Главная              Сочинения по литературе

Иван Карамазов как русский Фауст - реферат

Введение

Произведения, созданные в эпоху Возрождения и Просвещения относят к вершинам человеческого духа. Они оставили понятия, образы, типы, которые стали нарицательными. Такие слова, как «Одиссея», «Беатриче», «Дон Кихот», «Леди Макбет», заменяют нам длинные описания. Они повсеместно приняты как доступный всему человечеству код. «Русским гамлетом» прозвали несчастнейшего из самодержавцев российских Павла. А «Русский Фауст» – это, конечно, Иван Карамазов, в свою очередь ставший легко выклиниваемым клише», – пишет Ю. Архипов, (автор предисловия к изданию «Фауста») (Гёте: 5). Характеры этих героев мировой литературы обладали определенным набором качеств, которые устойчиво сохранялись в человеческом восприятии и осмысливались как «вечные».

«Вечные» образы нередко возвращаются в литературу, появляются под тем же или другим именем в произведениях писателей последующих эпох, постепенно обогащаясь все новыми и новыми «смыслами» в сознании читателей.

Великие творения зарубежных писателей оказались очень привлекательными для наших соотечественников, так как в них была «высшая смелость: смелость изображения, создания, где план обширный объемлется творческою мыслию – такова смелость Шекспира <…> Гете в «Фаусте», Мольера в «Тартюфе», – писал А. С. Пушкин (Гессен: 353)

Многие русские писатели стремились дать свою трактовку «вечным» образам и сюжетам, лежащим в основе всей европейской культуры (например, Пушкин в «Дон Жуане»).

Это не только образы мировой литературы, но и образы, пришедшие к нам со страниц Священного Писания – книги, содержащей ответы на самые важные духовные вопросы человечества.

«Путешествуют» из произведения в произведение не только образы, но и тема, и проблема, заданные автором. Например, Тургенев в статье «Гамлет и Дон Кихот» раскрывает проблему «гамлетизма». Тургенев считает «гамлетизм» отрицательными и трудно преодолимыми качествами русского человека. «И вот, с одной стороны, стоят Гамлеты, мыслящие, сознательные, часто всеобъемлющие, но так же часто бесполезные и осужденные на неподвижность, а с другой стороны – полубезумные «Дон Кихоты» (Тургенев:215)

Другая «вечная» проблема, проблема «Добра и зла», стала главной в последнем романе Достоевского.

Литература о творчестве Ф. М. Достоевского очень обширна, можно сказать необъятна. Критики, литературоведы и философы исследовали его творчество с самых разных углов зрения. Среди представителей литературоведения можно отметить работы Б. М. Энгельгардта, Л. В. Пумпянского, А. С. Долинина, В. Л. Комаровича, М. М. Бахтина, П. М. Бицилли, А. Л. Бема, Ю. М. Лотмана, Г. М. Фридлендера, Г. Н. Поспелова, Л. М. Розенблюма, В. Н. Белопольского, В. А. Бачинина, В. Н. Захарова и других.

Почти все крупнейшие русские философы писали о творчестве Достоевского. Достоевский был по достоинству понят и оценен именно философами. В. В. Розанов, Д. С. Мережковский, Лев Шестов, Н. А. Бердяев, С. Н. Булгаков, Н. О. Лосский, Вяч. Иванов посвящали свои труды Достоевскому, открывали в его творчестве новые грани. Многие философы начинали свою творческую деятельность с исследований о Достоевском, либо писали о нем в период становления своего философского мировоззрения. Лосский же обратился к творчеству Достоевского значительно позже, и именно ему удалось дать наиболее полный обзор мировоззрения Достоевского.

С. Л. Франк, религиозный философ и психолог, говорит о проблеме, поставленной Достоевским в «Братьях Карамазовых», как о центральной проблеме в эпоху кризиса гуманизма и подчеркивает связь мотива романа с титаническими «фаустовскими» мотивами ренессанса. Суть этого кризиса Франк видит в том, что «все возвышенное, духовное, благородное в человеке принципиально отвергается; лишь предавшись сатанинским силам, человек может осуществить свою цель на Земле» (Франк: 393). «Не существо, поклоняющееся Богу и осуществляюее Божьи заветы на земле, а лишь существо, которое само было бы Богом – «сверхчеловек» – может быть признано идеалом, тем объектом поклонения, каким для гуманизма был человек» (Булгаков: 45).

В этой духовной ситуации мир знакомится с романом Достоевского «Братья Карамазовы», с его своеобразным учением о существе человека. С. И. Гессен, философ и педагог , сравнивает роман Достоевского с «Фаустом» Гёте по философской насыщенности образов (Гессен: 352).

Оценивая значение образа Ивана Карамазова, С. Н. Булгаков в статье «Иван Карамазов» пишет: «Мировое значение образа Карамазова станет для нас яснее, когда мы сопоставим его с другим мировым образом – Фаустом. Может быть, кому-нибудь покажется смелым это сопоставление бессмертного творения Гёте <…> и нашего Ивана Карамазова, – мы так не привыкли полной мерою ценить свое национальное достояние по сравнению с западным. Но обдуманно делаю это сопоставление и считаю его вполне законным. С точки зрения их идейного содержания, Фауст и Карамазов находятся в несомненной генетической связи, один выражает собой сомнения XVIII, другой XIXвека, один подвергает критике теоретический, другой – практический разум».

Следовательно, в литературоведческих и философских трудах, посвященных Ф. М. Достоевскому и его «Братьям Карамазовым», встречаются сопоставления образов Ивана Карамазова и Фауста Гёте. Это не удивительно, поскольку уже тот факт, что Ивану Карамазову в его видении является черт, может напомнить читателю о Фаусте, который заключает сделку с Мефистофелем. К тому же, сам Достоевский в своем произведении дает некоторые отсылки к «Фаусту» Гёте. Но по каким именно критериям можно определить, что герой «фаустовского» типа? Какие общие черты можно отметить у Ивана Карамазова и Фауста, помимо общения с темными силами? В работах опытных литературоведов и философов мы не обнаружили четкого обоснования сравнения Ивана и Фауста, полной сравнительной характеристики героев.

Цель нашей работы – выяснить, насколько возможно такое сопоставление «вечных» образов русской и мировой литературы. Можно ли считать Ивана Карамазова «русским Фаустом». И что в таком случае отличает «Русского Фауста» от западного?

Задачи, которые мы ставим перед собой: выделить и проанализировать общие черты в образах героев; выделить национальные черты героев.

Объектом нашего исследования становятся не только образы Фауста и Ивана Карамазова, но и сами произведения Гёте и Достоевского.

Предмет исследования – сходства характеров героев, их жизненных исканий, судеб, их убеждений. Кроме того, сходства философских проблем, поставленных в произведениях, вопросов, которые ставят перед собой писатели и их герой. А также национальные черты в характерах героев, которыми «русский Фауст» отличается от немецкого.


