Главная              Сочинения по литературе

Учебное пособие: Теория литературы. Поэтике

Б.В. ТОМАШЕВСКИЙ

ТЕОРИЯ ЛИТЕРАТУРЫ

ПОЭТИКА

Рекомендовано Государственным комитетом РФ по высшему образованию в качестве учебного пособия для студентов вузов, обучающихся по направлению «Филология», специальностям «Филология» и «Литературоведение»

УДК 82189

ББК 83

Т 56

Томашевский Б.В.

Т 56 Теория литературы. Поэтика: Учеб. пособие/Вступ. статья Н.Д. Тамарченко; Комм. С.Н. Бройтмана при участии Н.Д. Тамарченко. – М.: Аспект Пресс, 1999.–334с.

ISBN 5-7567-0230-Х

Предлагаемая книга – переиздание известного учебника, вышедшего последний раз в 1931 г. По мнению специалистов, данный учебник до сих пор остается одним из лучших руководств по теоретической поэтике.

Предназначается для студентов и преподавателей гуманитарных вузов.

УДК 82189

ББК83

ISBN 5-7567– 0230– X © «Аспект Пресс», 1996, 1999

Н. Д. Тамарченко

«ПОЭТИКА» Б. В. ТОМАШЕВСКОГО И ЕЕ СУДЬБА

1

Борис Викторович Томашевский (1890–1957 гг.) – один из самых талантливых и наиболее известных русских литературоведов XX века. Его считают основателем нашей текстологии, крупнейшим стиховедом, выдающимся пушкинистом (особенно велики его заслуги в изучении рукописей Пушкина и связей его творчества с французской литературой и культурой), лексикологом и знатоком истории русского литературного языка и т.д., и т.п. Поражаясь столь разносторонней одаренности и многообразной деятельности ученого, можно вспомнить, что молодость поколения, к которому он принадлежал наряду с А.П. Скафтымовым и В.М. Жирмунским (Б.М. Эйхенбаум родился несколькими годами раньше, а Ю.Н. Тынянов, А.Ф. Лосев, В.В. Виноградов, М.М. Бахтин и В.Я. Пропп, наоборот, – позже), совпала с серебряным веком нашей литературы, который был одновременно веком золотым для религиозной философии и связанной с нею философской эстетики. По выражению Н.А. Бердяева, это был подлинный Ренессанс русской культуры.

Неудивительно, что многое, созданное людьми этого поколения, остается и по сей день живым и актуальным. В частности, целый ряд книг Б.В. Томашевского входит в активный фонд современного литературоведения. Но книга, предлагаемая вниманию читателя, не пользуется широкой популярностью уже несколько десятилетий. Более того, ее плохо знают в наши дни даже специалисты. Вот один весьма показательный пример. В специальной статье об ученом, содержащей интересные сведения о его творческой судьбе и убедительную оценку его наследия, утверждается, что «Теория литературы. Поэтика» была «расширенным» вариантом книги «Краткий курс поэтики»*, тогда как в действительности дело обстояло как раз наоборот, причем «Краткий курс...» вышел на три года позже первого издания нашей книги.

* См.: Л е в к о в и ч Я. Борис Викторович Томашевский//Вопросы литературы 1979. № 11. С. 202.

Тогда же, в 1925 г., в рецензии, подписанной именем Павла Медведева, но принадлежащей, судя по терминологии и некоторым «опорным» формулировкам, М.М. Бахтину, было отмечено, что читатель получил учебник, который «нельзя не признать лучшим у нас – по богатству материала, по научной систематизации и разработке его», что «работа Томашевского неизмеримо превосходит как старые «Теории словесности», так и более свежие руководства Шалыгина и Овсянико-Куликовского. Короче говоря, такого серьезного, ясного и содержательного учебника у нас еще не было и нет»*.

* М е д в е д е в П. Б. В. Томашевский. Теория литературы (Поэтика)//3везда. 1925. № 3 (9). С, 298.

Видимо, книга резко выделялась на достаточно приличном фоне. Имя Д.Н. Овсянико-Куликовского, в ту пору академика, и сейчас хорошо известно. Что же касается А.Г. Шалыгина, то его «Теорию словесности» еще в 1938 г. А.Ф. Лосев просил прислать в Куйбышев, где он читал лекции студентам*.

* Письма А.Ф. Лосева к В.М. Лосевой//Начала. 1993. № 2. С. 145.

С 1925 по 1931 гг. учебник Б.В. Томашевского был издан шесть раз, что свидетельствует об интересе к нему тогдашнего читателя. Но затем произошел ряд событий из числа тех, подробности которых покрыты мраком неизвестности, зато «социально-исторический подтекст» совершенно ясен. В 1931 г. автор учебника был уволен из ЛГУ «за формализм» и в течение пяти лет преподавал прикладную математику в Ленинградском институте инженеров железнодорожного транспорта (пригодился его первый диплом инженера-электрика, полученный в Льеже в 1912 г.). И делал это настолько успешно, что, когда его восстановили на прежнем месте работы, студенты института жаловались по инстанциям, что у них отнимают «лучшего преподавателя математики»*. Но учебник с тех пор более не издавался и в вузах страны, видимо, уже не использовался. P.O. Якобсон утверждает в некрологе, что книга была «изъята из обращения»**. Трудно сегодня сказать, принималось ли на этот счет решение «компетентными органами» или нет, но для исчезновения книги на долгие годы из поля зрения литературоведов – преподавателей и студентов – существовали причины и более общего характера.

* См.: М а й м и н Е. А. Борис Викторович Томашевский (Очерк-воспоминание)//Проблемы современного пушкиноведения. Л.. 1986. С. 156.

** J а с о b s o n R. Boris Victorovic Tomasevskij (1890-1957) //International Journal of Slavic Linguistics and Poetics. 1959. Т. 1-2. P. 316.

Проще всего, конечно, объяснить этот факт истории нашей науки, а также нашей системы филологического образования именно государственной кампанией «борьбы» с «формальным методом» и его приверженцами. Но такое объяснение не выдерживает критики.

Во-первых, книга Б.В. Томашевского отнюдь не была правоверно формалистической. Это было очевидно ее первым читателям: в той же рецензии Медведева–Бахтина сказано, что формализм автора «какой-то не то половинчатый, не то двухсполовинный», вполне сознавал это и сам Б.В. Томашевский: «Моя «Теория литературы», – пишет он В. Шкловскому 12 апреля 1925 г., – вся вне формального метода, вне научной работы, вне очередных проблем. Это просто старая теория словесности Аристотеля, написанная мною потому, что публика (не наши ученики) ее просила, а я читал такую теорию словесности на одних курсах»*. В том же году в статье с характерным названием «Формальный метод (вместо некролога)» Томашевский утверждал, что задачей формалистов и их заслугой следует считать не создание «нового метода», а «спецификацию литературных вопросов, дифференциацию историко-литературных проблем и освещение их светом положительных знаний, в том числе хотя бы и светом социологии»**.

* Б. В. Томашевский в полемике вокруг «формального метода»/Публ. Л. Флейшмана//Slаviса hierosolymitana, 1978. Vol. III. P. 385-386.

** Современная литература: Сб. статей. Л., 1925 С. 148-152.

Нам, разумеется, могут возразить, что люди, проводившие идеологические кампании, вряд ли хотели, да и могли вдаваться в тонкости. Совершенно верно. И это вполне совпадает с нашим вторым доводом. Как раз потому, что эти люди смотрели, что называется, в корень, в начале 1930-х гг. было свернуто вообще всякое, а не только «формалистическое» изучение проблем художественной формы. А к этому времени оно проводилось параллельно в нескольких разных направлениях. Позиции, принципиально иные, чем, скажем, у В.Б. Шкловского и Б.М. Эйхенбаума, занимала группа специалистов по поэтике, связанных с ГАХН (Государственной Академией Художественных Наук) и публиковавших свои работы в сборниках «Ars poetica», «Художественная форма», в журнале «Искусство» (М.А. Петровский, P.O. Шор, Б.И. Ярхо)*. Очевидна несводимость к «формальному методу» деятельности в 1920-е гг. В.Я. Проппа, а также В.М. Жирмунского и В.В. Виноградова, в чьих работах тяготение к «лингвистической поэтике» сочеталось с активным привлечением к анализу произведения широкого идеологического и историко-культурного контекста**. Наконец, для развития исторической поэтики большое значение имели работы по «палеонтологии» литературы и фольклора (О.М. Фрейденберг, И.Г. Франк-Каменецкий)***.

* Об особенностях научной позиции Б. И. Ярхо см.: Г а с п а р о в М.Л. Работы Б.И. Ярхо по теории литературы//Труды по знаковым системам. 4. Тарту, 1969. С. 504-514.

** См.: Л и х а ч е в Д. С. В. М. Жирмунский – свидетель и участник литературного процесса первой половины XX В.//Ж и р м у н с к и й В. М. Теория литературы. Поэтика. Стилистика. М.,1977. С. 10–11: Ч у д а к о в А. П. Ранние работы В.В. Виноградова по поэтике русской литературы//В и н о г р а д о в В. В. Избранные труды. Поэтика русской литературы. М., 1976. С. 467–469.

*** См. об этом: Л о т м а н Ю. М. О. М. Фрейденберг как исследователь культуры// Труды по знаковым системам. 6. Тарту, 1973. С. 482–486.

Итак, дело было не в формализме как особой научной школе, а в том, что интерес к художественной форме и, следовательно, поэтика как научная дисциплина, с одной стороны, а с другой, – «идейная консолидация советского общества», завершившаяся в первой половине 1930-х гг., оказались вещами несовместными...

В своих «гражданских правах» поэтика была восстановлена лишь в первой половине 1960-х гг. Имеем в виду почти одновременный выход в свет трехтомной «Теории литературы» (1962–1965 гг.) с ведущей для этого труда идеей «содержательности» художественной формы, второго издания «Проблем поэтики Достоевского» М.М. Бахтина (1963 г.) и «Лекций по структуральной поэтике» Ю.М. Лотмана (1964 г.). Незадолго до этих событий был посмертно опубликован под редакцией В.Я. Проппа курс лекций Б.В. Томашевского «Стилистика и стихосложение» (1959 г.). В предисловии «От редакции» сказано, между прочим, что «заглавие не охватывает всего содержания книги. Предполагалось, что вслед за курсом стилистики и стихосложения будет прочитан более широкий курс поэтики и теории литературы. Последняя часть книги представляет собой эскизное изложение некоторых вопросов поэтики, поскольку они связаны с вопросами стилистики, развернутое же изложение этих вопросов намечалось на будущее. Смерть прервала осуществление этого замысла»*. Был ли замысел, о котором идет речь, хоть в какой-то мере связан с той эволюцией научного и в целом общественного сознания, которая выразилась в возврате к проблемам поэтики?

* Т о м а ш е в с к и й Б. В. Стилистика и стихосложение. Курс лекций. Л., 1959. С. 4. Далее при ссылках на это издание страницы указываются в тексте.

Вряд ли мы сильно ошибемся, если скажем, что абсолютное большинство читателей, знакомившихся с книгой Б. В. Томашевского 1959 г. в первые годы после ее опубликования, не сравнивали ее структуру со структурой учебника 1925-1931 гг. В противном случае было бы давно замечено самое недвусмысленное сходство. В учебнике было три части: «Элементы стилистики», «Сравнительная метрика» и «Тематика». В «Курсе лекций» частей всего, казалось бы, две: «Стилистика» и «Стихосложение». Но, заглянув в «Приложение», содержащее, по словам редакции, «эскизное изложение некоторых вопросов поэтики», мы легко убеждаемся в том, что сюда вошли (в преобразованном виде) фрагменты прежней «Тематики», посвященные «драматическим» и «повествовательным» произведениям (с. 506–524). В учебнике «Теория литературы. Поэтика», как увидит читатель по оглавлению настоящей книги, разделы под аналогичными названиями (плюс еще «жанры лирические») входили во вторую половину «Тематики» под общим названием «Литературные жанры».

Не подлежит сомнению, таким образом, что Б.В. Томашевский в последние годы жизни стремился создать новый вариант своего учебника. Об этом же свидетельствуют в выступлениях-некрологах близко знавшие его люди: коллеги по кафедре истории русской литературы ЛГУ (по их сведениям Учпедгиз должен был «вскоре» издать «капитальную монографию «Курс стилистики и поэтики»)*, Р. О. Якобсон (Томашевский «работал над новой версией его фундаментального учебника «Теория литературы»)** и Б.М. Эйхенбаум («Теоретические работы Томашевского представляют собой неосуществленную мечту о создании единого труда по поэтике, в который вошли бы три раздела, которые входят в учебник, – стилистика, метрика, тематика...»)***.

* Л а р и н Б. А., Е р е м и н И. П. и др. Борис Викторович Томашевский // Русская литература XX века (Учен. зап. ЛГУ. Сер. филол. наук. № 261. Вып. 49). Л., 1958. С. 174.

** J а с о b s о n R. Op. cit. Ibid.

*** См.: Л е в к о в и ч Я. Указ. соч. С. 208-209.

В каком же именно направлении шло переосмысление автором учебника проблем поэтики во второй половине 1950-х гг.? Случайно ли то обстоятельство, что этот процесс в наибольшей степени затронул, как видно, раздел «Тематики»?

Обратим внимание прежде всего на знаменательный подзаголовок приложения в книге 1959 г. «Художественная система как категория историческая». Далее идут «Вводные замечания», где в центре внимания оказываются категории литературного рода и жанра, а стиль и стих рассматриваются уже как аспекты или элементы художественного произведения определенного типа (с. 497). Главным предметом исторического подхода становится именно произведение, а следовательно, и категории, характеризующие его «элементы» и саму целостность, – «Художественные роды тоже есть явление историческое» (с. 499). Здесь мы видим подготовку проблематики упомянутого трехтомного труда «Теория литературы. Основные проблемы в историческом освещении». Следующая фраза в книге Б. В. Томашевского затрагивает уже другую тему: «Мало того, даже самая граница литературы, граница того, что мы называем художественной литературой, есть явление историческое, и в разное время под «литературой» подразумеваются самые различные явления» (далее место «Домостроя» в системе древнерусской литературы сравнивается с соотношением системы литературы нашего времени и какой-нибудь «книги по домоводству»). Это рассуждение чрезвычайно близко исходным тезисам статьи Н.И. Конрада «О некоторых вопросах истории всемирной литературы» (1965 г.)*.

* См.: К о н р а д Н. И. Запад и Восток: Статьи. М., 1972. С. 417-418. Впрочем, аналогичные соображения были высказаны еще в 1927 г. в статье Ю.Н. Тынянова «Литературная эволюция». См.: Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 273.

Трудно сказать сегодня, какие именно причины – творческие ли затруднения (как полагал Б.М. Эйхенбаум) или факторы внешнего порядка – привели к тому, что вместо нового учебника по теории литературы и поэтике Учпедгизом в 1959 г. было опубликовано нечто совсем иное. Зато можно смело утверждать, что по своему замыслу эта версия книги была созвучна новому этапу развития научной поэтики не в меньшей степени, чем прежний ее вариант – методологическим поискам середины 1920-х гг. Не менее очевидно, к сожалению, и другое: наша система вузовского филологического образования и во времена происходившей тогда «оттепели» была слишком заидеологизирована, чтобы принять такой учебник, даже для ограниченного использования.

«При изучении явлений вовсе не нужно априорное определение сущностей», – писал автор о задачах поэтики в 1925 г.* Эта принципиальная установка была сохранена и в изданном через три с лишним десятилетия «Курсе лекций». Но литературоведение, в предшествующую эпоху причисленное к лику «идеологических» дисциплин, на рубеже 1960-х гг. еще вовсю исходило из «априорного определения сущностей».

* Т о м а ш е в с к и й Б. В. Формальный метод (вместо некролога). С. 148.

Конечно, сущность искусства неизбежно учитывается в любом подходе к такому явлению, как художественное произведение. Но означает ли это, что мы должны предварительно именно априорно определить эту сущность? И не был ли прав, например, В.Я. Пропп, когда он отказывался отвечать на вопрос о смысле волшебной сказки до систематического объективного описания ее структуры?

Так или иначе, особенности отечественной истории 1930–1980-х гг. лишили нас возможности иметь такой учебник поэтики, который, видимо, только Томашевский и мог написать и который, будучи опубликован, получил бы для подготовки филологов-литературоведов такое же значение, какое, например, для немецкоязычных стран имеет замечательная книга В. Кайзера «Произведение словесного искусства. Введение в науку о литературе» (Das sprachliche Kunstwerk. Die Einfuhrung in die Literaturwissenschaft).

Но и учебник Б.В. Томашевского 1925-1931 гг. остается лучшим у нас руководством по теоретической поэтике – разумеется, если осмыслить его общую концепцию и структуру с современной точки зрения и вместе с тем исторически. Для этого необходимо соотнести основные идеи и формулировки книги, с одной стороны, с контекстом теоретических поисков и дискуссий 1920-х гг., с другой, – с современными представлениями о задачах поэтики, составе этой дисциплины и системе ее понятий.

2

Книга Б.В. Томашевского открывается кратким введением, названным «Определение поэтики», и включает в себя три части, посвященные стилистике, метрике и «тематике».

Первые же фразы введения показывают, что его цель – не только ответ на вопрос «Что такое поэтика?», но и определение ее задач и предмета. Следовательно, как это и подтверждается в дальнейшем, – разговор о том, что такое «литература или словесность», а также «литературное произведение». Здесь, таким образом, взаимоопределяются несколько понятий, составляющих единый исходный комплекс.

Иначе обстоит дело со структурой основной части учебника. Она особо не оговорена: почему выделены именно три такие раздела поэтики, остается неизвестным. Между тем, очевидна общая установка автора на последовательную и продуманную, причем заметную для читателя и разъясняемую ему систематичность. Это несоответствие, скорее всего, объясняется современным книге общеизвестным научным контекстом. Именно такая структура научной дисциплины представлялась, вероятно, в тот момент естественной и самоочевидной.

Действительно, и «Определение поэтики», и разделение книги на три части ориентированы на одну и ту же традицию европейского «формального» искусствознания. В области поэтики она была представлена у нас в первую очередь (если не говорить о некоторых статьях А. Белого) работами В.М. Жирмунского. Особое значение имела статья «Задачи поэтики», несколько раз переизданная за короткое время (1919, 1923, 1924гг.). В дальнейшем, сравнивая с нею учебник Б.В. Томашевского, обратим внимание не столько на внешнее сходство отдельных формулировок, сколько на внутреннее существенное родство методологических позиций.

По Б.В. Томашевскому, «задачей поэтики (иначе – теории словесности или литературы) является изучение способов построения литературных произведений» (с. 22)*. В статье В.М. Жирмунского вполне аналогичной формулировки нет. Ближе всего этому определению по смыслу, на наш взгляд, следующее место: «Наша задача при построении поэтики – исходить из материала вполне бесспорного и, независимо от вопроса о сущности художественного переживания, изучать структуру эстетического объекта, в данном случае – произведения художественного слова»**. С точки зрения второго автора, как видим, тоже нужно изучать построение литературного произведения, но непосредственный объект исследовательских усилий назван «произведением художественного слова» совсем не случайно. Слово и есть «вполне бесспорный материал», из которого на самом деле произведение и строится. Эту-то «материальную структуру», воспринимаемую вполне независимо от «художественного переживания», ученый и склонен в данном случае отождествлять со структурой эстетического объекта. В принципе так же обстоит дело и в учебнике, причем здесь организованный речевой материал обозначен термином «текст», в статье отсутствующим.

* Текст учебника везде цитируется по настоящему изданию. Все графические выделения в тексте принадлежат Б.В. Томашевскому.

** Ж и р м у н с к и й В. М. Теория литературы. Поэтика. Стилистика. С. 23. Далее работы Жирмунского везде цитируются по этому изданию. Страницы указываются в тексте статьи.

Какими же методами следует изучать структуры литературных произведений, если объект – некая «конструкция», созданная из обработанного материала? Поскольку материал – именно речь, использующая языковые (фонетические, лексические, грамматические) формы, напрашивается обращение к методам лингвистики. Необходимость же учесть специфику изучаемого объекта приводит к противопоставлению двух способов «применения» языка: в речи «практической» и в речи «художественной». Такой ход мысли в учебнике намечен уже введением. Далее, в начале первой части книги находим специальный подраздел «Речь художественная и речь практическая». В чем же именно усматривается различие этих двух типов высказываний?

По мнению Б. В. Томашевского, в словесном творчестве мы имеем дело, во-первых, с фиксированными конструкциями; во-вторых, с выражениями, не направленными на какую-либо внешнюю цель и в этом смысле «самоценными» (в поэзии «интерес направлен на само произведение»). Отсюда два итоговых определения: 1) «Литература есть самоценная фиксированная речь» (с. 23) и 2) «Речь, в которой присутствует установка на выражение, называется художественной в отличие от обиходной практической, где этой установки нет» (с. 28).

Такое противопоставление систем «практического» и «поэтического» языков, введенное Л.П. Якубинском и P.O. Якобсоном (последнему и принадлежит формула «высказывание с установкой на выражение»), принято в статье В.М. Жирмунского с очень серьезными оговорками. Понятие «самоценной речевой деятельности» ученый, во-первых, признает «слишком широким» для определения поэтической речи: «...многие примеры такой деятельности, приводимые самим Якубинским, не имеют специально эстетического характера (например, когда герой романа «грассирует и с видимым удовольствием слушает себя» или солдаты передразнивают французов, лопоча непонятные слова и «стараясь придавать выразительную интонацию своему голосу») (с. 23). Можно заметить, что аналогичное отношение к этому важнейшему пункту формалистской доктрины присутствует и в учебнике Б.В. Томашевского. Здесь указано, например, на то, что «в обиходе сплошь и рядом мы употребляем фразы с определенным упором на выражение, с подчеркиванием словесной структуры отдельных слов и оборотов» (с. 29). Во-вторых, обозначенный понятием «самоценности» характерный признак «эстетического высказывания» (он-то и был, как отмечает Жирмунский, определен кантовской формулой «целесообразности без цели») важен, но «незаконно обособлен» и выступает в качестве единственного под влиянием «эстетики и поэтики футуризма» (Там же).

Если словесные конструкции «с установкой .на выражение» встречаются и вне искусства, а художественное произведение все-таки характеризуется «целесообразностью без цели», то возникает вопрос: совпадает ли эстетический объект, воспринимаемый созерцателем, с такого рода конструкциями?

Позиция В.М. Жирмунского в этом пункте явно двойственна. С одной стороны, он замечает, что «исчерпывающее определение особенностей эстетического объекта и эстетического переживания, по самому существу вопроса, лежит за пределами поэтики как частной науки и является задачей философской эстетики» (Там же). С другой, – ученый отождествляет упорядоченный материал произведения с эстетическим объектом, утверждая, что в результате усилий художника «природный факт (материал) возводится в достоинство эстетического факта, становится художественным произведением» (с. 18).

Казалось бы, одно из двух. Либо материал, «обработанный с помощью приемов, свойственных данному искусству», – это и есть художественное произведение. (Будь это истиной, «формальный метод» явился бы единственно возможной научной поэтикой.) Либо «обработанный материал» воплощает эстетический объект, отнюдь с ним не совпадая. Тогда поэтика «как частная наука» должна строиться на основе философской эстетики. И, следовательно, изучать структуру эстетического объекта, ограничиваясь одним только «вполне бесспорным материалом», т. е. «независимо от вопроса о сущности художественного переживания», оказывается невозможным.

Двойственность методологической позиции В.М. Жирмунского получает концентрированное и наглядное выражение в трактовке им понятия «стиль». Опять-таки, с одной стороны, это понятие находится, по его мнению, в общем ряду с «материалом» и «приемом», «достраивая» собой систему понятий современной поэтики: «Только с введением в поэтику понятия стиля система основных понятий этой науки (материал, прием, стиль) может считаться законченной» (с. 35). С другой стороны, поскольку стиль – «единство приемов поэтического произведения», причем все приемы «определяются единством художественного задания данного произведения и в этом задании получают свое место и свое оправдание» (с. 34), ясно, что ни о каком равноправии трех понятий и даже об их однородности не может быть речи. «Художественное задание» лишь выражается в стиле, но не является им. И, конечно, природа этого задания связана с «сущностью эстетического переживания», хотя и соотнесена – опосредованно – с «приемами обработки материала».

Хотя в учебнике Б.В. Томашевского одна из трех частей посвящена стилистике, а в ней говорится о теории трех стилей, о стилизации и т. п., определение стиля в нем отсутствует. Но понятие стиля в нем есть – в неявной форме. Вдумаемся, например, в следующее место: «Сущность художественного произведения не в характере отдельных выражений, а в сочетании их в некоторые единства, в художественной конструкции словесного материала. Принципы объединения, конструирования материала могут не находиться ни в какой связи с качеством выражения» (с. 29). «Художественная конструкция словесного материала», сочетающая «отдельные выражения» в «некоторые единства», на наш взгляд, – не что иное, как стиль. Очевидно, «отдельное выражение», «качество» которого существует и вне свойственных данному произведению «принципов объединения», – это прием. Вспомним, что, с точки зрения В.М. Жирмунского, прием «нередко приобретает различный художественный смысл в зависимости от своей функции» в составе того или иного произведения (с. 35). Сама же по себе художественная телеология с такими общеупотребительными формами, действительно, «ни в какой связи» не находится.

Отмечая в своей рецензии «шаткость и непрочность» методологической позиции Б.В. Томашевского, М.М. Бахтин противопоставлял ей идею поэтики как «эстетики словесного творчества» (с. 298). Более развернуто изложен этот тезис в статье того же автора «Ученый сальеризм (О формальном (морфологическом) методе)»: «...определяемая систематически поэтика должна быть эстетикой словесного художественного творчества, понимая под эстетикой, конечно, не метафизическую концепцию красоты, а научно-систематическую теорию объекта художественного восприятия. А оно, конечно, содержательно, а не голо формально»*.

