опять старший: - но ужасно как глупо сделан: вот, посмотрите, - продолжал он, приотворяя дверь и показывая комнату, сделанную под арабский стиль, с куполом, с диванами и, вероятно, назначенную для курения. - Ведь - пряник!.. - продолжал юный Галкин: - все это сусальное золото! Посмотрите! - И в самом деле пальцем стер позолоту. - Уж если золото, так оно может быть терпимо только настоящее.

- У папеньки никакого нет вкуса! - подтвердил хромоногий, едва успевая ковылять за идущими братом и Баклановым в следующие комнаты.

- Эта комната помпейская, - продолжал старший Галкин: - тут один наш знакомый Зальцман приезжал, он учился в германском университете и просто разругал папа. Помпея хороша, когда она настоящая, а то Помпея из папье-маше! Это все папье-маше!.. - говорил он, ударяя пальцем по вазе, с виду как этрусской.

Бакланова начали наконец занимать эти молодые люди.

- Это тоже вздор! - продолжал Галкин, проводя его по комнате, убранной a la Louis XV. - Все поддельное; даже здешние столяры все и делали, - ужасное скотство!

- Тут всякого жита по лопате! - заметил Бакланов.

- Да! - отвечал с гримасой пренебрежения его юный вожатый. - Знаете, как всегда у разбогатевшего жида: все чтобы сделать для виду, на показ; а ничего настоящего.

- Как у мещанина в дворянстве! - подтвердил меньшой.

"Ну, мальчики же!" - думал Бакланов.

Из комнаты a la Louis XV они проходили коридором.

- Папа, верятно, уже дома, - произнес Галкин. - Papa, sind Sie zu Hause? - проговорил он с полужидовским акцентом.

- Ja! - отвечал ему голос изнутри.

- Он сейчас выйдет; пойдемте в приемные комнаты, - сказали в один голос оба молодые Галкины и провели Бакланова в великолепную гостиную.

- К папа какая все дрянь ездит, - начал опять старший: - разные генералишки, у которых песок сыплется, чиновники, - разные плуты и взяточники.

- Благодарю покорно! И я, значит, в том числе, - сказал Бакланов.

- О, нет! отчего ж, - возразил покровительственным тоном юный Зоил: - вы молодой человек, вон как и правоведы же. Мы очень любим правоведов. Они славно пробирают этих старых канальев-взяточников.

У Бакланова начала наконец кружиться голова от всей этой болтовни. Он сам, в первую молодость свою, многое отрицал в родителях; но так, чтобы рубить все с плеча и кричать об этом только что не на площади - это чорт знает что такое!

8.. Мрачный синклит.

На часах наконец пробило четыре. В гостиную, из задних комнат, вошел Эммануил Захарович. Дети сейчас же поспешили отрекомендовать ему гостя.

- Г. Бакланов, - сказали они ему.

Сам Эммануил Захарович, кажется, совершенно и не знал, кто и какой это господин.

- Очень рад... душевно обязан... - говорил он, как кот, закрывая глаза и обеими руками пожимая с чувством руку Александра, а потом услышал тонким слухом своим дальние шаги.

- Вице-губернатор приехал! - сказал он и, согнувшись, пошел в залу.

Там действительно входил вице-губернатор, мужчина вершков 12-ти росту, из духовного звания и с басом.

- Ровно четыре; не опоздал, как в тот раз, - говорил он, вынимая часы и показывая их хозяину.

Тот по-прежнему склонил голову и, простирая обе руки, провел его в гостиную.

- Иван Карлыч! - проговорил он сам с собою и, снова повернувшись, вышел опять в залу...

В залу входил подбористый генерал.

- Жарко! Не правда ли, да? - сказал он хозяину.

- О, зар! зар! - произнес Эммануил Захарович, как бы даже с грустью.

Вошел третий гость, косой и кривой, которого хозяин уж не встречал.

- Ха-ха-ха! - хохотал он еще в зале: - это ваши дрова-то? - обратился он прямо и совершенно без церемонии к Эммануилу Захаровичу.

- Мои, что зе-с? - спросил тот его довольно сухо.

- Вот, батюшка, дрова-то!.. вот... целый квартал! - говорил тот, обращаясь к вице-губернатору и к генералу. - Ха-ха-ха! - заключил он все это снова: - ха-ха-ха!

Бакланов удивлялся такому неудержимому потоку веселости, нисколько не подозревая, что под всем этим скрывалось далеко не веселое сердце и нисколько не уступающее, по своему закалу, сердцу Эммануила Захаровича; но что делать?.. русский был человек; счастья не было, да и на язык-то уж был очень неосторожен, - бритва! Только и достигнул в жизни того, что плутовал теперь, переторговывая старыми экипажами.

В гостиную вбежал впопыхах старший вольнодумец Галкин.

- Папа, Петр Александрыч приехали!

Эммануил Захарович вскочил чуть ли не козлом и на нижней ступеньке лестницы принял главу властей с двумя адъютантами.

- Лучше поздно, чем никогда! - сказал тот, пожимая ему руку, и потом, входя, кивал издали всем головой. В дверях, проходя мимо самого Бакланова, он побольше мотнул головой и проговорил: - гора с горой только не сходится!

В гостиной Эммануил Захарович подвел его к настоящему Корреджио.

Генерал несколько времени смотрел на картину сквозь кулак.

- Как эта пословица: не все то золото, что блестит, а про эту вещь надо говорить: хоть не блестит, а золото!

- О, это зе тоцно! - произнес с чувством Эммануил Захарович.

В углублении комнаты в это время кривой господин толковал двум братьям Галкиным.

- Чудная, я вам говорю, девчонка... Она на ту сторону, и я; она на эту, и я; она в калитку - ну, думаю, к теплым ребятам попала.

Старший Галкин хохотал при этом во все горло. Недоволльное лицо Эммануила Захаровича как бы говорило: "Бозе мой! При таком нацальстве и так себя ведут!"

Приехал архиерей и посажен был рядом с губернатором.

- Это значит, что священники по всей губернии подали явку, что в обедню отпираются кабаки! - объяснил вдруг, ни с того ни с сего, кривой господин, повернувшись к Бакланову.

- Стол готов! - произнес метрдотель, тоже с курчавой головой.

Архиерей и губернатор пошли вперед.

В зале стояло еще много новых лиц, но до того, вероятно, малозначительных, что при виде начальника края они даже побледнели.

Вошла также и хозяйка, дама - с черным, заскорбленным лицом, в шелковом платье и в блондовом чепце. Поклонившись всем гостям одним поклоном, она стала около того места, на которое должна была сесть и разливать горячее. Назначение этой женщины решительно, кажется, состояло только в том, чтобы разливать горячее, потому что весь остальной день она сидела в своей комнате, никто никогда с ней слова не говорил, и даже сыновья, при встрече с ней, делали гримасы и отворачивались. От нее очень уж попахивало тем, что в стихотворении Гейне так испугало герцогиню.

Пастырь церкви начал молитвою: "Господи, благослови сие яствие и питие..." и докончил ее шопотом, склонив голову.

Бакланов не мог удержаться и посмотреть, как крестятся Эммануил Захарович и появивишийся из низу Иосиф Яковлевич. Оказалось, что они исполняли это в совершенстве, хорошо, видимо, поняв свое прежнее религиозное заблуждение.

Сели.

Суп подали такой, что Бакланов, проглотив ложку, должен был сознаться, что подобного совершенства он еще не едал.

Подчиненные Эммануила Захаровича тоже, видно, очень довольные, после обычного своего блюда из щуки с луком, чавкали и жвакали на весь стол.

Косой господин не переставая хохотал и говорил.

- Вы отсюда в клуб? - обратился он прямо, без всякой церемонии, к Бакланову.

- Нет-с, - отвечал ему тот сухо.

- Поедемте! Здесь нечего оставаться... сегодня суббота... Они шабаш свой, вероятно, будут править!... - прибавил он громко, нисколько не стесняясь тем, что рядом сним сидели вольнодумный и хроменький Галкины, которые на это даже сами усмехнулись.

- Ведь даром, что этакое рыло, - продолжал он, показывая рукой на хозяина: - а ведь какую чудную женщину имеет на содержании - прелесть что такое! Я когда-нибудь покажу вам ее.

- Чего ж она и стоит! - подхватил старший Галкин.

- Ужасно дорого! - подтвердил хроменький.

- Еще бы вам даром? - объяснил им откровенно криой.

Молодые люди опять только улыбнулись. Они, должно быть, сильно трусили его злого языка.

С верхнего угла Бакланову беспрестанно слышалось весьма ласковое обращение начальника края к хозяину. "Не красна изба углами, а красна пирогами", "не по хорошу мил, а по милому хорош", - говорил генерал после каждого почти слова. Он любил, особенно когда был в духе, обо всем выражаться русскими поговорками.

Вслед за божественными соусами, подаваемыми в морских раковинах, следовало шампанское.

День какой-то был несколько торжественный. После здоровья государя императора, всей царской фамилии, начальствующих лиц города, хор музыкантов грянул: "Боже, Царя храни!". Все встали, и первый начал подпевать музыкантам косой господин, за ним грянули два адъютанта с лицами, очень похожими на лица, рисуемые плохими живописцами у архангелов. Не пел только мрачный вице-губернатор; но зато пил беспрестанно. С менее торжественных обедов Эммануила Захаровича его обыкновенно увозили всегда без чувств, и все-таки откуп его одного только в целой губернии и побаивлся. За адъютантами своими начал подтягивать сам начальник края, а за ним грянула и вся остальная братия гостей. У Бакланова мороз пробежал по коже: ему представилось, что он и все прочие господа - те же лица, как и в "Ябеде" Капниста, которые, ограбив неправедным судом бедняка, у богатого его противника пьют, едят, поют и торжествуют свое поганое дело.

9.. Капля яду, отравившая все.

Перед домом Софи стояла карета. В окнах сквозь занавеси был виден свет.

Бакланов, съездив после обеда домой и отдохнув немного поехал к ней.

Ему, на звонок его, отворила Иродиада.

- Софьи Петровны дома нет-с! - сказала она.

- Отчего же огонь? - спросил Бакланов.

- Это я сижу-с, - отвечала Иродиада и, захлопнув у него перед носом дверь, заперла ее.

Бакланову ужасно было это досадно; но делать нечего, он поехал назад.

Проезжая мимо кареты, он, больше из пустого любопытства, спросил кучера:

- Чья это карета?

- Коммерции советника Галкина. - отвечал тот, преважно лежа на козлах.

"Он уж тут!.. у кого это он?.." - подумал Бакланов, и все это как-то смутно и странно сложилось у него в голове.

Он велел везти себя в клуб и, только подъехав к подъезду, сообразил, что для входа надобно, чтобы кто-нибудь его записал. Он вспомнил о косом господине.

- Скажите, пожалуйста, здесь такой косой, кривой господин? - спросил он у входных лакеев.

Один из них только выпучил на него глаза.

- Это Никтополионов, надо быть! - отвечал другой, бывший, видно, несколько подогадливее.

- Здесь, недавно только приехал, - добавил он.

Бакланов попросил его вызвать, сказав, что его просит господин, с которым он сейчас обедал.

Никтополионов показался на верху лестницы.

- Входите, милости просим! - кричал он оттуда Бакланову.