Сам образ Фауста возник в недрах народного творчества и только позднее вошел в книжную литературу. Исторический Фауст жил в 1480-1541 годах, слыл магом и чернокнижником. Отвергнув современную науку и религию, по народному преданию, Фауст продал душу дьяволу. О докторе Фаусте ходили легенды, он был персонажем театральных представлений, к его образу обращались в своих книгах многие авторы (Например, в 1587г во Франкфурте вышла популярная книга – «История доктора Фауста, пресловутого кудесника и чернокнижника»)(Аникст: 56).

Под пером Гёте герой получил свое законченное воплощение, стал тем «вечным» образом, над разгадкой которого билась русская литература.

Само имя Фауста стало нарицательным: оно обозначает во всем сомневающегося человека, несущего в себе стремление к идеалу и не останавливающегося на достигнутом. Гёте определил жанр «Фауста» как трагедию. Правда, трагедия эта особенная, уникален и символико-мифологический язык произведения. В нем наперед возводится положительный итог целого: господь Бог, снизошедший до терпеливого разговора с дьяволом, которому дозволяет жестоко испытывать ученого Фауста, предрекает: «Кто ищет, вынужден блуждать», но в своем темном стремлении сознает свой путь: «чутьем, по собственной охоте // Он вырвется из тупика» (Гёте: 132)

«Пролог на небе» – введение в философскую концепцию трагедии. В комментариях к трагедии, упоминается высказывание Байрона о Прологе, как о подражании книге Иова из Библии (Гёте: 620). Займствование подтверждено самим Гёте: «То, что экспозиция моего «Фауста» имеет некоторое сходство с экспозицией Иова, верно, – ответил Гёте на отзыв Байрона – но меня за это следует скорее хвалить, чем порицать»(Гёте: 620).

В романе Достоевского мы встречаем тот же отрывок из Священного Писания. Об Иове упоминает старец Зосима: «Был муж в земле Уц <…> И вот восходит к Богу Диавол вместе с сынами Божьими и говорит Господу, что прошел по всей земле и под землею. «А видел ли раба моего Иова?», – спрашивает его Бог. И похвалился Бог Диаволу, указав на великого святого раба своего. И усмехнулся Диавол на слова Божии: «Предай его мне и увидишь, что возропщет раб твой и проклянет твое имя». «А и сколько тут великого тайного, невообразимого!»,– восклицает Зосима» (Достоевский: 403).

Н. А. Бердяев в статье «Откровение о человеке в творчестве Достоевского» подчеркивает, что Достоевский «не случайно» «заставляет» Зосиму умереть в самом начале романа. Дальнейшее его существование лишь помешало бы раскрытию всех противоречий и полярностей человеческой природы» (Бердяев: 220).

Таким образом, положительное благообразие, которое дается в форме поучений старца Зосимы, – своеобразная экспозиция, пролог.

Обращением к истории ветхозаветного Иова в том и в другом произведении начинается спор о человеке, о смысле его существования. Какой же герой достоин отвечать за все человечество перед Богом и дьяволом?

Фауст, герой Гёте – человек науки, мыслитель, воплощение неутолимой тяги к знанию. Наука – главная творческая и движущая сила европейского просвещения. Фауст занимается всеми науками средневековья:

Я богословьем овладел

Над философией корпел

Юриспруденцию долбил

И медицину изучил.

(Гёте: 134)

О месяц, ты меня привык

Встречать среди бумаг и книг

В ночных моих трудах, без сна

В углу у этого окна.

(Гёте: 135)

Герой Достоевского, представитель другой эпохи, тоже стремится к знаниям. С. Н. Булгаков называет его «русским интеллигентом» XIXв И подчеркивает в нем «сильный философский ум»(Булгаков: 420)

Иван Карамазов «очень скоро, чуть не в младенчестве, стал обнаруживать какие-то необыкновенные и блестящие способности к учению». «Молодой человек оказал все свое практическое умственное превосходство над тою многочисленную, вечно нуждающеюся и несчастною частью нашей учащейся молодежи, которая в столицах…» (Достоевский: 64). «Молодой человек, столь ученый, столь гордый и осторожный на вид» (Достоевский: 66).

«Но в науке лишь то, – говорит старец Зосима, – что подтверждено чувством. Мир же духовный, высшая половина существа человеческого отвергнута вовсе, изгнана с неким торжеством, даже с ненавистью. Вслед науке хотят устроиться без Христа» (Достоевский: 430).

Наука не приносит обоим героям удовлетворения, приводит их к духовному кризису. «Пергаменты не утоляют жажды…» (Гёте: 142). Фауст ощущает бесплодность знаний, задыхается в стенах кабинета.

И Иван, и Фауст испытывают чувство «тоски». Интересно даже дословное совпадение. Иван Карамазов чувствует «тоску нестерпимую». Это «тоска, доходящая до тошноты» (Достоевский: 372).

С Фаустом мы встречаемся тогда, когда он проделал большой путь и разочарован, не найдя того, что искал, сидя в своей тесной, захламленной рабочей комнате.

В любом наряде буду я по праву

Тоску существования сознавать

Я слишком стар, чтоб знать одни забавы

И слишком юн, чтоб вовсе не желать.

Что даст мне свет, чего я сам не знаю?

«Смеряй себя!» – вот мудрость прописная,

Извечный, нескончаемый припев,

Которым с детства прожужжали уши,

Нравоучительною этой сушью

Нам всем до тошноты осточертев.

<…>

Едва я на постели растянусь,

Меня кошмар ночным удушьем сдавит.

И я в поту от ужаса проснусь.

Бог, обитающий в груди моей,

Влияет только на мое сознанье.

На внешний мир, на общий ход вещей

Не простирается его влиянье.

Мне тяжко от неполноты такой,

Я жизнь отверг и смерти жду с тоской.

(Гёте: 176)

Хор духов:

О, бездна страданья

И море тоски

Чудесное зданье разбито в куски

Ты градом проклятий его расшатал.

Горюй об утрате

Погибших начал.

(Гёте: 179)

Мефистофель:

Оставь заигрывать с тоской своей,

Точащею тебя, как коршун злобный.

(Гете: 179)

Ивана мучает мысль о непонятной причине этой тоски: «Не в тоске была странность, а в том, что Иван Федорович не мог определить, в чем эта тоска состояла». «Тосковать ему случалось часто и прежде, и не диво бы, что пришла она в такую минуту, когда он завтра же, порвав вдруг со всем, что его сюда привлекло, готовился вновь повернуть круто в сторону и вступить на новый, совершенно неведомый путь, и опять совсем одиноким, как прежде, много надеясь, но не зная на что, много, слишком много ожидая от жизни». «Тоска нового и неведомого», «тоска до тошноты, а определить не в силах, чего хочу…» (Достоевский: 372).