* Звезда. 1925. № 3 (9). С. 267.

Иной путь построения поэтики, избранный Б.В. Томашевским и В.М. Жирмунским, не означал все же трактовку художественного произведения как «самодовлеющей и замкнутой в себе вещи»*, характерную для некоторых работ В.Б. Шкловского и Б.М. Эйхенбаума 1920-х гг. Лишь в этом радикальном направлении формальный метод, как сказано несколько выше в той же статье Медведева-Бахтина, «превращается в «формалистическое мировоззрение»**. Любопытно, что закавыченная критическая формула принадлежит именно В.М. Жирмунскому. Она высказана в статье «К вопросу о формальном методе» (1923 г.): «...для некоторых сторонников нового направления «формальный метод» становится единоспасающей научной теорией, не только методом – но мировоззрением, которое я предпочитаю называть уже не формальным, а формалистическим» (с. 96). Не менее показателен факт резкого размежевания с этой статьей в полемической заметке Б.М. Эйхенбаума: она, по мнению автора, «уже совершенно ясно показывает, что, конечно, считать его (В.М. Жирмунского – Н. Т.) основоположником формального метода и главным его теоретиком невозможно»***.

* Там же.

** Там же. С. 264.

*** Э й х е н б а у м Б. Вокруг вопроса о формалистах // Печать и революция, 1924. Кн. 5. С. 8.

В обрисованном нами контексте характеристика позиции Б.В. Томашевского как автора «Теории литературы. Поэтики», которая была дана в книге П.Н. Медведева (М.М. Бахтина) «Формальный метод в литературоведении» (1928 г.), выглядит не более чем констатацией фактов, ставших к этому моменту для ученых-современников вполне очевидными: «Эта книга не может быть названа формалистической в строгом смысле этого слова. От формализма автор ее во многом отошел очень далеко. В своей работе он ревизует многие очень важные положения формального метода. Но тем не менее формалистические навыки мышления у него довольно сильны, и от многих предпосылок формального метода он не отказался»*.

* М е д в е д е в П. И. (М. М. Б а х т и н). Формальный метод в литературоведенни/Комм. В. Махлина. М.: Лабиринт, 1993. С. 147.

Установив двойственный и, в определенном значении, компромиссный характер методологической позиции, положенной в основу учебника Б.В. Томашевского, мы можем теперь увидеть, насколько закономерно проистекает из нее структура книги.

Как мы убедились, в поэтике, которая строится на подобной основе, «стиль» – обозначение целостности литературного произведения, представляющей собою, с одной стороны (как бы «извне»), организованное единство «приемов», а с другой («изнутри») – единство выражаемого всей совокупностью этих приемов и их взаимосвязью «художественного задания». Понятно, почему важнейшей составной частью поэтики оказывается стилистика. В то же время эта часть – лишь «вводная глава в поэтику» (с. 30), потому что за изучением взаимосвязи обработанного материала и «содержания» должно последовать раздельное и более специализированное рассмотрение этих аспектов произведения. Такой научной логике, как кажется, вполне соответствует объективное существенное различие между поэзией и прозой.

Для В.М. Жирмунского в поэзии словесный материал – непосредственный носитель «художественного задания», поскольку последнее подчиняет себе даже вещественную сторону слова: «Внешним критерием более или менее глубокой обработки художественного материала и тем самым сравнительной зависимости его или свободы художественного замысла от его осуществления в словесной стихии служит обычно присутствие метрической композиции (стиха), т.е. упорядочение словесного материала со стороны его звуковой формы». В области же прозы более характерны, по его мнению, произведения, «в которых слово является в художественном отношении нейтральной средой или системой обозначений, сходных со словоупотреблением практической речи и вводящих нас в отвлеченное от слова движение тематических элементов» (с. 33).

То, что здесь намечено и мотивировано противопоставление «метрики» и «тематики» как двух следующих (за стилистикой) разделов поэтики, не подлежит сомнению. Таким образом, мы находим исчерпывающее объяснение общей структуры учебника Б.В. Томашевского.

В контексте указанного противопоставления понятие «метрическая композиция» побуждает читателя обратить внимание на тесную связь понятий «тематика» и «композиция» в той же статье В.М. Жирмунского. В частности, мы находим в ней термин «сюжетная композиция» (с. 32-33). Не означает ли подобное словоупотребление, что ученый стремился соотнести и вместе с тем разграничить два вида форм: формы материала, возникающие в результате его обработки, и формы, упорядочивающие «элементы тематики» (таковыми могут считаться, например, мотивы)?

Трудно ответить на этот вопрос с полной уверенностью, скорее все-таки сходство терминов свидетельствует о недооценке «формальным методом» существенного различия между этими видами форм, которое было глубоко охарактеризовано в современной ему русской философской эстетике. Мы имеем в виду противопоставление «композиции» и «архитектоники» у М.М. Бахтина* и «композиции» и «конструкции» у П. А. Флоренского**. Оба исследователя полагали, что «самоценный» и самодовлеющий характер имеет как раз структура эстетического объекта, но отнюдь не организация словесного или иного материала.

* См.: Б а х т и н М. Вопросы литературы и эстетики. М., 1975: С. 16-22.

** См.: Ф л о р е н с к и й П. А. Анализ пространственности и времени в изобразительных искусствах. М., 1993. С. 115-117.

Возвращаясь к антитезе метрики и тематики, заметим, что и в ней проявляется характерный для «поэтик» Б.В. Томашевского и В.М. Жирмунского методологический компромисс. С одной стороны, мы видим тенденцию отождествлять «художественную литературу» с «поэзией», т. е. выводить прозу как таковую за рамки словесного искусства. «Поэтому поэзия именуется также художественной литературой, в противоположность прозе – нехудожественной литературе», – читаем мы на первых страницах учебника (с. 24). В этом отношении перед нами – продолжение большой традиции, представленной для русской науки о литературе в первую очередь именами Г.В.Ф. Гегеля и А.А. Потебни. С другой стороны, налицо также стремление понять прозу и поэзию как равноправные виды словесного искусства, различие которых состоит в разном соотношении слова и его темы, организованного материала и упорядоченной тематики.

Отсюда и различия в структуре второй и третьей частей книги Б.В. Томашевского. Раздел о метрике – совершенно обособленное систематическое описание техники поэзии (при акцентировании художественных функций технических особенностей). Раздел о тематике построен по аналогии с разделом о стилистике. В обоих случаях выделяются несколько «групп элементов», рассматриваемых в порядке возрастающей сложности состава и абстрактности соответствующих понятий. В стилистике выделяются «поэтическая лексика, поэтический синтаксис и эвфония»; в тематике – без всяких предварительных объяснений – «сюжетное построение» и «литературные жанры». Те же принципы «классификации проблем» науки о литературе можно найти и в работе В.М. Жирмунского «Задачи поэтики» (с. 28–32).

Первый же абзац книги Б.В. Томашевского извещает читателя о том, что «описание и классификация явлений и их истолкование» – это и есть «способ изучения» в поэтике. Что означает при этом слово «явления»? Если имеются в виду литературно-художественные произведения, а также входящие в их структуры отдельные формы (или «приемы»), то они описываются и классифицируются с помощью научных понятий. Несколько далее сказано, что «прямым объектом поэтики» являются «способы комбинирования словесного материала в художественные единства» и что «в общей поэтике функциональное изучение литературного приема и является руководящим принципом в описании и классификации явлений» (с. 26). Остается неизвестным, должны ли понятия составлять определенную систему. Правда, на этот вопрос со всей определенностью отвечает В. М. Жирмунский в «Задачах поэтики»: говоря о «систематическом изучении поэтических приемов, их сравнительном описании и классификации», он тут же добавляет, что «теоретическая поэтика должна построить, опираясь на конкретный исторический материал, ту систему научных понятий, в которых нуждается историк поэтического искусства при разрешении встающих перед ним индивидуальных проблем» (с. 28). Но как раз благодаря этому замечанию становится очевидным определенное противоречие.

«Конкретный исторический материал» – это ведь те самые поэтические приемы, которые нужно изучать, сравнивать и классифицировать. Все это невозможно без соответствующих понятий. Но, таким образом, с одной стороны, система понятий никак не может быть построена с «опорой» на этот материал, а может лишь сама быть основой его рассмотрения: ведь для сравнений необходим критерий.

С другой стороны, для создания системы понятий, которая могла бы охватить всю совокупность используемых в литературе приемов в их объективных соотношениях, предварительно должна существовать обоснованная их классификация. Выход из этого порочного круга современная поэтика находит в соотнесении всех своих понятий со структурой литературного произведения. А для этого как раз и необходима опора «частной науки» на философскую эстетику: начинать «просто с фактов», как видно, – не самое лучшее решение.

Недостаточная определенность методологических основ поэтики Б.В. Томашевского проявилась не только в соотношении вводимых им понятий, но и в представлениях ученого о структуре этой научной дисциплины и о ее месте в литературоведении.

Современному читателю может прежде всего показаться странным то, что в общую теорию литературы входит, по Б.В. Томашевскому, риторика. Но как раз в начале нашего века поэтика – чуть ли не впервые – четко отграничила себя от риторики в качестве учения о поэзии. Что же касается прозы, то роман, например, тогда еще многими считался чисто риторическим жанром.

Не менее странное впечатление производит противопоставление поэтики и истории литературы. Во-первых, имеется в виду, очевидно, принципиальное различие синхронии и диахронии*. Но в таком случае, вправе спросить читатель, где же историческая поэтика? Оказывается, эта дисциплина «прослеживает исторические судьбы <...> изолируемых в изучении приемов», тогда как «историк литературы изучает всякое произведение как неразложимое, целостное единство, как индивидуальное явление в ряду других индивидуальных явлений». Но разве не «общая» или «теоретическая» поэтика должна дать метод для анализа любого художественного произведения именно «как неразложимого, целостного единства»? Тут-то и выясняется, что, во-вторых, «при теоретическом подходе литературные явления подвергаются обобщению, а потому рассматриваются не в своей индивидуальности, а как результаты применения общих законов построения литературных произведений» (с. 25).

* О значении этих понятий для «формального метода» и его эволюции см. в тезисах Ю.Н. Тынянова и P.O. Якобсона «Проблемы изучения литературы и языка» (Т ы н я н о в Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 282–283).

Предположим, что любопытство читателя простирается так далеко, что он поставит очередной вопрос: чем же объясняется само существование «общих законов построения литературных произведений»? Трудно сказать, что именно ответил бы на этот вопрос Б.В. Томашевский, но, рассуждая логически, общность строения художественных произведений (например, литературных) может проистекать из принадлежности их к одному и тому же виду искусства. Иначе говоря, ее можно объяснить, во-первых, общей природой искусства, и, во-вторых, особыми свойствами материала (например, речи), в котором осуществляется произведение.

Если наше рассуждение правильно, то теоретическая поэтика должна основываться на философской эстетике, а постижение произведения в качестве «неразложимого, целостного единства» – одна из ее важнейших задач. И в первую очередь необходимо объяснить взаимосвязь столь «разноприродных» аспектов произведения, как эстетический объект и организованный материал (текст). Без этого изучить «каждый прием <...> с точки зрения его художественной целесообразности», выяснить, «зачем применяется каждый прием и какой художественный эффект им достигается» (с. 26), вряд ли удастся.

Иное дело – мысль Б. В. Томашевского о том, что для поэтики, в отличие от истории литературы, «не является существенным вопрос об историческом значении литературного произведения в целом» (с. 26). Если имеется в виду роль произведения в литературном процессе его эпохи или других эпох, то с этим положением спорить не приходится.

В рецензии М.М. Бахтина было сказано, что, оценивая книгу Б.В. Томашевского не просто как учебник, но как «работу по теоретической и исторической поэтике, далеко не во всем можно с нею согласиться». Это верно и сегодня. Не менее справедливо, однако, и другое суждение того же автора: «Не следует, конечно, забывать, что работа Б.В. Томашевского – первый у нас опыт систематического изложения в научном плане теории литературы»*.

* Звезда. 1925. № 3. С. 299.

Минувшие со времени этой оценки десятилетия показали, что в дальнейших «опытах» такого рода было, как правило, неизмеримо меньше поэтики. Более того, в учебниках под названиями «Теория литературы» или «Введение в литературоведение» речь шла зачастую не столько о самой литературе, сколько о вещах, не связанных с нею непосредственно, но зато считавшихся неизмеримо более важными. Поэтому учебник, основанный на стремлении сделать поэтику самостоятельной наукой, обладающей своей системой понятий, систематически определяющей эти понятия, соотнося каждое из них с тонкими и точными наблюдениями над фактами словесного искусства, – такой учебник сегодня не менее необходим для серьезного филологического образования, чем во второй половине 1920-х гг.

Что же касается методологических идей М.М. Бахтина, которые мы стремились – в эвристических целях – сопоставить с «поэтикой Томашевского», то хотя они и были высказаны в ту же эпоху, но в научный оборот вошли сравнительно недавно. А тот факт, что на их основе создателем теории полифонического романа была разработана единая система понятий научной поэтики, еще и до сих пор по-настоящему не осознан*. Создание учебника, популярно излагающего эту систему, видимо, дело будущего.

* См. об этом в нашей статье «Поэтика Бахтина: уроки бахтинологии» (Изв. РАН. Сер. лит. и яз. 1996. № 1).

3

Остается сказать несколько слов о том, почему для нашего переиздания избран текст, опубликованный в 1931 г.

Сравнивая исторические условия, в которых появились первое и последнее, шестое, издание этой книги, легко предположить, что переработка текста (все издания со второго по пятое выходили с соответствующей пометой) могла быть связана со все усиливавшимся идеологическим контролем и нажимом, что текст 1925 г., с этой точки зрения, наверное, максимально выражает свободную творческую волю, а, следовательно, и должен быть предпочтен.

Подтверждаются ли такие соображения фактами? Единственное место учебника, в котором в какой-то мере ощутима связь с политической конъюнктурой, – следующий абзац (часть «Тематика», раздел «Сюжетное построение», подраздел «Выбор темы»): «В наше время актуальной темой является тема революции и революционного быта, и эта тема пронизывает все творчество Пильняка, Эренбурга и многих других в прозе, Маяковского, Тихонова, Асеева в поэзии». Этот абзац есть в издании 1925 г., а в издании 1931 г. он отсутствует.

Различаются ли вообще сколько-нибудь значительно тексты этих изданий? Не сводились ли все изменения к стилистической правке? И если помимо нее можно увидеть вставки или, наоборот, изъятия отдельных фраз или целых абзацев, перестановки, существенно влияющие на смысл, то в каком общем направлении шла переработка этого рода?

Последовательное сравнение первого и шестого изданий показывает, что перед нами – разные редакции книги и что работа над текстом учебника имела глубоко содержательный и закономерный характер. В основном первоначальный текст дополнялся посредством вставок. Вставлялись, как правило, новые абзацы или части их, реже – отдельные предложения; есть также новые или расширенные примечания. По содержанию большая часть вставок представляет собою примеры из художественных произведений, меньшая – теоретические положения, рассуждения, ссылки на факты.

Значительное увеличение объема текста в издании 1931 г. почти не сказалось на общем количестве страниц: дело в том, что в первом издании все примеры из поэзии и прозы набраны тем же шрифтом, что и авторский текст; в последнем издании все примеры выделены мелким шрифтом.

Наконец, разные части книги перерабатывались в неодинаковой степени. Меньше всего подверглись правке введение и «Сравнительная метрика», весьма заметны вставки в «Элементах стилистики», а самые значительные композиционные изменения находим в «Тематике» (фрагмент «Фабула и сюжет»).

Каковы же были общие задачи и направления переработки книги, о которых мы можем судить, сравнивая две ее редакции?

Говоря приблизительно и схематически, существенные изменения можно свести к следующим моментам. Во-первых, происходил последовательный отход от изначальной доктрины формализма. Он проявился в интересе к эволюции форм, в акценте на функциях приемов и на культурно-историческом контексте художественных систем. Во-вторых, научные интересы автора заметно смещались в сторону проблем чужого слова и чужой «лексической среды», а в этой связи – и к поэтике прозы. Преобладающая часть новых примеров такого рода заимствована из произведений Достоевского.

В обоих направлениях ощутимо воздействие работ Ю.Н. Тынянова «Достоевский и Гоголь (к теории пародии)» (1921 г.), «Проблема стихотворного языка» (1924 г.) и «Литературный факт» (1924 г.), а, возможно, и «О литературной эволюции» (1927 г.).

Что же касается «Фабулы и сюжета», то здесь автор пересмотрел свой прежний взгляд на соотношение части и целого в области тематики. В издании 1925 г. путь от «бесспорного материала» (мотивов) к понятиям более высокого уровня обобщения (ситуация, коллизия) был заданным и жестко выдержанным. В издании 1931 г. соотнесенность мотивов с такими «глубинными» структурами, как ситуация и коллизия, учтена с самого начала.

Высказанные соображения, на наш взгляд, объясняют выбор текста для настоящего издания.

ОПРЕДЕЛЕНИЕ ПОЭТИКИ

Задачей поэтики (иначе – теории словесности или литературы) является изучение способов построения литературных произведений*. Объектом изучения в поэтике является художественная литература. Способом изучения является описание и классификация явлений и их истолкование.

* Такое понимание задач поэтики типично для представителей формальной (морфологической) школы и близких к ней ученых. Ср.: «Исчерпывающее определение особенностей эстетического объекта и эстетического переживания, по самому существу вопроса, лежит за пределами поэтики как частной науки и является задачей философской эстетики<...> Наша задача при построении поэтики – исходить из материала вполне бесспорного и независимо от вопроса о сущности художественного переживания изучать структуру эстетического объекта, в данном случае – произведения художественного слова» (Жирмунский В. М. Задачи поэтики, 1919; см.: Жирмунский В.М. Теория литературы. Поэтика. Стилистика. Л., 1977. С. 23). Ср.: более позднее определение В.В. Виноградова: «Одна из важнейших задач поэтики – изучение принципов, приемов и законов построения словесно-художественных произведений разных жанров в разные эпохи, разграничение общих закономерностей или принципов такого построения и частных, специфических, типичных для той или иной национальной литературы, исследование взаимодействий и соотношений между разными видами и жанрами литературного творчества, открытие путей исторического движения различных литературных форм» (Виноградов В.В. Стилистика. Теория художественной речи. Поэтика. М., 1963. С. 170).

Иное понимание поэтики, не противопоставляющее ее философской эстетике, отстаивал М.М. Бахтин. В рецензии на «Теорию литературы» Б. Томашевского он писал: «Такое определение задач поэтики по меньшей мере спорно и, во всяком случае, очень односторонне. По нашему мнению, поэтика должна быть эстетикой словесного творчества, и потому изучение приемов построения литературных произведений является только одной из ее задач, правда, немаловажной» (Медведев П. (Бахтин М.) Б. Томашевский. Теория литературы. Поэтика. Л.: Госиздат, 1925//3везда. 1925. № 3 (9). С. 298). См. ту же формулировку и более подробную аргументацию в: Бахтин М.М. Проблемы содержания, материала и формы в словесном художественном творчестве, 1924//Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. М., 1975, С. 10 и др. Ср. развернутую критическую оценку «материальной эстетики» в кн.: Медведев П.Н. (Бахтин М.М.) Формальный метод в литературоведении. Л., 1928. В частности, М. Бахтин считал, что «материальная эстетика не может обосновать существенного различия между эстетическим объектом (то есть «содержанием эстетической деятельности» – С.Б.) и внешним произведением (которым она преимущественно занимается – С. Б.), между членением и связями внутри этого объекта и материальными членениями и связями внутри произведения и всюду проявляет тенденцию к смешению этих моментов» (Проблемы содержания, материала и формы... С. 16). Ср. также понимание задач поэтики в работах: Смирнов А.А. Пути и задачи науки о литературе//Литературная мысль. II. 1923; Сакулин П.Н. К вопросу о построении поэтики//Искусство. 1923. № 1.

Литература, или словесность, – как показывает это последнее название – входит в состав словесной, или языковой, деятельности человека. Отсюда следует, что в ряду научных дисциплин теория литературы близко примыкает к науке, изучающей язык, т.е. к лингвистике*. Имеется целый ряд пограничных научных проблем, которые можно одинаково отнести как к проблемам лингвистики, так и к проблемам теории литературы. Однако имеются специальные вопросы, принадлежащие именно поэтике. Языком, словом мы пользуемся постоянно в общежитии в целях человеческого общения. Практическая сфера применения языка – это обыденные «разговоры». В разговоре язык является средством сообщения, и наше внимание и интересы обращены исключительно на сообщаемое, «мысль»; словесной же формулировке мы обычно уделяем внимание лишь постольку, поскольку стремимся точно передать собеседнику наши мысли и наши чувства, и для этого подыскиваем выражения, наиболее соответствующие нашей мысли и эмоциям. Выражения творятся в процессе произнесения и забываются, исчезают после того, как достигают цели – внушения слушателю требуемого. В этом отношении практическая речь неповторима, ибо она живет в условиях ее создания; ее характер и форма определяются обстоятельствами данного разговора, взаимоотношением говорящих, степенью их взаимного понимания, возникающими в процессе разговора интересами и т.п. Поскольку неповторимы в целом условия, вызывающие разговор, постольку неповторим и самый разговор. Но в словесном творчестве имеются и такие словесные конструкции, значение которых не зависит от обстоятельств их произнесения; формулы, которые, раз возникнув, не отмирают, повторяются и сохраняются с тем, что могут быть снова воспроизведены и при новом воспроизведении не теряют своего первоначального значения. Такие фиксированные, сохраняемые словесные конструкции мы называем литературными произведениями. В элементарной форме всякое удачное выражение, запомнившееся и повторяемое, является литературным произведением. Таковы изречения, пословицы, поговорки и т.п. Но обычно под литературными произведениями подразумеваются конструкции несколько большего объема.

* По этому вопросу в науке 20-х гг. высказывались разные точки зрения. Крайнюю позицию занимали представители Московского лингвистического кружка, которые считали, что «принципиального различия между поэтикой и лингвистикой не существует» (Винокур Г.О. Новейшая литература по поэтике, 1923//Винокур Г.О. Филологические исследования. М., 1990. С. 59), а история литературы является не чем иным, как «поэтическим языкознанием» (Чем должна быть научная поэтика//Винокур Г.О. Филологические исследования. С. 260). Опоязовцы, хотя в этом вопросе не были столь категоричны, тоже считали лингвистику фундаментом поэтики. Даже В.М. Жирмунский, которого Б. Эйхенбаум назвал «примирителем крайностей» (Эйхенбаум Б. Вокруг споров о «формалистах»//Печать и революция. 1924. № 5. С. 8), писал: «Поскольку материалом поэтики является слово, в основу систематического построения поэтики должна быть положена классификация фактов языка (подчеркнуто нами – С.Б.), которую нам дает лингвистика» (Задачи поэтики, с. 28). Такой подход был осознан как крайность уже в среде исследователей, близких к формальной школе: «В результате такого приравнивания возникли значительные ограничения в понимании сущности целого ряда категорий поэтики и – вместе с тем – неоправданные изменения смысла, границ и функций многих лингвистических понятий» (Виноградов В. В. Указ. соч. С. 177).

М.М. Бахтин, признавая значимость лингвистики для поэтики, считал смешение их границ одним из исходных методологических просчетов формальной школы (Медведев П.Н. (Бахтин М.М.). Формальный метод в литературоведении. М., 1993. С. 95–96 и др.). О приведенном выше положении В.М. Жирмунского ученый писал: «В основе этой попытки лежит совершенно не доказанное положение, что лингвистический элемент языка и конструктивный элемент произведения должны непременно совпадать. Мы полагаем, что они не совпадают и совпадать не могут как явления разных планов» (Формальный метод в литературоведении, с. 96). Ср.: Проблемы содержания, материала и формы, с. 17, 49 и др. См. ряд специальных статей В.Н. Волошинова (М.М. Бахтина): О границах поэтики и лингвистики//В борьбе за марксизм в литературной науке. Л., 1930; Что такое язык?//Лит. учеба. 1930. № 2; Слово и его функция//Лит. учеба. 1930. № 5; Слово в жизни и слово в поэзии//3везда. 1926. № 6.

Закреплять систему выражений произведения – иначе говоря, его текст – можно различно. Можно закреплять речь в письменной форме или печатной – тогда мы получаем письменную литературу; возможно запоминание текста наизусть и изустная передача его – тогда мы получаем устную литературу, получающую свое развитие главным образом в среде, не знающей письменности. Так называемый фольклор – народная изустная литература – сохраняется и возникает преимущественно в слоях, чуждых грамотности.

Таким образом, литературное произведение обладает двумя свойствами: 1) независимостью от случайных бытовых условий произнесения* и 2) закрепленной неизменностью текста. Литература есть самоценная фиксированная речь**.

* Взаимоотношение между литературой и произнесением будет выяснено в дальнейшем. (Знаком * здесь и далее вводятся примечания Б.В. Томашевского, цифрами – комментаторов.)

** Понимание эстетического феномена как самоценного – одно из основных положений классической эстетики, наиболее полно обоснованное И. Кантом (Критика способности суждения) и разделяемое (хотя часто вульгаризируемое) формальной школой. См. у Якубинского: «Творческое глоссемосочетание <...> имеет <...> самостоятельную ценность, независимо от практической цели, которую это глоссемосочетание могло бы осуществить» (О поэтическом глоссемосочетании//Поэтика. Пг., 1919. С. 12). Здесь начало характерного для школы противопоставления поэтического (самоценного) слова – слову практического языка, которое является лишь средством общения. Несколько позже, исходя из его самоценности, поэтическое слово будет определено как слово с «установкой на выражение» (см. комм. 2 к разделу «Элементы стилистики»).