- Записать меня, я думаю надо! - говорил тот.

- Запишите! - крикнул Никтополионов лакею, сидевшему за книгою.

- Как прикажите-с? - спросил тот, обращая к нему не совсем смелый взгляд.

- Ну, пиши хоть: Чорт Иваныч Мордохаев.

Лакей, кажется, так и написал.

- Простота, видно, у вас... - говорил Бакланов, входя на лестницу.

- Э! всякая дрянь ведь тут шляется... стоит церемониться! - говорил Никтополионов, идя бойко вперед. - Это все грекондосы, выжига все народ! - говорил он, показывая на целую кучку по большей части молодых людей, сидевших около столиков и прихлебыввших из рюмочек шербет. - А это вот чихирники! - прибавил он, махнув рукой на двух черноватых господ, игравших один против другого, в карты.

- Какие это чихирники? - невольно спросил Бакланов.

- Армяне! - отвечал преспокойно Никтополионов: - дуют себе в полтинник бочку чихиря, да и баста... на грош, каналья, ладит пьян и сыт быть... А это вот - все Эммануилы Захарычи! - заключил он, направляя взор Бакланова на целую комнату, в которой то тут, то там виднелись библейские физиономии. - А каков обедец-то был? а? каков? - воскликнул он вдруг, останавливаясь перед Баклановым, в то время, когда тот садился в бильярдной на диване. - Каков... ась?.. Вот вам и будьте добродетельны, и будьте! - говорил Никтополионов с истинной досадой. - В 35 году он, ракалия, сидел за кормчего в остроге. Я сам ему, своими руками, дал полтинник, когда его вели из острога в уголовную палату, и он взял; а в то время у него, говорят, пятьдесят тысяч в портках было зашито. Вот вам и добродетель... Храните ее на земле!

- За сегодняшний обед ему можно простить многое, - сказал Бакланов, чтобы хоть несколько смягчить подобные отзывы.

- Все уж и прощено ему давно, - отвечал Никтополионов, махнув рукой. - Я ведь прямо всем здешним властям говорю: "Ежели бы, говорю, я знал, что такой-то ночью, по такой-то улице, пойдет господин, у которого миллион в кармане, я бы вышел и зарезал его, пятьсот бы тысяч взял себе, а пятьсот вам отдал, вышл бы у вас чище солнца!.." Молчать, посмеиваться только...

- Вы сейчас можете это сделать, - начал Бакланов опять, чтоб обратить несколько в шутку этот разговор. - У Галкина сколько денег? Миллион есть?

- Десять, говорят, - отвечал Никтополионов с неудержимою злобой.

- В таком случае, я вот сейчас около одного дома видел его карету; вы ступайте, подождите: он выйдет, вы и зарежьте его.

- Где это? На набережной вы видели?

- Да.

- А это он, значит, у любовницы своей, - произнес Никтополионов.

- У любовницы? - переспросил Бакланов, соображая, где же эта любовница могла жить в том доме, где жила Софи; он всего был одноэтажный.

- Да, - отвечал утвердительно Никтополионов. - Как ее фамилия-то, проклятой! - прибавил он, припоминая.

Бакланову вдруг почему-то захотелось, чтоб он не договаривал этой фамилии.

- Ленева, да! да! так! - махнул вдруг Никтополионов.

- Ленева! - повторил Бакланов: - не может быть! - сказал он и захохотал.

- Отчего же не может быть? Он еще покойного мужа ее опутал. Привез сюда его, взял в маленькую часть, выдавал ему денег больше, чем следовало, брал с него векселя, ну, а пожить-то тоже они любили широко... она вон этта при мне в магазине у Лямиля 500 целковых зараз так и бросила.

- О, вздор какой!.. Ленева и Эммануил Захарыч!.. ха=ха-ха! - хохотал Бакланов, между тем как волосы у него становились дыбом от ужаса.

- Да вы разве знаете ее? - спросил Никтополионов.

- Да! я ее знаю, - отвечал Бакланов с ударением.

- Ну, так извините: это я говорил не про нее! - отвечал с нахальным спокойствием Никтополионов и отошел.

Бакланов покачивался всем телом.

- Никтополионов! - крикнул он.

Тот подошел.

- Послушайте! - начал Бакланов (голос его окончательно ему изменил): - для меня это важно, - так, может быть, важно, как вы и не предполагаете. Скажите, правду ли вы говорите, или это так - одна клевета, для красного словца?

- Про Леневу-то?

- Да.

- Да спросите, весь город вам, всякий мальчишка скажет. Да вот, постойте!.. Эй ты, Михайла! - крикнул он маркеру: - любовница у Галкина есть?

- Есть! - отвечал тот.

- Кто?

- Ленева, кажется, по фамилии-то.

- Я его не учил! - сказал Никтополионов и опять отошел.

Бакланов продолжал сидеть, качаясь всем телом. "Софи, верятно, теперь находится в объятиях Галкина". Далее этого представления он не мог выдержать и, взяв шляпу, проворно вышел из клуба.

Никтополионов, начавший играть на бильярде, посмотрел ему вслед с насмешливою улыбкой. Он видел, что чем-то напакостил человеку, и был совершенно этим доволен. 10..

Дикий скиф просыпается в моем герое.

На улицах была совершенная темнота. Тепловатый и удушливый ветер опахивает со всех сторон. Бакланов не шел, а бежал к дому Софи. У дверей он сначала позвонил, а потом стал стучать кулаком что есть силы. Иродиада, испуганная, в одном белье, с сальною свечкой в руках отворила ему дверь.

- Пусти! - сказал он и, проворно отстранив ее рукой, пошел в залу, гостиную и спальню.

- Барин, что вы делаете? - говорила она, идя за ним.

В спальне, Софи уже улегшаяся, при слабом освещении ночной лампадки, едва успела накинуть на себя кофту и привстать с постели.

Бакланов приостановился. Он видел только одно, что Софи была не с любовником.

Та, надев наскоро блузу и туфли, вышла к нему.

- Почему вы меня не приняли, когда я был у вас? - начал он резко.

Софи сконфузилась.

- Меня не было дома, - сказала она.

- Но у вас однако у подъезда была карета?

Голос и губы Бакланова при этом дрожали.

- Это была карета их знакомой-с, дожидалась тоже их! - вмешалась в разговор Иродиада.

- Молчи! - рявкнул на нее Бакланов, и Иродиада скрылась.

- Это была карета вашего любовника! - обратился он уже к Софи.

- Александр!.. - проговорила было та.

- Без восклицаний, - остановил он ее движением руки: - я для вас бросил все: службу... Петербург... Я вас за ангела невинного считал, а вы... ха-ха-ха! любовница жида!

- Я не любовница!.. нет, Александр, нет!.. - говорила Софи, ломая с отчаяния руки.

- Что ж он такое для вас? - спросил Бакланов.

- Он... (Софи очень сконфузилась). Он приятель моего мужа... имел с ним дела... давал нам деньги взаймы... и больше ничего!

- Деньги взаймы! Шейлок будет давать деньги взаймы! Да знаешь ли ты, коварное существо, что ведь они мясом, кровью человеческою требуют уплаты себе...

Софи отвернулась: она, видимо, не находила возможности оправдаться.

- Вчера вы, - продолжал Бакланов, заскрежетав зубами: - хотели чистою сохраниться для меня!.. Полно, так ли?.. Не для любовника ли вашего, скорей, вы сберегали себя, чтобы нежнее усладить его в объятиях ваших?

- Александр, Александр! Не могу я с тобой говорить: ты напугал меня.

И Софи в самом деле только рыдала.

- А! - воскликнул Бакланов: - у меня в этих руках только мало силы, чтоб задушить тебя и себя!.. Зачем вы меня требовали и выписывали сюда!.. Чтобы насмеяться, надругаться надо мной!

- Я люблю тебя! - произнесла Софи, складывая перед ним руки.

- Нет! вы любите другого! - отвечал Бакланов с пеной у рта. - Оставьте хоть этим маленькое уважение к себе; иначе что же вас привело к тому? Бедность ли, нищета ли? Вы, слава Богу, ходите в шелках, сидите на бархате.

И он закрыл лицо рукою и заплакал.

- Клянусь Богом, я невинна, Александр, Александр! - повторяла только Софи.

- Ты невинна? Отчего же вы давеча не приняли меня? Он ваш знакомый - и я тоже!.. Мало ли по двое знакомых бывают в одно время.

- Но его ж не было у меня! - вздумала было еще раз утверждать Софи.

- А это что? это что? - говорил Бакланов, показывая на окурок сигары, валявшийся на столе: губы его при этом посинели, лицо побледнело.

Софи тоже побледнела.

- Я за несколько часов перед тем, у него... в доме... курил такую же сигару... в такой же соломке... он мне сам, из своего кармана подал ее... презренная тварь! - заключил Бакланов и бросил сигаркою в лицо Софи.

Та вскочила.

- Боже мой! Он бьет меня наконец! - воскликнула она и ушла к себе в комнату.

Иродиада поспешила за нею затворить дверь.

Бакланов опустился на стул, потом вдруг вскочил, ударил этот стул об пол и разбил его вдребезги, схватил со стола шандаль и тоже врезал его в пол, толкнул ногой притворенную в залу дверь, так что та слетела с петель и грохнулась на окно, которое разбилось и зазвенело, и затем, распахнув настежь дверь в сенях, он вышел на улицу.

Софи и Иродиада, стоявшие запершись в спальне, трепетали, как осиновые листья.

Первое намерение Бакланова было умертвить себя, и, только придя в свой номер, он вспомнил, что у него нет ни пистолета ни даже бритвы. Не итти же в трактир, просить ножа для этого?

Он в изнеможении упал на постель и так пролежал до самого утра, не смыкая глаз.

К утру озлобление в нем сделалось несколько поспокойнее; но зато оно стало как-то упорнее и бессердечнее, и на тот алтарь, на который он так еще недавно возлагал такие искренние жертвы, он уж плевал!

- А что, правда ли, что Ленева любовница откупщика? - спрашивал он грубо и цинически трактирных слуг.

- Да, говорят, что так-с!.. - отвечали ему те. 11..

С расчетом составленная комиссия.

Город, выбранный нами в настоящем случае, совершенно идеальный и несуществующий. Лица, в нем выведенные, тоже совершенно вымышленные, и мы только в них, по мере нашего понимания, старались выразить те явления, которые не совсем же неприсущи нашей жизни, а теперь, сообразно нашему плану, нам придется выдумать и целое уголовное дело. Положим, например, хозяин дома Фокиев 14 сентября вышел из дома в двенадцатом часу и увидел, что у жильца его, в нижнем этаже, ставни были еще не отворены. Это его удивило, тем более, что жилец этот был жандармский офицер, всегда рано встававший и последнее время ужасно хлопотавший по одному откупному делу. Фокиев воротился и, войдя в самую кваритиру, увидел, что там никого, кроме самого жандармского офицера, не было, но и он лежал на постели, с перерезанным наотмашь горлом. Хозяин объявил полиции, и тем же утром были на пароходе арестованы крепостные дворовые люди жандармского офицера, которые будто бы убили его за жестокое с ними обращение, а потому их, как бунтовщиков, предали военно-судной комиссии.

В комиссии этой предписали заседать и Бакланову.