Н. О. Лосский в работе «Достоевский и его христианское миропонимание» видит причину этого чувства в том, что герой не может признать бога. «Уныние наступает тогда, когда человек, стоящий на ложном пути и испытавший ряд разочарований, утрачивает любовь и к личным, и к неличным ценностям, отсюда следует утрата эмоционального переживания ценностей, утрата всех целей жизни и крайнее опустошение души. Это – смертный грех удаления от Бога, от всех живых существ, от всякого добра. Грех этот сам в себе заключает также и свое наказание – безысходную тоску богооставленности» (Лосский: 152).

И Фауст, и Иван не хотят признать Бога. На вопрос Маргариты «Как обстоит с твоею верой в бога?», Фауст отвечает уклончиво:

Кто из нас дерзнет

Ответит, не смутясь: «Я верю в бога»?

(Гёте: 266)

Маргарита чувствует сомнения Фауста: «Свет христов тебя затронул очень мало» (Гёте: 268).

Ум Ивана также «не может решить, как совместимо бытие Бога с существованием зла в мире, а совесть не может успокоиться на отрицательном решении вопроса. Он остается на полпути между атеизмом и признанием Бога. Но и тогда, когда он признает бытие Бога, он горделиво критикует строение мира и, как бы укоряя Бога за то, что в мире есть возмутительное зло, «почтительнейше возвращает ему билет», вступает на путь «бунта» против Бога» (Лосский: 154)

«Горделивый титанизм» (Волынский: 85) Карамазова обнаруживается в его поэме «Великий Инквизитор». Иван делится с Алешей идеей о безграничной власти над человеком сверхчеловека, человекобога, которому все дозволено, для которого не существуют нравственные преграды. «Ибо кому же владеть людьми, как не тем, которые владеют их совестью и в чьих руках хлебы их». «О, никогда, никогда без нас они не накормят себя» (Достоевский: 365). План Великого Инквизитора, говорит Иван, есть «настоящая руководящая идея». В легенде выражена сущность души Ивана и его отношения к Богу.

Глава «Великий Инквизитор» напоминает о диалоге Фауста и Духа, и снова поражают почти дословные совпадения. Сравним: «Страшный и умный дух…» (Достоевский: 355) и из «Фауста»:

Ужасный вид!

Твой лик меня страшит.

(Гёте: 137)

Дух обращается к Фаусту:

Ну что ж, дерзай, сверхчеловек!

Где чувств твоих и мыслей пламя?

Что ж, возомнив сравняться с нами,

Ты к помощи моей прибег?

И это Фауст, который говорил

Со мной, как равный, с превышеньем сил?

Я здесь, и где твои замашки?

(Гёте: 138)

Фауст:

И вот мне кажется, что сам я – бог

И вижу, символ мира разбирая,

Вселенную от края и до края.

(Гёте: 136)

Нет, дух, я от тебя лица не прячу.

Кто б ни был ты, я, Фауст, не меньше значу.

(Гёте: 138)

Фауст считает себя высшим существом природы, им руководит дух протеста. Не веря больше науке, Фауст бросает гордый вызов космическим силам, вызывает духа земли, надеясь помереться с ним силами. Их беседа, точно так же как беседа Ивана и Алеши, имеет особенно острый философский смысл. Дух земли разуверяет Фауста: Нет, он, Фауст, не равен Духу земли, хотя тот – низший из таинственных вершителей, определяющих ход жизни. В отчаянье Фауст восклицает:

Я, образ и подобье божье,

Я даже с ним

С ним, низшим, несравним!

(Гёте: 139)

Я, названный подобьем божества,

Возмнил себя и вправду богоравным.

Настолько в этом ослепленье явном

Я переоценил свои права!

Я счел себя явленьем неизменным,

Пронизывающим, как бог, творенье.

Решил, что я светлей, чем серафим,

Сильней и полновластнее, чем гений.

(Гёте: 143)

Талант и культура героев Гёте и Достоевского отдаляют их от Бога, становятся силой, действующей во зло. Способнейшие люди высокой культуры начинают полагаться только на себя и становятся добычей искушения, превращаются в действенное орудие губителя душ.

Старец Зосима говорит о таких «высших»: «Те вслед науке хотят устремиться справедливо одним умом своим, но уже без Христа, как прежде, и уже провозгласили, что нет преступления, нет уже греха. Да оно и правильно по-ихнему: ибо если нет у тебя Бога, то какое же тогда преступленье?» (Достоевский: 433)

Фауст, человек огромной духовной мощи, подлинный титан мысли, лишается чувств от зрелища той необъятности, которая предстает перед ним. И тогда в нем рождается ощущение своей полной ничтожности. Смелый порыв сменяется отчаяньем. Отчаянье Фауста столь глубоко, что он хочет покончить жизнь самоубийством. Но в этот момент до него доносится из храма песнопение молящихся, и кубок с ядом падает из его рук (Аникст: 140).

Если Фауста духовный кризис постиг на склоне лет, то Иван Карамазов, представитель XIX века, уже в 23 года говорит себе: «Не веруй я в жизнь, разуверься я в дорогой женщине, разуверься в порядке вещей, убедись даже, что все, напротив, беспорядочный, проклятый и, может быть, бесовский хаос, порази меня хоть все ужасы человеческого разочарования, – а я все таки захочу жить и уже как припал к этому кубку, то не оторвусь от него, пока не осияю! Впрочем, к тридцати годам, наверно, брошу кубок, хоть и не допью всего и отойду… не знаю куда» (Достоевский: 328). «Наследственная чаша», которая вызывает у Фауста светлые воспоминания становится символом смерти, а для Ивана бокал – наполненная жизнь. «Но до тридцати моих лет, знаю это твердо, все победит моя молодость, – всякое разочарование, всякое отвращение к жизни. Я спрашивал себя не раз: есть ли в мире такое отчаянье, чтобы победило во мне эту иступленную и неприличную, может быть, жажду жизни, и решил, что, кажется, нет такого, то есть опять-таки до тридцати этих лет, а там уж и сам захочу, мне так кажется <…> Жить хочется, и я живу, хотя бы и вопреки логике.

Пусть я не верю в порядок вещей, но дороги мне клейкие, распускающиеся весной листочки, дорого голубое небо, дорог иной человек, которого иной раз поверишь ли, не знаешь за что и любить, дорог <…>

Я хочу в Европу съездить, Алеша, отсюда и поеду; и ведь знаю, что поеду лишь на кладбище, вот что! Дорогие там лежат покойники, каждый камень над ними гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку, что я знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними» (Достоевский: 328).

Алексей: «Все должны прежде всего на свете жизнь полюбить.

– Жизнь полюбить больше, чем смысл ее?

– Непременно так, полюбить прежде логики <…> половина твоего дела сделана, Иван, и приобретена: ты жизнь любишь. Теперь надо постараться тебе о второй твоей половине, и ты спасен.

– В чем она, вторая половина?