Самый характер этих признаков показывает, что твердой границы между речью практической и литературой нет. Часто мы фиксируем свою практическую речь, имеющую случайный и временный характер, по условиям ее передачи собеседнику. Мы пишем письмо тому, к кому не можем непосредственно обратиться с живой речью. Письмо может быть литературным произведением, но может им и не быть. С другой стороны, литературное произведение может остаться незафиксированным; создаваясь в момент его воспроизведения (импровизация), оно может исчезнуть. Таковы импровизированные пьесы, стихи (экспромты), ораторские речи и т.п. Играя в человеческой жизни ту же роль, что и чисто литературные произведения, исполняя их функцию и принимая на себя их значение, эти импровизации входят в состав литературы, несмотря на свой случайный, преходящий характер. С другой стороны, и независимость литературы от условий ее возникновения следует понимать ограничительно: не надо забывать, что всякая литература неизменна лишь в более или менее широких пределах исторической эпохи и понятна для слоев населения определенного культурного и социального уровня. Не буду умножать примеров пограничных языковых явлений; я хочу этими примерами лишь указать на то, что в науках, подобных поэтике, нет нужды стремиться строго юридически разграничить изучаемые области, нет необходимости подыскивать математические или естественнонаучные определения. Достаточно, если имеется ряд явлений, несомненно принадлежащих к изучаемой области, – наличие же явлений, только более или менее обладающих отмеченным признаком, так сказать, стоящих на границах изучаемой области, не лишает нас права изучать эту область явлений и не может порочить избираемого определения.

Область литературы не едина. В литературе мы можем наметить два обширных класса произведений. Первый класс, к которому принадлежат научные трактаты, публицистические произведения и т.д., обладает всегда явной, безусловной, объективной целью высказывания, лежащей вне чисто литературной деятельности человека. Научный или учебный трактат имеет целью сообщить объективное знание о чем-либо действительно существующем, политическая статья имеет целью побудить читающего к какому-нибудь действию. Эта область литературы именуется прозой в широком смысле этого слова. Но существует литература, не обладающая этой объективной, на поверхности лежащей, явной целью. Типичной чертой этой литературы является трактовка предметов вымышленных и условных. Если даже автор и имеет целью сообщение читателю научной истины (популярно-научные романы) или воздействовать на его поведение (агитационная литература), то делается это посредством возбуждения иных интересов, замкнутых в самом литературном произведении. В то время как в прозаической литературе объект непосредственного интереса всегда лежит вне произведения, – в этой второй области интерес направлен на самое произведение. Эта область литературы именуется поэзией (в широком смысле).

Интерес, пробуждаемый в нас поэзией, и чувства, возникающие при восприятии поэтических произведений, психологически родственны интересу и чувствам, возбуждаемым восприятием произведений искусства , музыки, живописи, танца, орнамента, – иначе говоря, этот интерес является эстетическим или художественным. Поэтому поэзия именуется также художественной литературой в противоположность прозе – нехудожественной литературе*. Этими терминами мы и будем пользоваться преимущественно, ввиду того что слова «поэзия» и «проза» имеют еще другое значение, которым часто придется пользоваться в дальнейшем изложении.

* Употребление слов «поэзия» и «проза» в значениях соответственно «художественная» и «нехудожественная» речь не совпадает с современным значением этих слов и восходит к А.А. Потебне (Мысль и язык, 1862). Ср. у В. Шкловского: «Поэзия – речь заторможенная, кривая<...> Это речь построенная. Проза же – речь обычная: экономная, правильная» (Искусство как прием//Поэтика. Пг., 1919. С. 113).

Дисциплина, изучающая конструкцию нехудожественных произведений, называется риторикой; дисциплина, изучающая конструкцию художественных произведений, – поэтика. Риторика и поэтика слагаются в общую теорию литературы.

Не одна поэтика изучает художественную литературу. Существует ряд иных дисциплин, изучающих тот же самый объект. Дисциплины эти отличаются друг от друга подходом к изучаемым явлениям.

Исторический подход к художественным произведениям дает история литературы. Историк литературы изучает всякое произведение как неразложимое, целостное единство, как индивидуальное и самоценное явление в ряду других индивидуальных явлений. Анализируя отдельные части и стороны произведения, он стремится лишь к пониманию и интерпретации целого. Это изучение восполняется и объединяется историческим освещением изучаемого, т.е. установлением связей между литературными явлениями и их значения в эволюции литературы. Таким образом, историк изучает группировку литературных школ и стилей, их смену, значение традиции в литературе и степень оригинальности отдельных писателей и их произведений. Описывая общий ход развития литературы, историк интерпретирует это различие, обнаруживая причины данной эволюции, заключающиеся как внутри самой литературы, так и в отношении литературы к иным явлениям человеческой культуры, в среде которых литература развивается и с которыми находится в постоянных взаимоотношениях. История литературы является отраслью общей истории культуры.

Иной подход – теоретический. При теоретическом подходе литературные явления подвергаются обобщению, а потому рассматриваются не в своей индивидуальности, а как результаты применения общих законов построения литературных произведений. Каждое произведение сознательно разлагается на его составные части, в построении произведения различаются приемы подобного построения, т.е. способы комбинирования словесного материала в художественные единства*. Эти приемы являются прямым объектом поэтики. Если внимание обращено на исторический генезис, на происхождение этих приемов, то мы имеем историческую поэтику, которая прослеживает исторические судьбы таких изолируемых в изучении приемов**.

* Термин прием в данном его понимании восходит к работе В. Б. Шкловского «Искусство как прием», где утверждалось, что «вся работа поэтических школ сводится к накоплению и выявлению новых приемов расположения и обработки словесных материалов» (Поэтика, с. 102). Ср.: «Если наука о литературе хочет стать наукой, она принуждается признать «прием» своим единственным «героем» (Якобсон Р. Новейшая русская поэзия. Прага, 1921. С. 11). Критически откликаясь на подобные утверждения, И. Оксенов писал в рецензии на сб. «Поэтика»: «В искусстве «прием» почти все, но именно почти, и за его пределами остается икс, легко ускользающий и весьма варьируемый по величине» («Форма» и «содержание»/Книга и революция. 1922. № 3 (15). С. 46).

Абсолютизация приема более характерна для раннего этапа в деятельности ОПОЯЗа. Позже, отчасти под влиянием критики извне, был провозглашен телеологический подход к приему. В. Жирмунский определяет художественный прием как подчинение фактов языка «художественному заданию» (Задачи поэтики, с. 28): «Поэтический прием не есть некоторый самодовлеющий, самоценный, как бы естественноисторический факт: прием как таковой – прием ради приема – не художественный прием, а фокус. Прием есть факт художественно-телеологический, определяемый своим заданием: в этом задании, то есть в стилистическом единстве художественного произведения, он получает свое эстетическое оправдание» (Там же, с. 35). Ср.: Г.О. Винокур. Чем должна быть научная поэтика, с. 10. Принципиальную критику соотнесенных в формальной школе понятий материал и прием см. у М. Бахтина (Формальный метод в литературоведении, с. 121-133) и Л.С. Выготского (глава «Искусство как прием» в кн.: Выготский Л.С. Психология искусства. М., 1965).

** Если генезис приемов и произведений рассматривается в пределах индивидуального творчества, мы имеем «психологию творчества», решающую вопросы, как и почему данный писатель творил.

Но в общей поэтике* изучается не происхождение поэтических приемов, а нехудожественная функция**. Каждый прием изучается с точки зрения его художественной целесообразности, т.е. анализируется: зачем применяется данный прием и какой художественный эффект им достигается. В общей поэтике функциональное изучение литературного приема и является руководящим принципом в описании и классификации изучаемых явлений.

* Дифференция «общей» (теоретической) и «исторической поэтики» стала возможной после работ А.Н. Веселовского. См.: Веселовский А.Н. Историческая поэтика. Л., 1940. (2-е изд.; сокр. – М., 1989). Из современных работ: Историческая поэтика. Итоги и перспективы изучения. М., 1986; Целостность литературного произведения как проблема исторической поэтики. Кемерово, 1986; Историческая поэтика Литературные эпохи и типы художественного сознания. М., 1994. И др.

** Термин «функция» очень важен для формальной школы, он особенно активно разрабатывается Ю. Тыняновым. См. его формулировку: «Соотнесенность каждого элемента литературного произведения как системы с другими и, стало быть, со всей системой я называю конструктивной функцией данного элемента» (О литературной эволюции, с. 272). По Ю. Тынянову, «вырывать из системы отдельные функции и соотносить их вне системы, то есть без их конструктивной функции, с подобным рядом других систем неправильно» (Там же, с. 273).

Тем не менее, хотя методы и задачи теоретического изучения существенно отличаются от методов и задач исторических дисциплин, – в поэтике всегда должна присутствовать эволюционная точка зрения*. Если в поэтике не является существенным вопрос об историческом значении литературного произведения в целом, рассматриваемого как некоторая органическая система, то изучение и интерпретация непосредственного художественного эффекта всегда должна производиться на фоне привычного, исторически сложившегося применения данного приема. Один и тот же прием меняет свою художественную функцию в зависимости, например, оттого, является ли он признаком литературного модернизма и ощущается как непривычный, нарушающий традицию, или же он является элементом этой традиции, признаком «старой школы».

* Значимость эволюционной и «динамической» точки зрения для построения поэтики была акцентирована в рамках формальной школы работами Ю.Н. Тынянова «Литературный факт» (1924 г.) и «О литературной эволюции» (1927 г.), которые принято считать переломными в истории русского формализма. См. комм. Е.А. Тоддес, М.А. Чудаковой, А.П. Чудакова к кн.: Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 509, а также комм. Л. Флейшмана к публикации: Б. В. Томашевский в полемике вокруг «формального метода»//Slavica Hierosolymitana, 1978. Vol. III. P. 384-388.

О литературной эволюции и разграничении ее с «генезисом» см.: Эйхенбаум Б. Теория формального метода//Эйхенбаум Б. Литература. Теория. Критика. Полемика. Л., 1927. См. критику сложившегося в рамках школы понимания эволюции в книге М. Бахтина «Формальный метод в литературоведении» (1993 г.), с. 175–190.

Имеется еще один подход к литературным произведениям, представленный в нормативной поэтике. Задачей нормативной поэтики является не объективное описание существующих приемов, а оценочное суждение о них и предписание тех или иных приемов как единственно закономерных. Нормативная поэтика имеет целью научить, как следует писать литературные произведения. Каждая литературная школа имеет свои взгляды на литературу, свои правила и, следовательно, – свою нормативную поэтику. Литературные кодексы, выражающиеся в литературных манифестах и декларациях, в направленческой критике, в исповедываемых различными литературными кружками системах убеждений, и представляют собою различные формы нормативной поэтики. История литературы является отчасти вскрытием реального содержания нормативной поэтики, определяющей бытие отдельных произведений и эволюцию этого содержания в сменах литературных школ.

То, что называлось «поэтикой» к началу XIX в., представляло собою смешение проблем общей и нормативной поэтики. «Правила» не только описывались, но и предписывались. Эта поэтика в сущности была нормативной поэтикой французского классицизма, установившейся в XVII в. и господствовавшей в литературе на протяжении двух веков. При относительной медленности литературной эволюции эта поэтика могла казаться незыблемой для современников, и ее требования могли казаться присущими самой природе словесного искусства. Но в начале XIX в. произошел литературный раскол между классиками и романтиками, возглавлявшими новую поэтику; за романтизмом пришел натурализм; затем в конце века символизм, футуризм и т.д. Быстрая смена литературных школ, особенно заметная в настоящее время, являющееся революционным во всех областях человеческой культуры, доказывает иллюзорность стремления найти всеобщую нормативную поэтику. Всякая литературная норма, выдвигаемая одним течением, обычно встречает отрицание в противоположной литературной школе. Несмотря на то, что каждая литературная школа обычно претендует на то, что именно ее эстетические принципы являются общеобязательными, – с падением литературного влияния школы падают и ее принципы, заменяемые новыми в новом течении, приходящем на смену старого. Строить сейчас какую бы то ни было нормативную поэтику, претендующую на устойчивость, – нельзя, так как кризис искусства, выражающийся в быстрой смене литературных течений и в изменяемости их, еще не миновал.

Здесь мы не будем ставить себе нормативных задач, довольствуясь объективным описанием и интерпретацией литературного материала, т.е. ограничимся вопросами общей поэтики.

В выборе материала мы будем обращаться главным образом к литературе XIX в. как наиболее близкой нам. Мы будем по возможности избегать обращения к литературному материалу до XVII в., ибо именно с XVII в. в Европе начинается история новой литературы, начинается непрерывная передача литературной традиции из поколения в поколение, и лишь немногие произведения, созданные раньше, оказывают свое воздействие на творчество позднейших эпох, да и эти произведения (как, например, античная литература, литература восточных народов) настолько видоизменяются, преломляясь сквозь условную интерпретацию новейшего времени, что трудно говорить о непосредственном и целостном их воздействии на литературную традицию.

ЭЛЕМЕНТЫ СТИЛИСТИКИ*

РЕЧЬ ХУДОЖЕСТВЕННАЯ И РЕЧЬ ПРАКТИЧЕСКАЯ

В обиходе слово обычно играет роль средства передачи сообщений, т.е. имеет коммуникативную функцию. Целью говорения является внушение собеседнику нашей мысли. Имея обычно возможность проверять, насколько нас понимает собеседник, мы относимся небрежно к выбору и конструкции фраз, довольствуясь любой формой выражения, лишь бы быть понятыми. Самое выражение временно, случайно, все внимание направлено на сообщение. Речь является случайным спутником сообщения, и если сообщение можно передать мимикой или жестом, то мы равноправно со словом пользуемся этими средствами. Кивок головы, движение руки часто заменяют выражение и являются органическими элементами диалога (ср. ремарки в драматических пьесах, указывающие, какой мимикой или жестом актер должен восполнять текст реплик).

Другое дело в произведениях литературы, которые целиком состоят из фиксированных выражений. В этих произведениях замечается своеобразная культура выражения, особая внимательность в подборе слов и в их расположении. Внимание, обращенное на самое выражение, гораздо выше, чем в обиходной практической речи. Выражение является неотъемлемой частью заключающегося в нем сообщения. Это повышение внимания по отношению к выражению называется установкой на выражение**. При восприятии такой речи мы невольно ощущаем выражение, т.е. обращаем внимание на входящие в выражение слова и на их взаимное расположение. Выражение в некоторой степени становится самоценным.

* Этот раздел поэтики, более всего сближавшийся у представителей формальной школы с лингвистикой, трактовался в 20-е гг. по-разному. Предельно широко понимал стилистику Г.О. Винокур, утверждавший, что поэтика «есть лишь часть стилистики» (Поэтика. Лингвистика. Социология (методологическая справка), 1923// Винокур Г.О. Филологические исследования. С. 26). По В. Жирмунскому, однако, тоже «стилистика есть как бы поэтическая лингвистика», включающая в себя фонетику, грамматику, синтаксис, семантику и лексикологию (Задачи поэтики, с. 30-31). В других работах он различал собственно стилистику и фонетику (метрику, инструментовку, мелодику). (К вопросу о формальном методе, 1923.) По Б. И. Ярхо, стилистика «оперирует словом, то есть формою слова в его отношении к значению. Она изучает применение для эстетических целей всех лингвистических категорий» (Ярхо Б. Простейшие основы формального анализа//Ars poetica. М., 1927. С. 12-13). Соответственно стилистика включает в себя: «фигурацию» (фигуры фонетические, морфолого-синтаксические, лексические и семантические, а также формальные); стилистическую композицию: стилистические жанры (парафраз, пародия, стилизация, перевод). (Ярхо Б.И. Методология точного литературоведения (набросок плана)/Публ. М.Л. Гаспарова//Контекст – 1983. М., 1984. С. 218-219).

Оценивая этот раздел книги Б. Томашевского, М. Бахтин писал, что он «разработан достаточно полно. Не мешало бы только более подробно остановиться на самом понятии стиля и на ритме прозы. Замечания автора по этим вопросам совершенно недостаточны» (Медведев П. Б. Томашевский. Теория литературы. Поэтика. С. 299). Своеобразной расшифровкой этого требования является следующее утверждение М. Бахтина: «Правильная постановка проблемы стиля – одной из важнейших проблем эстетики – вне строгого различения архитектонических (связанных с «эстетическим объектом» – С.Б.) и композиционных (связанных с «внешним произведением» – С. Б.) форм невозможна». (Проблема содержания, материала и формы... С. 22). Показательно, что и В.В. Виноградов в своей поздней работе писал: «Стилистика литературоведческая как ответвление обшей искусствоведческой стилистики в своем подходе к анализу словесно-художественных структур руководствуется категориями и понятиями философской эстетики и теории литературы» (Указ. соч., с. 205).

Б. Томашевский в этом разделе говорит о поэтической лексике, поэтической семантике (тропы), поэтическом синтаксисе (фигуры) и эвфонии, следуя в общем установившейся в формальной школе традиции и в то же время учитывая традицию классических поэтик и риторик.

** Здесь содержатся два важных для формальной школы понятия.

Во-первых, установка: «У нас есть слово «установка». Оно означает примерно «творческое намерение автора» (Тынянов Ю.Н. О литературной эволюции//Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. С. 278). См. у него же: «Установка есть не только доминанта произведения (или жанра), функционально окрашивающая подчиненные факторы, но вместе и функция произведения (или жанра) по отношению к ближайшему внелитературному – речевому ряду. Отсюда огромная важность установки в литературе» (Ода как ораторский жанр//Указ, соч. С. 228).

Во-вторых, «установка на выражение»: эта формулировка развивает идеи самоценности художественной речи и восходит к работе Р. Якобсона «Новейшая русская поэзия»: поэзия «есть нечто иное, как высказывание с установкой на выражение» (Указ. соч., с. 10). Поэзия, по Р. Якобсону, «управляется, так сказать, имманентными законами; коммуникативная функция, присущая как языку практическому, так и языку эмоциональному, здесь сводится к минимуму» (Там же, с. 10).

Речь, в которой присутствует установка на выражение, называется художественной в отличие от обиходной практической*, где этой установки нет**.

* Предложенное здесь различение речи практической и художественной, акцентирование самоценности последней и определение ее как речи «с установкой на выражение» отражают общий для формальной школы подход, сформулированный Л. Якубинским (О звуках стихотворного языка) и В. Шкловским (О поэзии и заумном языке). См.: Поэтика. Пг., 1919. По Л. Якубинскому, в практическом языке внимание говорящего не сосредоточивается на звуках, которые являются для него только средством общения; в стихотворном же языке практическая цель «отступает на задний план и языковые сочетания приобретают самоценность» – они «всплывают в светлое поле сознания; в связи с этим возникает эмоциональное к ним отношение, которое в свою очередь влечет установление известной зависимости между «содержанием» стихотворения и его звуками. Последнему способствуют также выразительные движения органов речи» (Указ. соч., с. 49).

** Не следует думать, что «установка на выражение» происходит в ущерб мысли, что, следя за выражением, мы забываем о смысле. Наоборот – выражение, обращающее на себя внимание, особенно возбуждает нашу мысль и заставляет ее продумывать услышанное. Наоборот – привычные, не задевающие нашего внимания формы речи как бы усыпляют внимание и не вызывают в нас никаких представлений. Человек, которому нечего сообщить, но который обязан говорить, прибегает к обычной «штампованной фразеологии», которая дает ему возможность создавать видимость речи, не заключающей в себе никакой мысли. Точно так же и слушатель, привыкший к этой «штампованной фразеологии», автоматически слушает ее, не задерживаясь вниманием на смысле сказанного.

Было бы ошибочным полагать, что художественная речь свойственна только художественному произведению. Сущность художественного произведения не в характере отдельных выражений, а в сочетании их в некоторые единства, в художественной конструкции словесного материала*. Принципы объединения, конструирования произведения могут не находиться ни в какой связи с качеством выражения.

* Понятие конструкции – одно из центральных в зрелом формализме. Важным моментом эволюции школы Б. Эйхенбаум считал то, что после работы Ю. Тынянова «Проблема стихотворного языка» (1924 г.) формалисты пришли к «пониманию материала как элемента, участвующего в конструкции в зависимости от характера формообразующей доминанты» (Теория формального метода, с. 148). М. Бахтин, однако, считал, что неразличение эстетического объекта и «внешнего произведения» не позволяло формалистам объяснить именно специфичность художественной конструкции (Формальный метод в литературоведении, с. 140-143; см. также главку «Элементы художественной конструкции»).

С другой стороны, в обиходе сплошь и рядом мы употребляем фразы с определенным упором на выражение, с подчеркиванием словесной структуры отдельных слов и оборотов. Очень часто в обыденном разговоре мы, так сказать, «показываем» нашу речь, обращая внимание собеседника именно на наш способ выражаться.

Понятия – художественная речь и речь художественного произведения – не вполне совпадают. Художественная речь может быть и вне литературы, – с другой стороны, можно вообразить произведение со «стертым», неощутимым языком.

Однако, поскольку художественная речь преимущественно присутствует в художественном произведении, постольку не безразлично при анализе художественной литературы учитывать свойства художественной речи.

Изучение свойств художественной речи всецело принадлежит лингвистике, науке, изучающей человеческую речь во всех ее проявлениях. В частности, проблемы, к которым мы подходим, относятся к области стилистики, изучающей индивидуальные формы речи. Если же мы все же здесь, в поэтике, касаемся этих вопросов*, то происходит это по двум причинам.

* Это место может быть понято как попытка Б. Томашевского (она заметна и в ряде других мест книги) найти компромисс между академической наукой и установками формального метода. В данном случае эта попытка инициировалась как нерешенностью вопроса о соотношении философской эстетики и поэтики, так и ощущением того, что необходимо ввести некоторую коррекцию в крайности лингвистической ориентации школы.

1) Учет основных явлений, сопутствующих установке на выражение, совершенно необходим для понимания конструкции художественных произведений, и поэтому стилистика является необходимым введением в поэтику. Проблемы стилистики являются специфическими проблемами художественной литературы.

2) Возникли эти вопросы в недрах старинных поэтик и риторик и традиционно относились не к лингвистике, а к теории литературы, почему и в преподавании словесных наук они входили обычно не в систему наук о языке, а в систему наук о литературе.

Итак, в этой вводной главе в поэтику мы коснемся основных вопросов, связанных с созданием ощутимого выражения, способов индивидуализации речи, т.е. способов построения из общего языкового материала речи, характерной для данного произведения или автора; наряду с этим мы постараемся учесть – какой эффект в восприятии достигается этими приемами построения речи.

КЛАССИФИКАЦИЯ ПРОБЛЕМ СТИЛИСТИКИ

Всякая речь состоит из слов, организованных во фразовые единства. Изучая выражение, мы должны обратить внимание на выбор самих слов и на способ их объединения.

Вопрос о выборе отдельных слов, входящих в состав художественной речи, рассматривает поэтическая лексика. Она изучает словарь произведения и пользование этим словарем – оттенки значений, влагаемых автором в употребляемые им слова, и комбинирование этих значений.

Поэтический синтаксис рассматривает способ сочетания отдельных слов в предложения, т.е. так называемые обороты речи; при этом учитывается выразительное значение этих оборотов.

Следует принять во внимание, что иногда выразительность речи достигается путем звукового подбора словесного материала. Из равновозможных выражений избирается то, самое звучание которого независимо от значения слов является ощутимым и значащим свойством речи. Часть стилистики, изучающая принципы звуковой организации речи, именуется эвфонией.

Поэтическая лексика, поэтический синтаксис и эвфония и являются тремя отделами, исчерпывающими проблемы поэтической стилистики.