Задушив в сердце своем чувство любви, он рад был кинуться в омут служебной деятельности.

Нервное и раздраженное состояние в нем еще оставалось.

Презусом комиссии назначен был командир гарнизонного батальона, полковник богомольный и задумчивый, особенно в последнее время, так как у него ужасная происходила тяжба с полицеймейстером, также опытным военным человеком, за воздух, которым должны дышать гарнизонные солдаты. Полковник говорил, что будто, по казарменному положению, им надо было, положим, 60 000 кубических сажен, а злодей полицеймейстер уверял, что на практике солдаты всего живут в 30 000 кубических саженях, и, соразмерно с этою суммой, требовал сносу квартирных денег. Начальник края мог решить этот вопрос так и иначе.

В военные ассесоры себе полковник выбрал поручика Козлова, из сдаточных.

- Он нам своми простыми чувствами всегда скажет верно! - говорил он и обращался потом к самому поручику:

- Ну, как вы, Козлов, об этом думаете?

Поручик краснел и вставал.

- Я, ваше высокородие, точно что... разумеется... Коли не он или не она, так кто же другие?

- Понимаю, понимаю, - перебивал его полковник. - Ну вот вам! - обращался он затем к аудитору.

- Это что-с! И сомнения в том никакого нет! - отвечал тот.

Членом гражданским был провиантский чиновник, который, может быть, в разных сортах хлеба и знал толк, но к судебной части был совершенно равнодушен и получил настоящее назначение, вероятно, потому, что всегда и во всем сходился во мнениях своих с начальством.

Другим членом был командирован тот чиновник, который производил самое следствие, и конечно, все, что им было сделано, находил превосходным и совершенно достаточным.

Бакланова избрали более по его молодости и неопытности. 12..

Молодость не всегда бывает удобна!

Собираясь в комиссию, герой мой несколько раз примерялся перед зеркалом, какое ему сделать серьезное лицо. Он снял с руки золотое кольцо и оставил одно только чугунное, подаренное ему еще в пансионе Сонею; жилет надел черный, наглухо застегнутый. Все это он делал с тем, чтобы больше придать себе монашеский вид. Несмотря на эти несколько внешние приемы, Бакланов шел на поприще судьи с сердцем чистым и с самым твердым намерением действовать по самой крайней справедливости.

Дело, чтобы не было по нем большой огласки, производилось на дому у презуса.

Когда Бакланов вошел, члены комиссии, сидевшие за столом, на котором стояло зерцало, пили чай и курили. При этом, или даже вообще, когда кто-нибудь из членов начинал курить, презус обыкновенно незаметно мигал поручику Козлову, который сейчас же вставал, вынимал из зерцала орла и клал его на шкап, а потом, когда курение прекращалось, то снова вкладывал его в прежнее место, вероятно, затем, чтобы сия эмблема благосостояния и могущества Российской империи не видела их маленькой человеческой слабости.

Аудитор, при входе Бакланова, допрашивал уже главную преступницу, девку дет двадцати семи, с неумным, истощенным и распутным лицом, в платчишке на голове и в оборванном капотишке, с кандалами на руках и ногах. На все вопросы, прежде чем отвечать, она моргала носом и обтирала его потом, звеня цепями. У печки, в комнате тоже стоял арестант, с более умным и зверским лицом, и тоже в наручнях.

Все это неприятно и тяжело поразило Бакланова. Он сел. Ему подали чай; он отказался.

- Ну, так как же? Накануне Вздвиженья?.. - говорил хладнокровно аудитор, смотря одним глазом в такан чаю, из которого по временам прихлебывал, а другим - в лежавшие перед ним допросы.

- Да-с! - отвечала девка, моргнув носом.

- Ты сама-то что же делала?

- Я, батюшка, на ножках только у него посидела.

- Кто же за голову-то его держал? - продолжал аудитор.

- Николай-с! - отвечала девка, показав головой на мужчину-арестанта.

Тот при этом сделал что-то вроде гримасы, и трудно было сказать, что она означала, - усмешку ли, или так его только подернуло.

- Он за волоски, чу! говорит, его держал, - прибавила девка.

- Что ж ты слышала при этом: оборонялся ли тот, бранился ли? Может быть, не давался?

- Нет-с, всхлипнул только раза два этак горлышком, - отвечала девка.

У Бакланова начинали волосы становиться дыбом.

- Что это такое она рассказывает? - спросил он презуса, который с грустным видом прислушивался к ответам арестантки и на вопрос Бакланова даже не ответил.

- Чем же, каким орудием была нанесена ему смерть? - продолжал между тем спрашивать аудитор.

- Да я и не знаю, - отвечала девка, в самом деле, кажется, не знавшая.

- Чем? - обратился аудитор к мужчине.

- Бритвой-с, - отвечал тот и опустил глаза в землю.

- Но что же за причина, заставившая их убить? - вмешался опять Бакланов и потом, не дав ответить себе чиновнику, производившему следствие, он вдруг обратился к подсудимой: - Но что за причина, любезная, побудила тебя это сделать?

- Господин, судырь, один научил нас и две тысячи рублев денег дал нам за то.

- Где же и какой это господин? - заговорил торопливо Бакланов. - Он содержится, вероятно, в остроге тоже?

- Врет все! отводы одни! - произнес с печальной усмешкой презус.

- Я не видывала их-с, не знаю, кто такие, - отвечала девка.

- Стало быть, они не за жестокое обращение, как сказано в предписании, убили господина, а их кто-то подучил к тому? - не отставал Бакланов.

- Так и есть, как сказано в предписании-с!.. Видят, что пишут... из всего дела соображают, - объяснил было ему провиантский чиновник.

- Но как же? Нет, позвольте, господа! - восклицал Бакланов, начиная уж горячиться. - Вы за жестокое обращение убили барина, или вас научили? - обратился он к арестанту-мужчине.

- Было того и другого, - отвечал тот, переступив с ноги на ногу. - Известно, если бы господин был подходящий, не сделали бы того.

Аудитор однако снова приступил к допросам.

- Совершив преступление, что вы сделали?

- На пароход пошли, - отвечала девка.

- Тут, значит, вас и взяли?

- Да-с. Билеты нам тот же господин еще накануне принес. Мы пошли, да хожалый нас и встретил... Он, как приходит в квартал, там и говорят: "Коклевского убили". А он говорит: "Я лакея, говорит, его видел, на пароход идет!"

- Знаем это, знаем!.. - перебил ее аудитор.

- Но где же этот господин, который их научил? Вот кого надо отыскать! - повторил Бакланов, продолжая двигаться на стуле. - Ты тоже не знаешь? - обратился он к мужчине-арестанту.

- Не знаю, ваше благородие, как есть пред Богом, - отвечал тот, пожав плечами.

- Каким же образом тебя уговорили?

- Недели две, ваше благородие, он к нам ходил, все уговаривал. Здесь тоже народу много-с, город проезжий... Кто его знает, кто такой?.. - "Вот, говорит, вам две тысячи целковых, поедете на Кавказ, паспортов там не спрашивают".

- Все вздор... Из злости на барина только и сделали, из дела-то это видно! - подтвердил опять провиантский чиновник.

- Это что ж? Не запираемся в том, ваше благородие, - отвечал арестант: - господин был, не тем будь помянут, воды другой раз подашь, не утрафишь: холодна, либо тепла; дуют-дуют, ажно кости все трещат, помилуйте-с! - прибавил арестант, обращаясь более к Бакланову и даже с небольшим признаком слез на глазах.

Но тому больше было жаль девку; видимо, что она была только дура набитая.

- Как же она-то, зачем участвовала? - спросил он опять арестанта, указывая на девку.

- Из-по любви ко мне, - отвечал тот.

- А у тебя связь с ней, а?

- Да-с.

- Была? - спросил он самое девку.

- Гуляла с ним.

Бакланов с большим еще участием взглянул на них.

"О, любовь! кого ты ни связуешь?" - подумал он глядя на эти два некрасивые существа.

Презус между тем посмотрел на часы и объявил, что заседание кончилось.

Бакланов уехал домой, возмущенный до глубины души: "вероятно, что этот господин, их научивший, и их барин были оба мерзавцы, - а наказание терпят только эти два полуидиота; непременно надобно бы их участь облегчить, а того злодея поймать".

Герой мой был очень еще неопытен в судебной практике. 13..

Завеса несколько приподнимается.

Чем далее происходил суд, тем более Бакланов начинал видеть, что тут что-то такое да не так, и что заседавшие с ним судьи судили не совсем беспристрастно.

По совершенной еще невыработке житейского характера, он беспрестанно обдумывал, как ему себя вести и с кем бы наконец посоветоваться. Виденный им у откупщика пьющий вице-губернатор показался ему, в этом случае, всех удобнее: по крайней мере, когда за обедом все пели, он один не пел и даже как будто бы стыдился этого!

Бакланов поехал к нему.

В темной и грязной передней он увидал, что на прилавке дремал лакей. Он должен был разбудить его.

- Барин не так здоровы, - проговорил было тот сначала; но потом, порассудив, прибавил: - да вы из больших чиновников, аль из маленьких?

- Нет, не из больших, - отвечал Бакланов.

- Ну, так пожалуйте-с, - сказал лакей.

Бакланов вошел.

Вице-губернатор, в халате, грудь нараспашку, сидел перед закуской и имел как-то странные сжатые губы.

- А, прошу покорнейше! - произнес он, узнав, видно, Бакланова и не привставая, впрочем, сам с места. Рукой он указал ему на стул.

Бакланов сел.

- Я к вам, Николай Григорьич, с просьбой, - начал он сейчас же.

- А! - произнес вице-губернатор и вслед затем длинною струей выпустил из рта воздух, как человек, которому дышать трудно.

- Я командирован в военно-судную комиссию над дворовыми людьми по убийству Коклевского.

- А! - повторил еще раз вице-губернатор и затем, как бы исполнившись какого-то грустного воспоминания, порастянул глаза, выпил молча рюмку водки и стал лениво закусывать колбасой: более нормальным образом желудок его не принимал уже пищи.

- Тут чорт знает что такое, - продолжал Бакланов. - Они показывают, что их научил какой-то господин, но кто он - не сказывают, тогда как он-то и есть главный преступник.

- Раз, вечером, - заговорил вдруг вице-губернатор: - приводят ко мне человека... мертво-пьяного.

"Хорош и ты-то теперь", - подумал Бакланов.

- Человек этот был бухгалтер откупа. Он-с, - продолжал вице-губернатор, снова потупляя голову: - с слободскими девками прогулял пять тысяч целковых... ну и кончено? так ли?

Бакланов не знал, что отвечать ему на это.

- Не, не кончено!.. - отвечал сам себе вице-губернатор: - человек этот умирает одночасно в остроге и документы свои передает жандармскому офицеру... ну, и прах их возьми, так ли? Нет, 14-го сентября г. офицер убит своими дворовыми людьми.

У Бакланова начинал делаться в голове совершенно какой-то туман.

- Какие же это документы? - спросил он.

Вице-губернатор развел руками.

- Есть книга живота-с, - почти запел он: - еже пишется в ней вся: куму - рубль, куме - два; а мы имя свое бережем! - заключил он и затем обратил почти величественное свое лицо к Бакланову: - и то бы ничего-с! - заговорил он несколько даже трагическим голосом: - но красными чернилами тут написан итог наших канальских барышей.