– В том, что надо воскресить твоих мертвецов, которые может быть, никогда не умирали» (Достоевский: 329).

«А я тебе с своей стороны за это тоже одно обещанье дам: когда к тридцати годам я захочу «бросить кубок об пол», то где бы ты ни был, я таки приду еще раз переговорить с тобою» (Достоевский: 371).

Иван понимает, что Алеша, олицетворяющий свет, спасет его от этого рокового шага. Фауста тоже спасает «река гудящих звуков» хора ангелов.

Вы мне внушили жизнь, колокола,

Оно мне веяньем своим весенним

С собой покончить ныне не дало.

Я возвращен земле. Благодаренье

За это вам, святые песнопенья!

(Гёте: 148)

«Воскрешенный» Фауст жаждет погрузиться в подлинную жизнь, испытать все горести и радости человеческого существования, понять смысл жизни в процессе самой жизни («Жизнь полюбить больше, чем смысл ее?»). Фауст повторяет Вагнеру свои заветные мысли. Он хочет постигнуть жизнь не со стороны, а в самой гуще ее.

Как человек, я с ними весь:

Я вправе быть им только здесь.

(Гёте: 154)

Фауст поддается очарованию весны:

Растаял лед, шумят потоки,

Луга зеленеют под лаской тепла.

Зима, размякнув на припеке,

В суровые горы подальше ушла.

Оттуда она крупою мелкой

Забрасывает зеленя,

Но солнце всю ее побелку

Смывает к середине дня.

Все хочет цвесть, росток и ветка,

Но на цветы весна скупа,

И вместо них своей расцветкой

Пестрит воскресная толпа.

(Гёте: 153)

Фауст (так же как Иван) обладает необыкновенно полнокровной натурой. Хотя он и провел век за книгами, это не убило в нем чувства жизни. Он всегда тянулся к ней, и конечной целью его ученых занятий было достижение ее смысла. И в этом он потерпел первое крушение. Он не нашел того, что искал, сидя за книгами в кабинете. В Фаусте возрождается жажда достичь цели даже при сознании ограниченности своих сил. Он обращается к магии и, наконец, заключает союз с Мефистофелем.

Фауст заключает договор с Мефистофелем отнюдь не для того, чтобы предаться безудержным наслаждением.

Нет, право, ты неподражаем:

О радостях и речи нет

Скорей о буре, урагане,

Угаре страсти разговор

С тех пор как я остыл к познанью

Я людям руки распростер.

<…>

Отныне с головой нырну

В страстей клокочущих горнило,

Со всей безудержностью пыла

В пучину их, на глубину!

В горячку времени стремглав!

В разгар случайностей с разбегу!

В живую боль, в живую негу,

В вихрь огорчений и забав!

(Гёте: 183)

Фауст бросается в жизнь, но здесь стечение обстоятельств приводит к гибели его возлюбленную. Трагическая развязка любви Фауста и Гретхен отчасти была закономерной в силу различия их натур и из-за внешних условий. В отличие от Фауста с его испытующим критическим умом, Гретхен, не раздумывая, принимает жизнь такой, какая она есть. Любовь к Гретхен не могла полностью поглотить его существо. Помимо личного счастья, он жаждал знания, стремился к высоким целям. Одной любовью он не мог жить. Елена, персонаж из античной литературы, казалось бы, та женщина, которая нужна Фаусту, не реальная женщина, а символ красоты, поэтический образ совершенства. Но союз с Еленой также не принес ему полного удовлетворения. В этом общении, которое символизирует «жизнь, посвященную искусству» (Анискст: 212), Фауст нашел лишь временное успокоение. Фауст не хочет замкнуться в узкие рамки семейного счастья, так как это может отвлечь его от великих исканий.

Так же как Фауст, Иван не обретает в любви счастья и гармонии. «Гордый характер Кати отвечает замкнутому в себе образу Ивана», – подчеркивает С. И. Гессен (Гессен: 358). Она любит не Митю, а «собственную свою добродетель», «собственный подвиг и собственное горе». С исключительной наглядностью показан здесь Достоевским скрытый эгоцентризм. На суде Катина «любовь из долга» не выдержала испытания. Ее любовь к Мите прекратилась тогда, когда она почувствовала, что он «ей стал жалок». И, напротив, ее подлинная любовь к Ивану коренится, прежде всего, в чувстве уважения. «Именно это чувство, всецело окрашивающее собою любовь ее к Ивану, и сделало для нее столь непереносимым малейшее подозрение хотя бы даже столько идеальной вины Ивана в убийстве отца» (Гессен: 360). «Умный старик» Федор Павлович говорит, что Иван никого не любит. Любовь его к Катерине Ивановне имеет характер «пламенной и безумной страсти», однако «временами он ненавидел ее до того, что мог даже убить». В его любви к ней нигде не обнаруживается способность забыть о своем «Я».

Само признание в любви он высказал в припадке злобы после того, как Алеша разоблачил гордость Катерины Ивановны и любовь ее к брату.

Таким образом, ни Фауст, ни Иван не находят того, чего ищут ни в любви, ни в науке.

Все может темная сила – и чувственную любовь подарить и тайным знанием наделить, но потребует за это душу.

Отвергнув Христа, они живут на грани трагедии. Губитель душ ждет своего часа.

Когда он, ползая в помете,

Жрать будет прах от башмака,

Как пресмыкается века

Змея, моя родная тетя.

(Гёте: 133)

Мефистофель мечтает погубить Фауста, а в душе Ивана, по выражению А. Л. Волынского, «сидит» лакей Смердяков, воплотитель его идеи о вседозволенности.

А. Л. Волынский, в работе «Человекобог и Богочеловек» пишет: «Смердящее существо, произошедшее от случайного союза Елизаветы Смердящей с «гадиною» Федором Павловичем, оказывается проводником его философии». Разговоры между Иваном и Смердяковым служат причиной «нравственного прикосновения» Ивана к убийству отца и осуждению брата Дмитрия. «Глубоким сердцем своим он не хотел бы входить в общение с этим гнусным человеком, но что-то все-таки останавливает его – какая-то сила, какая-то игра идей в его сознании» (Волынский: 75).

Иван «говорит и делает совсем не то, что хочет. Все его поступки идут каким-то роковым законам, которые насилуют и извращают его душу. Его могла бы спасти его добрая воля, но она обессилена в борьбе с ослепительным умом и его демонскими парадоксами» (Волынский: 76).

Иван сопротивляется, сколько может, но бессознательное его сопротивление не сильно.

«Дух его не может взять верх над привычками его сатанинской логики. Ему, возможно, даже любопытно, как мысль о том, что человеку все позволено, будет воплощаться через другого» (Волынский: 77).

Иван бессознательно поддается искушению, и Смердяков еще ближе

Намечает ему предстоящую катастрофу, «он впивается в него, как змея, которая гипнотизирует льва» (Волынский: 77).