ПОЭТИЧЕСКАЯ ЛЕКСИКА

Наша речь представляет собой расчлененный звуковой поток. Звуки объединяются в некоторые единства, сочетающиеся в свою очередь между собою. Наименьшие звуковые единства, ощущаемые нами как отдельные члены речи, есть слова. В произношении мы выделяем слова из фраз, делая на каждом слове более или менее сильное ударение. В письме мы слово от слова отделяем пробелом. Таким образом, уже механизм нашей устной и письменной речи дает нам представление о словах как некоторых самостоятельных единствах. Но в основе нашего механического членения речи лежат представления, связываемые нами с речевым процессом. Каждое слово является центром особого представления, отдельного элемента мысли, заключенной в речи. Только слово в целом вызывает самостоятельное представление, – части слова такого представления не вызывают*. Возьмем предложение «Сегодня хорошая погода». Первое слово вызывает в нас временные представления. Сопоставляя это с фразой – «Сегодня я иду в театр», мы видим, что это представление о времени обще обеим фразам, и носитель этого общего представления есть слово «сегодня». Слово «хорошая» вызывает в нас представление о чувстве удовлетворения (ср. «хорошая книга») и т.д. Но сами по себе части этих слов никаких представлений не вызывают: например, звуки «хоро...» или «... года» – бессмысленны, и подобозвучащие слова «хорошая», «хороним», «хоромы», «погода», «два года» по своим значениям не сравнимы. Слово во фразе всегда соединено с определенным значением, имеет свой смысл. Отсюда не следует, что этим смыслом слово обладает само по себе. Слов вне фразы не существует, отдельные слова мы встречаем только в словарях. Но учимся языку и свыкаемся с языком мы не по словарям, а в живой речи, т.е. воспринимая фразы. Точное значение, полный смысл слово имеет только во фразе. Достаточно переместить слово из одного словосочетания в другое, чтобы значение его несколько изменилось. «Хорошая погода», «хорошая трепка» – здесь слово «хорошая» значит весьма разное. «Сегодня хорошая погода», «сегодня воскресенье», «сегодня я иду в театр» – слово «сегодня» здесь имеет три оттенка значения: в первом случае оно обозначает неопределенный промежуток времени, ныне длящийся и, по всей вероятности, выходящий за временные пределы дня («сейчас хорошая погода и, вероятно, весь день будет хорошая погода»), во втором случае мы имеем точный промежуток времени, продолжающийся ровно 24 часа, в третьем случае – только небольшой промежуток времени, входящий в сегодняшний день (например: «в театр я иду вечером, в 8 часов»). В каждой фразе слово имеет свои смысловые ассоциации. Если мы искусственно выделяем слово и сосредоточиваем на нем свое внимание, то вместо точного значения мы получаем множество возможных, потенциальных смысловых ассоциаций. Эти смысловые ассоциации напоминают сродство химического атома. Атом водорода – не есть какая-то химическая реальность. Отдельно он в природе не существует. Но, соединившись с другим атомом водорода, он даст газ – водород, в других соединениях он даст воду, в иных – нашатырь и т.д. В некоторые же соединения он войти не способен. Точно так же и слово – в одни соединения оно входит и дает смысл, в другие – оно не способно войти. Анализируя эти ассоциации – то, что мы чувствуем, думая об отдельном слове, – мы иногда находим общее в его смысловых возможностях. Это общее мы называем «основным значением». Иногда этих значений может быть несколько. Например, слово «земля» может обозначать и планету, на которой мы живем, и почву, по которой мы ходим (в этом смысле в фантастических романах, рисующих жизнь на иных планетах, можно прочесть, что на Марсе ходят по земле), и то, из чего эта земля состоит («жирная, тощая земля», «химический состав земли»), и, наконец, некоторую территорию («и земли отдавал в залог», «открывать новые земли»). Видоизменение этих первичных значений, признаки, возникающие при осмыслении слова во фразе, – являются вторичными признаками значения. Кроме того, со словом ассоциируется и представление о лексической среде, в которой оно употребляется; иные слова являются принадлежностью отдельных социальных групп (слова городские, «интеллигентские», крестьянские) или этнических (диалекты, областные слова и т.п.) или возникают в определенной бытовой обстановке (слова «официальные», вульгарные, фамильярные, технические, митинговые), или употребляются в определенных родах литературы (газетный лексикон, «поэтические слова», «прозаические» и т.п.); это представление о лексической среде дает лексическую окраску слова**.

* Следует отметить, что слово, выделяемое путем осмысления фразы, не всегда своими границами совпадает с членением произносительным или графическим. Например, «в лесу» произносится в одно слово; пишется в два. Слово «не знаю» звучит как одно, пишется как два слова. В смысловом отношении «не знаю» так же относится к «знаю», как «незнание» к «знанию», меж тем в первом случае мы имеем два графических слова против одного, во втором – одно против одного. Там, где необходимо различить, про какой способ членения идет речь, различают слово фонетическое (раздельно произносимое), слово графическое (которое отдельно пишется) и слово семантическое (имеющее отдельное значение).

Возможны случаи, когда семантическое слово слагается из нескольких фонетических и графических слов. Таковы сложные имена и термины: Нижний Новгород, Большая Медведица, железная дорога. В этих сочетаниях не два центра образования представления, а по одному на каждую словесную группу. Понятие, вызываемое сочетанием «железная дорога», не совпадает с сочетанием понятий, вызываемых словами «железная» и «дорога» (т.е. «железная дорога» не есть «дорога, сделанная из железа»). Так, в одной газете мамонт был назван «полезным ископаемым». Комизм такого именования заключается в том, что автор заметки понял сочетание «полезное ископаемое» как два семантических слова – «полезное» (мамонт, конечно, никому вреда не причиняет и полезен для науки) и «ископаемое» («ископаемое животное», т.е. вымершее и находимое при раскопках), в то премя как сочетание «полезное ископаемое» есть одно семантическое слово, обозначающее добываемые в промышленных целях в рудниках минералы, уголь и т.д.

** Все это место, начиная с тезиса «Слов вне фразы не существует» (С. 31) и вплоть до понятий «лексической среды» и «лексической окраски слова», в сущности, – изложение идей работы Ю.Н. Тынянова «Проблема стихотворного языка» (1924), а именно – начала гл. II «Смысл стихового слова». Оттуда заимствован и пример слова «Земля» (со ссылкой на «марсианский Boden»). См.: Тынянов Ю.Н. Литературный факт. М., 1993. С. 55-61.

Из всех потенциальных смысловых ассоциаций слова некоторыми мы пользуемся преимущественно, к другим прибегаем сравнительно редко. Если мы соединяем слова по этим излюбленным, привычным ассоциациям, мы получаем шаблонные фразы – типичная форма обыденной речи, вызываемой обыкновенными, привычными, повторяющимися бытовыми обстоятельствами.

Обычный способ создания художественной речи – это употребление слова в необычной ассоциации. Художественная речь производит впечатление некоторой новизны в обращении со словами, является своеобразным новообразованием. Слово как бы получает новое значение (вступает в новые ассоциации). При повторении аналогичных конструкций эта новизна может исчезнуть, мы можем привыкнуть к такому употреблению слова, и оно может войти в обиход с новым значением. Законы образования новых значений имеют много аналогичного с законами образования поэтической речи, и обычно на каждый прием художественного словоупотребления можно привести аналогичные примеры из истории языка, которые показывают, как слово приобретало в языке новые значения под действием тех же законов.

В основе поэтической лексики лежит подновление словесных ассоциаций*.

* Понятие «подновление» близко по значению к важному для формальной школы понятию «остранение»; см. о нем в комм. 14 к разделу «Тематика».

Это подновление может достигаться путем перемещения слова в необычную лексическую среду или путем придания слову необычного значения. Эти два способа подновления лексики мы и рассмотрим.

1. ОТБОР СЛОВ РАЗЛИЧНОЙ ЯЗЫКОВОЙ СРЕДЫ

Можно выражение сделать ощутимым, внедряя в речь слова, заимствуемые из чуждой лексической среды. На фоне чужой среды такие слова будут обращать на себя внимание. При изучении этого явления следует учитывать функцию такого внедрения, которая зависит: 1) от бытовой роли той среды, из которой делается заимствование, 2) от отношения этой среды к языковому фону произведения, т.е. к той речи, в которую эти слова внедряются, 3) от литературной традиции в пользовании данным приемом, 4) от мотивировки этого внедрения, даваемой автором, и 5) от связанной с этим сюжетной роли приема (т.е. встречается ли это внедрение чужеродных слов в речи героев, в речи рассказчика, в определенные моменты повествования и т.д.).

ВАРВАРИЗМЫ

Варваризмом именуется внедрение в связную речь слов чужого языка. Наиболее простым случаем является внедрение иностранного слова в неизмененной форме. Вот несколько примеров из «Евгения Онегина».

Вот мой Онегин на свободе;

Острижен по последней моде;

Как dandy лондонский одет;

И наконец увидел свет.

Или:

Никто бы в ней найти не мог

Того, что модой самовластной

В высоком лондонском кругу

Зовется vulgar. He могу...

Люблю я очень это слово,

Но не могу перевести...

Или:

Она казалась верный снимок

Du comme il faut (Шишков, прости:

Не знаю, как перевести)...

Или:

Приходит муж. Он прерывает

Сей неприятный tête-à-tête.

Эти варваризмы мотивированы Пушкиным невозможностью перевести, т.е. отсутствием соответствующего слова в русском языке. Но это объяснение недостаточно. Если французские термины, привычные в образованном кругу русского общества 20-х годов, пользовавшегося и в обиходе французским языком, и замещали свободно слова, отсутствующие в русском языке: tête-à-tête, comme il faut,* то слова английские немедленно вызывали представления о том языке, из которого они заимствованы («как dandy лондонский», «в высоком лондонском кругу»), и их значение дополняется представлением о быте и нравах того народа, у которого они заимствованы. Кроме того, употребление этих слов наперекор существовавшей тогда русско-славянской традиции стихотворного языка резко разбивало «торжественность» обычной стихотворной речи и вызывало впечатление непринужденного разговора.

* Сравни в «Горе от ума»:

Ну как перевести Мадам, Мадмуазель,

Ужли сударыня!!.

Сравни:

Как быстрота, он не остыл –

Ты верен здесь, Джон Рид,

Сказав про то, что видел ты:

– Very good speed!

(Н. Тихонов.)

Если речь густо насыщена варваризмами, то произведение называется «макароническим». В макароническом стиле написано Мятлевым большое произведение «Сенсации и замечания г-жи Курдюковой за границею, дан л'этранже» (1841).

Утро ясно иль фе бо;

Дня светило, лё фламбо,

Солнце по небу гуляет,

И роскошно освещает

Эн швейцарский пейзаж, –

То есть: фермы, дэ вилаж,

Горы вечно снеговые

И озера голубые,

На которых, ж 'имажин,

Пироскаф, и не один, –

И пастушечки, бержеры;

Кель туалет! Что за манеры!

Что за складки а ля шаль!

Маленький шапо дэ пайль,

По колено только юбки –

Театральные голубки;

Одним словом, с'э шарман;

Но не знаю я, коман

Путь умнее бы направить,

Чтобы дэ ла Свис составить

Юн идэ почти комплет...

Здесь Мятлев, имитируя типичный для эпохи говор, перемешивающий русские слова с французскими, достигает особого комического эффекта неожиданностью словесных сочетаний.

Обычно варваризмы вводятся не в чистом, неизмененном виде, а в усвоенном русской фонетикой и морфологией, т.е. звуки иностранного языка заменяются соответствующими русскими, иностранные суффиксы также заменяются русскими.

Французское слово résignation превращается в русское «резиньяция» (у Тургенева), английское fashionable в «фешенебельный» и т.д.

Чаще всего варваризмы встречаются именно в такой усвоенной языком форме. Например:

«Когда бы ты взглянул на нее, одетую в легкое платье, окруженную благовонной розовой атмосферой, веющей с кассолета, ты бы назвал ее воздушною полубогиней Пери...»

(М а р л и н с к и й.)

«Все это придало всей квартире вид ложемента богатой дамы demimonde'a, получающей вещи зря и без толку».

(Лесков.)

Функции варваризмов различны. Иногда варваризмы употребляются в поисках точного термина, отсутствующего в русском языке. Иной раз русское слово заменяется иностранным, чтобы освободить понятие от посторонних ассоциаций, связанных с русским словом (иностранные слова, не бытующие в русском языке, этих ассоциаций не имеют и звучат как более точное обозначение понятия), или привлечь внимание новизной выражения. Часто варваризмы употребляются для придания местного колорита речи. Таковы, например, кавказские термины в описаниях Кавказа:

«Турецкая шаль обвивала под исподом надетый архалук из букетовой термаламы. Красные шальвары скрывались в верховые желтые сапоги с высокими каблуками» (Марлинский. Сравни кавказские термины в поэме Пушкина «Кавказский пленник» и у Лермонтова).

Этот «экзотизм» создается как варваризмами, так и собственными именами, накопление которых создает впечатление чего-то чуждого русскому быту:

От Рушука до старой Смирны,

От Трапезунда до Тульчи,

Скликая рать на праздник жирный

Толпой ходили палачи.

(Пушкин.)

Барон д ’Ол ьбах, Морле, Г альяни, Дидерот

Энциклопедии скептический причет.

(Пушкин.)

Но там, среди уединенья

Долин, таящихся в горах,

Гнездятся и балкар, и бах,

И абазех, и камуцинец,

И корбулак, и албазинец,

И чичереец, и шапсук,

Пищаль, кольчуга, сабля, лук,

И конь, соратник быстроногий –

Их и сокровища и боги.

(Жуковский.)

Иногда это делается для подновления звукового состава речи, поскольку иностранные слова и имена выделяются своими звуками из контекста. Таков последний пример.

Сравни:

Вдоль потоков, по равнинам,

Шли вожди от всех народов,

Шли чоктосы и команчи,

Шли шошоны и омоги,

Шли гуроны и мэндэны,

Дэлавэры и могоки,

Черноногие и поны,

Оджибвеи и докоты –

Шли к горам Большой Равнины,

Пред лицо Владыки Жизни.

(Бунин. «Песнь о Гайявате», перев. из Л о н г ф е л л о.)

К числу варваризмов следует отнести так называемые «кальки», т.е. буквальные переводы иностранных выражений, вроде «иметь место» (avoir lieu), «сделать знакомство» («faire la connais-sance»), «выглядит из себя» («sieht aus»).

Сравни:

Брось, Мери, ей воды в лицо.

(Пушкин: «jette de 1'eau».)

Среди этих варваризмов следует отличать сознательно образованные от тех, которые привычны для языка автора (воспитанного на иностранном языке) и которые являются варваризмами по происхождению, а не по функции.

Как особый вид варваризмов следует отметить употребление иностранных суффиксов для русских словообразований. Так, суффикс «изм» наряду с иностранными «реализм», «атеизм» дает «большевизм», суффикс «ат» наряду с «секретариат» дает «старостат» (совет старост). И здесь следует отличать суффиксы, усвоенные языком, от суффиксов, ощущаемых как иностранные.

По мере повторяемости варваризмы усваиваются языком и перестают быть стилистическими варваризмами, превращаясь в слова иностранного происхождения, заимствованные в различные эпохи культурных отношений у других народов: у греков («акафист», «исполать» и другие слова культового назначения; позднейшего происхождения через западноевропейские языки – научная терминология – «география, логика, телефон»), у тюркских народов («колпак»), у французов («интерес», «консервировать» – последнее слово с немецким суффиксом), у итальянцев (преимущественно термины музыки: «серенада», «соната», «опера»), у немцев («ранец», «штык», «флигель», «бухгалтер», «ратуша» – последнее собственно искаженное голландское: «rathuis») и т.д.

В зависимости от языка, откуда заимствуются варваризмы, они делятся на галлицизмы (французского происхождения), германизмы (немецкого происхождения), полонизмы (польского происхождения) и т.д.

Термины эти, характеризующие лексические варваризмы, применяются также и к синтаксическим конструкциям, заимствованным из иностранных языков. Об этом см. ниже в «поэтическом синтаксисе».

В русской литературе иногда возникало гонение на варваризмы, которые заменялись новообразованиями, «руссицизмами»; особенно памятна деятельность Шишкова, про которого Бенедиктов пишет:

Восстань, возрадуйся, Шишков!

Не так твои потомки глупы;

В них руссицизм твоей души,

Твои родные «мокроступы»

И для визитов хороши.

Зачем же всё в чужой кумирне

Молиться нам? – Шишков! Ты прав,

Хотя – увы! – в твоей «ходырне»

Звук русский несколько дырав.

Тебя ль не чтить нам сердца вздохом,

В проезд визитный бросив взгляд

И зря, как грязно-бородат

Маркер трактирный с «шаропёхом»

Стоит, склонясь на «шарокат».

(«Послание о визитах».)

ДИАЛЕКТИЗМЫ

Диалектизмами именуются заимствования слов из говоров того же языка. Являясь по природе теми же варваризмами (поскольку границы между диалектами и языками не могут быть установлены точно), они отличаются лишь тем, что берут слова из говоров более знакомых и преимущественно нелитературных, т.е. не обладающих своей письменной литературой. При этом следует различать два случая: использование говоров этнических групп, или областных («провинциализмы»), и использование говоров отдельных социальных групп.

Этнические диалектизмы, заимствуемые из разных наречий, употребляются обычно для придания «местного колорита» выражению. Кроме того, учитывая тот факт, что они берутся из говоров лиц, далеких от литературной культуры, здесь мы везде замечаем некоторое «снижение» языка, т.е. пользование формами речи, пренебрегаемыми в говоре среднего «литературно образованного» человека*.

* Русский язык делится на три главные группы: великорусское наречие, белорусское (Б.С.С.Р. и часть Смоленской губ.) и малорусское (украинское, У.С.С.Р.). Последние два наречия ныне развились в самостоятельные языки со своей литературой. Великорусское наречие делится на северно-великорусское (север и восток – Поволжье) и южно-великорусское (губ. Тульская, Орловская, Курская, Рязанская, Воронежская, Тамбовская, Донская область). Между ними узкой полосой тянется область переходного средневеликорусского наречия (через губ. Новгородскую, Тверскую, Московскую, Пензенскую). Наречия отличаются друг от друга в первую очередь произношением, затем запасом слов и синтаксисом. Главнейшие – преимущественно фонетические – особенности говоров следующие: в северных говорах «окают», т.е. в словах, где пишется «о», оно слышится и не под ударением (напр. «вода»); между гласными нет йота (см. стр. 85), т.е. говорят «бываэт» вместо московского «бывайэт» (бывает); после существительных обычно прибавляют «от», «та», «ту», «ти» (дом-от, изба-та, избу-ту, в избе-ти). В южно-великорусских говорах «акают», т.е. говорят «вала»; вместо «г» краткого (взрывного) произносят «г» длительное (фрикативное), которое слышится во всех говорах в старом произношении в словах «благо, господь»; в третьем лице глаголов произносят мягко «ть» – «идеть, знають». Русская литературная речь явилась в результате смешения церковно-славянского языка с живым московским говором (принадлежащим к средневеликорусскому наречию), с наслоением новых слов, вызванных потребностью новой культуры и образуемых или по образцу уже ранее существовавших слов (напр., «промышленность», «трогательный», «влияние») или, чаше, заимствуемых у других языков («газета», «граммофон», «почта», «активный» и т.п.).

Эти диалектизмы широкой струей влились в русскую литературу в 30-х годах в произведениях Даля, Погорельского и особенно Гоголя.

«И так всю беду эту свалили мы с плеч долой, спокутковали, как говорят на Украине».

(Даль.)

«Итак, казак мой откинулся от дивчины, с которой было женихался...»

(Даль.)

Этими украинизмами или малоруссизмами Даль в цитируемых примерах не только старается передать местный колорит происходящего, но также имитирует сказовую манеру* вымышленного рассказчика-украинца:

«Я сказал уже, что дело было на Украине, пусть же не пеняют на меня, что сказка моя пестра украинскими речами. Сказку эту прислал мне тож казак: Грицько Основьяненко, коли знавали его».

(Даль. «Ведьма».)

* «Сказовый» от слова «сказ». Хотя термин «сказ» в книге Б. Томашевского в своей прямой форме не употребляется, образованное от него прилагательное встречается трижды. В науке 20-х гг. интерес к сказу был связан с широким распространением этого феномена в литературе. В трактовке сказа Б. Томашевский мог учитывать ряд работ: Эйхенбаум Б. Как сделана «Шинель». Поэтика. Пг., 1919; Виноградов В.В. Проблема сказа в стилистике//Поэтика. Временник Отдела словесных искусств ГИИИ. Вып. I. Л., 1926; М. Бахтин. Проблемы творчества Достоевского. Л., 1929. Из современных работ, посвященных сказу, см.: Мущенко Е.Г, Скобелев В.П., Кройчик Л.Е. Поэтика сказа. Воронеж, 1978.

Точно так же Гоголь мотивирует украинизмы говором рассказчика Рудого Панька.

Близко к диалектизмам (т.е. к словам, не употребляющимся нормально в говоре лиц, говорящих на общерусском литературном языке) стоят провинциализмы, т.е. слова и речения, проникшие в говор литературно говорящих горожан, но не получившие распространения по всей территории и употребляемые только в какой-нибудь одной местности. Много примеров можно найти, напр., в местных названиях животных, птиц, рыб и растений. Островский в пьесе «Бешеные деньги» так характеризует своего героя-провинциала Василькова:

«Говорит слегка на «о», употребляет поговорки, принадлежащие жителям городов среднего течения Волги: когда же нет – вместо да; ни боже мой! вместо отрицания, шабёр вместо сосед».

Несколько иную функцию имеют заимствования из говоров различных социальных групп. Таково, например, характерное использование так называемого «мещанского говора», т.е. говора городских слоев, занимающих промежуточное положение между слоями, пользующимися литературным языком, и слоями, говорящими на чистом диалекте.

Купеческие персонажи в комедиях Островского обычно пользуются мещанским говором.

Обращаясь к мещанскому говору, писатели обычно отмечают следующую особенность лексики: мещанские слои тяготеют к усвоению чисто литературных слов («образованных»), но, усваивая их, коверкают и переосмысляют. Такое изменение слова с его переосмыслением именуется народной этимологией. Произведения, пользующиеся лексикой мещанских говоров, обычно широко употребляют лексику народных этимологий. Например:

Бальзаминова. Вот что, Миша, есть такие французские слова, очень похожие на русские; я их много знаю, ты бы хоть их заучил когда на досуге. Послушаешь иногда на именинах, или где на свадьбе, как молодые кавалеры с барышнями разговаривают, – просто прелесть слушать.

Бальзаминов. Какие же это слова, маменька? Ведь как знать, может быть они мне и на пользу пойдут.

Бальзаминова. Разумеется, на пользу. Вот послушай! Ты все говоришь: «Я гулять пойду!» Это, Миша, нехорошо. Лучше скажи: «Я хочу проминаж сделать!»

Бальзаминов. Да-с, маменька, это лучше. Это вы правду говорите! Проминаж лучше.

Бальзаминова. Про кого дурно говорят, это – мораль.

Бальзаминов. Это я знаю.

Бальзаминова. Коль человек или вещь какая-нибудь не стоит внимания, ничтожная какая-нибудь, – как про нее сказать? Дрянь? Это как-то неловко. Лучше по-французски: «Гольтепа».

Бальзаминов. Гольтепа. Да, это хорошо.

Бальзаминова. А вот, если кто заважничает, очень возмечтает о себе и вдруг ему форс-то собьют, – это «асаже» называется.

Бальзаминов. Я этого, маменька, не знал, а это слово хорошее, Асаже, асаже...»

(Островский. «Свои собаки грызутся – чужая не приставай».)

«Сел тут левша за стол и сидит, а как чего-нибудь по-аглицки спросить – не умеет. Но потом догадался: опять просто по столу перстом постучит да в рот себе покажет – англичане догадываются и подают, только не всегда того, что надобно, но он что ему не подходящее не принимает. Подали ему ихнего приготовления горячий студинг в огне; – он говорит: это я не знаю, чтобы такое можно есть, – и вкушать не стал – они ему переменили и другого кушанья поставили. Также и водки их пить не стал, потому что она зеленая – вроде как будто купоросом заправлена, а выбрал, что всего натуральнее, и ждет курьера в прохладе за баклажечкой.

А те лица, которым курьер нимфозорию сдал, сию же минуту ее рассмотрели в самый сильный мелкоскоп и сейчас в публицейские ведомости описания, чтобы завтра же на всеобщее известие клеветой вышел».

(Лесков. «Л е в ш а». Сказ о Тульском косом Левше и о стальной блохе.)

Здесь своеобразная лексика служит, во-первых, для создания характеристичного сказового фона. Самой лексикой (а также и синтаксисом) характеризуется рассказчик. С другой стороны, «народные этимологии» дают простор для смысловых сопоставлений («клеветой» равняется фельетон и т.д.), производящих комический эффект. Особенно богат этими новообразованиями, мотивированными «народной этимологией», язык Лескова: «Аболон полведерский», «буреметры», «ажидация», «верояция», «укушетка», «водо-глаз», «тугамент», «Граф Кисельвроде», «Твердиземное море», «долбица умножения» и т.д.

Отметим, что действительно обращающиеся в говоре «народные этимологии» сравнительно редко дают пример контаминации слов по их значению. Так, если вместо «керосин» говорят «карасий», сближая это слово со словом «карась», то никакой связи керосина с карасем никто не усматривает. Для искусственных, литературных «народных этимологий» характерна именно контаминация по смыслу, которая имеет комический эффект вследствие неожиданного сближения двух понятий: «фельетон– клеветон» (т.е. фельетон как форма газетной клеветы). Эта смысловая контаминация возможна и без мотивировки мещанским говором, напр.:

«Дорогойченко, Герасимов, Кирилов, Родов – какой однаробразный пейзаж».

(В. М а я к о в с к и й.)

К этому же классу стилистических явлений, основанных на искажении речи, относится имитация русского говора иностранцев, плохо владеющих русской речью. Здесь обычно подчеркивается преимущественно фонетическое и морфологическое изменение слов, равно как и внедрение иностранной лексики в русскую речь:

«Ви получаит казенный квартир, с дровами, с лихт (Licht – свет) и с прислугой, чего ви недостоин, – строго и ужасно как приговор, прозвучал ответ Крестьяна Ивановича».

(Достоевский.)

Ср. обратное – искажение иностранной речи в устах русских:

«– Пуркуа ву туше, пуркуа ву туше, – закричал Антон Пафнутьич, спрягая с грехом пополам русский глагол тушу на французский лад. – Я не могу дормир в потемках».

(Пушкин.)

К области разновидностей диалектизмов следует отнести также употребление лексики профессиональных групп, а также говоров, возникающих в известной бытовой обстановке – так называемых жаргонов (воровской жаргон, уличный «argot» и т.п.). Примеры подобного рода диалектизмов можно найти в морских рассказах Станюковича, в босяцких рассказах Максима Горького и т.д. Вот образец имитации профессиональной лексики (медицинской) в одном из ранних рассказов Чехова:

«Роман доктора. Если ты достиг возмужалости и кончил науки, то recipe: feminam unam и приданого quantum satis. Я так и сделал: взял feminam unam (двух брать не дозволяется) и приданого. Еще древние порицали тех, которые, женясь, не берут приданого (Ихтиозавр, XII, 3). Я прописал себе лошадей, бельэтаж, стал пить vinum gillicum rubrum и купил себе шубу за 700 рублей. Одним словом, зажил lege artis. Ее habitus неплох. Рост средний. Окраска накожных покровов и слизистых оболочек нормальна, подкожноклетчатый слой развит удовлетворительно. Грудь правильная, хрипов нет, дыхание везикулярное. Тоны сердца чистые. В сфере психических явлений заметно только одно уклонение: она болтлива и криклива. Благодаря ее болтливости я страдаю гиперестезией правого слухового нерва» и т.д.