- Барышей?

- Д-д-а-с! А мы имя свое бережем!.. Они - деньги, а мы имя! - повторил он.

- Но, ради Бога, скажите мне откровеннее, - умолял его Бакланов.

- Ничего больше не знаю-с, ничего! - отвечал вице-губернатор: - молодой вы человек! - прибавил он и потом с чувством: - не видьте лучше и не знайте: мрак спокойнее света!

И как бы в доказательство того он закрыл глаза.

Бакланов пробовал было еще рз его расспрашивать, но вице-губернатор только как-то бессмысленно смотрел на него и отвечал ему одним молчаливым киванием головы: в утро это он пил уже сороковую рюмку, а потому невольно лишался на некоторое время молви.

Видя, что от него ничего более не добьешся, Бакланов встал.

- До приятного свидания, друг мой... - едва выговорил вице-губернатор.

Бакланов вышел.

- Что такое у вас с барином? - спросил он человека.

- В загуле, ваше благородие, сильном.

- Что ж, в это время он не то уж и говорит?

- Да врет иной раз такую околесную, что даже слушать страшно! - объяснил лакей. 14..

Муравейник сильно тронут.

Наполеон III тем и велик, что очень мало говорит, но потом вдруг и сделает. Герой мой, напротив, тем и мал, что пока в жизни только и делал, что говорил.

Выехав от вице-губернатора, он посувствовал неудержимую потребность излить перед кем-нибудь волновавшие его чувствования.

В кармане он имел рекомендательное письмо от дяди своего к одной даме, madame Базелейн, имевшей, говорят, огромное влияние на начальника края.

Евсевий Осипович с этой именно целью и дал племяннику письмо к ней. Про самое же даму он выражался так, что она по уму вся - мечта, вся фантазия; по телу - эфир, а тепла и жизненна только сердцем.

Как только подано было письмо, Бакланова сейчас же приняли.

Madame Базелейн имела привычку всех, даже молодых людей, принимать у себя в спальне. На это раз она была почти полуодета. Маленькая ножка ее, без чулка, обутая в туфлю, была точно перламутровая. Фильдекосовое платье, совершенно без юбки, лежало бесконечными складками на ее тоненьких ножках. Одни только большие глаза, которые она беспрестанно вскидывала и опускала, говорили, что в самом деле, может быть, у нее сердце и горячее.

- Здравствуйте! - встретила она очень просто Бакланова. - Что ваш старик, все еще не остепенился? Мне такие нежности пишет, что ужас!

- Он воздает только должное! - проговорил Бакланов.

- А-а! Вы, видно, тоже в дядюшку... Садитесь!

При виде такого милого и простого существа, Бакланов почувствовал еще большее желание порисоваться.

- Ну, что вы приехали сюда: веселиться, танцовать, жениться? - говорила madame Базелейн, роясь в лежавших около нее лоскутах и вскидывая по временам на Бакланова взгляды.

- Напротив, я здесь служу неутомимо.

- Служите?

- Здесь ужас что такое происходит: комплоты какие-то чиновничьи составляются! - продолжал он.

Madame Базелейн, вдевавшая в это время нитку в иголку, даже остановила это дело.

- Здесь убили - вы, я думаю, слышали - некоего Коклевского его дворовые люди.

У madame Базелейн посему-то при этом покраснели уши.

- Они были подучены, потому что у этого господина хранились документы здешнего откупа, весьма щекотливые для некоторых господ.

- Документы? - потворила хозяйка.

Бакланову и в голову не приходило, что в документах этих madame Базелейн была записана в первой же строке и сопровождалась самою значительною цифрой.

- Я подвигом себе поставил раскрыть это дело во всех его подробностях, - говорил он.

- Что же оно вас-то так особенно тревожит? - не утерпела и заметила ему Базелейн.

- Тут кровь вопиет на небо, помилуйте! - воскликнул Бакланов. - Захвачены одни только бессмысленные орудия преступления, а преступник главный скрыт: я найду его на дне морском, а через него зацеплю и других.

Базелейн грустно усмехнулась.

- Знаете, чтобы я вам посоветовала? - начала она и приостановилась.

- Сделайте одолжение! - подхватил Бакланов.

- Не горячиться так! - продолжала она с ударением: - вы еще здесь человек новый: можете ошибиться; зачем вам стольких людей затрогивать?

- Если б их целый легион стоял против меня, и тогда бы я пошел против них.

- И проиграли бы!

- Может быть, но во всяком случае нельзя так равнодушно относиться к злу: вы вот теперь молоды, все ваши помыслы, вероятно, чисты; а тут вдруг вы видите, что целое море злодеяний плывет около вас... Неужели же вы не издадите крика ужаса?

- Я женщина... - сказала с улыбкой madame Базелейн: - и даже хорошенько не знаю, что такое злодеяние и незлодеяние, и вообще ужасно не люблю этой прозы жизни, а сижу вот больше одна со своими думами. Вы говорите, вскрикнуть от ужаса, - ну и вскрикнете: что из того?.. вас перекричат.

- Пускай перекричат, а все-таки кричать надо! Я по этому делу непременно буду писать министру, поеду наконец сам в Петербург и добьюсь, чтобы прислали оттуда особую комиссию.

- За что же вы здешние власти хотите так оскорбить?

- Потому, что здесь все мошенники.

- Merci! Поблагодарят же они вас за подобное мнение! - сказала madame Базелейн заметно уже сухо.

Бакланов начал наконец удивляться тому, что это эфирное существо не прилипает всею душой к его благородным стремлениям.

Прекратив разговор о службе, он начал говорить ей любезности и уверять ее, что он в ней первой здесь встретил петербургский, а не провинциальный тон.

Madame Базелейн на все это насмешливо только улыбалась.

Бакланов раскланялся.

Базелейн обратила вслед за ним почти свирепый взгляд.

"Что это, пугать, что ли, он приезжал?" - проговорила она и задумалась.

Бакланов между тем, выйдя на улицу и идя по тротуару, увидел, что впереди его шел подбористый генерал, с которым он обедал у Эммануила Захаровича.

Он нагнал его.

- Скажите, пожалуйста! - начал он прямо: - не имеете ли вы какой-нибудь власти над здешним гарнизонным полковником?

- Я? - спросил генерал, как бы несколько даже обидевшись: он был прямой и непосредственный начальник полковника.

- Прикажите или посоветуйте ему... мы имеем с ним одно общее дело по убийству Коклевского...

Генерал шел, николько не убавляя шагу.

- Он имеет дело о дровах и воздухе с полицеймейстером и хочет его выиграть, кривя душой в другом деле.

Генерал начал уже тяжело дышать: с дровами и с воздухом он сам был связан всеми фибрами своего существования.

- Тут убийство, помилуйте! - не отставал от него Бакланов: - мы должны быть мудры, яко змеи, и чисты сердцем, яко голуби...

Генерал наконец обратился к нему.

- Позвольте вас спросить, к чему вы мне это все говорите на улице, голословно? - спросил он.

- К тому же!.. - отвечал Бакланов и не знал, как докончить.

- Если вы встретили какое-нибудь злоупотребление по службе, - продолжал генерал пунктуально: - не угодно ли вам отнестись ко мне бумагой.

- Я отнесусь и бумагой, - отвечал Бакланов.

- Сделайте одолжение! - отвечал генерал и повернул в первый попавшийся переулок.

"Что это так их всех против шерсти гладит?" - подумал Бакланов, и вечером, когда он приехал в клуб, Никтополионов встретил его первым словом:

- Что вы, батенька, тут творите?

- Да что, сражаюсь, бьюсь! - отвечал Бакланов, самодовольно садясь.

- Хорошенько их! - воскликнул одобрительно Никтополионов; а потом, наклонившись к нему, на ухо прибавил: - в Петербург-то главное, напишите; этого они очень не любят: и к своему-то, и к внутренних дел вальните...

- Напишу все, - говорил Бакланов громко, без всякой осторожности.

Несколько армян, несколько греков, а больше всего Эммануилов Захарычей, так и навострили уши.

Никтополионов продолжал шопотом:

- Человека-то, которого подозреваете, в целовальниках, в кабаках поищите!..

Бакланов кивал ему, в знак согласия, головой.

- Возьмите арестанта, да поезжайте с ним, здесь и в уездах, по кабакам, - не признает ли кого.

- Непременно! - восклицал Бакланов.

В тот же самый вечер карета madame Базелейн подъехала к дому начальника края, а по совершенно противоположной улице быстро шел черноватый господин к дому Эммануила Захаровича. Хатем, от Эммануила Захаровича верховой скакал к Иосифу Яковлевичу, который был у Иродиады. На той же самой лошади Иосиф Яковлевич скакал домой и тотчас же поскакал в уезд на почтовых. В ту же ночь, тоже на почтовых, из деревни Шумли неизвестный человек был отправлен сначала в степь, а потом и на Куру. 15..

Не любитель гласности.

В довольно большом и полутемном кабинете происходила такого рода сцена.

- Ну-с, слышу звон, да не знаю, где он!.. - говорил малорослый начальник края, стоя, с сложенными накрест руками, у стола, перед которым Бакланов, как нарочно, весь облитый абажурным светом лампы и весь раскрасневшийся, объяснял ему свое вчерашнее поведение.

Генерал все больше и больше бледнел.

- Вы припутываете тут женщин; мерзавцев выгораживаете, а порядочных людей хотите замарать... Меня, что ли, вы хотите обвинить в том?

- Я, ваше превосходительство, не говорил этого! - отвечал Бакланов, в самом деле этого не говоривший.

- У меня здесь служащий чиновник, - продолжал маленький генерал, все более и более горячась: - должен быть весь мой: должен быть моим светом, тенью моей!

- Извините меня, ваше превосходительство, - возражал Бакланов, тоже начиная выходить из себя: - я служу обществу, а не лицам.

- Я вас заставлю служить иначе! - кричал генерал, стуча пальцами по столу.

- Вы бы меня, ваше превосходительство, должны были презирать, если б успели заставить меня служить иначе! - кричал тоже и Бакланов.

- Я подчиненным моим, - кричал генерал, не слушая возражений: - которым угодно быть не тем, чем я хочу, я имею привычку вот что из службы делать!

И генерал показал, каким обрзом обыкновенно дают киселя.

- На подобные движения, ваше превосходительство, и я имею привычку отвечать тоже довольно резко, - не уступал Бакланов.

- Молчать! - крикнул вдруг генерал совсем как на лакея.

Бакланов побледнел.

- Ваше превосходительство, молчите вы сами... - произнес он в свою очередь.

- Молчать! - повторил опять генерал, совершенно вышедши из себя. - Мальчишка! - прибавил он и бросил Бакланову почти в лицо скомканный конверт.

- Ваше превосходительство! - мог только проговорить тот и ответил начальнику тоже взмахом руки.

Генерал едва успел попятиться несколько назад.

Несколько минут оба врага, как бы опомнившись, стояли молча друг против друга.

- Ваше превосходительство, - проговорил Бакланов: - мы, вероятно, будем драться?

- Нет-с! - произнес генерал и резко позвонил.

Вбежал опрометью адъютант.

- Арестуйте г-на Бакланова, - сказал генерал.

- Подлец! - проговорил почти вслух Бакланов.