«Иван в полном разладе с собою – в эту минуту более чем когда бы то ни было: в нем так бессильно божеское начало, и так возвысил свой голос человекобог, который при всех своих притязаниях, всегда бессилен, страшно бессилен» (Волынский: 78)

Насквозь практический Смердяков оказался сильнее этого теоретика, он сумел «загипнотизировать» добрую волю Ивана и сделать его фактически причастным к задуманному и исполненному им злодеянию. На последнем свидании Ивана со Смердяковым вся правда обнаруживается перед ним. «Вы убили, вы главный убивец и есть, а я только вашим приспешником был, слугой верным, и по слову вашему дело это и совершил» (Достоевский: 805).

Иван протестует: он не подбивал Смердякова, он клянется Богом.

Волынский подчеркивает: «Иван – маниак этой демонической идеи, но его молодая воля чиста от злых влечений» (О Достоевском: 83). Но Смердяков утверждает, что именно Иван подталкивал его к убийству, ибо «коли Бога бесконечного нет, то и нет никакой добродетели, да и не надобно ее тогда вовсе» (Достоевский: 816).

Спрашивается, в самом деле, как надо смотреть на участие Ивана в преступлении Смердякова?

Он излагал перед Смердяковым свои мысли о том, что человеку все позволено, созерцал с каким-то жутким интересом ума подготовляющуюся катастрофу, заранее знал ее виновника и не помешал ему – и, все таки, он не хотел убийства отца, бессознательной волей он даже сопротивлялся Смердякову. Смердяков замечал его сопротивление. В других случаях он защищал отца и говорил, что защитит его. Только умом он «сладострастно впивался в перспективу преступления, как истинный демон» (Волынский: 81). И этим-то воспользовался Смердяков, у которого был свой, строго обдуманный план, своя мечта, и который ничего не делал в состоянии аффекта, «впопыхах». «Иван никого не толкал на убийство, и если невольно поддержал Смердякова, то только потому, что он свободно выражал и перед ним, как перед всеми другими свои мысли, которые отрешили Смердякова от всяких нравственных законов, и без того являвшихся для него только гипнозом общественной традиции» (Волынский: 81)

Эту точку зрения Волынского поддерживает Гессен: «Впрочем, в психологическом плане вина Ивана остается весьма сомнительной. О том, чтобы Иван сознательно и прямо желал смерти отца не может быть и речи, и уже совсем исключаются те корыстные мотивы, которые приписываются ему Смердяковым. Вина его носит более метафизический характер» (Гессен: 360). «В нем (Смердякове), как в зеркале, Иван видит осуществленным свое собственное, мучившее его искушение» (Гессен: 361).

Вся жизнь Ивана превращается в кошмар: он не убил, и все-таки он убийца, потому что опротивевший ему Смердяков явился исполнителем его дьявольских мыслей. На этом разладе с самим собой Иван доходит почти до сумасшествия.

В кошмаре ему является черт. Не «сатана с опаленными крыльями в громе и блеске», а что-то гораздо более мелкое, напоминающее приживальщика, «шиковатого джентльмена» при «весьма слабых карманных средствах».

У Достоевского черт – «не только традиционный титанический демонизм, но и парадоксально соседствующее с ним заскорузлое мещанство» (Достоевский: 27).

Мефистофель тоже «Средь чертей не вышел чином» (Гёте: 179).

Черт говорит Ивану: «Ты оскорблен, во-первых, в эстетических чувствах твоих, а во-вторых, в гордости: как, дескать, к такому великому человеку мог войти такой пошлый черт? Нет, в тебе таки есть эта романтическая струйка, столь осмеянная еще Белинским» (Достоевский: 835).

«И все ты о том, что я глуп. Но бог мой, я и претензий не имею равняться с тобой умом. Мефистофель, явившись к Фаусту, засвидетельствовал о себе, что он хочет зла, а делает лишь добро» (Достоевский: 835).

Мефистофель:

Часть силы той, что без числа

Творит добро, всему желая зла

<…>

Итак, я то, что ваша мысль связала

С понятьем разрушенья, зла, вреда.

Фауст:

Так вот он в чем, твой труд почетный!

Не сладив в целом со вселенной

Ты ей вредишь по мелочам?

(Гёте: 167)

Черт Ивана «по долгу службы и по социальному положению <…> принужден <…> задавить в себе хороший момент и остаться при пакостях» (Достоевский: 835). «Честь добра кто-то берет всю себе, а мне оставлены в удел только пакости» (сравните: «по мелочам») (Достоевский: 836).

«Почему изо всех существ в мире только я лишь один обречен на проклятия ото всех порядочных людей и даже на пинки сапогами, ибо, воплощаясь, должен принимать иной раз и такие последствия? Я ведь знаю, тут есть секрет, но секрет мне ни за что не хотят открыть, потому-то я, пожалуй, тогда, догадавшись в чем дело, рявкну «осанну», и тотчас исчезнет необходимый минус и начнется во всем мире благоразумие, а с ним, разумеется, и конец всему, даже газетам и журналам, потому что кто ж на них тогда станет подписываться. Я ведь знаю, в конце концов я помирюсь, дойду и я мой квадриллион и узнаю секрет. Но пока это произойдет, будирую и скрепя сердце исполняю мое назначение: губить тысячи, чтобы спасся один. Сколько, например надо было погубить душ и опозорить честных репутаций, чтобы получить одного только праведного Иова, на котором меня так зло поддели во время оно!». (Достоевский: 836). «Моя мечта – это воплотиться, но чтобы уже окончательно, безвозвратно, в какую-нибудь толстую, семипудовую купчиху и всему поверить, во что она верит. Мой идеал – войти в церковь и поставить свечку от чистого сердца, ей-богу так» (Достоевский: 824).

Н. О. Лосский отмечает, что «сатана знает о совершенстве Бога», «не может не поддаться очарованию неотразимого превосходства Бога, но до конца, до преклонения перед господом, оно не дойдет» (Лосский: 294).

«Но здравый смысл, о самое несчастное свойство моей природы – удержал меня и тут в должных границах, и я пропустил мгновенье!», – говорит черт Ивана Карамазова (Достоевский: 839).

«Облик такого существа и все поведение его оказывается в высшей степени сложным, двойственным. Оно выступает с намерением не губить, а созидать, однако свое царство, вопреки Богу. Сравнительно простейший путь для этого состоит в том, чтобы обольстить человека благами низшего порядка» (Лосский: 303). Таким образом, вместо любви на деле выступает на первый план ненависть.

То же самое можно наблюдать и в «Фаусте» Гёте.

Мефистофель:

Вы торжество мое поймете,

Когда он, ползая в помете

Жрать будет прах от башмака.