К жаргонизмам примыкают и так называемые «вульгаризмы», т.е. употребление в литературе грубых слов просторечия («сволочь», «стерва» и т.д.).

Например:

Нами

лирика

в штыки

неоднократно атакована,

Ищем речи

точной

и нагой.

Но поэзия –

пресволочнейшая штуковина,

Существует –

и ни в зуб ногой.

(В. М а я к о в с к и й.)

Собственно говоря, именно в этой области различных «жаргонизмов» заключается стилистическое разнообразие прозаических произведений, которые в художественных целях пользуются теми формами живого разговорного языка, которые как бы «отстоялись» и привычны в определенных условиях жизни и в определенных слоях. С такой речью связывается представление об ее бытовых условиях, и художник прибегает к этому средству, или чтобы характеризовать описываемую среду, или складом речи обрисовать персонажей своего повествования, или – в пародическом использовании, – чтобы контрастом между темой и стилем произвести впечатление комизма или гротеска (уродливого, болезненного комизма).

АРХАИЗМЫ

Архаизмами называются слова устаревшие, вышедшие из употребления.

Примером накопления архаизмов, заимствованных из лексики XVIII в., может служить следующее стилизованное под XVIII в. письмо Горбунова:

«Присылаемая при сем персона сукцессора в надлежащей конфиденции находиться у вас имеет и никому генерально оную не объявлять и от подлых всячески скрывать надлежит, дабы какой бездельный и мизерабельный человек малодушием своим сатисфакции не учинил и в тайную канцелярию о сем не донес».

Так как литературным языком в России до XVIII в. был церковнославянский, лексика которого была усвоена русским литературным языком и лишь постепенно отступала в употреблении перед русскими формами, – то типичными архаизмами являются славянизмы. Они являются признаками возвышенного стиля и в стихотворной речи XIX в. почти не ощутимы – в силу традиционности и привычности. Так, когда Пушкин писал:

Стояли стогны озерами

то он не ощущал на фоне стихотворной речи особого архаизма слова «стогны». Но в пушкинской прозе это было бы уже архаизмом. Архаистический оттенок носят славянизмы в поэзии нашего времени, например:

Когда двух воль возносят окрыленья

Единый стон,

И снится двум, в юдоли разделенья,

Единый сон, –

Двум алчущим – над звездами разлуки

Единый лик, –

Коль из двух душ исторгся смертной муки

Единый крик

Се, он воскрес! – в их жертвенные слезы

Глядит заря...

Се, в мирт одет и в утренние розы

Гроб алтаря...

(Вячеслав Иванов.)

Или:

Молоть устали жернова.

Бегут испуганные стражи,

И всех объемлет призрак вражий

И долу гнутся дерева.

(А. Б л о к.)

«Славянизмы» этого рода дают нам представление о традиции высокого поэтического стиля.

Славянский язык применяется в книгах религиозных – в библии, в богослужении и т.д. Часто к славянизмам прибегают для того, чтобы создать впечатление библейского стиля. В таком случае они становятся библеизмами. Так, в пушкинском стихотворении «Пророк» обильные славянизмы вызывают представление о языке библии:

Восстань пророк, и виждь и внемли,

Исполнись волею моей,

И обходя моря и земли

Глаголом жги сердца людей.

Совершенно особо следует рассматривать те славянизмы, которые явились достоянием «приказного» стиля и до сих пор продолжают бытовать в канцелярском языке, для которого характерны слова и обороты вроде: «Препровождая при сем», «в ответ на каковое отношение», «согласно вашего распоряжения» и т.п.

Подобные славянизмы не повышают, а понижают стиль.

От стилистических архаизмов следует отличать архаизмы в языке. В лингвистике архаизмом называют слово, принадлежащее к вымершей в языке группе и пережившее аналогичные ему слова. Так, в русском языке сохранилось большое количество славянизмов, существующих иногда параллельно с их русскими эквивалентами. Например: гражданин – горожанин, надежда – надёжа (эта русская форма считается принадлежностью нелитературного диалекта), глава – голова, нрав – норов. Эти архаизмы обычно имеют иное значение в сравнении с русским словом, относясь к области отвлеченных и «высоких» слов (ср. значения слов: глава, главный – голова, головной; преграда – перегородка).

Как и всякий лексический слой, славянизмы, будучи употреблены не в соответствующей обстановке, являются источником комического, пародического эффекта. На этом основывались, особенно в XVIII в., авторы комических поэм, высоким слогом излагавшие вульгарно-комические происшествия.

НЕОЛОГИЗМЫ

Неологизмами называются вновь образованные слова, ранее в языке не существовавшие. Пользуясь законами русского словообразования, мы можем по аналогии с существующими словами создавать новые слова так, что они будут понятны для восприятия. Употребление неологизмов, так называемое «словотворчество», имеет широкое распространение в поэзии, причем функция новообразований многоразлична в зависимости от способа, каким создано это новое слово. Если слово создается по аналогии с архаистическими словами, то неологизм может сыграть роль архаизма. Например, если в стилизованное письмо вроде цитированного горбуновского ввести новообразование с французским корнем, то по аналогии с окружающими его словами оно приобретает характер архаизма. Так, в следующих словах царя Берендея из «Снегурочки» Островского:

Небесными кругами украшают

Подписчики в палатах потолки

Высокие...

слово «подписчик» в значении «художник» является, вероятно, новообразованием Островского, но в ряду архаизированной лексики речей Берендея этот неологизм играет функцию архаизма.

Народные этимологии у Островского и Лескова, употребляемые как лексика мещанского говора, являются в большинстве случаев новообразованиями. Такими же новообразованиями с установкой на особенности говоров (псевдоварваризмы, мотивированные бытовым словоупотреблением) являются следующие примеры из Лескова:

«А-а! да у вас тут есть и школка. Ну, эта комнатка за то и плохандрос: ну, да для школы ничего».

«Ну, вот и прекрасно: есть, господа, у нас пиво и мед, я вам состряпаю из этого такое лампопо, что... – Термосесов поцеловал свои пальцы и договорил: – язык свой, и тот, допивая, проглотите.

– Что это за ланпопо? – спросил Ахилла.

– Не ланпопо, а лампопо – напиток такой из пива и меду делается».*

(«Соборяне».)

* Слово «лампопо» образовано путем перестановки из слова «пополам»: начало и конец слова переставлены; прием, практикующийся в «тайных» языках – жаргонах.

Во всех этих случаях неологизмы вводятся как признак чужеродной лексики. Но часто неологизмы вводятся как лексика, свойственная языку самого произведения. Таковы, например, неологизмы Бенедиктова:

Кто ж идет на вал гремучий

Через молнию небес?

Это он – корабль могучий,

Белопарусный, плавучий

Волноборец – водорез!

«Прости!» я промолвил моей ненаглядной,

У ног ее брякнул предбитвенный меч...

У Бенедиктова встречаются новообразования вроде: «волнотечность», «возмужествовать», «головосек», «запанцыриться», «зуболомный», «нетоптатель», «сорвиголовный», «чужеречить», «яичность» и т.п.

В новейшее время культивировал стиховые неологизмы Игорь Северянин:

Я, гений, Игорь Северянин,

Своей победой упоен,

Я повсеградно оэкранен,

Я повсесердно утвержден...

Неологизмы несут различную функцию. В периоды установления литературного языка неологизмы создаются в поисках новых слов для новых понятий. Так, много слов в литературный язык введено Карамзиным (например, слово «промышленность»).

Неологизмы Бенедиктова и Северянина, понятно, иное: это новообразования для именования старых понятий. Образуются они для обновления словесного выражения банальной формулы во избежание речевого шаблона.

Впрочем, в неологизме вообще важна не столько его словесная функция, как способ его образования. Для того чтобы неологизм был понятен, необходимо, чтобы он был образован при помощи так называемых «живых морфем», т.е. морфем, значение которых в образовании слова доныне живо воспринимается и которые поэтому в настоящее время образовывают новые слова. В слове ощущается то, как оно сделано, из каких частей и морфем оно составлено и по какому принципу. Осмысляется самый образ создания слова – поэтическая морфология. И обычно каждая эпоха имеет свою поэтическую морфологию. Так, для начала XIX в. (и даже раньше – для конца XVIII) характерны были составные прилагательные вроде постоянных гомеровских эпитетов (см. ниже) – «розо-желтый», «сребро-лазурный», «быстро-бегущий», «зелено-кудрый», «злато-бирюзовый» и т.п.

В неологизмах Бенедиктова особенно часто образование существительного от прилагательного при помощи составного суффикса «ность»: «яичность», «сладкопевность», «разгульность», «недолготечность», ср. «неумягчаемость». С другой стороны, обычны глаголы от существительных на «ствовать» – «селадонствовать», «рифмоплетствовать», «возмужествовать». Наряду с этими неологизмами приобретают характер поэтических слов и уже ранее существовавшие в языке слова на «ность» и «ствовать» – «вечность», «безумствовать».

В поэтическом стиле иногда мы имеем отбор прилагательных – эпитетов с определенными суффиксами – на «ивый»: «молчаливый», «ревнивый», «гульливый» и т.д., на «истый»: «лучистый», «серебристый», «волнистый» и т.п. Весьма характерны совершенно своеобразные неологизмы Хлебникова, сыгравшие большую роль в выработке языка современного футуризма.

ПРОЗАИЗМЫ

Прозаизмом именуется слово, относящееся к прозаической лексике, употребленное в поэтическом контексте*.

* В современных работах по поэтике наметилось более широкое понимание «прозаизма» как «простого», «нестилевого» слова: Гинзбург Л. О лирике. М.–Л., 1964. С. 32 и др.; Гинзбург Л.Я. О прозаизмах в лирике Блока//Блоковский сборник. I. Тарту, 1964. По определению С.Г. Бочарова, «простое» слово «вообще выходит за границы какого-либо определенного стиля, уже не является «стилем», но именно противостоит ярко выраженному стилю как простой язык самой реальности» (Бочаров С.Г. Поэтика Пушкина. М., 1974. С. 28), С точки зрения исторической поэтики, «простое» слово есть радикальное преодоление слова риторического и своеобразное возвращение на новом уровне к той субстанциальности, которая была характерна для слова мифологического (при этом «простое» слово не отождествляет себя с действительностью, а осознает себя именно ее «языком»). См. также: Михайлов А. В. Роман и стиль//Теория литературных стилей. Современные аспекты изучения. М., 1982.

В поэзии весьма силен закон лексической традиции. В стихах живут слова, давно уже вышедшие из употребления в прозе, и, с другой стороны, в стихи с трудом проникают слова нового происхождения, имеющие полное право гражданства в прозаическом языке. Поэтому в каждую эпоху есть ряд слов, не употребляемых в стихах. Введение этих слов в стихи именуется прозаизмом:

Я снова жизни полн: таков мой организм

(Извольте мне простить ненужный прозаизм).

(Пушкин.)

Такими прозаизмами в начале XIX в. были слова, имевшие поэтические синонимы. Например, слово «корова» в стихах заменялось словом «телица», «лошадь» – «конь», «глаза» – «очи», «щеки» – «ланиты», «рот» – «уста».* Поэтическая синонимика была канонизована стиховой традицией. Введение разговорного синонима почиталось за «прозаизм». Таким же прозаизмом звучит в стихе употребление научного или технического термина.

* А.П. Сумароков писал: «в славенских наших книгах конь лошадью нигде не называется, и слово «лошадь» хотя и неисходимо нашему языку присвоено, однако всегда пребудет словом низким, как «кафтан» и все новые, некстати введенные в наш язык, дикие слова». Рассуждение это характерно для стилистики XVIII в.

Учение о подборе слов различной лексической окраски было развито еще Ломоносовым, делившим стиль на высокий, средний и низкий в зависимости от употребления слов в литературе и в быту. Конечно, разнообразие лексических стилей этими тремя классами не ограничивается.

Перечисленные здесь категории отбора слов по их лексической окраске далеко не исчерпывают всех случаев подобного отбора. Но принцип приема ясен: он состоит в отборе слов, ассоциируемых с определенной лексической средой.

В применении этого приема следует различать два случая. В первом художественная речь настолько насыщается словами одной лексической окраски, что эта окраска распространяется на всю речь в целом. Лексический стиль речи приобретает характер выдержанности и единства.

Такая речь – с однообразной лексикой – называется стилизованной, если избранный лексический стиль необычен в том литературном жанре, в котором применена речь. Так, рассказ Лескова или письмо Горбунова являются стилизациями. Стилизация требует не только лексического отбора, но и синтаксиса, свойственного избранному лексическому стилю. В основе стилизации лежит подражание чужому языку*.

* О стилизации Б. Томашевский мог учитывать следующую литературу: Локс К. Стилизация//Словарь литературных терминов. Т. 2. М.–Л., 1925; Бахтин М. Проблемы творчества Достоевского. Л., 1929. Из современных работ наиболее близкое Б. Томашевскому понимание стилизации см.: Sierotwinski S. Stownik terminòw literazkich. Wrozlaw-Warszawa-Krakow, 1966. См. также: Квятковский А. Поэтический словарь. М., 1966; Долинин К.А. Стилизация//Краткая литературная энциклопедия. Т. 7. М., 1972; Wilpert G. von. Sachwörterbuch der Literatur Stuttgart: Kröner, 1989.

Если стилизация сопровождается комическим осмыслением лексического стиля, мы имеем пародию стиля. Пародичность* достигается несоответствием стиля и тематического материала речи (например, языком XVII в. описывать современные нам события) или другими какими-нибудь средствами комического контраста. В рассказе Лескова имеются элементы пародии, что гармонирует с сатирическим сюжетом.

* В 20-е гг. проблеме пародии был посвящен ряд работ: Тынянов Ю.Н. Достоевский и Гоголь (К теории пародии); О пародии//Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино; Фрейденберг О.М. Идея пародии// Сборник статей в честь С.А. Жебелева. Л., 1926; Фрейденберг О.М. Происхождение пародии//Русская литература XX века в зеркале пародии. М., 1993; Бахтин М. Проблемы творчества Достоевского. Из более поздних работ см.: Берков П.Н. Из истории русской пародии 18-20 веков//Вопросы советской литературы. Т. 5. М.-Л., 1957; Морозов А.А. Пародия как литературный жанр//Русская литература. I960. № 1; Морозов А.А. Русская стихотворная пародия//Русская стихотворная пародия (XVIII– начало XX века). Л., 1960.

В настоящее время весьма распространена стилизация под разговорный язык различных социальных слоев. Образцом такой стилизации являются рассказы Зощенки.

Вот пример такой стилизации из рассказа И. Бабеля из книги «Конармия» – «Письмо», где стилизуется письменная лексика рядового красноармейца:

«Любезная мама, Евдокия Федоровна Кордюкова. Спешу вам писать, что я нахожусь в красной Конной армии товарища Буденова, а также тут находится ваш кум Никон Васильевич, который есть в настоящее время красный герой. Они взяли меня к себе, в экспедицию Политотдела, где мы развозим на позиции литературу и газеты – Московские Известия ЦИК'а, Московская Правда и родную беспощадную газету Красный Кавалерист, которую всякий боец на передовой позиции желает прочитать и опосля этого он с геройским духом рубает подлую шляхту, и я живу при Никоне Васильевиче очень великолепно».

Ср. соответствующие приемы (пользование провинциализмами) у Всеволода Иванова.

Часто лексический отбор по своей поэтической функции родственен цитате*.**

* В современных работах по поэтике цитате (как одной из форм «чужого слова») и связанным с ней «интертекстуальным» отношениям придается большое значение; ставится даже теоретическая задача «концептуализировать текст–текст отношения в словесном искусстве как основу творческого акта, то есть как текстопорождающее отношение» (Смирнов И. П. Порождение интертекста (элементы интертекстуального анализа с примерами из творчества Б.Л. Пастернака)//Wiener Slawistischer A1manach. Sonderband, 17. Wien. 1985. С. 5. См. также: Д. Oraič. Цитатность// Russian Literature, 1988, XXIII-II.

** Цитата. Иногда чужие слова внедряются в речь именно как чужие, с тем чтобы в восприятии речи ощущалась принадлежность этих слов не самому говорящему. Такие слова называются цитатами. Обычно цитатами являются не отдельные слова, а целые фразы, например начальные стихи Пушкина из «Руслана и Людмилы»:

Дела давно минувших дней,

Преданья старины глубокой –

есть цитата-перевод из Оссиана. Также Блок внедрял в свои стихотворения стихи Полонского, Майкова и др.

К цитатам прибегаем мы постоянно в разговорной речи, особенно охотно цитируем басни (например, «А Васька слушает да ест»), драматические произведения и т.д. Ср. прием цитирования в «Евгении Онегине» Пушкина:

«Poor Yorick! -молвил он уныло,

Он на руках меня держал».

(Гл. II, стр. XXXVII; цитата из «Гамлета» Шекспира.)

И мнится, с ужасом читал

Над их бровями надпись ада:

Оставь надежду навсегда.

(Гл. III, стр. XXII; цитата из Данте «Lasciate ogni speranza.»)

И вот общественное мненье!

Пружина чести, наш кумир!

И вот на чем вертится мир!

(Гл. VI. стр. XI, первый стих – цитата из «Горя от ума» Грибоедова.)

Иной характер имеют случаи, где чужеродная лексика случайна, слова с явно выраженной лексической окраской внедряются в речь, этой окраски не имеющую: слово контрастирует с лексическим фоном. Таковы случаи варваризмов (за исключением макаронического стиля, являющегося пародической стилизацией), изолированных прозаизмов в стихах и т.п.

При стилизации отдельные слова лишь поддерживают общее впечатление; при контрастном внедрении чужеродной лексики эти слова привлекают на себя внимание и приобретают большой смысловой вес.

1. ИЗМЕНЕНИЕ ЗНАЧЕНИЯ СЛОВА

(ПОЭТИЧЕСКАЯ СЕМАНТИКА. ТРОПЫ)

Слово получает точный смысл во фразе. В значительной части фраз слова так крепко спаяны и так взаимно определяются, что есть возможность вынуть из фразы отдельные слова без того, чтобы фраза потеряла смысл. В таком случае можно вместо вынутого слова вставить любое, и значение этого нового слова определится из контекста. Тот факт, что значение определяется часто именно контекстом, а не самим словом, доказывается наличием в разговорном языке слов без значения или, вернее, – со всеобщим значением. Таково, например, слово «штука», заменяющее любое существительное, или «такой», заменяющее любое прилагательное. Во французском языке слову «штука» соответствует слово «un chose»

И вот: «свободная стихия», –

Сказал бы наш поэт родной, –

Шумишь ты, как во дни былые,

«И катишь волны голубые

И блещешь гордою красой!..»

(Тютчев, цитата из Пушкина.)

Ср. обильные и обширные цитаты в романах Пильняка.

В применении цитат следует различать два случая: применение чужих слов в точном значении, в каком их применил автор. Такое цитирование типично для научных работ. Другое применение – очень частое в поэзии – цитирование пародическое, когда чужие слова применяются в новом и неожиданном значении. Художественный эффект цитаты в том, что она вызывает представления о цитируемом произведении и благодаря этому происходит сопоставление двух словесных рядов – цитируемого и цитирующего. То же самое происходит при лексическом отборе, где фон речи автора контрастирует с языком, так сказать, «цитируемым», языком, из которого делаются заимствования.

(мужского рода в отличие от осмысленного «une chose» – «вещь»; «chose» употребляется и как прилагательное), от которого производится такой же универсальный глагол «choser», весьма употребительный в разговоре. Слова эти употребляются, когда говорящий затрудняется в выборе подходящего слова, смысл же определяется контекстом. Смысловая функция этих слов напоминает функцию местоимений с той разницей, что местоимение употребляется вместо слова уже сказанного и значение его определяется этим сказанным словом, а эти нейтральные слова получают свое значение только из контекста. Без этих слов фраза разрушалась бы, так как для синтаксической законченности и спаянности нехватало бы составных частей фразы. Эти нейтральные слова заполняют пустое место и тем придают фразе закругленный и законченный вид. Контекст придает им значение. Таким же образом можно вообще заставить всякое слово обозначать то, чего оно в своем потенциальном значении не заключает, иначе говоря – изменять основное значение слова. Приемы изменения основного значения слова именуются тропами. Когда мы имеем дело с тропом, то мы должны различать в нем прямое значение слова (его обычное употребительное значение) и переносное, определяемое общим смыслом всего данного контекста. Так, глаза мы можем назвать звездами. В таком случае в нашем контексте переносным значением слова «звезды» будет понятие «глаза».

В тропах разрушается основное значение слова; обыкновенно за счет этого разрушения прямого значения в восприятие вступают его вторичные признаки. Так, называя глаза звездами, мы в слове «звезды» ощущаем признак блеска, яркости (признак, который может и не появиться при употреблении слова в прямом значении, например «тусклые звезды», «угасшие звезды» или в астрономическом контексте «звезды из созвездия Лиры»). Кроме того, возникает эмоциональная окраска слова: так как понятие «звезды» относится к кругу условно «высоких» понятий, то мы влагаем в название глаз звездами некоторую эмоцию восторга и любования. Тропы имеют свойство пробуждать эмоциональное отношение к теме, внушать те или иные чувства, имеют чувственно-оценочный смысл.

В тропах различают два основных случая: метафору и метонимию*.

* В трактовке поэтической семантики Б. Томашевский идет в русле классических поэтик и риторик, принимая при этом предложенное А.А. Потебней деление тропов на метафорические и метонимические (Потебня А.А. Из записок по теории словесности, 1905). В науке 1920-1930-х гг. существовали и иные подходы к данной проблеме. Один из них – «генетический». Еще А.Н. Веселовский в своей классической работе «Психологический параллелизм и его формы в отражениях поэтического стиля» показал, что троп – явление исторически возникшее и сравнительно позднее: ему предшествовал и сохранился как факт поэтического языка параллелизм, имеющий иную, чем троп, семантику и иную модальность. В работах И.Г. Франк-Каменецкого и О.М. Фрейденберг историко-генетический подход к этой проблеме был развит. Исследуя переход от мифологической образности (см. «параллелизм» А.Н. Веселовского) к собственно иносказательной («фигуральной»), О.М. Фрейденберг показала, что ранние формы тропа существенно отличались от современных. Сначала «прежний мифологический образ приобретает еще один «иной» смысл самого себя. Он получает функцию иносказания. Но иного сказания чего? Самого себя, образа» (Фрейденберг О.М. Миф и литература древности. М., 1978. С. 189). И.Г. Франк-Каменецкий также считал, что «сравнение есть не что иное, как переоформленное мифологическое тождество» (Франк-Каменецкий И. Растительность и земледелие в поэтических образах Библии и гомеровских сравнениях//Язык и литература. IV. Л., 1929. С. 126). В рамках генетического направления начали изучаться переходные (от мифологической доминанты – к фигуральной) типы образности – гомеровские и библейские сравнения. Позже в поле зрения ученых попали индийские эпические сравнения (Васильков Я.В., Невелева С.Л. Ранняя история эпического сравнения (на материале VII книги «Махабхараты» //Проблемы исторической поэтики литератур Востока. М., 1988). О принципиальном различии мифологической и «метафорической» образности см.: Лосев А.Ф. Проблемы вариативного функционирования поэтического языка//Лосев А.Ф. Знак. Символ. Миф. М., 1982. В свете этих данных троп в собственном смысле этого слова должен быть понят как один из исторических типов образности и рассмотрен в соотношении с параллелизмом. Сегодня в науке поставлен вопрос о существовании еще более архаического, чем параллелизм, образного языка: он еще не имеет терминологического обозначения, мы предлагаем назвать его «кумуляцией» (см.: Фрейденберг О.М. Образ и понятие//Фрейденберг О.М. Миф и литература древности; Топоров В. Н. К происхождению некоторых поэтических символов. Палеолитическая эпоха//Ранние формы искусства. М., 1972).

Своеобразную позицию по затронутым вопросам занимал Б.И. Ярхо. Он предлагал называть образом «такое значение слова, которое вызывает представление о чувственном или эмоциональном восприятии», и настаивал на разграничении образа и символа: «Символ я определяю как образ, отсутствующий (в своем прямом смысле) в реальности, созданной автором, и служащий ему только для живописания другого образа: например, «Горбунок летит стрелою», где «Горбунок» – сюжетный образ, а «стрела» (в рассказе никакой стрелы нет) – символ». В исследовании этих символов допускается обычно методологическая ошибка: их «недостаточно отделяют от тех стилистических приемов, коими они вводятся», как-то: сравнения, антитезы, семантические тропы (метафора, метонимия и т.д.) (Методология точного литературоведения, с. 221).

МЕТАФОРА

В этом случае предмет или явление, означаемое прямым, основным значением, не имеет никакого отношения к переносному, но вторичные признаки в некоторой их части могут быть перенесены на выражаемое тропом. Иначе говоря, предмет, означаемый прямым значением слова, имеет какое-нибудь косвенное сходство с предметом переносного значения. Так как мы невольно задаем себе вопрос, почему именно этим словом обозначили данное понятие, то мы быстро доискиваемся до этих вторичных признаков, играющих связующую роль между прямым и переносным значением. Чем больше этих признаков и чем естественнее они возникают в представлении, тем ярче и действеннее троп, тем сильнее его эмоциональная насыщенность, тем сильнее он «поражает воображение».

Этот случай тропа именуется метафорой. Примеры метафор:

Пчела из кельи восковой

Летит за данью полевой.

«Келья» обозначает улей, «дань» – цветочный сок. Психология сближения этих понятий ясна и не требует пояснения. Важен отрицательный момент: отсутствие каких бы то ни было прямых связей между понятием кельи и понятием улья с одной стороны, дани и цветочного сока – с другой стороны. Но в представлении кельи возникают вторичные признаки (теснота, затворническая жизнь), аналогичные признакам, сопутствующим представлению об улье; также «дань» вызывает признаки собирания и т.п., присутствующие в процессе собирания пчелой сока с цветов.