- Арестуйте г-на Бакланова! - повторил генерал еще раз стоявшему в недоумении адъютанту.

Тот сделал движение рукой. Бакланов, с дерзкою усмешкой, пошел за ним.

"Ну что ж: солдат так солдат! Надоела эта подлая жизнь, - скорей убьют!" - думал он сам с собой.

- Что такое у вас вышло? - спросил его адъютант.

- Он себе много позволил, и я, разумеется, имел благоразумие ответить не совсем прилично, - сказал откровенно Бакланов.

"Без суда все-таки не отдадут, а я в ответах все напишу, хоть тем удружу канальям", - думал он, садясь с адъютантом на извозчичьи дрожки; но, когда они поехали, их нагнал верховой казак и воротил обратно.

Бакланов только усмехнулся. Он, впрочем, все это время был более в каком-то полусознательном состоянии. Его сейчас же опять пустили в кабинет к начальнику, и опять одного.

Тот по-прежнему стоял у своего стола.

- Молодой человек, вы погорячились, и я... Извинимся друг перед другом, - заговорил он, протягивая к Бакланову руку.

У старика при этом были видны слезы на глазах.

- Ваше превосходительство, - отвечал Бакланов, принимая руку, а дальше ничего и говорить не мог. У него тоже навернулись на глазах слезы.

- Главное, - продолжал генерал, видимо, уже успокоившись и опять переходя к обычному своему способу выражаться поговорками: - главное, чтобы сору из избы не выносить, и чтобы все, что произошло между нами, осталось и умерло, как в могиле.

- Это уж моя обязанность, ваше превосходительство, как честного человека! - отвечал Бакланов.

- Надеюсь, - повторил старик, еще раз пожимая руку Бакланова: - что ни отцу, ни матери, ни другу, ни даже во сне, ни звука об этом.

- Ваше превосходительство?!. - мог произнести только Бакланов и далее не счел за нужное и говорить.

- Понимаю вас, - сказал генерал и они расстались.

На другой день Бакланов был отозван из комиссии к другим занятиям, более подходящим, как сказано в предписании, к его образованному уму.

"Что это?.. Не может быть!" - восклицает, вероятно, и по преимуществу великосветский читатель.

Что делать!.. - смиренно отвечаю я: - очень уж зафантазировался, написал то, чего никогда не бывает, - извините. 16.!

Почти осуществившаяся мечта.

Ничто так дурно не скрывается, как то, что желают скрыть.

Через неделю весь почти город говорил об описанной мною сцене, и она решительно подняла молодого человека на степень героя: в России любят, когда грубят начальству!

Бакланов сам своими ушами слышал, проходя по тенистому городскому саду, как одна дама, указывая на него другой даме, проговорила торопливо:

- Посмотри, это Бакланов!

- Какой? - спросила та.

- Ах, Боже мой! Неужели не знаешь? Тот, что так славно проучил...

- Ах, да! - перебила ее подруга: - какой он однако молодец из себя.

Бакланов при этом только выпрямился и шел грудью вперед.

Службу свою он совершенно кинул.

"Будет уж! Доблагородничался чуть не до каторги!" - рассуждал он самолюбиво сам с собой и каждый день ходил гулять в сад, с одной стороны - ожидая, не услышит ли еще раз подобного отзыва, а с другой - ему стало представляться, что в этом саду он непременно встретит какую-нибудь женщину, которая влюбится в него и скажет ему: "я твоя!". Представление это до такой степени стало у него ясно, что он и самого сада не мог вообразить себе без этой любовной сцены, как будто бы сад для этого только и сделан был. Столь уверенно воображаемое будущее редко не сбывается: раз Бакланов увидел идущую впереди его, несколько знакомою ему походкой, молодую даму. Он поспешив ее обогнать и сейчас же воскликнул:

- Панна Казимира!

- Ах, Боже мой, Бакланов! - проговорила та, сильно покраснев и скорей как бы испугавшись, чем удивившись.

- Да сядемте же здесь! Постойте! - говорил Бакланов, беря ее за обе руки и дружески потрясая их.

Панна Казимира опустилась с ним на скамейку.

- Но как вы здесь, скажите? - говорил Бакланов.

- Я здесь замужем.

- За кем?

- За вашим приятелем, за Ковальским.

- А! - произнес протяжно Бакланов.

Казимира помотрела ему в лицо.

- Я знала, что вы здесь... - сказала она после небольшого молчания.

- Как же не грех было не прислать и не сказать?

Казимира стыдливо усмехнулась.

- И то уж хотела писать, - отвечала она.

- Но где же вы живете здесь? - спросил Бакланов.

- Я живу у одних Собакеевых; с ними в городе, а муж мой у них управляющий в деревне.

- Что ж вы у них - компаньонка, экономка?

- Да и сама не знаю: то и другое... Чудные люди, превосходные... Я вот таких вас, Александр, да их только и знаю.

- Merci, - сказал Бакланов и, взяв ее опять за руки, поцеловал их: - какие нынче у вас славные руки! - прибавил он.

- Жизнь-то понежней стала! - отвечала Казимира с видимым удовльствием.

- Стало быть, вы совершенно счастливы с вашим мужем?

- С мужем? - спросила, как бы совершенно не ожидавшая этого вопроса, Казимира.

- Да! Как вы за него вышли?

- А я и сама не знаю, как: он ходил еще при вас ведь... Вы уехали, я и вышла.

- И всему прошедшему, значит, сказали прости!

- Чему говорить-то было? Нечему!

- А мне казалось, что было чему, - сказал Бакланов кокетливо.

- Что было, то и осталось, - отвечала с улыбкою Казимира.

- Осталось? - произнес Бакланов и пододвинулся к ней поближе.

- Гм, гм! - отвечала Казимира.

- А шутки в сторону, - продолжал Бакланов: - дело теперь прошлое: скажите, любили вы меня?

- Не помню уж, - отвечала Казимира.

- Ну что, Казимира, скажите, - говорил Бакланов, беря ее снова за руку.

- Ну, любила! - отвечала она как-то порывисто.

- И я ведь тогда благороден был в отношении к вам, согласитесь с этим: я многого мог бы достигнуть.

- Были благородны, - отвечала Казимира.

- И за это самое, - продолжал Бакланов: - вы по крайней мере теперь должны меня вознаградить.

- Чем же мне вознаградить? - сказала Казимира.

- Любовью.

Казимира грустно улыбнулась.

- Теперь это немножко трудно.

- Напротив, теперь-то и возможно: другое дело, когда вы были девушкой, когда от этого зависела участь всей вашей жизни, - тогда другое дело; но теперь, что же может препятствовать нашему счастью?

Казимира качала только головой.

- Теперь какие, кроме самых приятных, могут быть последствия из того, что вы меня полюбите? - продолжал Бакланов, опять беря ее за руку.

- А такие, - отвечала Казимира: - что я-то еще больше вас полюблю, а вы меня презирать станете.

- Ей-Богу, нет! - воскликнул Бакланов.

- Погодите, постойте, вон идут! - сказала Казимира, в самом деле указывая на двух, неторопливо проходивших по дорожке мужчин. - Прощайте! - прибавила она.

- Посидите! - упрашивал ее Бакланов.

- Нет, нельзя!.. Посмотрите, как вы платье мне все измяли, - говорила она, вставая: - прощайте.

- Могу я, по крайней мере, приехать к вам?

- О, пожалуйста, приезжайте! - отвечала с удовольствием Казимира.

- У вас есть особая комната?

- Есть!.. - Голос ее при этом был как-то странен.

Бакланов возвратился домой в восторге: завести интригу с Казимирой он решился непременно. 17..

Не всегда то найдешь, за чем пойдешь!

Дом Собакеевых стоял на одной из лучших улиц. Это решительно было какое-то палаццо, отчасти даже и выстроенное в итальянском вкусе.

Бакланов, ехав, всю дорогу обдумывал, как он будет расставлять сети панне Казимире. Но есть дома, в которых, точно в храмах, все дышит благоприличием и целомудрием: введенный в мраморную, с готическими хорами, залу, Бакланов даже устыдился своих прежних намерений.

- Г-жа Ковальская сейчас выйдет; а пока не угодно ли вам к Анне Михайловне, - сказал ему вежливо благообразный лакей.

- К г-же Собакеевой? - спросил Бакланов.

- Точно так.

- Прошу вас.

- Пожалуйте!

И человек, идя негромко вперед, повел его на правую половину дома.

В совсем барской гостиной, с коврами, с лампами, с масляными картинами в золотых рамах, Бакланов увидел пожилую даму, просто, но изящно одетую, в кружевном чепце и в очках. Лицо ее напомнило ему добродушные физиономии ван-диковских женских портретов.

- Казимира сейчас выйдет. Присядьте, пожалуйста! - сказала ему старушка, показывая на кресло возле себя.

Она что-то такое, необыкновенно тонкое, шила. На столе, впрочем, около нее лежала книга, на корешке которой было написано: "Сказание Тирона, инока святогорского".

- Вы недавно ведь здесь? - продолжала старушка.

- Да, недавно-с.

- И успели уж с некоторыми господами поссориться?

- Да, - отвечал Бакланов с самодовольною усмешкой.

- И прекрасно!.. Значит, вы честный человек!

Старушка понюхала табаку и принялась снова за свое шитье.

- Тут Бог знает что происходит! - продолжал Бакланов.

Старушка махнула рукой.

- Я женщина, а поверите ли, кровью сердце обливается, слушая, что они творят...

Собакеевы, довольно богаое и самое аристократическое семейство в городе, были в открытой неприязни с начальником края и со всем его кружком.

В губерниях, по степени приближенности к начальству, почти безошибочно можно судить о степени честности местных обывателей. Чем ближе они к этому светилу, тем более, значит, в них пятнышек, которые следует замазать.

К неудовольствию Собакеевой на начальника края отчасти, может быть, примешивалось и оскорбленное самолюбие. Вступая в управление краем, он третировал ее, решительно, как и других дам.

- У отца моего по нескольку часов в передней стоял, а теперь вот каким господином стал!.. - не утерпела старушка и объяснила Бакланову.

В комнату в это время вошла молодая девушка в белом платье и белокурая.

Бакланов невольно привстал на своем месте.

Если Софи Леневу можно было назвать южною красавицей, то эта была красавица севера.

- Maman, как я тут навязала? - сказала она, показывая старушке вязанье.

- Опять спутала! - отвечала та, подвигая на носу очки ближе к глазам.

- Monsieur Бакланов! Дочь моя! - познакомила она молодых людей, а сама принялась рассматривать и поправлять работу.

Бакланов поклонился, и mademoiselle Собакеева тоже ему поклонилась, и при этом нисколько не сконфузилась и не пожеманничала.

Бакланов почти с восторгом смотрел на молодую девушку. Ее довольно широкое лицо было исполнено какой-то необыкновенной чистоты. Несколько обнаженные руки, грудь и шея были до такой степени белы и нежны, что как будто бы она черненького хлебца никогда и не кушала, а выросла на одних папошниках. Стан у нее был стройный, но не воздушный. Соня Ленева, по природе своей, отчасти принадлежала к лезгинско-татарскому происхождению. Прабабка ее, жена Маркаша Рылова, была дочь князя Мирзы-Термаламы, а Сабакеева, напротив того, была чистейшая дочь полян, славянка; даже в наружности ее было что-то нпоминающее красивых купеческих дочерей; только все это разумется, было смягчено и облагорожено воспитанием.