(Гёте: 170)

Достоевский в «Дневнике писателя» за 1876г пишет: Идея их (чертей) царства – раздор». Только после того, как человечество будет до крайности утомлено раздорами, так, что утратит способность бунтовать; черти в конце концов раздавят человека «камнями, обращенными в хлебы»; «это их главнейшая цель». «Ими, конечно, управляет какой-нибудь огромный нечистый дух, страшной силы и поумнее Мефистофеля, прославившего Гёте» и ссылается на стихотворение Я. П. Полонского:

<…> не даром он

Слыл Мефистофелем на свете

Недаром Фаусту служил

Печать от времени носил

И обессмертил имя Гёте.

Явление дьявола Ивану Карамазову Достоевский изображает так, что остается неясным, считает ли он переживания своих героев субьективной галлюцинацией или действительно результатом посещения их злой силой.

«Вл. Соловьев говорит, что потустороннее бытие не является «в обнаженном виде. Его явления никогда не должны вызывать принудительной веры в мистический смысл жизненных происшествий, а скорее указывать, намекать на него». (Лосский: 142)

Злая сила не выносит встречи с чистой душой. Мефистофель является лишь после ухода Гретхен, говорит: «Ну что, ушла овца твоя?» Как только пришел Алеша, черт «улизнул». Иван угадал: «он тебя испугался, тебя, голубя. Ты чистый херувим» (Достоевский: 840).

По утверждению Н. О. Лосского, «приведения, явления нечистой силы <…> обыкновенно осуществляются в жизни не совсем нормальных, часто даже явно больных людей. Из этого вовсе не следует, будто содержание этих видений всегда есть только субъективная галлюцинация. Ненормальное состояние нервной системы может быть благоприятным условием для получения необычных раздражений от существ, находящихся вне нормы нашей обыкновенной жизни» (Лосский: 286).

В романе Достоевского «Преступление и наказание» Свидригайлов замечает: «Чуть заболел, чуть нарушился нормальный земной порядок в организме, тотчас и начинает сказываться возможность другого мира, и чем больше болен, тем и соприкосновений с другим миром больше, так что когда умрет совсем человек, то прямо и попадет в другой мир» (Достоевский: 217)

Черт Ивана в какой-то степени «воплощение его самого». «А он – это я, Алеша, я сам. Все мое низкое, все мое подлое и презренное <…> он мне, впрочем, сказал про меня много правды. Я бы никогда этого не сказал себе». «Я бы очень желал, чтоб он в самом деле был он, а не я»(Достоевский: 841).

«Гёте в разговоре с Эккерманом однажды обмолвился, что оба Фауст и Мефистофель – возмещают разные грани его собственного я» (Аникст: 129) Столкновение этих двух персонажей в трагедии можно понимать и как борьбу двух противоположных тенденций в душе человека: веры и сомнения, безудержного порыва и трезвой, порой слишком приземленной и эгоцентрической рассудочности.

Они неотрывны друг от друга, но при этом полностью противоположны. Фауст борется за достоинство человека, Мефистофель всеми силами хочет человека унизить. Его отношение к жизни бесстрашно и равнодушно. Он не участник жизни, а наблюдатель. Мефистофель лишен душевности. Он «дьявольски» умен и проницателен, его критика небезосновательна. (Сравните: «Он мне, впрочем, сказал про меня много правды»).

Мефистофель – мастер подмечать человеческие слабости и пороки и нельзя отрицать справедливости многих язвительных замечаний.

Большое множество простых умов

Живет постройкой карточных домов

Хотя при жизни даже самый стойкий

Доводит редко до конца постройку.

(Гёте: 405)

Черт у Достоевского тоже имеет эту особенность. «Дразнил меня! И знаешь, ловко, ловко: «Совесть! Что совесть? Я сам ее делаю. Зачем же я мучаюсь? По привычке. По всемирной человеческой привычке за семь тысяч лет. Так отвыкнем и будем боги» (Достоевский: 840).

Мефистофель дополняет Фауста, воплощает его сомнения и иронию – и над собой и над всем в мире. А в черте Ивана воплотилось все «низкое, все подлое» что есть в его натуре. «Ты воплощение меня самого, – говорит Иван, – только одной, впрочем, моей стороны – моих мыслей и чувств, только самых гадких и глупых». «Пусть он унесет с собою все, что ты теперь проклинаешь, и никогда не приходит! – вскричал Алеша» (Достоевский: 842).

Алеше становилась понятна болезнь Ивана: «муки гордого решения, глубокая совесть!».

В. В. Розанов замечает, что в романе Достоевского «граница между человеком и искушающим Диаволом исчезает, их образы сливаются». (Розанов: 66).

То есть черт – личное, внутреннее страдание, которое переживает Иван.

Мефистофель дан в спутники Фаусту затем, чтобы тот не успокаивался. Толкая Фауста на дурное, он, сам того не ожидая, пробуждает лучшие стороны натуры героя.

Герои испытывают страдания, а без страдания не было бы веры в Бога, которая основана, прежде всего, на любви к людям. По выражению К. Н. Леонтьева, «Без преступлений и наказаний они пребывали бы, наверное, в пустой гордости или зверской грубости» (Леонтьев: 16).

Розанов также говорит о значении страданий за совершенное преступление: «В истории падения, преступления, грех – это центральное явление, падение, от которого нужно подняться к чему-то, вновь возродиться. Сущность греха такова, что она предполагает возрождение. Чем глубже скорбь – тем ближе Бог» (Розанов: 66)

Эту мысль можно проиллюстрировать примером Гретхен. Она всю жизнь вела беспорочный образ жизни. Согрешила она лишь один раз, и годы безгрешной жизни забыты для окружающих ее людей. Все говорят и размышляют только о ее падении. Этот грех центральный в судьбе Гретхен.

Куда я скроюсь с этих пор?

Куда я сделанное дену?

(Гёте: 274)

Валентин:

И чем чудовищнее грех

Тем больше на виду у всех.

<…>

Ты смыть не сможешь на земле

Клейма проклятья на челе.

(Гёте: 282)

Обезумевшую Гретхен тоже мучает злой дух.

Опять они,

Все те же, те же думы!

Никак от них не отвяжусь

<…>

Настиг тебя гнев господень!

Трубный глас раздается!

Разверзаются гробы!

И из пепла

Душа твоя

Подымается

На вечные муки.

(Гёте: 284)

Я покоряюсь божьему суду

Спаси меня, отец мой в вышине!

Вы, ангелы, вокруг меня, забытой,

Святой мне станьте на защиту!

<…>

Мефистофель:

Она

Осуждена на муки!

Голос свыше:

Спасена!

(Гёте:324)

Тот, кто знает евангельский свет, спасен, даже если не обременен познанием – как соблазненная Фаустом Гретхен, предстающая ближе к финалу в свите Божьей Матери.

В измученной душе Ивана Бог побеждает «человекобога». Его терзания показывают, как он невольно верит в добродетель. По выражению Волынского, «он страшно близок к Богу». В душе Ивана приближение Алеши отзывается слышнее, громче, как бы вытесняя собой черта. Иван «исцеляет» себя Алешей, исповедует перед братом драму своего раздвоения. «Я, может быть, себя хотел бы исцелить тобою» (Достоевский: 336).