Метафора может быть выражена в глаголе:

Горит восток зарею новой...

Война паслась на всех лугах...

Вкушать сон... и т.п.

Особенно часты метафоры прилагательные: «жемчужные глаза», «седой пень», «золотой луч», «свинцовая мысль».

Для метафор характерны следующие частные случаи сближения прямого и переносного значения:

1) Предметы и явления мертвой природы называются словами, выражающими живые явления, например:

Сойдут глухие вечера...

Змей расклубится над домами...

(А. Б л о к.)

Земля кричала при обвале...

(Н. Т и х о н о в.)

Глядится тусклый день в окно...

Ср. описание зимы:

О, старость могучая круглого года,

Тебя я приветствую вновь...

(И. К о н е в с к о й.)

Ср. обратную метафору:

«Златые дни моей весны».

(М и л о н о в.)

Такое сближение явлений природы с живыми поступками человека называется антропоморфизмом.

2) Отвлеченное заменяется конкретным; явления порядка нравственного и психического – явлением порядка физического:

И веков струевый водопад,

Вечно грустной спадая волной,

Не замоет к былому возврат,

Навсегда засквозив стариной.

(А. Б е л ы й.)

Есть человек: ему свежо –

Он перестроен снизу вверх!

(Н. Тихонов.)

Эффект, производимый метафорой, часто обозначают словом «образность»: метафорическое выражение образно. Однако самое слово «образ» в данном применении является метафорой. В самом деле, метафора может не вызывать никакого чувственного представления. Слова «келья» и «дань» никакого образа в точном смысле этого слова не вызывают. Если некоторые метафоры, особенно прилагательные (жемчужные глаза, седой пень, золотой луч) – и могут вызвать образное представление (ибо луч иногда выглядит как золотая нить и т. п.), то это вовсе не обязательно, и, например, «свинцовые мысли» никакого образа вызвать не могут. Ясно, что для возможности «образного» представления необходимо, чтобы слова вызывали сами по себе чувственные представления, что встречается в метафоре далеко не всегда.

Затем следует отметить, что метафорическое слово всегда стоит в контексте, значение которого препятствует возникновению отчетливого представления в ряду первичного значения слова. Вместо подобного представления возникает ощущение некоторой возможности значения, при этом подобная возможность переживается эмоционально, так как не может быть до конца осмыслена. «Образ» мог бы возникнуть только при изоляции слова из контекста, при нарочитом обращении внимания на данное слово и при игнорировании данного контекста. Но при таком обдумывании слова могут возникнуть любые психологические ассоциации, совершенно субъективные и произвольные, не оправдываемые и не подсказываемые контекстом. Между тем метафора имеет вполне объективное, общеобязательное значение. Эти субъективные ассоциации, возникающие при сосредоточении внимания на потенциальном значении метафорического слова, приводят к тому, что называется «реализацией метафоры», т.е. к попытке осмыслить и примирить слова в их первичном и переносном значении. Такая реализация метафоры приводит обычно к осознанию абсурдной противоречивости слова и производит комический эффект. Комизм реализации метафоры использован в одной кинематографической картине, в которой вслед за словами героя, описывающего метафорически красоту героини (глаза – звезды, зубы – жемчуг, шея лебедя), демонстрируется на экране реализованный портрет героини, с длинной лебединой шеей, блестками вместо глаз и жемчужной брошкой вместо рта.

Если говорить о психологическом значении метафоры, то следует отметить, что метафорическое употребление слова, разрушая его логическое содержание, пробуждает эмоциональные ассоциации, определенным образом направленные (как бы смутны и неотчетливы в некоторых случаях они ни были). Не переживая слова мыслью, мы зато переживаем его чувством. Характерно в этом отношении то, что эмоциональные слова практического языка имеют обычно метафорическое происхождение, например, «молодец», «голубчик», «скотина», «подлец» (первоначально – человек низшего сословия) и т.п.

Выразительность метафоры вызывается не только характером того зачаточного «образа», который заключается в метафоре, но в значительной степени лексической окраской метафорического слова, т.е. ощущением той лексической среды, откуда слово заимствовано.

Метафора отнюдь не является специфической особенностью только поэтического языка и употребляется также в языке практическом, разговорном. При повторении за словом закрепляется его вторичное (переносное) значение, и таким образом слово получает новое основное значение. Таких слов со значением метафорического происхождения (и иногда с утратой первоначального значения) в языке очень много, например, «тронуть душу» (отсюда «трогательный»), «живое слово» и т.п.

Особый класс таких метафорических слов, вошедших в язык, – это слова, вторичное значение которых вызвано необходимостью назвать новое бытовое явление. Обычно в таких случаях значение старых слов распространяется на новые понятия. Так, когда появилась бумага, то слово «лист», обозначавшее только древесные, растительные листья, распространено было также и на бумажные листы. С изобретением огнестрельного оружия слово «стрелять» стало обозначать не одно только метание стрел из луков. Когда появилась мебель, то части ее стали называться такими словами, как «ножка» (стола, стула), «спинка» (ср. ручка, носик чайника и т.п.).

Это явление распространения значения называется катахрезой* и по природе ближе к метонимии.

* Катахреза значит «распространение», а также «злоупотребление». Иногда этот термин употребляется в смысле преувеличенной, уродливой формы тропа, напр., логически противоречивой или громоздкой метафоры, напр.: «Правое крыло фракции разбилось на несколько ручейков». Достоевский, характеризуя патетический стиль подвыпившего человека, приписывает ему слова: «Это видит один только перст всевышнего».

Языковые метафоры (т.е. слова с метафорическим происхождением значения) не являются метафорами в стилистическом значении, так как в них вторичное значение осознается как постоянное значение. Стилистическая метафора должна быть нова и неожиданна.

Но метафоры часто повторяются. В поэзии имеются традиционные метафоры, например метафоры, заучиваемые с детства в произведениях классиков и воспроизводимые уже с ясным сознанием раннего употребления их в соответствующем переносном значении. Таковы приведенные уже метафоры: глаза – звезды, зубы – жемчуга. Эти традиционные метафоры находятся на полдороге к тому, чтобы стать языковыми метафорами, и при более частом употреблении действительно приобретают второе значение. Так, «пламя» начинает значить «любовь». Но это второе значение подобные традиционные метафоры имеют лишь в лексике поэзии. Если употребить их в разговоре, то сразу создается впечатление вычурной, «поэтической» речи (часто с ироническим оттенком – пародически).

Подобные «стершиеся» метафоры могут быть подновлены. При подновлении метафоры прибегают к следующим приемам: стершееся слово заменяют однозначным синонимом. Так, если вместо слова «пламя» (в значении «любовь») сказать «костер», то затасканная метафора несколько подновляется (ср. подновление пословицы у Достоевского: «это только цветочки, а настоящие фрукты впереди!»). Другое средство подновить метафору – это развить ее, т.е. дополнить эпитетом или другими словами, связанными с ней по прямому значению. Так дополняют стершееся слово «голубчик» эпитетом «сизокрылый».

При анализе метафор всегда необходимо учитывать их относительную новизну или традиционность.

Среди различных случаев употребления метафоры следует выделить метафорические определения (в общем случае прилагательные).

ЭПИТЕТЫ

При строгом осмыслении слова в его каком-нибудь одном основном значении мы видим, что оно обозначает какое-нибудь явление из целой группы ему однородных. Освобождая слово от всех ассоциаций, связанных с его лексической, языковой природой, т.е. от лексической и эмоциональной окраски, от случайных признаков, мы можем пользоваться им как строгим условным обозначением объективного, определенного явления, и наше отношение к слову будет определяться нашим отношением к обозначаемому им объективному явлению. При таком осмыслении слова оно становится термином. Так, слово «треугольник» в своем математическом значении обозначает известную математическую фигуру, составленную из пересечения трех прямых линий (то же слово в другом своем осмыслении – уже как музыкальный термин – обозначает инструмент из группы ударных). Совокупность всех явлений, обозначаемых термином в одном определенном его значении, называется объемом термина; совокупность признаков, общих всем явлениям, входящим в состав объема, называется содержанием термина (или соответственного понятия, выражаемого термином). Так, объем термина (или понятия) «дом» представляет совокупность всех зданий, к которым применимо слово «дом». Содержанием понятия будут признаки, отличающие эти здания от других предметов (в эти признаки входит и признак происхождения: дом построен, пещера не есть дом; и признак назначения: дом служит для вмещения людей и т.п.). Но если мы сосредоточим внимание не на всех домах, а на какой-нибудь особой группе домов, выделяющихся из числа прочих особым признаком или рядом признаков, отсутствующих у других домов, то мы составим новое понятие «меньшего объема» (не все дома, а только некоторые) и большего содержания (все признаки «дома» и еще признак, свойственный только выделяемой группе). Иногда это новое понятие может быть выражено одним словом-термином, например: вилла, изба, дача, дворец, особняк, вокзал и проч. Но может случиться, что новому понятию не будет соответствовать единый термин. В таком случае мы прибегаем к составным терминам, присоединяя к общему термину грамматическое определение, заключающее в себе признак, выделяющий данную группу явлений из общего объема явлений, обозначаемых термином. Так, создаем термины «деревянный дом», «трехэтажный дом», «казенный дом» и т.п. Грамматическое определение, сужающее объем термина и заключающее в себе новый признак, присоединяемый к содержанию термина, называется логическим определением. Функции логического определения состоят в том, чтобы выделить обозначаемое явление из группы ему подобных, чтобы указать на признаки, которыми оно отличается.

От логического определения существенно отличается поэтическое, которое не имеет функции выделения явления из группы ему подобных и не вводит нового признака, не заключающегося в слове определяемом. Поэтическое определение повторяет признак, заключающийся в самом определяемом слове, и имеет целью обращение внимания на данный признак или выражает эмоциональное отношение говорящего к предмету. Так, когда мы говорим «широкая степь», «синее море», то этим самым не отделяем «широкой степи» от какой-нибудь другой (т.е. не мыслим узкой степи) и не противопоставляем «синего моря» – морю другого цвета, а лишь выделяем эти признаки ввиду их важности для данного словосочетания. В большинстве случаев, когда мы говорим об индивидуальных явлениях, определения даются не в логическом, а в поэтическом порядке. Поэтическое определение называется эпитетом.

Подобно грамматическому определению эпитет при существительном выражается преимущественно прилагательным (пустынные леса, прохладный мрак), при глаголе и прилагательном – наречием (горячо любить – горячая любовь), но может быть выражен и иначе, например: «звуки рая», «дышать прохладой». В узком смысле под эпитетом понимают только определение при существительном.

Следует отметить, что одно и то же грамматическое определение может быть эпитетом, но может им и не быть. Например, в сочетании «красная роза», если мы словом «красная» определяем особый сорт роз, отделяя ее от чайной розы, белой розы и т.д., то определение является логическим. Но если мы имеем в виду только красные розы, наиболее обычные, то в сочетании «красная роза» определение их обращает внимание на свойство, указанное словом «роза», и определение явится эпитетом.

Логическое определение вместе с определяемым оставляет один сложный термин, и потому оно гораздо сильнее примыкает к определяемому, чем эпитет, который имеет самостоятельное значение и произносится с большей самостоятельностью, принимая на себя хотя бы ослабленное логическое ударение. Выделение эпитета в произношении тем сильнее, чем неожиданнее самый эпитет. Эпитеты постоянные, т.е. привычные и традиционные (синее небо, дальняя дорога, широкое поле, красное солнце), выделяются весьма слабо.

В некоторых поэтических стилях эпитет усиленно культивировался, и каждое почти существительное сопровождалось эпитетом. Например:

Уж утра свежее дыханье

В окно прохладой веет мне.

На озаренное созданье

Смотрю в волшебной тишине;

На главах смоляного бора,

Вдали лежащего венцом,

Восток пурпуровым ковром

Зажгла стыдливая Аврора,

И с блеском алым на водах,

Между рядами черных елей

Залив почиет в берегах.

(А. М а й к о в, 1838 г.)

Такие обязательные эпитеты именуются «украшающими». В стиле, культивирующем украшающий эпитет, обычно эти определения традиционны и не действенны в своем значении. Поэтому часто украшающие эпитеты образуются из безразличных, ко всему прилагаемых слов. Так, в поэзии 20-х годов XIX в. всякая «дева» бывала непременно «юная», «нежная» или «милая», всякий «сумрак» – «таинственный». В описательной поэзии XVIII в. во Франции всякая деталь пейзажа была «смеющейся» (в русских переводах «веселой»): «riant bocage» («веселая рощица») и т.п. Потребность в безразличном эпитете для придания фразе полноты и округленности, для выделения определяемого, мы часто испытываем и в разговорной речи, пользуясь в качестве эпитета словами «такой», «какой-то» и т.п. Ср.: «В этот раз я была в каком-то смущении» (Достоевский. «Неточка Незванова», первая редакция 1849 г. Во второй редакции данное место читается «я была в страшном смущении». Из этой поправки видно, что слово «какой-то» вовсе не значило «неопределенный», «неясный», как можно было бы предполагать, а замещало собой неподысканный эпитет, необходимый для полноты фразы. Это ясно, если оставить фразу без эпитета).

В античной поэзии (например, в Гомеровском эпосе) часто наблюдаются «постоянные» эпитеты, т.е. эпитеты, раз навсегда закрепленные за некоторыми словами или именами, например:

«Аполлон сребролукий», «быстроногий Ахиллес», «светлоокая богиня», «златотронная Гера» и т.п.

В поэтическом словоупотреблении эпитет бывает весьма часто метафорическим. Таково словосочетание «свинцовые мысли».

Метафорический эпитет отличается от обыкновенной метафоры тем, что в нем есть элемент сопоставления. Можно, например, в контексте заменить слово «зубы» словом «жемчужины». Мы получим чистую метафору, весь эффект которой заключается в том, что слово «зубы» не употреблено. Но можно сказать «жемчужные зубы». Здесь эпитет «жемчужные» играет ту же роль, что и слово «жемчужины» в первом случае, но отличие то, что слово «зубы» все же сказано, и поэтому облегчено понимание предложения. «Жемчужные зубы» или «зубы-жемчужины» дает сопоставление слова, называющего предмет в прямом значении, со словом, называющим его метафорически.

В этом отношении сила метафоры, с одной стороны, ослаблена, а с другой стороны, получается особый эффект в сопоставлении двух слов в различном смысловом применении (одно в прямом, другое в переносном значении). Чтобы усилить этот эффект сопоставления, подбирают иногда эпитет противоположный или противоречащий определяемому, таковы – «сладкая горечь», «звучная тишина», «мрачный свет» и т. п. Подобные противоречивые (в прямом значении) эпитеты носят название оксюморон.

Метафорический эпитет есть первый шаг к метафорическому сравнению. Вместо «жемчужные зубы» можно сказать «зубы, как жемчуг». Здесь еще нет момента психологического сравнения, но словесная форма уже подходит к нему. Если же мы скажем, что «зубы своим цветом и блеском похожи на жемчуг», то мы имеем уже законченное сравнение.

Метафора существенно отличается от сравнения тем, что в ней слово фигурирует только в своем переносном значении, – и потому его прямое значение осознается весьма неотчетливо. В сравнении слова употребляются в их прямом значении, и внимание обращается на сопоставление двух совершенно отчетливых понятий. Сравнение может быть осмыслено до конца и поэтому выражается законченным предложением, отмечающим отдельный этап мысли, – метафора же есть элемент выражения и в самостоятельную мысль не развивается.

Несмотря на это различие метафоры и сравнения, возможны промежуточные формы выражений, где присутствуют и элементы сравнения, и элементы метафоры, возможна градация выражений от метафоры к сравнению, и поэтому в каждом отдельном случае следует анализировать – присутствует ли в данном выражении преимущественно метафора или сравнение*. Вопрос этот возникает всегда, когда мы имеем словесное сопоставление метафорического и прямого слова**.

* Сегодня в науке намечена такая градация переходов от полного (трехчленного) сравнения с компаративной частицей (А.Н. Веселовский назвал его «прозаическим актом сознания, расчленившего природу» (Историческая поэтика, с. 189)) к одночленной метафоре. Первый из интересующих нас типов сравнения – такой, объект которого стоит в творительном падеже (творительный превращения, типа «полечу я зегзицей по Дунаю»). Он, очевидно, очень архаичен, по крайней мере А.А. Потебня считал его наряду с «символом-приложением» едва ли не исходным типом образной конструкции, предшествовавшим «параллелизму» А.Н. Веселовского (Потебня А.А. О некоторых символах в славянской народной поэзии. Харьков, 1914. С. 3). Второй из них, очевидно, самый поздний – генитивное сравнение (или метафора-сравнение) типа «куст волос» (Григорьев В.П. Поэтика слова. М., 1979). Отмеченные типы сравнения имеют разную структуру и разную семантику, последний из них наиболее близок к метафоре.

** Для таких сопоставлений характерна форма, когда метафора получает в качестве определения слово, в своем первоначальном значении обозначающее то же самое, что значит (в переносном значении) определяемое, например: «змея сердечных угрызении». Здесь словами «сердечные угрызения» уточняется метафорическое значение слова «змея». Ср. «жемчуг зубов», «янтарь и яхонт винограда» (Пушкин).

АЛЛЕГОРИЯ

Метафора должна быть нова и неожиданна. По мере ее употребления она «стирается», т.е. в слове развивается новое основное значение, соответствующее первоначальному «переносному» значению. Слово «очаровательный» является простым обозначением высоких качеств чего-либо, без всякой мысли о «чарах» и колдовстве.

От таких «стершихся» метафор следует отличать метафоры, происходящие от условного связывания явлений, выражающегося не только в словесном употреблении. Так, сердце выражает любовь в ряде условных изображений (вера – крест, надежда – якорь), которые могут быть представлены в живописи, скульптуре и т.д. Известны аллегории мифологического происхождения (Амур – любовь, Фемида – справедливость и т.п.). Аллегориями и будем называть условные предметы или явления, употребляемые для выражения иных понятий.

Аллегория обычно конвенциональна (условна), т.е. предполагает какое-то заранее известное соотношение между двумя сопоставляемыми явлениями, в то время как метафора может быть совершенно нова и неожиданна.

В аллегории (иносказании) слова имеют свое первоначальное значение, и лишь явление, ими означаемое, в свою очередь означает то, к чему в конечном итоге направлена мысль говорящего. Таковы аллегорические апологи (басни), где под видом условной темы «подразумевается» нечто иное.

К аллегорической системе высказывания, почти всегда развитой и пространной, приближается и продленная, или развернутая, метафора. В развернутой метафоре слова сочетаются по их прямому значению, благодаря чему создается контекст, осмысленный и в своем прямом значении, и лишь отдельные слова, вводимые в контекст, равно как и общее значение связной речи, показывают, что мы имеем дело с речью переносного значения. Так как контекст поддерживает понимание слов в их основном, прямом значении, то в сознании проходят параллельно два ряда понятий и представлений – по прямому и по переносному значению слов, между которыми устанавливается некоторая связь. Вот пример развернутой метафоры:

МОГИЛА ЛЮБВИ

В груди у юноши есть гибельный вулкан.

Он пышет. Мир любви под пламенем построен.

Потом – прошли года: Везувий успокоен

И в пепле погребен сердечный Геркулан;

Под грудой лавы спят мечты, любовь и ревность;

Кипевший жизнью мир теперь – седая древность.

И память, наконец, как хладный рудокоп,

Врываясь в глубину, средь тех развалин бродит,

Могилу шевелит, откапывает гроб

И мумию любви нетленную находит;

У мертвой на челе оттенки грез лежат,

Есть прелести еще в чертах оцепенелых,

В очах угаснувших блестят

Остатки слез окаменелых.

Из двух венков, ей брошенных в удел,

Один давно исчез, другой все свеж, как новый:

Венок из роз давно истлел,

И лишь один венок терновый

На вечных язвах уцелел.

(В. Бенедиктов.)

Стихотворение это построено на метафорах. Слова «в груди», «мир любви», «мечты, любовь и ревность» разъясняют нам действительное (вторичное) значение метафорических слов. Но сочетаются слова по их первичному значению, и в результате получается «картина» остывшей лавы, в которой рудокоп производит раскопки. Во второй части стихотворения – уже явная аллегория «тернового венца», заимствованная из евангельских тем. Таким образом, здесь мы имеем не простую метафору (называние вещей необычным словом), а аллегорическое изображение любви в виде вулкана.

Ср. аллегория (развернутая метафора) у Маяковского:

Небывалей не было у истории в аннале

факта:

вчера.

сквозь иней,

звеня в интернационале,

Смольный

ринулся

к рабочим в Берлине.

И вдруг

увидели

деятели сыска –

все эти завсегдатаи баров и опер –

триэтажпый

призрак

со стороны Российской:

Поднялся.

Шагает по Европе.

Обедающие не успели кончить обед –

в место это

грохнулся,

и над Аллеей Побед –

знамя

«Власть Совета».

Напрасно пухлые руки взмолены, –

не остановить в его неслышном карьере.

Раздавил

и дальше ринулся Смольный,

республик и царств беря барьеры.

И уже

из лоска

тротуарного глянца

Брюсселя,

натягивая нерв,

росла легенда

про «Летучего Голландца»,

«Голландца» революционеров.

Здесь аллегория (революция – призрак) заимствована из первых строк Коммунистического Манифеста: «Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма».

Развернутая метафора – обычный прием развития лирической темы.

МЕТОНИМИЯ

Второй обширный класс тропов составляет метонимия. Она отличается от метафоры тем, что между прямым и переносным значением тропа существует какая-нибудь вещественная зависимость, т.е. самые предметы или явления, обозначаемые прямым и переносным значениями, находятся в причинной или иной объективной связи. Так, например, в словосочетании «выпить чашу до дна» слово «чаша» обозначает напиток, содержащийся в чаше, и в данной метонимии содержащее взято вместо содержимого. Таково же метонимическое выражение «я три тарелки съел» (впрочем, здесь «тарелка» фигурирует в качестве меры – «три тарелки супа», как «три бутылки молока». Если контекстом определено, о чем идет речь, то вместо «я купил три бутылки молока» говорят: «я купил три бутылки»). В выражении «жить своим пером» слово «перо» употреблено метонимически, как орудие профессии, доставляющей средства к жизни («жить» здесь также метонимически значит иметь главный источник доходов).

В стихах:

Всё мое, сказало злато,

Всё мое, сказал булат

«злато» и «булат» суть метонимии, основанные на том, что материал взят вместо предмета (злато – деньги – богатство, булат – меч – военная сила).

Также географические названия употребляются вместо явлений, связанных с данным местом; например, «Ватикан» вместо «папская власть», «Кашмир» вместо шерстяной материи, выделываемой в Кашмире.

Связей между явлениями, при помощи которых образуются метонимические выражения, чрезвычайно много, и было бы бесполезно их классифицировать. Присоединим к приведенным примерам еще несколько, иллюстрирующих различные метонимические выражения: «предложить руку и сердце», «вползет окровавленное злодейство» (вместо «злодей» – отвлеченное вместо конкретного; употребительны и обратные метонимии); «читаю Пушкина» (автор вместо произведений). «Сестра моя скорее в негры пойдет к плантатору или в латыши к остзейскому немцу, чем оподлит дух свой» (Достоевский) («негры» и «латыши» вместо «рабы», т.е. частные случаи вместо общего).

Особый класс метонимии составляет синекдоха, где использованы отношения количественного характера: берется часть вместо целого или обратно, единственное число вместо множественного и т.д. Например:

... беспокойная Литва

С толпою дерзких воевод

На землю русскую идет.

Когда для смертного умолкнет шумный день...

Сравни:

Бесчисленный, как рыба.

Как рыба всех бассейнов,

Батрак занумерованный

И названный солдатом,

Он шел, как вал девятый,

Бряцая вдоль Бассейной.

(И. Тихонов.)

Различие между синекдохой и метонимией условно, и точной границы между ними нет. Поэтому удобнее рассматривать синекдоху как частный случай метонимий и все приведенные примеры относить к классу метонимий.

К числу явлений, родственных метонимии, следует отнести и ироническое употребление слов в значении, противоположном их значению, например «умный» вместо «глупый»:

Откуда умная бредешь ты голова?

Это употребление слов именуется ироническим лишь в случаях снижения значения (вместо слова, выражающего порицание, употребляют слово, выражающее похвалу, в целях того же порицания).

О, много, много чести!

И дело честное!..

(Пушкин. «Анджело». Речь идет о бесчестном поступке.)

Но наблюдается часто и обратное – употребление слов, выражающих порицание, в ласкательном значении; «Ах, ты, негодяй» и т.п.

В метонимической форме обычно образуются и эвфемизмы, «смягчение» выражения, функция которых заключается в том, чтобы в приличной и скромной форме выражать понятия резкие и грубые. Так, на многих заброшенных заборах и стенах глухих закоулков можно прочесть надпись: «останавливаться строго воспрещается». Слово «останавливаться», употребляемое здесь не в первичном значении, является эвфемизмом.

Метонимические выражения типичны для разговорной речи. По мере их повторения они могут дать начало новым значениям слова. Многие слова в их обычном значении имеют метонимическое происхождение, таковы «немец» (первоначально – «немой», т.е. не умеющий говорить по-русски, иностранец, затем только германец), «город» (первоначально – огороженное место) и т.д.

Метафора и метонимия являются двумя основными классами тропов. Различные авторы различно пользуются ими. В зависимости от преобладания метафоры или метонимии можно характеризовать стиль писателя как метафорический или метонимический*.