- Ну, вот на, поправила, - сказала мать, подавая ей работу.

- Хорошо-с, - отвечала молодая девушка и не ушла, а тут села.

Бакланову ужасно хотелось с ней заговорить.

- Вы много выезжаете? - спросил он ее.

- Да! - отвечала девушка спокойно.

- Она больше дома у себя танцует; у нас обыкновенно собираются... - объяснила за нее старушка.

"Нет, это не светская госпожа!" - подумал Бакланов.

- А читать вы любите? - спросил он самое девушку.

- Читаю! - сказала она и на это спокойно.

- Охотница! - подхватила мать.

"Но все-таки не синий чулок! - подумал Бакланов. - Но что же она такое?" - задавал он себе вопрос.

- Я сюда на юг приехал первый раз... Это синее небо, этот воздух, как бы молоком пропитанный, все это чудо что такое... - проговорил он, желая попробовать молодую девушку насчет поэзии.

Она выслушала его внимательно, но без особенно искреннего, а тем более поддельного увлечения.

- Да, здесь хорошо, - подтвердила она.

"И то - не то!.." - подумал Александр.

Панна Казимира наконец показалась.

- Ну вот и она! - сказала ей ласково старушка.

- А вот сейчас, сначала с mademoiselle Евпраксией расцелуюсь, - сказала Казимира и, совершенно по-дружески поцеловавшись с молодою девушкой, почтительно поцеловала руки у старушки.

Она с утра еще не выходила из своей комнаты, а потом, услышав о приезде Бакланова, делала свой туалет и, по-видимому, употребляла все старания, чтоб одеться к лицу, и даже немного побелилась и подрумянилась.

Бакланову, с ее появлением, сделалось неловко. Она подала ему руку, несколько сконфузившись и слегка улыбаясь.

- Вы скоро же посетили меня! - сказала она, садясь около него.

- Я поспешил воспользоваться вашим позволением, - отвечал Бакланов.

- Merci! - сказала Казимира и еще раз пожала у Бакланова руку.

- Вы старые знакомые? - спросила их старушка.

- Я помню еще monsieur Бакланова, когда он пришел к нам в первый раз... Мамаша ему, или он ей скажет слово и покраснеет! - сказала Казимира.

- А я помню, - отвечал ей в тон Бакланов: - что панна Казимира не вышла и обедать.

- О, я имела на то свои причины! - сказала Казимира, вскидывая на него нежный взгляд.

Вообще она с заметною сентиментальностью старалась говорить с Баклановым.

- А вы помните гостиный двор, как мы раз шли с вами? - сказала она.

- Да, - отвечал ей Бакланов, уже потупляясь.

- А тот вечер, когда я вдруг ушла от вас?

- Вы всегда так уходите, вы и вчера так ушли.

- Я и всегда так буду уходить, - отвечала Казимира, хоть глаза ее и говорили не то.

- Ваше дело! - отвечал Бакланов и пожал плечами.

Впрочем, во все это время он невольно взглядывал на modemoiselle Сабакееву, которая, кажется, и не слыхала ничего, а, уставив свои голубые глаза на работу, внимательно считала.

Бакланов наконец взялся за шляпу.

Старуха в это время опять стала показывать дочери, как вязать.

- Погодите, я скажу им, чтоб они пригласили вас на вечера; тут мы и можем видаться!.. - сказала ему торопливо и шопотом Казимира; а потом, встав и подойдя к старушке, наклонилась к ней и что-то ей шепнула на ухо.

- Да, разумеется, - отвечала та и обратилась к Бакланову. - Вы, пожалуйста, приезжайте к нам по пятницам вечером; у нас танцуют.

- Почту за величайшее удовольствие, - отвечал Бакланов и, раскланиваясь, нарочно приостановил подолее свой взгляд на mademoiselle Сабакеевой.

- Прощайте! - сказала ему та совершенно просто.

Панна Казимира пошла было его провожать; но Бакланов решительным движением руки не допустил ее итти за собой, и это он сделал не столько из вежливости, сколько потому, что ему просто не хотелось оставаться с Казимирой с глазу на глаз.

Его теперь исключительно беспокоил вопрос:

"Что такое за существо mademoiselle Евпраксия?. 18."

Ледешок.

У Сабакеевых собирались на вечера два-три правоведа, несколько молодых людей из студентов, несколько очень милых дам и девиц. У них танцовали, гуляли в саду, играли в petits jeux. Бакланов, явившийся к ним в первую же пятницу, был одет решительно парижанином: в летних ботинках, в белом жилете и белых перчатках. Все общество сидело в задней гостиной. Балкон из нее выходил в совершенно почти темный сад, по средней аллее которого, впрочем, гуляли, как белые привидения, дамы, в сопровождении черных фигур мужчин. Проходя мраморную залу, Бакланов увидел, что по ней совершенно одиноко ходит небольшого роста господин, в неказистом черном фраке. Подойдя поближе к нему, он воскликнул:

- Ковальский!

- Ах, да-с! здравствуйте! - отвечал тот с удовольствием и как-то церемонно.

- Вот где Бог привел встретиться! - продолжал Бакланов приветливо.

- Да-с! - опять повторил Ковальский.

Будучи поставлен судьбою в звание управителя, он считал старого своего товарища гораздо выше себя и сильно конфузился перед ним.

- Вы женились на моей хорошей знакомой? - продолжал Бакланов.

- Да-с, на Казимире Михайловне, - отвечал и на это Ковальский.

Бакланов еще несколько времени постоял около приятеля, поласкал его взглядом, а потом, молодцевато тряхнув волосами, как гривой, пошел далее, а Ковальский опять принялся сновать взад и вперед.

Поклонившись в гостиной старухе Сабакеевой, игравшей в карты, Бакланов прямо устремился к mademoiselle Евпраксии, которая, в голубом барежевом платье, стояла у балкона.

На этот раз она ему показалось Дианой, только несколько полноватою.

- Голубой цвет решительно создан для вас! - сказал он ей после первых же приветствий.

- Да, я люблю его, - отвечала девушка, как бы не обратив даже внимания на его комплимент.

Бакланов придумывал, о чем бы таком с ней попикантнее заговорить.

- Я всегда при этаком близком расстоянии, как вот здесь, света и темноты, - сказал он, указывая на темный сад и светлую гостиную: - всегда чувствую желание из света итти в темноту, а из темноты на свет: отчего это?

- От нечего, я думаю, делать; надобно же куда-нибудь итти, - отвечала Евпраксия.

- Да-с, но это скорее то инстинктивное желание, которое человек чувствует, взойдя на высоту, броситься вниз.

- А то трусость! - сказала Евпраксия.

- Вы думаете? Сами вы, значит, трусливы?

- Напротив... Я ничего не боюсь!

- Даже несчастий в жизни?

- Что ж?.. Я их перенесу, я терпелива.

"Она очень не глупа, а как хороша-то, хороша-то, Боже ты мой!" - думал Бакланов.

Во все это время, из другой комнаты, Казимира, по-бальному одетая, беспрестанно взмахивала на него свои глаза. Самой отойти оттуда ей было нельзя: она разливала для гостей чай.

- Mesdames! пойдемте в сад, в веревочку играть! - вскричала молоденькая дама, все время ходившая с разыми мужчинами по саду растрепавшаяся, зацепляясь за древесные сучья, всю себе прическу.

- В сад! в сад! - повторяли и находившиеся в гостиной.

Евпраксия, впрочем, подошла и о чем-то спросила мать.

- Можно! - отвечала ей та.

Все вышли и разместились на ближайшей к балкону площадке, на которой было довольно светло. Первая стала в веревочку сама Евпраксия и потом, сейчас же обернувшись, ударила Бакланова по руке.

Он замер в упоении от прикосновения ее милой ручки и, войдя в круг, хотел сам сейчас же ударить Евпраксию по руке; но она успела ее отнять, и Бакланов ударил ее соседа-правоведа и сам стал на его место.

- Отчего вы меня первого ударили? - спросил он Евпраксию.

Она сначала на это только улыбнулась.

- Отчего? - повторил Бакланов.

- Так... Вы очень смешно стояли... - сказала она и потом с гораздо большим одушевлением прибавила: - Смотрите, Хламовский непременно ударит mademoiselle Catherine!.. Ну, так и есть! - прибавила она почти с грустью, когда Хламовский в самом деле ударил mademoiselle Catherine.

"О, она еще совсем ребенок! Но мила, удивительно мила!" - восхищался Бакланов.

Напоив всех чаем, Казимира наконец вышла к играющим и, прислонившись к дереву, в несколько мечтательной позе, начала глядеть на Бакланова. Тому отвечать на ее нежные взгляды - было решительно стыдно; а продолжать любезничать с Евпраксией он побаивался Казимиры.

Одушевление игры между тем заметно уменьшилось, и за веревочку держались только некоторые.

- Если хотите меня видеть, приходите в темную аллею, - сказала влруг Казимира, подходя к Бакланову.

Он в это время всей душой стремился итти за Евпраксией, которая, с несколькими кавалерами, входила на балкон; но как же, с другой стороны, было отказаться и от такого решительного предложения?.. Однако он пошел в комнаты.

Казимира по крайней мере с час гуляла по аллее; платье ее почти смокло от вечерней росы. Возвратясь в комнаты, она увидела, что Бакланов преспокойно стоял у колонны и смотрел на танцующих.

- Что же вы? - сказала она, подходя к нему.

- Нельзя было: ко мне пристали разные господа, - отвечал он ей с гримасой.

- Ну, после как-нибудь! - сказала Казимира: она обыкновенно привыкла все прощать Александру и даже не замечала, как он с ней поступает.

Герою моему, впрочем, судьбою было назначено в этот день терпеть от всей семьи Ковальских.

Его некогда бывший приятель, так робко его на первых порах встретивший, вдруг, к концу вечера, выставился в дверях и стал его пальцем вызывать. Бакланов сначала даже думал, что это не к нему относится; но Ковальский наконец сделал угрожающий жест и махнул всей рукой.

Бакланов вышел.

- Пойдем-ка выпьем!.. - заговорил Ковальский: - у меня там водочка и колбаска есть... Я ведь никогда на эти супе-то франсе не хожу, а у меня там все свое.

- Полно, как возможно! Я не хочу и не пью!

- Не пью, чорта с два!.. старый студент! не пью! - говорил Ковальский, таща Бакланова за руку сначала в какой-то коридор, а потом в небольшую комнатку, в которой стояла водка и закуска.

- Ну, валяй! - говорил Ковальский, наливая приятелю огромнейшую рюмку.

- Не могу я! - возразил тот решительно.

- Ну так подлец, значит! - проговорил Ковальский и хватил сам рюмку, а потом и другую.

- Мало же тебя жена муштрует, мало! - говорил Бакланов, качая головой.

- Что жена! - возразил мрачно Ковальский: - как сегодня мужик, завтра баба, послезавтра пень да косуля - за неволю станешь и сам мужик: и стал!

Странное дело, добрый этот человек ужасно тяготился жизнью в деревне и тем, что жена почти безвыездно держала его там.

- Уж и в этом-то небольшое утешение! - сказал Бакланов.