Лосский в книге «Достоевский и его христианское миропонимание» пишет: «Алеша в важнейшие минуты жизни Ивана возводит в область ясного понимания то, что без него оставалось бы долго неопознанным и даже неосознанным <…> Сила добра, исходящая из его души, выводит все темное на ясный свет дня» (Лосский: 179).

На суде человеческом Иван был бы признан виновным и, может быть, понес бы даже кару вместе со Смердяковым, но на суде божеском, выразителем которого является Алеша, не он убийца, не он виновен.

Чтобы доказать это, обратимся снова к экспозиции сравниваемых произведений.

В уста старца Зосимы Достоевский вкладывает слова о спасении души: «Коли каешься, так и любишь, – говорит Зосима пришедшей к нему мужеубийце. – А будешь любить, то ты уже Божья … Любовью все покупается, все спасается. Уж коли я, такой же, как и ты, человек грешный, над тобой умилился и пожалел тебя, кольми паче Бог» (Достоевский: 109)

Старец понял борьбу, происходящую в сердце Ивана: «Блаженны же вы, коли веруете, или уже очень несчастны! <…> Потому что по всей вероятности, не веруете сами в бессмертие вашей души, ни даже в то, что написали о церкви и о церковном вопросе. В вас этот вопрос не решен, и в этом ваше великое горе <…> Благодарите Творца, что дал вам сердце высшее, способное такой мукой мучиться. Дай вам Бог, чтобы решение сердца вашего постигло вас еще на земле, и да благословит Бог пути ваши» (Достоевский: 133).

Так же и отец Паисий, вероятно, имел в виду Ивана, когда говорил Алеше: «И отрекшиеся от христианства, и бунтующие против него в существе своем сами того же самого Христова облика суть и таковыми же и остались, ибо до сих пор ни мудрость их, ни жар сердца их не в силах были создать иного высшего образа человеку и достоинству его, как образ, указанный вдревле Христом» (Достоевский: 225).

И в «Прологе на небесах» у Гёте Господь выражает убеждение, что люди в конце концов способны к совершенствованию и добру, что настоящий человек при всей смутности своих устремлений сумеет найти верный путь.

Он служит мне, и это налицо,

И выбьется из мрака мне в угоду.

Когда садовник садит деревцо,

Плод наперед известен садоводу.

(Гёте: 132)

По словам Гете, «непрестанно стремившийся к добру человек выпутывается из мучительных своих заблуждений и должен быть спасен» (Аникст: 341).

Ты можешь гнать,

Пока он жив, его по всем уступам.

Кто ищет – вынужден блуждать.

<…>

Он отдан под твою опеку!

И если можешь, низведи

В такую бездну человека,

Чтоб он тащился позади.

Ты проиграл наверняка.

Чутьем, по собственной охоте

Он вырвется из тупика.

(Гёте: 132)

Почему же Господь разрешает дьяволу испытать человека: Иова, Ивана, Фауста? Ответ на этот вопрос мы находим в романе «Братья Карамазовы»:

«Слышал я потом слова насмешников: как это мог Господь отдать любимого из святых своих на потеху Диаволу… и для чего: «вот что, дескать, может вытерпеть святой мой ради меня!». «Но в том и великое, что тут тайна, – что мимоидущий лик земной и вечная истина соприкоснулись тут вместе» (Достоевский: 404).

Иов служит не только Господу, но «послужит и всему созданию его в роды и в роды и во веки веков, ибо к тому и предназначен был».

Поединок между Богом и дьяволом происходит в душе человека и человек решает его. В этом прямое соответствие «частного» человека с целым миром, а личной жизни с судьбой мироздания. «А надо всем-то правда Божья, умиляющая, примиряющая, всепрощающая!» (Достоевский: 405).

Испытание Фауста Мефистофелем также должно подтвердить либо достоинство человека, либо его ничтожество. Фауст оказывается таким образом ответчиком за все человечество. После того, как Фауст прошел весь жизненный путь, дается окончательное решение спора между силами добра и зла.

Мефистофель хочет унести душу его в ад, но тут вмешиваются божественные силы, «грешных прощая, прах оживляя» (Гёте: 602). Бесы робеют, пятятся от рассыпающихся роз.

Розы, вы – знаменья

Благости любящей,

Все перевесьте

Радостной вестью!

(Гёте: 604)

Мефистофель:

О, что со мной! Как Иов, весь в нарывах,

Я страшен сам себе и все же горд

И радуюсь, уверившись, что черт.

(Гёте: 606)

Ангелы поднимаются к небу, унося бессмертную душу Фауста. Фауст оправдан, и в его лице оправдано все человечество. В финале трагедии Фауста встречает отец ангелоподобный PaterSeraphicus. Этот образ упоминается и в романе Достоевского. Иван, акончив излагать Алеше свою поэму, посылает его к старцу: «Ну, иди теперь к твоему PaterSeraphicus»(Достоевский: 317).

В образах старца Зосимы и Алеши Достоевский изображает христианство как подлинную религию любви. «Не в православии ли одном, – отмечал Достоевский в «Дневнике писателя» за 1873г – сохранился божественный лик Христа во всей чистоте. И, может быть, главнейшее предызбранное назначение народа русского в судьбах всего человечества и состоит лишь в том, чтоб сократить у себя этот божественный образ Христа во всей чистоте, а когда придет время, – явить этот образ миру, потерявшему пути свои!»

Творчество Достоевского, замечает Н. А. Бердяев, «полно особых откровений о природе русского человека, о русской душе <…> Достоевский раскрыл полярность русского духа как глубочайшую его особенность. Как отличается в этом русский дух от монизма духа германского!» (Бердяев:232)

«Западный человек почвеннее, он более верен традициям и более подчинен нормам. Широк русский человек. Достоевский раскрыл жуткую, огненно-страстную русскую стихию<…> Достоевский открыл, что русский человек всегда нуждается в пощаде и сам щадит. В строе западной жизни есть беспощадность, связанная с подчиненностью человека дисциплине и норме. И русский человек человечнее западного человека. С тем, что раскрыл Достоевский о природе русского человека, связаны величайшие возможности и величайшие опасности. И русскую идею видел Достоевский во «всечеловечности» русского человека. Даже преступление не уничтожает у него человека» (Бердяев: 230).

Н. О. Лосский продолжает эту идею о европейском характере, укладывающемся в рамки традиции и о широте души русской: «У западных европейцев многие черты характера выработаны уже с детства под влиянием воспитания и воздействия общественных нравов. Русский человек в своем искании абсолютного и бесконечного обыкновенно не удовлетворяется надолго никакими определенными выработанными формами жизни» (Лосский:395).