* Идея наличия метафорического и метонимического стилей восходит к работам В.М. Жирмунского и в какой-то степени связана с его концепцией классического и романтического искусства. Согласно В. Жирмунскому, романтизм с точки зрения истории стиля «есть поэзия метафоры». А. Блок также определяется им как «поэт метафоры» (Поэтика А. Блока (1921)//Жирмунский В.М. Указ. соч. С. 205, 206). В 30-е гг. к понятиям метафорического и метонимического стиля обращается Р. Якобсон, характеризуя стиль Б. Пастернака как «метонимический» (Заметки о прозе поэта Пастернака//Якобсон Р. Работы по поэтике. М., 1987).

При анализе какого-нибудь литературного текста для отличия метафоры от метонимии можно руководствоваться следующим практическим правилом: обычно из метафоры можно построить сравнение: т.е. дополнить метафору словами «как бы», «вроде» и т.п., или прямо поставить слово, в прямом значении выражающее подсказываемое контекстом значение, и с ним сравнить метафорическое слово. Метонимия этого не допускает. Пример: «тусклый день как бы глядится в окно», «пчела летит из улья, похожего на келью»; но невозможно: «читаю книгу, похожую на Пушкина».

ПЕРИФРАЗ

В метафоре и метонимии присутствует общий момент – избегание назвать понятие свойственным ему словом. Однако того же можно достичь без изменения значения употребленных слов. Типичный способ избегнуть называния обычным словом – это употребление вместо слова описательного словосочетания. Так, вместо «Лев Толстой» можно сказать «автор "Войны и Мира"», вместо «Наполеон» – «победитель при Аустерлице», вместо «Маркс» – «основатель научного социализма». Такие описательные формулы, заменяющие обычное слово (или имя), называются перифразами. В этих перифразах могут быть как слова прямого значения, так и слова переносного значения, и для поэтического языка обычны перифразы метафорического или метонимического типа, например: вместо «луна» – «небесная лампада», вместо «юность» – «весна нашей жизни», вместо «бабочка» – «порхающий цветок» и т.п.

Перифрастический стиль характерен для некоторых эпох в поэзии, например для позднего классицизма (вторая половина XVIII в.).* Затрудненными перифразами (представляющими иногда сложные загадки) пользовался ранний французский символизм (80-е и 90-е годы XIX в.)**.

* В современной науке существует ряд исследований, посвященных перифрастическому стилю в его соотношениях с «простым» или «нестилевым» словом (см. указ. соч. Л.Я. Гинзбург и С.Г. Бочарова).

** Как особый вид тропа следует отметить тот случай, когда одно и то же слово фигурирует в предложении в двух значениях, сочетаясь с частью предложения в одном значении, а с частью – в другом, например: «половой этот носил под мышкой салфетку и множество угрей на щеках...» (Тургенев. «Странная история»). «Носить салфетку» и «носить угри» – здесь слово «носить» фигурирует в двух различных значениях. Ср. «шел дождь и два студента», «пить чай с сахаром и с удовольствием» и т.п. К этому же роду тропов относятся каламбуры, т.е. предложения, имеющие два различных значения, одинаково осмысленные в данном контексте.

ПОЭТИЧЕСКИЙ СИНТАКСИС

Подобно тому, как соответствующим подбором слов можно сделать выражение ощутимым, того же можно достичь и путем соответствующего подбора синтаксических конструкций, т.е. способов сочетания слов в целостные единства – фразы и предложения.

Следует учитывать следующие стороны в соединении слов в предложения:

1) Согласование и подчинение слов одно другому, а также и одного предложения другому (подчинение придаточного предложения главному).

2) Порядок, в котором следуют слова одно за другим.

3) Узуальное значение синтаксической конструкции.

4) Оформление предложений в произношении, или интонация.

5) Психологическое значение конструкций.

Рассмотрим эти пункты.

1) Главными членами предложения являются сказуемое (обычно глагол) и подлежащее (существительное), согласованные между собой; каждое из этих слов может согласовываться или управлять второстепенными членами предложения или подчиненными, которые в свою очередь могут иметь подчиненные члены предложения второй ступени и т.д. Связи, существующие между словами, выражаются в согласовании изменяемых частей речи в числе, падеже, времени, лице. Если рассмотреть все эти связи, то предложение представится как ряд цепей, связанных между собой и сходящихся к главным членам предложения. В качестве отдельных слов в этих цепях могут фигурировать и целые предложения (придаточные). Каждая из этих цепей образует более или менее объединенную группу (распространенный член предложения), объединенную смежностью положения в предложении, выделенностью по своему значению и по произношению (интонационное членение) и т.п.

2) Согласованные между собою слова располагаются обычно в определенном порядке; например подлежащее ставится перед сказуемым, определение прилагательное перед определяемым, дополнение после управляющего слова и т.д. Этот нормальный порядок, более или менее свободный в русской прозе, облегчает понимание во взаимоотношении слов, составляющих предложение. Нарушение его вызывает ощущение необычайности и требует особой интонации, как бы восполняющей необычный беспорядок в расположении слов.

3) Определенные синтаксические конструкции имеют свое значение. Так, мы отличаем от обычного утвердительно-повествовательного построения предложений конструкцию вопросительную, восклицательную. Конструкции эти согласуются с особыми оттенками в значении главного глагола.

4) Расположенные таким образом слова, разделенные на тесные группы, оформляются соответствующим образом в произношении. Мы произносим каждую группу слов (а иной раз и одно слово) обособленно, достигая этого обособления при помощи логического ударения, которое ставим на главном, значащем слове группы, при помощи пауз, разделяющих фразы (роль пауз играет также задержание в произношении, т.е. изменение темпа произношения), и путем повышения и понижения голоса. Все эти моменты произношения вместе составляют интонацию. В произношении интонация играет ту же роль, что знаки препинания (пунктуация) в письме. Во многом пунктуация совпадает с интонацией, но во многом расходится, так как при расстановке знаков препинания мы исходим из анализа логического и синтаксического строения фраз, а не из анализа произношения.

Интонация не только оформляет вполне определенный контекст, но иногда и присоединяет особые, новые значения вполне определенному контексту. Интонируя разным способом одну и ту же фразу, мы получаем особые оттенки значения. Например, делая логические ударения то на одном, то на другом слове, мы можем получить четыре варианта одного предложения «Иван вчера был дома»; например, поставив логическое ударение на «вчера»: «Иван вчера был дома», мы тем самым подчеркиваем, что наши слова относятся именно ко вчерашнему дню, а не к какому-либо иному.

Того же можно достичь, изменяя словесную структуру. В разговорной речи мы обычно пользуемся такими неграмматическими интонациями, которые придают контексту новое значение. В письменной речи, где подобное интонирование трудно изобразить, обычно прибегают к конструкциям, в которых порядок слов и их значение вполне определяют интонацию; впрочем, иногда это интонационное «подчеркивание» изображается особыми шрифтами: курсивом, разрядкой и т.д.

Особыми интонационными формами обладают конструкции вопросительные, восклицательные. Интонацией же выражается эмоциональное содержание предложения; особым родом эмоциональной интонации является повышенное, подчеркнутое произношение, именуемое эмфазом. Эмфатическая интонация характерна для ораторской речи, откуда она переносится и в некоторые роды лирических произведений, имитирующих ораторскую речь (ода и т.п.).

Все эти свойства связанной речи тесно бывают согласованы между собой. Изменение согласования обычно требует и изменения порядка слов и меняет значение конструкций и, следовательно, интонацию произношения.

5) Надо отметить, что синтаксические члены предложения представляют собой не только определенные грамматические формы (сказуемое – личный глагол, подлежащее – существительное в именительном падеже), но также являются носителями некоторого синтаксического значения. Так, сказуемое – это то, что выражает собой центральную мысль сообщения (то, что сообщается), а подлежащее – носитель того действия или явления, о котором сообщается (то, о чем сообщается). Расценивая предложение с точки зрения подобных значений членов предложения, мы обнаруживаем в нем психологическое сказуемое и психологическое подлежащее, которые вообще совпадают с грамматическими, но могут и не совпасть. Предположим, что мы хотим сообщить, что ночь уже прошла. Мы говорим – «утро настало», делая логическое ударение на слове «настало». Здесь сказуемое грамматическое совпадает с психологическим («настало»), равно как и подлежащее («утро»). Но переставим слова – и логическое ударение, и значение слов переменится – «настало утро». Центральным словом становится «утро» – психологическое сказуемое*.

* Ср. «Это было вчера» – наречие «вчера» здесь является психологическим сказуемым. Выразить это в правильной грамматической форме можно лишь весьма неуклюже: «это событие – вчерашнее». Отсутствием в языке возможности подыскать правильную грамматическую конструкцию и объясняется расхождение психологического и грамматического предложений.

(Ср. выражение «вечереет», а также неологизм эпохи символизма «утреет».) Для образования предложения необходимо наличие психологического сказуемого. Поэтому в некоторых условиях одно слово может составить целое предложение: «Вечер!», «Пожар!».

Следует отметить, что не только по отношению к подлежащему и сказуемому возникает вопрос об их психологической функции, но также и по отношению к прочим членам предложения. Поясню примером:

«Больной Иван работает, а здоровый Петр на печи сидит». Здесь «здоровый» и «больной» психологически – не определения, а обстоятельства: «Иван работает, несмотря на то что он болен, и т.д.». Психологическая роль этих слов обнаруживается при более естественной (психологически) расстановке слов: «Иван работает больной, а Петр сидит на печи здоровый».

Порядок слов, их обособление в отдельные группы, интонация – все это согласуется с психологической структурой предложения. Анализируя различные синтаксические конструкции, всегда следует учитывать момент психологических связей в предложении.

Выражение можно сделать ощутимым, прибегая к необычным формам сочетания слов в предложении.

НЕОБЫЧНЫЕ СОГЛАСОВАНИЯ

Если согласование слов между собой и целых частей предложения уклоняется от привычных норм, мы получаем анаколуф. Под анаколуфом подразумевается предложение, так сказать, не сведенное воедино в своем согласовании. Анаколуфами пестрит наша разговорная речь, когда в середине фразы мы забываем, как мы начали свое предложение, и заканчиваем его новой конструкцией, не согласованной с началом фразы.

Вот пример анаколуфа из Писемского:

«Чувствуемый оттуда запах махорки и какими-то прокислыми щами делал почти невыносимым жизнь в этом месте». («Старческий грех».)

«Прокислыми щами» – творительный падеж – совершенно не согласовано с тем словом, с которым следовало согласовать – «запах». Следовало сказать: «Запах махорки и каких-то прокислых щей». Творительным падежом управляет глагол «пахнуть», которому соответствует существительное «запах». Ставя творительный падеж, автор думал о глаголе, а не о существительном («пахло какими-то щами»). В той же фразе мы видим: «делал невыносимым жизнь». Можно сказать «делал невыносимой жизнь», «делал невыносимым пребывание». Здесь «невыносимым» и «жизнь» не согласовано в роде, как будто бы, подойдя к прилагательному «невыносимым», автор не знал, какое существительное он подберет, и поэтому избрал мужской (или средний) род как нейтральный (ср.: «представляется невыносимым жить в этом месте» – не имеющее рода неопределенное наклонение, или инфинитив, «жить» согласуется в среднем роде).

Трудно определить, является ли данная небрежность стиля преднамеренной, – но таким именно способом можно имитировать разговорную речь.

Сравни:

Карманами руки зацепив –

А! пропадай вся гниль с конца,

Глаза – что кольца на цепи

Звенят по Кронверкским торцам.

(Н. Тихонов.)

Здесь придаточное «карманами руки зацепив» согласовано с неосуществленным главным предложением (типа «он говорит»), замененным прямой речью: «А! пропадай вся гниль с конца».

Часто к анаколуфам прибегают для характеристики расстройства речи. См., напр., в «Бесах» Достоевского конструкцию речей Кириллова.

Сущность анаколуфа в согласовании не по грамматическим формам, а по смыслу. Слова согласуются не с тем, что заключается в предложении, а с той формой, какой могла бы быть выражена та же мысль.

Характерным приемом согласования по смыслу является силлепс, конструкция, в которой собирательные существительные единственного числа согласуются с множественным числом глагола, так как включают в себя представление множественности. Например:

Что делают меж тем герои наши?

Стоят у Кром, где кучка казаков

Смеются им из-за гнилой ограды.

(Пушкин.)

Синий лен сплести хотят

Стрекоз реющее стадо.

(X л е б н и к о в.)

От таких приемов ненормального согласования следует отличать варваризм синтаксиса, т.е. применение в русском языке синтаксиса иных языков.

Таковы, например, типичные для русской литературы синтаксические галлицизмы. Например, в первом издании «Евгения Онегина» XXX строфа первой главы оканчивалась:

«Две ножки!.. Грустный, охладелый,

И нынче иногда во сне

Они смущают сердце мне».

Стихи эти сопровождались примечанием: «Непростительный галлицизм». Введение его в свои стихи Пушкин мотивировал приверженностью к галлицизмам:

Раскаяться во мне нет силы,

Мне галлицизмы будут милы,

Как прошлой юности грехи,

Как Богдановича стихи.

Впрочем, Пушкин отказался от этого галлицизма в позднейших изданиях романа и соответственно изменил стихи:

«Две ножки!.. Грустный, охладелый,

Я всё их помню, и во сне

Они тревожат сердце мне».

Таким образом определения «грустный, охладелый» оказались согласованными с именительным падежом («я все их помню»).*

* Не следует, однако, полагать, что аналогичные конструкции (именительный самостоятельный) исключительно французского происхождения. Эта форма, запрещенная школьной грамматикой, изредка встречается, напр.:

Идут убийцы потаенны,

На лицах дерзость, в сердце страх...

(Пушкин.)

Точно так же грамматикой запрещен почитаемый галлицизмом оборот сокращенного в деепричастной форме придаточного предложения при разных подлежащих в главном и придаточном предложениях ( вроде – «войдя в комнату стол стоял направо»). Однако оборот этот часто встречается у писателей, при этом в условиях, не допускающих предположения о галлицизме. Например:

«Вспоминая об этом после, ярко, ясно, эта минута отчеканилась в нем невеки».

(Достоевский.)

Как в случае именительного самостоятельного, так и в последнем случае обыкновенно соблюдается общность психологического подлежащего.

Поскольку каждая лексическая среда обладает своими специфическими синтаксическими оборотами, наблюдаются также и синтаксические диалектизмы, архаизмы, прозаизмы и т.п.

Стилизованная речь одинаково прибегает как к лексике, так и к синтаксису стилизуемой языковой среды (примеры см. выше).

Возвращаясь к необычным согласованиям, не мотивированным заимствованием из чужой лексической среды, отмечу также конструкции, в которых не хватает для законченной структуры некоторых членов предложения, дополняемых психологически из остального контекста. Такие конструкции именуются эллипсисом.

Например:

Мы села – в пепел, грады – в прах,

В мечи – серпы и плуги.

Обыкновенно при эллипсисе опускается глагол. В данной конструкции глагол обнаруживается благодаря наличию предлога «в» (предполагается глагол «обратим», «переделаем», «переработаем» и т.п.)*.

* Противоположное явление – присутствие слов излишних, т.е. не дополняющих значения фразы, называется плеоназмом (например: «я видел своими собственными глазами»), но плеоназм не нарушает синтаксиса, и функция его – в усугублении значения слов. (В данном случае подчеркнуто слово «видел».)

Безглагольные, или вернее бессказуемостные конструкции типичны в лирике*. Так построено, например, известное стихотворение Фета:

Шопот. Робкое дыханье,

Трели соловья,

Серебро и колыханье

Сонного ручья.

Свет ночной. Ночные тени, –

Тени без конца.

Ряд волшебных изменений

Милого лица.

В дымных тучках пурпур розы,

Отблеск янтаря,

И лобзания, и слезы, –

И заря, заря!..

* Об отмеченной здесь особенности поэзии А. Фета см.: Гаспаров М.Л. Фет безглагольный (композиция пространства, чувства и слова)//Гаспаров М.Л. Избранные статьи. М., 1995. В целом вопрос о соотношении «именного» и «глагольного» стилей рассмотрен в кн.: Wells R. Nominal and Verbal Style//Style in language. Cambrige, Mass., 1960. См. также: Лотман М.Ю. От составителя//Учебный материал по анализу поэтических текстов. Таллин, 1982. С. 25-31.

Сравним с этим современное стихотворение С. Обрадовича («Узловая»), где аналогичные безглагольные конструкции дают сгущенный, убыстренный сценарий:

Степь. Ночь. Муть. Снега.

Вьюжные в мути – стога.

…………………………….

Асфальт. Слякоть. Мешки. Узлы.

Лохмотья. В лохмотьях из полумглы –

Птицы бескрылые – не взлететь в простор,

Угли тлеющие – глаза;

Копошились, вязли, бились в упор,

Задыхаясь, хрипя и грозя.*

…………………………………

* От бессказуемостных конструкций следует отличать сказуемостные предложения без глагола, с так называемой отрицательной или нулевой связкой, например «дом высок», «в печали невская столица», «за морем телушка – полушка» и т.п.

Эллиптические конструкции дают сжатость и энергию выражению. Они являются довольно обычным приемом разговорной речи, где привычные словесные формулы и обороты заменяются одним словом, напр. «пока» (при прощании), «всего» (вместо «желаю вам всего наилучшего») и т.п.

Сравни:

Не то чтоб, а так иногда вообразишь, и станет нехорошо.

(Достоевский.)

Здесь слово чтоб заменяет собой целое придаточное предложение.

НЕОБЫЧНЫЙ ПОРЯДОК СЛОВ

Нарушение обычного порядка слов именуется инверсией. Следует различать два случая инверсии:

1) Два смежных слова меняются местами. Например, определяемое ставится впереди прилагательного – определения.*

* Что касается этого рода инверсии, то следует учитывать, что в церковнославянском языке определение обычно следует за определяемым: «Самъ же Iоаннъ имяше ризу свою оть власъ велблюджь и поясъ усмень о чреслƀхъ своихь: снƀдь же его бƀ пружiе и медъ див i й». Пользование этом инверсией в «высоком стиле» поэзии отчасти объясняется архаической традицией и должно быть отнесено к области синтаксического церковнославянизма.

Все думу тайную в душе моей питает:

Леса пустынные, где сумрак обитает,

И грот таинственный, откуда струйка вод

Меж камней падает, звенит и брызги бьет...

(Майков.)

Постановка родительного определительного перед определением:

Азартной ночи сыновья,

Кронштадтских дней наводчики

Держали поле по краям

И, штурма свежестью легки,

Их балагурили штыки.

(Н. Тихонов.)

Постановка прямого дополнения перед глаголом: «сад я разбил» и т.п. конструкции.

В инверсированных конструкциях совершается перераспределение логического ударения и интонационное обособление слов, вообще в произношении примыкающих к главным словам синтаксической группы.

В сочетании «тайная дума» эпитет слабо обособлен от существительного, и «дума» несет на себе логическое ударение. В сочетании «дума тайная» логическое ударение передвигается на слово «тайная», и оба слова менее тесно связаны. Таким образом, в инверсированных конструкциях слова звучат более выразительно, более веско.

2) Слово переставляется так, что разбивает смежность согласованных между собою слов, например:

Богини мира, вновь явились музы мне.

В свое погибельное счастье

Ты дерзкой веровал душой...

Я стихов вызваниваю сеть... и т.п.

Приложение «богини мира» отделено от слова «музы».

В этих конструкциях обособление слов еще сильнее. Кроме того, при таком разделении получается неожиданное сближение слов, дающее новые связи значений: «ты дерзкой веровал душой». Столкновение «дерзкой» и «веровал» заставляет видеть связь между дерзостью души и «верованием»: «веровал, потому что душа была дерзкая».

К инверсиям же следует отнести и случаи постановки членов предложения в необычном месте предложения, например:

«Соня с криком из комнаты выбежала... Кондратий покосился на мягкий пух и осторожно обошел его. Большой, громоздкий, а двигался легко. В излюбленном своем углу в крепком кресле успокоился».

(С е й ф у л л и н а.)

Здесь постановка сказуемого-глагола в конце предложения нарушает обычную норму расположения слов в предложении.

Если инверсированная конструкция сопоставлена с прямой так, что аналогичные слова располагаются симметрично (АБ + БА), то такое расположение именуется хиазмом. Например:

Пестреют шапки. Копья блещут.

(Сказуемое – подлежащее, подлежащее – сказуемое.)

Она свежа, как вешний цвет,

Взлелеянный в тени дубравной,

Как тополь киевских высот

Она стройна...

Хиазм есть результат одновременного применения двух синтаксических приемов – инверсии и параллелизма. Эффект хиазма – в сопоставлении двух аналогичных и в то же время различно расположенных предложений. Здесь функция инверсии – вносить разнообразие в параллельную синтаксическую конструкцию и тем сообщать построению движение на основе неполного параллелизма.

ИЗМЕНЕНИЕ УЗУАЛЬНОГО ЗНАЧЕНИЯ СИНТАКСИЧЕСКОЙ КОНСТРУКЦИИ

В поэтической речи очень часто синтаксические конструкции, имеющие вполне определенное узуальное значение, употребляются не в собственном своем значении. Так, весьма употребителен риторический вопрос, в котором заключается собственно утверждение, и вопросительная интонация использована только для того, чтобы повысить эмоциональное внимание восприятия.

Например:

Что ты клонишь над водами,

Ива, макушку свою

И дрожащими листами,

Словно жадными устами,

Ловишь беглую струю?

(Тютчев.)

«Риторичность» вопроса подчеркивается обращением к объекту («ива»), к которому ни с какими вопросами обращаться вообще нельзя.

Нам

До бога

Дело какое?

Сами

со святыми своих упокоим.

Что ж не поете?

Или

души задушены Сибирей саваном?

Мы победили!

Слава нам!

(Маяковский.)

Здесь риторические вопросы имитируют фиктивный диалог. К тому же типу принадлежит и риторическое обращение, т.е. обращение к объекту, который не может участвовать в диалоге:

Тебя замучивали, примеряя

Как рукавицу на ладонь,

Земля Московская, земля сырая,

Тебя топтал татарский конь.

(В. И н б е р.)

Смотри, как роща зеленеет,

Палящим солнцем облита.

И в ней какою негой веет

От каждой ветки и листа!

(Тютчев.)

И кто, в избытке ощущений,

Когда кипит и стынет кровь,

Не ведал ваших искушений,

Самоубийство и любовь.

(Тютчев.)

Такова же и природа риторического восклицания, в котором под видом непроизвольного эмоционального отзыва на внешнее явление автор делает объективное сообщение об этом явлении, обостряя лишь формой словесной конструкции эмоциональное внимание слушателя.

Какая ночь! Как воздух чист,

Как серебристый дремлет лист,

Как тень черна прибрежных ив,

Как безмятежно спит залив,

Как не вздохнет нигде волна,

Как тишиною грудь полна!..

(Ф е т.)

К тому же порядку явлений относится и так называемая сентенция, когда в форме изречения, построенного как формулировка некоего общезначимого положения, утверждается частная мысль, нужная только в данном месте и в данной связи, например:

Есть в осени первоначальной

Короткая, но дивная пора:

Весь день стоит как бы хрустальный,

И лучезарны вечера...

(Тютчев.)

Все эти конструкции (так называемые фигуры) имеют двойную функцию. Помимо непосредственного своего эмоционального воздействия, они обладают еще длительной литературной традицией. Учение о фигурах разработано было в античных поэтиках, и классические ораторы, равно как и поэты классической школы, усиленно применяли их в своей речи. Вследствие этого на всех этих приемах есть налет совершенно явной литературной традиционности. Именно этими «фигуральными» выражениями отличался язык высоких поэтических жанров от практического языка. Употребление этих фигур может производить впечатление сознательной имитации классического стиля своеобразной «стилизацией» под то, что именовали «языком богов»: в зависимости от отношения автора к этому высокому стилю мы получим или действительно высокий стиль, или пародию. Пародирование высокого стиля имеет длинную многовековую историю, и мы очень часто прибегаем к нему в разговорной речи, в которой «фигуральные» выражения являются комическим приемом.

Учение традиционных поэтик и риторик о фигурах представляет собой собрание частных и разнородных словесных приемов, применяемых в эмоционально-повышенной речи. Приемы эти коренятся в приемах разговорной речи, и если нет особой установки внимания на «фигуральность» выражений и их литературность не подчеркивается специальной «высокой» лексикой, то они воспринимаются как нормальная форма эмоционально-повышенной речи. Мармонтель в известной «Энциклопедии» XVIII в. в такой сниженной форме излагает учение о фигурах:

«Дюмарсэ заметил, что риторические фигуры всего обычнее в спорах рыночных торговок. Попробуем соединить их в речи простолюдина и, чтобы оживить его, предположим, что он ругает свою жену:

«Скажу я да, она говорит нет: утром и вечером, ночью и днем она ворчит (антитеза: сопоставление противоположных по значению слов). Никогда, никогда с ней нет покоя (повторение или усугубление). Это ведьма, это сатана (гипербола: преувеличение)*. Но, несчастная, ты скажи-ка мне (обращение), что я тебе сделал? (вопрошение). Что за глупость была жениться на тебе! (восклицание). Лучше бы утопиться! (пожелание). Не буду упрекать тебя за все твои расходы, за все мои труды, чтобы добыть тебе средства (оставление). Но прошу тебя, заклинаю тебя, дай мне спокойно работать... (моление). Или пусть я умру, коли... Берегись меня довести до крайности (угроза и удержание). Она плачет, ах, бедняжка; вот увидите: виноватым окажусь я же (ирония). Ну, ладно, пусть так. Да, я раздражителен, невоздержан (уступление). Сто раз я желал, чтобы ты была уродом. Я проклинал, ненавидел эти коварные глазки, это обманчивое лицо (астеизм, или похвала в форме упрека). Но скажи мне, неужели со мной нельзя поступать по-хорошему? (сообщение). Дети, соседи, друзья, все знают про наши нелады (перечисление). Они слышат твои крики, жалобы, ругательства (нарастание). Они видели, как ты с блуждающими глазами, распустив волосы, преследовала меня, угрожая мне (описание). Они об этом говорят; приходит соседка, они ей рассказывают; прохожий слушает и бежит пересказывать другим (гипотипозис, или представление: фигура, в которой событие изображается как происходящее перед говорящим). Они подумают, что я зол, что я жесток, что я тебя бросил, что я тебя бью, что я тебя калечу (градация, или климакс). Но ведь нет, они знают, что я тебя люблю, что я добрый человек и что мне бы только видеть тебя спокойной и довольной (коррекция). Да, есть правда на земле: кто виноват, за тем и останется... (сентенция). Что бы сказала твоя покойная мать? Что она скажет? Да, я вижу, как она меня слушает и говорит: «бедный мой зять, ты заслужил лучшей судьбы» (прозопопея, или олицетворение)».