- Что утешение! - возразил Ковальский: - Казимира Михайловна изволят не любить, когда я здесь бываю... Нездоровы все они, изволите видеть!.. а я человек... и грешный... не праведник, и не хочу им быть...

- Ну, разоврался уж очень! - проговорил Бакланов, стараясь уйти.

- Да выпей хоть на прощанье-то рюмочку, - сказал Ковальский.

- Не хочу, - отвечал с досадой Бакланов.

- Ну, так убирайся к чорту! - произнес ему вслед Ковальский и сам выпил еще рюмки две, закусил немного, поставил все это потом бережно в шкап, запер его и, снова возвратясь в залу, стал по-прежнему похаживать, только несколько более развязною походкой.

Бакланов, возвратясь в гостиную, стал около одного правоведа.

- Скажите, пожалуйста, - начал он: - отчего это вот из вашего училища и из лицея молодые люди выйдут и сейчас же пристраиваются, начинают как-то ладить с жизнью и вообще делаются людьми порядочными; а из университета выйдет человек - то ничего не делает, то сопьется с кругу, то наконец в болезни исчахнет.

- Не знаю-с!.. - отвечал ему с улыбкой правовед, совершенно, кажется, никогда об этом предмете не думавший.

В это время Евпраксия танцовала мазурку, и танцовала, по-видимому, с удовольствием; но вместе с тем ни одному кавалеру она не улыбнулась лишнего раза, не сделала ни одного резкого движения; со всеми была ласкова и приветлива, со всеми обращалась ровно.

Бакланов опять обратился к правоведу.

- Как вы находите mademoiselle Eupraxie? Не правда ли, мила?

- О, да, - отвечал тот: - ледешок только.

- Как ледешок?

- Так. Ее здесь так все называют.

- Что ж, холодна очень? неприступна?

- Да! - произнес правовед.

"Ледешок! - потворял Бакланов сто крат, едучи домой: - посмотрим!. 19."

Новое чувство моего героя.

У мужчин, после первых страстных и фантазией исполненных стремлений к женщине, или так называемой первой любви, в чувстве этом всегда играет одну из главнейших ролей любопытство. "А как вот этакая-то будет любить? А как такая-то?" - обыкновенно думают они.

Бакланов, в отношении к Евпраксии, заболел имеено точно такою страстью.

"Что за существо эта девушка, как она будет любить?" - спрашивал он сам себя с раздражением. Но девушка, как нарочно, ни одним словом, ни одним взглядом не обнаруживала себя.

Бакланов решился расспросить о ней Казимиру.

Раз он обедал у Сабакеевых, и после стола Евпраксия ушла играть на фортепиано, старуха Сабакеева раскладывала гран-пасьянс, а Казимира сидела в другой комнате за работой.

Бакланов подошел и сел около.

- Скажите, что за субъект mademoiselle Eupraxie? - сказал он.

- О, чудная девушка! - отвечала та.

- Но отчего ж ее в городе ледешком зовут?

- Да потому, что никому не отдает предпочтения, а ко всем ровна. Добра, богомольна, умна, - продолжала объяснять Казимира, нисколько не подозревая, что все это говорит на свою бедную голову.

- А что она про меня говорит? - спросил Бакланов.

- Да про вас я, разумеется, рассказала им.

- Ну, и я знаю уж как! - перебил ее Бакланов: - но что ж она-то?

- Она и мать, обе хвалят.

- А тут надобно маменьке и дочке понравится?

- Непременно! Если бы кто дочери понравился, а матери нет, то мать ее сейчас же разубедит в этом человеке, и наоборот. Они совершенно как какие-то друзья между собой живут.

Бакланов намотал это себе на-ус и поспешил отойти от Казимиры.

Та стала наконец немножко удивляться: таким страстным он с ней встретился, а теперь только добрый такой?

Бакланов подошел к старухе. Мать и дочь сидели уж вместе. Обе они показались ему двумя чистыми ангелами: один был постарей, а другой - молодой.

- У вас есть батюшка, матушка? - спросила его старуха.

- Нет-с, никого, - отвечал Бакланов: - только и всего, что на родине имение осталось.

О последнем обстоятельстве он не без умысла упомянул.

- А ваше имение в здешней губернии? - прибавил он.

- Отчасти, но больше я московка: там родилась, выросла и замуж вышла.

- Москва город очень почтенный, но странный! - произнес с расстановкой Бакланов.

- Чем же?

- В ней с одной стороны существует тип Фамусовых, а из того же общества вышли и славянофилы.

- Что ж? Дай Бог, чтобы больше таких людей выходило... Я сама ведь немножко славянофилка, - прибавила старуха и улыбнулась.

Бакланов в почтении склонил перед ней голову.

- Что у иностранцев мерзо, скверно, - говорила она: - то мы перенимаем, а что хорошо, того нет!

- Однако вот этот Мурильо и это карселевская лампа, взятые у иностранцев, вещи недурные! - сказал Бакланов, показывая на стену и на стол.

- Да ведь без этого еще жить можно, а мы живем без чего нельзя жить!

Бакланов вопросительно смотрел на нее.

- Без Бога, без религии, не уважая ни отцов своих, ни отечества, - говорила Сабакеева.

Бакланов все с большим и большим уважением слушал ее.

- А вы разделяете взгляд вашей матушки? - обратился он к Евпраксии.

- Да! - отвечала она.

Бакланов даже потупился, чтобы скрыть свое удовольствие.

- Она уж в монастырь хотела итти, спасаться от вашей иноземщины, - сказала мать.

- Нет, maman, мне все равно, уверяю вас! - отвечала Евпраксия серьезно.

"Это чудные существа", - подумал Бакланов.

Почему он восхищался, что мать и дочь такие именно, а не другие имеют убеждения, на это он и сам бы не мог ответить: красота Евпраксии, кажется, влияла в этом случае на него так, что уж ему все нравилось в этом семействе. 20..

День и ночь.

Бакланов, очень уж хорошо понимая, что Евпраксия откроет свое сердце и любовь свою только супругу, решился жениться на ней; но присвататься еще побаивался и проводил у Сабакеевых тихо-приятные дни.

Раз все собрались прокатиться на недальний островок, верстах в десяти от города и начинающий в последнее время застраиваться красивыми дачками. Каждый день туда ходил по нескольку раз пароход.

Вся молодежь была в восторге от этого намерения: Евпраксия, по ее словам, ужасно любила воду.

Казимира надеялась, среди встречающихся красот природы, скорее вызвать Бакланова на более задушевный разговор. Она каждую минуту ожидала от него слышать объяснения в любви требования жертв от нее.

Во время сборов Бакланов невольно полюбовался на Евпраксию, как она плотно заязала ленты своей круглой соломенной шляпы, как аккуратно завернула взятый на всякий случай плед, как наконец приподняла у лифа платье, чтобы смелей ходить по траве на острову.

- Вы, должно быть, отличная менжерка, - сказал он ей.

- А что же? - спросила она.

- У вас все кипит в руках! - отвечал Бакланов.

Евпраксия улыбнулась.

- Да, я все сама умею делать, - сказала она.

Входя на пароход, чтобы взять билеты, Бакланов вдруг услышал полутихое и полуробкое восклицание:

- Здравствуйте, Александр Николаич!

Он вздрогнул. Это говорила Софи Ленева, сидевшая уже на пароходе.

- Ах, bonjour! - отвечал он скороговоркой и пожал ей руку.

Софи тоже была сконфужена, но наружность ее и туалет были величественны.

Бакланов поспешил подать руку старухе Сабакеевой и перевел ее с пристани на пароход, подал также руку Евпраксии, но та только на миг прикоснулась к ней и сама проворно взбежала. Он провел даже Казимиру, которая, войдя на пароход, не опускала его руки и крепко-крепко опиралась на нее.

Софи встала и, рассеянно походя, отошла и села подальше на корме. Капитан парохода, услышав, что генеральша Сабакеева едет с семейством, велел сейчас же очистить им место на палубе и вынести на скамейки подушки.

Уселись.

- С какою это вы дамой здоровались? - спросила Казимира Бакланова.

- С Леневой! - отвечал он.

- А! - произнесал Сабакеева протяжно: - а вы как это знаете, ее, молодой человек, а? - прибавила она шутливо-укоризненным тоном.

Бакланов сконфузился.

- Она моя землячка! - сказал он.

- Какая молоденькая, хорошенькая! Ах, бедная, бедная! - говорила старушка, качая головой. - Подите-ка, познакомьте меня с ней! - прибавила она скороговоркой Бакланову.

- Но, Анна Петровна, ловко ли это будет? - остановила было ее Казимира.

- Э, ко мне ничего не пристанет!.. Поэтому и я хочу приласкать ее, что все уж на нее.

- Но ваша дочь, Анна Петровна...

- А что ж такое? Не марайся сама, так другие не замарают. Подите-ка, скажите, если она хочет, пришла бы к нам.

Сабакеева всегда и во всем имела привычку итти против общего мнения, особенно губернского.

Бакланову было не совсем приятно исполнять это поручение, но делать нечего; он подошел к Софи.

- Madame Сабакеева желает с вами познакомиться, - сказал он, не назвав ее никаким именем.

- Ах, очень рада! - отвечала Софи, действительно обрадовавшаяся.

- Madame Сабакеева!.. Mademoiselle Eupraxie!.. Madame Ковальская!.. - говорил Бакланов, показывая ей на свое общество.

- Madame Ленева! - представил он ее.

- Здравствуйте! - сказала ей старуха приветливо.

Софи села около нее.

Евпраксия с каким-то, больше детским, вниманием глядела на нее. Софи тоже на нее смотрела. Красота одной была еще девственна, чистая, а другой жгучая, охватывающая. Евпраксия была мила дома, а Софи заметили бы в толпе, среди тысячи других женщин.

Бакланов сидел, склонив в упоении голову.

Три женщины тут были, и для всех он имел значение. Такою широкою и со всех сторон охватывающею волной жизнь подплывает только в двадцать семь лет.

- Вы едете прокатиться? - спрашивала Сабакеева Софи.

- Нет, я тут на даче живу. Я последнее время была больна, и мне велели больше быть в деревне, - отвечала Софи.

При звуке этого голоса, при этих словах, Бакланов готов был простить ей все; но очарование тотчас же было разбито: из буфета выходила черная фигура Эммануила Захаровича. Бакланов и Казимира первые переглянулись между собой.

Он, с огромною корзинкой конфет, кого-то искал и потом, увидя Софи и других сидевших с ней дам, подошел и стал их потчевать.

Софи взяла, не глядя; прочие тоже так, но он вдруг вздумал и рассесться тут.

- Ну, он-то мне уж гадок! - проговорила почти вслух Сабакеева.

- Вам бы уехать куда-нибудь отсюда: здесь воздух нехорош, а люди так и совсем дрянные, - говорила она резко Софи.

- Но куда же? - возражала та, почти беспрерывно меняясь в лице.

Видимо, что внутри нее происходили мучительные волнения, тогда как Евпраксия с ангельским почти спокойствием разговаривала с Баклановым.

Эммануил Захарович, видя, что им никто не занимается, снова спустился в буфет.

Пароход между тем, выйдя из пристани, шел мимо красивых обрывистых берегов. На небе массы облаков, после знойного дня, как бы дымились; воздух блестел беспрерывною сетью испарений; в пароходных колесах вода рассыпалась серебряной пылью.