С. Н. Булгаков также, указывая на сходство мировых, вненациональных черт образов Фауста и Ивана Карамазова, отмечает и национальные: «Непосредственное впечатление говорит вполне определенно, что Фауст, оставаясь мировым образом, есть в то же время немец с ног до головы <…> так же несомненно, что Иван Карамазов есть вполне русский человек, с которым каждый из нас не может не чувствовать кровного родства. Говоря определеннее, Иван есть русский интеллигент, с головы до ног, с его пристрастием к мировым вопросам, с его склонностью к затяжным разговорам с постоянным самоанализом, с его больной, измученной совестью». (Булгаков: 42) И сам Иван Карамазов рассуждает: «Русские мальчики, едва лишь знакомятся, тотчас начинают говорить о вековечных вопросах <…> есть ли Бог, есть ли бессмертие, а утратив веру в Бога, толкуют «о переделке всего человечества по новому штату» <…> И множество, множество самых оригинальных русских мальчиков только и делают, что о вековечных вопросах говорят у нас в наше время» (Достоевский: 333).

В работе Льва Шестова «Достоевский и Ницше» немало интересных наблюдений о русском и немецком характерах. Упоминая в своих рассуждениях Гёте он пишет: «Гр. Толстой недаром в "Что такое искусство" отвергнул Гете! И в самом деле, чего нужно Фаусту? Он прожил длинную, честную, трудовую жизнь, пользуется уважением и почетом народа, к нему отовсюду стекаются ученики, которым он может внушать идеи добра и передавать те, хотя и ограниченные, но полезные познания, которые ему удалось приобрести долгими годами упорных занятий. Кажется, радоваться бы ему на свою старость, а он недоволен, заводит дела с дьяволом и продает врагу человеческого рода свою душу за Маргариту. Что это такое? Ведь, говоря простым языком, это значит: седина в бороду, а бес в ребро. Меня удивляет только, что гр. Толстой не вспомнил по поводу "Фауста" эту удивительную русскую поговорку. Его любимые собеседники, "умные мужики", наверное бы так рассудили» (Шестов:50).

Фауст был так увлечен поисками своего прекрасного мгновенья, что на своем пути загубил жизнь Маргариты, убил ее брата. Притом герой не испытывал тяжких мук совести, даже не осознавал всей глубины своей вины. В отличие от него, русский Иван Карамазов, по сути дела не виновный в убийстве отца, чувствует бремя своей вины.

Иван Карамазов является настоящим русским именно в том, что он всецело занят этической проблемой. «Поразительно равнодушие этого сильного философского ума ко всем остальным проблемам философии, например, теории познания. И, наоборот, Фауст, выступающий с гносеологической проблемой, является настоящим немцем, с их удивительной философией мысли» (Булгаков: 43).

Иван стремится «исцелить» себя Алешей. Фауст же отворачивается от божественного света и желает любоваться его отражением на земле.

Вот солнце показалось! Я не смею

Поднять глаза из страха ослепленья

<…>

Нас может уничтожить это пламя.

И вот мы опускаем взор с боязнью

К земле, туманной в девственном наряде,

Где краски смягчены…

Нет, солнце, ты милей, когда ты – сзади.

И яркой радуге окрестность рада

(Гёте: 328)

«Достоевский не созерцает божественный покой красоты <…> он видит до самого конца, до последней глубины ее огненное, вихревое движение. Отсюда – вечное беспокойство» (Бердяев: 215).

Дмитрий Карамазов: «Красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы – сердца людей» (Достоевский: 179)

Фауст стремится уйти от своих сомнений и забыться в юбщественной деятельности на пользу людей:

Так именно, вседневно, ежегодно,

Трудясь, борясь, опасностью шутя,

Пускай живут муж, старец и дитя.

Народ свободный на земле свободной

Увидеть я б хотел в такие дни.

Тогда бы мог воскликнуть я: «Мгновенье!

О, как прекрасно ты, повремени!

Воплощены следы моих борений,

И не сотрутся никогда они!»

(Гёте: 598)

Творческие и созидательные возможности Фауста направлены и на преобразование природы, и на создание совершенного государства, то есть наиболее благоприятных условий для жизни человека.

Для Достоевского выше всех царств и миров – душа человека. «Весь Иван Карамазов есть мучительный вопрос о человеке, о границах, поставленных человеку» (Бердяев: 221) Лучше ад для человеческой личности, чем бесчеловеческое блаженство.

«Необычная форма русского романа была выражением нового содержания, которого еще не знала европейская литература. Как писал Стефан Цвейг, у героев Диккенса «цель всех стремлений – миловидный коттедж на лоне природы с веселой толпой детей»; у героев Бальзака – «замок с титулом пэра и миллионами». Люди в Европе «хотят быть счастливыми, довольными, богатыми, могущественными». Кто из героев Достоевского стремится к этому?.. Они нигде не хотят остановиться, даже в счастье. Они всегда стремятся дальше» (Лосский: 169).


Заключение

Сравнительная характеристика Ивана Карамазова и Фауста Гёте показала, в образах героев обнаруживается множество общих моментов. В первую очередь важна отсылка к образу ветхозаветного Иова. Этот момент указывает не только на сходство характеров героев, но и на симметричность их судеб, на их общее предназначение, их миссию перед Богом и всем человечеством. Кроме того, в характерах героев много общих черт. Во-первых, увлечение наукой. Во-вторых, чувство тоски, неудовлетворенность. Третья черта, отмеченная нами – это отрицание Бога, атеизм героев, а также их гордость, нежелание отступиться от своих идей. Из этого следует и следующий момент. И Фауст, и Иван Карамазов причисляют себя к высшим существам человеческой расы, их идеал – сверхчеловек, которому все дозволенно. Помимо всего прочего, оба героя любят жизнь, проходят испытание чувственной любовью, но не испытывают удовлетворения в жизни и, наконец, общаются с потусторонними силами. И если считать, что Черт Ивана и Мефистофель Фауста являются их «вторыми половинами», то и у этих «вторых половин» много общего.

Сами произведения «Братья Карамазовы» и «Фауст» связанны общими идеями, философскими вопросами. Например, вопросом о смысле существования человека на земле, о борьбе добра и зла за душу человека. Можно предположить, что «Фауст» Гёте стал источником глубоких философских идей. Поэтому важно воспринимать роман «Братья Карамазовы» в его внутренней взаимосвязи с другим произведением.

Но сравнительная характеристика героев выявляет и различные черты героев. Прежде всего, таковыми являются национальные. Главное, что отличает Ивана – это его глубокое чувство вины, его нравственность, «широта» его души. Многие представители философской мысли замечали, что западные люди, в том числе и немцы, отличаются от русских ограниченностью своего мировосприятия, что связанно с их подчинением нормам и традициям.

Итак, Иван Карамазов выражает муки и сомнения XIXвека, так же как Фауст XVIIIвека. То есть Ивана Карамазова справедливо можно назвать Фаустом XIX века.