Все невольно встали полюбоваться этой картиной. Бакланов при этом заметил, что на глазах Софи заискрились чуть-чуть заметные слезинки; а Евпраксия, напротив, смотрела серьезно и только как бы удивлялась в этих красотах природы величию Бога.

Казимира старалась стать поближе к Бакланову и даже опереться на него.

- Задний ход! - раздался голос капитана.

Никто не ожидал, что пароход так скоро подошел к островку.

Все засуетились и пошли.

- Вы ко мне, конечно, не зайдете? - сказала Софи, уходя, Бакланову.

- Нет! - отвечал он.

Толпа их разделила. 21..

Смелый кормчий.

Оставив старушку на берегу, молодые люди углубились в остров. Евпраксия очень любила гулять по полям и по лесам: они, по крайней мере, прошли версты три, и он только немножко разгорелась в лице.

Казимира все надеялась, что в этом полутемном лесу Бакланов наконец объяснится с ней; но он как нарочно все шел и разговаривал с Евпраксией о самых обыкновенных предметах; Казимира начала неиствовать. Она бегала по лугам, рвала цветы, вплетала их себе в волосы, бросала их в Бакланова, наконец увидала у берега лодку.

- Ах, вот лодка! покатаемтесь, - говорила она.

- Нет! - возразила было ей Казимира.

- Душечка! ангел мой! - говорила Казимира, целуя ее.

- Но я maman сказала.

- Ничего, я все на себя приму, - умоляла ее Казимира.

- Поедемте! - поддержал и Бакланов: ему любопытно было видеть себя с этой восхитительною девушкой в одной лодке.

Евпраксия наконец, с своею кроткою улыбкой, согласилась.

- Я сяду на корме, - сказала она.

Казимира, так страстно желавшая кататься, едва осмелилась потом зайти в лодку.

Бакланов начал грести.

Евпраксия сидела против него лицом к лицу.

Казимира расположилась около ног молодого человека и без всякой осторожности уставила на него свое влюбленное лицо.

Бледно-желтые облака на западе становились все темнее и чернее. Ветер разыгрывался, и волнение для маленькой лодки стало довольно чувствительно. Влюбленная Казимира начала уж и покрикивать.

- Не вернуться ли нам назад? - проговорила она.

- Зачем же было и ехать? - возразила Евпраксия, которой, напротив, все это, по-видимому, было приятно.

Бакланов, не желая подать виду, что и он не с большим удовольствием катается, начал грести сильнее.

Лодку очень уж покачивало. Казимира беспрестанно кричала и, сидя, как тетеря, распустившись, хваталась то за тот край лодки, то за другой. Лицо Евпраксии было совершенно спокойно.

Отъехав от острова, они попали на еще более сильное течение, которое, встречаясь с противным ветром, кипело, как в котле; волны, чем дальше от берега, тем становились выше и выше. Лодку, как щепку, перебрасывало через них. У Бакланова почти сил недоставало грести.

- Держите в разрез волн, - сказал он испуганным голосом.

- Знаю, - отвечала Евпраксия и в самом деле так держала.

Он видел, что правая рука ее, управляющая рулем, налилась вся до крови от напряжения; но Евпраксия ни на минуту не ослабила шнурка.

Панна Казимира плакала и молилась.

- Матка Боска, матка Боска! - вопияла она уж по-польски.

Бакланов чувствовал, что он бледен, как смерть. Вся штука состояла в том, как повернуть лодку и ехать назад к острову.

- Гребите не так сильно, я стану поворачивать, - сказала Евпраксия, решительно не потерявшаяся.

Бакланов поослабил. Евпраксия тоже поослабила шнурок, и лодка стала забирать вправо. Маленькая торопливость, и их заплеснуло бы волной, которые и без того уже брызгали через борт. Еще минута, и лодка очутилась носом к берегу.

- Ну, теперь сильнее! - сказала Евпраксия.

Бакланов, при виде такой храбрости в девушке, почувствовал в себе силы льва. Он почти до половины запускал весла в волны.

Евпраксия опять ни разу не ошиблась и все перерезывала волны поперек.

Последняя волна почти выкинула их на берег.

- Никогда не стану никого слушать! - проговорила Евпраксия, встав и отряхивая сплошь покрытое водяною пеной платье; ручка ее, которою она держала руль, была ссажена.

Бакланов тоже не вдруг мог прийти в себя от пережитого им страха. Панну Казимиру он только что без чувств вынул из лодки.

Возвратившись к матери, Евпраксия все ей рассказала, переменив только то, что это она сама затеяла кататься, а не Казимира.

Та сначала попеняла было, но потом сейчас же и прибавила:

- Не кто, как Бог; не убережешься от всего.

По случаю намокших дамских платьев, домой поехали сейчас же.

Когда остров стал порядочно удаляться, успокоившаяся Казимира указала Бакланову на дорогу, идущую кругом всего берега. Там несся экипаж с дамой, и за ним уродливо скакал верховой в английских рейтфраке и лаковых сапогах.

- Это ведь Ленева и Галкин! - сказала она; но Бакланов не обратил на это никакого внимания.

"Так вот она какая! вот какая!" - думал он все об Евпраксии. 22..

Не совсем обыкновенная сваха.

Прошло с полгода. Сердечные дела Бакланова плохо продвигались вперед: Евпраксия на йоту не допускала его ближе к себе. Оставалось одно последнее средство: присвататься к ней. Бакланов решился возложить это на Казимиру. Об ее собственном сердце он в эти минуты нисколько даже не помышлял: злоупотреблять этим кротким существом он точно считал каким-то своим правом!

Он нарочно пришел к Сабакеевым, когда знал, что они обедали у одних своих знакомых, и прошел прямо в комнату к Казимире.

- Ах, вот это кто! - воскликнула та, по обыкновению, обрадовавшись: - пойдемте однако в те комнаты, а то эти людишки Бог знает что наболтают.

Она все еще ожидала опасности со стороны Бакланова и по возможности, разумеется, думала этому противиться.

Они прошли в большую гостиную и сели на диван под Мурильо.

- Ну-с? - начала Казимира.

- Ну-с! - повторил за ней Бакланов: - во-первых, начну высоким слогом: жизнь для меня "сад, заглохший под дикими, бесплодными травами".

- Слыхала это не сегодня, - отвечала кокетливо Казимира.

- Вследствие этих обстоятельств, - продолжал Бакланов: - я решил жениться.

- А! - произнесла Казимира. - На ком же? - прибавила она, высоко-высоко выпрямляя грудь.

- Разумеется, на mademoiselle Eupraxie! - отвечал Бакланов.

Если бы пудовой камень упал в эти минуты на голову Казимиры, так она меньше была бы ошеломлена.

- Ну что ж? Желаю вам!.. - сказала она, по наружности спокойно; но в самом деле все это, стоявшее перед ней: мебель, окна и картины, слилось для ее глаз, мгновенно наполнившихся слезами, в какую-то пеструю решетку.

Бакланов сделал вид, как будто бы ничего этого не замечал.

- К вам собственно просьба моя в том, чтобы вы разузнали, как они примут мое желание.

- Я-а? - спросила, протянув, Казимира.

- Да! - отвечал Бакланов, опять как бы не поняв этого вопроса. - От этого решительно теперь зависит все мое будущее счастье, - продолжал он: - Евпраксия именно такая девушка, какую я желал иметь женою своею: она умна, скромна, ну и, нечего греха таить, богата и со связями; а все это очень мне теперь не лишнее в жизни!..

Казимира слушала его, как бы совсем оглупевшая.

- И я надеюсь, что вы, мой старый, добрый друг, не откажется посодействовать мне в том, - заключил Бакланов и взял было ее за руку.

- Нет, не могу, не могу, не могу! - проговорила она скороговоркой и закрыла лицо руками.

- Бог, значит, с вами! - сказал Бакланов с грустною улыбкой.

- Но, друг мой! - воскликнул вдруг Казимира, протягивая к нему руки: - я сама вас люблю, - прибавила она и стала перед Баклановым на колени.

Тот хотел было ее поднять.

- Казимира! - говорил он.

- Нет, погоди, постой! - говорила она: - дай мне хоть раз в жизни выплакаться перед тобой, высказать, что чувствует душа моя!

И безумная женщина целовала при этом руки своего идола.

Бакланов не знал, что и делать.

- Казимира! - повторял он.

- Погоди, постой! - говорила она: - требуй какой хочешь от меня жертвы: отдаться тебе, развестись с мужем, но только не этого, нет!

- Казимира!.. успокойтесь, - говорил ей Бакланов, тоже беря ее руки и прижимая их к груди.

- А я не могу... не могу сама своими руками отдать тебя! - говорила она и, склонив голову на колени Александра, рыдала.

Слезы, как известно, сильно облегчают женщин.

Наплакавшись, Казимира встала и села.

- Послушай, - начала она: - когда ты женишься, уговор один: не прогоняй меня, дай мне жить около вас.

- О, Бога ради, Казимира! - воскликнул Бакланов - как вам не грех было это думать! Вы навсегда останетесь другом нашего семейства, и жизнь ваша навсегда будет обеспечена.

- Да я хочу только тебя видеть, больше ничего!.. Ну, а теперь поцелуй меня в последний раз... знаешь, пламенней, как ее будешь целовать.

И она сама обняла Бакланова и замерла на его губах долгим поцелуем.

- Сегодня ты еще принадлежишь мне, - говорила она и гладила Бакланову волосы, лицо, и целовала его.

Он сидел как школьник в ее объятиях. Потом она, как бы совсем обеспамятев, вскочила и убежала.

К этим внезапным ее уходам Бакланов давно уже привык. Просидев немного и думая, что дело его совершенно испорчено, он уехал домой... Он не знал еще, до какой степени любящее сердце Казимиры было исполнено самоотвержения.

Она спала в одной комнате с Евпраксией и ту же ночь до самого утра говорила с ней о Бакланове.

А Евпраксия, приникнув своею хорошенькою головкой к батистовому белью подушки, лежала молча, но не спала. 23.!

Не много слов, но много дела.

В семействе Сабакеевых все происходило как-то необыкновенно просто.

Казимира сделала Евпраксии решительное предложение от Бакланова. Евпраксия поутру сказала о том матери. Несмотря на это, в доме не было ни шушуканья ни таинственных лиц. Старуха так же, как и каждодневно, сходила к обедне; дочь так же, как и прежде, взяла уроки на фортепиано.

Казимира начала уже замирать от радости, что авось они не примут предложения Бакланова; но вечером однако она нечаянно подслушала разговор между матерью и дочерью.

- Он очень, кажется, честный человек! - говорила Евпраксия.

- Да, - подтвердила мать; потом, помолчав, прибавила: - Все вл власти Божией!

Разговор на некоторе время пресекся.

- И он наконец здесь лучше всех, кого я знаю, - прибавила дочь.

- Да, - подтвердила и мать опять.

Разговор снова прервался.

- Тебе отдам этот дом, а сама перетащусь опять в Москву, - заговорила снова старуха.

- Зачем же!.. Это будет очень скучно мне, - возразила дочь, но совершенно как бы слегка.

- Нет! нет! - перебила ее старуха. - Матери в браке только помеха: ничего от нас добра не бывает.