* Обратная фигура, преуменьшение, именуется литотес. Она состоит из отрицания обратного свойства; например, если вместо формы: «он глуп» говорят: «он не блещет умом».

Вот вся теория риторов о фигурах, осуществленная без всякого искусства, и ни Аристотель, ни Карнеад, ни Квинтилиан, ни сам Цицерон не знали ничего больше».

Схоластическая номенклатура фигур, разъясненная таким образом, не является сколько-нибудь ценным орудием для анализа художественного стиля, так как она не исчерпывает всех приемов уклонения словесных конструкций от нормы и, кроме того, объединяет под одним названием «фигура» явления языка самые разнообразные.

Все эти явления деформации синтаксиса сопровождаются и соответственным изменением и построением интонации. Пользование интонацией как средством эмоционального окрашивания речи типично для поэтического языка (на этом построены риторические вопросы и восклицания). Но не только для эмоционального подчеркивания пользуются резкими интонационными формами, но и для общей организации речи, путем установления интонационных соответствий в произведении.

При анализе художественного стиля поэтому необходимо наблюдать лексические и синтаксические параллелизмы, которые обычно соответствуют и интонационным параллелям.

Интонация – совершенно не безразличный элемент в произведении, и некоторые писатели, учитывая этот момент в творческом процессе, произносят свои произведения вслух, прежде чем записать их, чтобы не ошибиться в выборе интонационной формы (так свидетельствовал о своем творчестве Островский, у которого подобная система творчества объяснялась и избранным им драматическим, т.е. предназначенным для произнесения, жанром).

Весьма характерным для стиля художественного произведения является большее или меньшее синтаксическое однообразие стиля. Так, обилие коротких и разделенных предложений придает своеобразие стилю и является особой манерой, которой противостоит стиль «периодический», состоящий из развитых, длинных предложений. В приемах этих развитых предложений следует особо выделить предложения слитные (открытые конструкции), на которых построено несколько фигур античной риторики. Вот пример такой конструкции из миниатюры И. Бабеля «Пан Аполек»:

«Святые пана Аполека, весь этот несравненный набор ликующих и простоватых старцев, седобородых, плечистых, краснолицых, был втиснут в потоки шелка и могучих вечеров».

Сравни:

«В сугробах лес, в сугробах поля, в сугробах болота. Вечер близок. В полянах, за сугробами, село тонет снегом, туманом, пургой; сквозь леса, поля и болота метет буран. Галки прячутся в мельницу. Галочьи гнезда смело бураном. Ветер рвет, борет, подымает и хлопьями, пеленой несет, вьется смерчем, поет голосами, поет в лесах, в полях, болотах».

(Н и к. Н и к и т и н.)

«Завод стал мощный, один из великанов в России, вырос сталью, железом и камнем, огородился на сотню десятин заборами, математическими формулами, трубы подперли небо, задымили в небо, динамо-машины кинули свет в ночи светлее солнца, сталь заскрежетала железом, завыли гудки, – завод стал сталелитейный, машиностроительный, – там, за заводской стеной – дым, копоть, огонь, – шум, лязг, визг и скрип железа, – полумрак, электричество вместо солнца, – машина, допуски, калибры, вагранки, мартены, кузницы, гидравлические прессы, тяжестью в тонны, – горячие цеха, – токарные станки, фрезеры, аяксы, где стружки из стали как от фуганка, – и при машине, за машиной, под машиной – рабочий, – машина в масле, машина – сталь, машина неумолима, – дым, копоть, огонь, – лязг, визг, вой и скрип железа»... («Материалы к роману»).

(Б. П и л ь н я к.)

Если такими слитными членами являются распространенные члены предложения, приведенные в психологическую последовательность, то мы получим «климакс», или «градацию»; если они построены так, что каждое из слитных слов усиливает значение предыдущего, мы имеем «нарастание»; если слова более или менее синонимичны – «перечисление».

Ср. нарастание у Достоевского, построенное на пародической «фигуральности» речей комического героя Фомы Опискина:

«При одном предположении подобного случая вы бы должны были вырвать с корнем волосы из головы своей и испустить ручьи... что я говорю! реки, озера, моря, океаны слез!..»

(«Село Степанчиково».)

Наконец, если аналогичные распространенные члены предложения или даже аналогичные независимые предложения построены так, что начинаются с одного слова, мы имеем характерную для лирических жанров фигуру, именуемую анафорой (единоначатие), например:

Я пришел к тебе с приветом

Рассказать, что солнце встало,

Что оно горячим светом

По листам затрепетало.

Рассказать, что лес проснулся,

Весь проснулся, веткой каждой,

Каждой птицей встрепенулся

И весенней полон жаждой.

Рассказать, что с той же страстью

Как вчера, пришел я снова,

Что душа все так же счастью

И тебе служить готова.

Рассказать, что отовсюду

На меня весельем веет,

Что не знаю сам, что буду

Петь, – но только песня зреет!

(Ф е т.)

При изучении анафорических построений следует обращать внимание на то, насколько повторяемое слово сохраняет свое значение, поскольку развит каждый член анафоры, насколько аналогична синтаксическая структура во всех членах, как мотивируется применение анафоры и какое отношение она имеет к общей композиции произведения.

К этим вопросам придется вернуться в отделе, посвященном лирическим жанрам.

ЭВФОНИЯ*

(ЗВУКОВОЙ СОСТАВ ПОЭТИЧЕСКОЙ РЕЧИ)

Человеческая речь осуществляется при помощи звуков, различная комбинация которых дает слова и предложения. В практической речи эти звуки почти не задерживают на себе внимания. Поняв речь, мы забываем, как, она звучит. Иное дело в речи поэтической, где имеется установка на выражение. Здесь звуки речи приобретают большее значение и в некоторых условиях даже могут во впечатлении заслонить восприятие значения.

* Эвфония включена Б. Томашевским в раздел стилистики, тогда как более привычно включение ее в стиховедение. В науке 20-х гг. существовало и более широкое понимание поэтической фонетики. Б. И. Ярхо определял ее как «учение об эстетически примененных звуках речи» (Ars poetica, с. 12) и включал в нее просодию, стихологию (ритм, системы стихосложения, теория клаузул, рифма) и собственно эвфонию (Методология точного литературоведения, с. 214–215).

При изучении звуков человеческой речи мы должны учитывать следующие моменты: произносимые нами звуки есть не только отвлеченные звуки, которые мы только слышим, – это есть результат некоторой произносительной работы, в которой участвуют наши органы произношения. В восприятии звуков у нас сливаются воедино и представления о звучании, и представления о способе производства этих звуков. Звучание (акустическая сторона) совершенно неотделимо от произношения (артикуляция). В человеческом языковом звуке акустика и артикуляция – две стороны одного и того же. Поэтому, если мы употребляем слово «звук», то разумеем под этим словом не одну только музыкальную сторону речи, но также и представление о движении языка, мускулов гортани, напряжении голосовых связок, выдохе и т.п.

Звуки следует различать по их роли в системе языка. Некоторые особенности произношения, как большая или меньшая скорость речи, повышения или понижения голоса, характеризуют собой фразу в целом и объединяются в понятии «интонация». Другие моменты, как качества звука (различные гласные и согласные звуки), ударение (сравни «замок» и «замок»), определяют отдельные слова и их формы (явления фонетические в узком смысле слова).

Наконец, в среде всех этих явлений можно учитывать моменты количественные (к которым применимо сравнение: больше или меньше, например, усиление звука, т.е. ударение, длительность звука, высота музыкального тона), с одной стороны, и качественные – с другой (качественные явления – типичные, несравнимые: свойства звуков «а», «о», «л», «п» не сравниваются между собой. Звук «п» типичен, он не может быть более «п» или менее «п»). Эти качественные типы звуков именуются фонемами*

* Элементы фонемы, учитываемой только с ее музыкально-звуковой (слуховой) стороны, именуются акусмами; элементы артикуляции (движения органов речи) называются кинемами, комбинации того и другого – кинакемами.

Среди фонем следует различать гласные звуки (произносимые с приоткрытым ртом) и согласные (в произношении которых органы речи более или менее тесно смыкаются, и к основному звуку примешиваются шумы от трения воздуха о сомкнутые органы произношения).

Гласные различаются: ударные (полного образования) – «и», «э», «о», «ы», «а», «у» и неударные (редуцированные) – те же звуки в неударенном положении с присоединением звуков, слышимых, когда мы произносим «а» и «о» не под ударением (например, в словах «закон», «говорю» – звуки, изображаемые буквою «о», различны в зависимости от того, находятся ли в слоге непосредственно перед ударяемым или в каком-нибудь другом месте слова), а также «е» в неударенном положении (звук близкий к «и»).

Гласные отличаются высотой тембра. Самый высокий (пронзительный) звук – «и», самый низкий (глухой) – «у».

Кроме того, из гласных выделяют лабиализованные «о» и «у», при произношении которых сближаются губы.

Из числа согласных выделяют в особую группу «сонорные», приближающиеся по своему характеру к гласным – носовые «н» и «м» и язычные «л» и «р». Среди сонорных особое место занимает звук «р», представляющий как бы ряд голосовых взрывов, сопровождающихся дрожанием кончика языка. Остальные сонорные получаются при неподвижной установке органов речи.

Остальные согласные делятся на две группы – звонкие, произносимые полным голосом («в», «б», «д», «з», «ж», «г»), и глухие, произносимые шепотом («ф», «п», «т», «с», «ц», «ш», «ч», «к», «х».)* Между звонкими и глухими имеются соответствия – каждому звонкому соответствует глухой и обратно («б» и «п», «в» и «ф» и т.д.). Звуку «ч» соответствует звонкий, слышимый в слове «прежде» на месте орфографического «д», звуку «х» – южно-русское «г», сохранившееся в литературном говоре под влиянием «семинарского» произношения в словах религиозного происхождения «Господь», в косвенных падежах слова «бог» – «бога», «богу», «боги» и т.п.**

* В конце слов и перед глухими согласными буквы «б», «в» и т.д. обозначают глухие звуки, например «столб», «рожь», «второй», «раз» – столп, рош, фторой, рас.

** Звонкий соответствующий звуку «ц» почти отсутствует в русском языке, но знаком всем по грузинским фамилиям «Думбадзе», «Чхеидзе» и т.п. Иногда этот звук появляется при столкновении конечного «ц» с начальным звонким согласным, напр.: «мудрец большой».

С другой стороны, те же звуки делятся на взрывные (мгновенные) и фрикативные (длительные). К первым относятся: «п», «т», «к», «б», «д» и «г», ко вторым – «ф», «с», «ш», «в», «з», «ж». Промежуточное положение занимают аффрикаты, начинающиеся со взрывного звука и заключающиеся фрикативными («ч», «ц», отчасти «дь» и «ть», звучащие как «д (з) ь», «т (с) ь» со слабым призвуком «з» и «с»).*

* «ть» (т мягкое) соответствует одновременно и твердому «т» и твердому «ц». Впрочем, встречается «т» мягкое и без пазвука в комбинации с мягким «л»: «тля», «петли». То же и по отношению к «д» («для», «медлить»). Впрочем, в современном произношении «д» и «т» в таких положениях стремятся к отвердению.

Все согласные (в том числе и сонорные) делятся на твердые и мягкие, например «н» и «нь», «р» и «рь», «с» и «сь», «б» и «бь». Твердые и мягкие имеют в русском правописании одно и то же буквенное обозначение, но в середине слов перед гласной за твердыми согласными пишутся гласные «а», «о», «ы», «у», за мягкими – «я», «ё», «и», «ю». Перед согласными и в конце слов твердые обозначаются одной буквой, а к мягким приписывается знак «ь».

Следует отметить, что буквы «ш», «ж» и «ц» в русском языке всегда обозначают твердые звуки (ср. камыш и мышь, жирный и жаворонок, целый и конец), а «ч» и «щ» (буква, обозначающая сложный звук «шч») – всегда мягкие («меч» и «ночь», «щи» и «пощада»).

Классификация согласных совершается по признаку артикуляции, т.е. по тем органам, которые принимают участие в их образовании (при этом не учитывается язык, как участвующий в большинстве звуков, – вернее учитывается орган, к которому язык примыкает).

Различают согласные губные («в», «ф», «б», «п»; среди сонорных – носовое «м»), зубные («д», «т», «з», «ц», «ж», «ш», «ч»; среди сонорных – «н») и задненёбные («г», «к»). С другой стороны, по акустическому эффекту выделяют свистящие («з», «с» и «ц») и шипящие («ж», «ш» и «ч»).

Гласные и согласные звуки, объединяясь между собой, образуют слоги. В каждом слоге есть более сильно произносимый звук, к которому примыкают слоги. Звук этот именуется слоговым. Обыкновенно слоговым звуком является гласный, и каждому гласному соответствует один слог. Впрочем, иногда гласный звук может и не образовать слога и явиться «неслоговым». Таково, например, «у» в некоторых иностранных словах: «Фауст», «клоун», а также в белорусском и малорусском языках на месте русских «в» и «л» (воук–волк, дзеука–девка и т.п.). Весьма распространенным является в русском языке и неслоговое (й). Звук этот входит в состав орфографических гласных я, ё, ю, е (йа, йо, йу, йэ)*, когда они стоят в начале слов, или после гласного, или в начале раздельно произносимого слога (яма, ёлка, юг, ехать, объявление, объем, приют, отъезд, вьюга, линия и т.п.). Он же изображается буквой «и» после гласных (сарай, чайка, пойдем, войско). В некоторых положениях** звук этот можно считать согласным (звонкий фрикативный средненёбный звук). В таком случае его именуют йотом.

* Эти же буквы после согласных обозначают только мягкость предшествующего согласного: няня-ньаньа, рёв-рьов, люлька-льулька и т.п.

** Перед ударным гласным: «яма», «ёлка», «юг», «ехать».

Кроме свойств звука и произношения, относящихся к предложению и слову, следует отметить еще свойства, связанные с характером речи говорящего, с его голосом. Мы различаем речь, произнесенную звонко и произнесенную глухо, произнесенную плаксиво или вкрадчиво и т.п. В этих характеристиках голоса мы отмечаем то, что именуется тембром голоса. Каждый человек обладает своим тембром, который он может менять лишь в своих, довольно тесных пределах, главным образом в зависимости от эмоционального качества речи.

Разработка тембра, чрезвычайно важная для актера и декламатора (а также для оратора), обычно остается без внимания в творчестве писателя, так как чрезвычайно трудно в художественных произведениях указать, каким тембром следует произносить данное произведение, и, кроме того, невозможно рассчитывать, что в голосовых средствах любого читателя может оказаться необходимый тембр.

Отмечу еще одну сторону произношения. Наш произносительный аппарат может производить также и музыкальные звуки (пение). Голосовые связки в этом случае иначе ставятся, чем при говорном произношении. В музыкальном произношении основные тоны речи выделяются над шумами речевых звуков (у неопытного певца с плохой «дикцией» невозможно разобрать слов), в обыкновенном говоре – шумы заглушают музыкальные тоны. Некоторые произведения требуют произношения, близкого к пению, музыкального, другие, наоборот, – ясно выраженного «говорного». Обыкновенно сам текст подсказывает, взять ли нам «напевный» тон или «говорной». Так, читая гоголевскую прозу «Чуден Днепр при тихой погоде», мы несколько приближаемся к напевности произношения, в то время как обычный чеховский рассказ требует говорного стиля. Например, совершенно немыслимо слышать напевное чтение таких фраз: «Шум поднялся страшный... С маленького столика попадали бутылки... Кто-то ударил по спине немца Карла Карловича Фюнф... С криком и смехом выскочило несколько человек с красными физиономиями из спальной; за ними погнался встревоженный лакей». («Корреспондент».)

Весь звуковой материал человеческой речи в художественном произведении организован, упорядочен. Эта организация вообще бывает вторичной, т.е. механически получается в результате осуществления речи в нужных автору синтаксических формах, в нужной ему лексике. Но иногда внимание направляется непосредственно к звучанию. При этом приходится учитывать, на что обращено внимание автора. Если организованы количественные моменты произношения, то мы получаем ритмическую речь; совокупность приемов организации ритмической речи составляет эвритмию. Если внимание направлено на качество звуков, то мы имеем эвфонию в узком смысле этого слова.

1. КОЛИЧЕСТВЕННАЯ ЭВФОНИЯ (ЭВРИТМИЯ)

Речь представляет собой не сплошной голосовой поток, а расчлененный. В произношении мы объединяем по нескольку слов в некоторое единство – прозаический колон (или речевой такт), более или менее отделенный от соседних колонов. Вот пример такого членения на колоны отрывка из повести Эренбурга:

«В загаженных номерах «Венеции» || было пусто, | неуютно ||, раззор полный. ||| Совсем дача в августе, || – подумал Рославлев ||. Валялись окурки ||, газеты, | папка «дел», || синие листочки | какие-то нехорошие, || сломанная пишущая машинка. ||| Ротмистр заглянул | в номер двадцать третий ||, где помещался раньше | кабинет начальника. ||| У стены, на табуретке, | увидел мастерового, || будто прикорнувшего мирно, || но с раздробленной головой; || обои голубые | и портрет генеральский || были густо забрызганы кровью».

В каждом таком обособленном колоне имеется одно слово, на которое падает наиболее сильное ударение (логическое ударение), объединяющее вокруг себя примыкающие слова колона. Кроме того, интонация (т.е. повышение и понижение голоса, убыстрение и замедление произношения, паузы) отделяет с большей или меньшей отчетливостью один колон от другого.

Каждый колон состоит из нескольких слов (редко из одного) с различным количеством слогов и с различным положением ударений.

В произношении мы воспроизводим колон за колоном, слегка отделяя их, иногда останавливаясь после колона (например, для того, чтобы вдохнуть воздух). В зависимости от числа слов и порядка расположения ударных и неударных слогов в колоне произношение его требует большей или меньшей затраты энергии.

Система распределения энергии произношения во времени составляет естественный ритм речи. При изучении ритма речи необходимо учитывать, на какие колоны распадается речь, насколько резко эти колоны отделены друг от друга и как расположены слова и их ударения внутри каждого колона.

При коротких и резко отделенных колонах мы получаем отрывистую, быструю, энергичную речь. При колонах длинных с неотчетливыми границами, как бы переливающихся из одного в другой, мы получаем неотчетливый, затушеванный, медленный ритм.

Вот пример убыстренного ритма из романа А. Белого «Котик Летаев», где почти каждое слово образует собой особый колон:

«Миг, комната, улица, происшествие, деревня и время года, Россия, история, мир – лестница расширений моих: по ступеням ее восхожу... к ожидающим, к будущим: людям, событиям и крестным мукам моим...»

Отчетливости ритма способствуют равенство и аналогия колонов. Аналогия эта может осуществляться и путем синтаксических и словесных параллелизмов, причем может объединять колоны более или менее развитыми группами. Вот пример упорядочения ритма при помощи анафорического построения (каждая группа колонов начинается словами «усы, которые»):

«Здесь вы встретите усы чудные, | никаким пером|, никакою кистью неизобразимые: || усы|, которым посвящена |лучшая половина жизни| – предмет долгих бдений |во время дня и ночи, усы|, на которые излились | восхитительнейшие духи и ароматы | и которых умастили | все драгоценнейшие и редчайшие сорта помад, || усы |, которые заворачиваются на ночь тонкою веленевою бумагою, || усы|, к которым дышит | самая трогательная привязанность | их поссессоров | и которым завидуют проходящие».

(Гоголь, «Невский проспект».)

Ср. оттуда же:

«Всё обман, всё мечта, всё не то, что кажется. Вы думаете, что этот господин, который гуляет в отлично сшитом сюртучке, очень богат, – ничуть не бывало: он весь состоит из своего сюртучка. Вы воображаете, что эти два толстяка, остановившиеся перед строящейся церковью, судят об архитектуре ее, – совсем нет, они говорят о том, как странно сели две вороны одна против другой. Вы думаете, что этот энтузиаст, размахивающий руками, говорит о том, как жена его бросила из окна шариком в незнакомого ему вовсе офицера, – совсем нет, он говорит о Лафаэте. Вы думаете, что эти дамы... но дамам меньше всего верьте».

При помощи таких синтаксических и лексических параллелей становится резко ощутимой членимость речи на некоторые периоды (в данном случае равные нескольким колонам), сравнимые между собой. Чем уже эти периоды, тем ритм отчетливее, тем членение ощутимее для слуха.

Наоборот, при отсутствии синтаксических аналогий, при пестроте конструкций и лексики, при неровных периодах и колонах и неясной градации силы членений речь производит впечатление отсутствия ритма, аритмии.

В качестве частного приема для упорядочения ритма прибегают к правильной расстановке ударений, например:

«Я однáжды увидел |как стáрый настрòйщик| снял крышку пианино: Открылись миры молотóчков|; бежáли...»

(А. Б е л ы й, «Котик Летаев».)

Здесь ударения приходятся через два слога на третий. Подобная расстановка сделана автором совершенно сознательно, ибо в своих теоретических произведениях он утверждал, что ритм прозы есть результат правильной расстановки ударений.

Вряд ли это можно признать без оговорок. Ритм прозы лежит в структуре и системе объединения колонов. Порядок ударений важен лишь как один из признаков структуры колона.

Впрочем, из соображений эвритмии в расположении ударений избегают ставить два ударения подряд, не разделяя их паузой. Фразы вроде «путь прям», «апельсин красен» требуют для произношения некоторой остановки между словами. Скопление нескольких ударений подряд (например, «густой снег вдруг стал падать») если и допускается, то сознательно, как средство создать впечатление «рубленой» речи.

2. КАЧЕСТВЕННАЯ ЭВФОНИЯ

Подбор фонем языка (впрочем, как и выбор того или иного ритма) может преследовать двойную задачу: 1) благозвучие речи, 2) выразительность.

Под благозвучием речи понимается, с одной стороны, употребление звукосочетаний, приятных для слуха (акустическое благозвучие), с другой стороны, такое построение речи, чтобы она была удобна для произношения (артикуляционное благозвучие). Оба эти момента тесно связаны в восприятии.

С точки зрения благозвучия все фонемы делятся на легкие и затрудненные. Наиболее легкими являются гласные, затем сонорные, за исключением звука «р», затем звонкие фрикативные «в», «ж», «з», затем глухие фрикативные, затем взрывные и, наконец, аффрикаты и звук «р». Речь, обильная такими звуками, как «ч, «щ», «ц», «ш», «к», считается неблагозвучной.

Кроме того благозвучна та речь, в которой гласные сменяются согласными и не встречается подряд несколько гласных и несколько согласных. Несколько гласных подряд образуют «зияние», мешающее отчетливости восприятия и произношения. В русском языке «зияние» вообще отсутствует, так как формы, образующие зияние, в большинстве случаев вымерли (мы говорим «между ними» вместо «между ими», хотя последняя форма еще господствовала в начале XIX в., греческое имя «Иоанн» превратилось в «Иван», между гласными обычно присутствует «йот»). Однако при употреблении иностранных имен и слов, а также при столкновении слов зияние может получиться, например, «река и озеро», «при Иуде». Зияние тем неприятнее, чем однообразнее следующие друг за другом гласные, например: «расскажите про оазис» (праяязис), «пророчества Исайи и Иисуса (пять и подряд).

С другой стороны, неблагозвучно столкновение некоторых согласных, например «отмщены», «мерзкий» и т.п. Впрочем, некоторые столкновения согласных, как, например, «вл», «пл» и т.п., следует отнести к ряду благозвучных.

В целях благозвучия Державин в некоторых своих стихотворениях избегал звука «р». Вот, например, его «Шуточное желание» (введенное Чайковским в его оперу «Пиковая дама»).

Если б милые девицы

Так летали, будто птицы,

И садились на сучках:

Я желал бы быть сучочком,

Чтобы тысячам девόчкам*

На моих сидеть сучках.

Пусть сидели бы и пели,

Вили гнезда и свистели,

Выводили и птенцов:

Никогда б я не сгибался,

Вечно б ими любовался

Был милее всех сучков.

* В этом слове диалектическое ударение «девòчки» вместо литературного «дèвочки».

Когда Пушкин написал в «Бахчисарайском фонтане» стихи:

... Но кто с тобою,

Грузинка, равен красотою?

то он заметил здесь синтаксическую неправильность («равен» – мужского рода, «Грузинка» – женского рода), и предполагал было изменить стих так:

Равна, грузинка, красотою...

Но столкновение звуков ка, кр показалось ему неблагозвучным, и он вернулся к прежней редакции.

С другой стороны, упрекая Вяземского за бессмысленность сочетания (в описании водопада) «влаги властелин», он тем не менее отмечает благозвучие в совпадении звуков «вла-вла».

Из этих примеров видно, что звучание становится заметным (как в случае благозвучия, так и в случае неблагозвучия) при повторении фонем или целых групп фонем.

Поэтому, чтобы сделать благозвучие ощутимым (не просто отсутствие затруднения в произношении и слушании, а ощущение легкости или трудности звукового состава), необходимо ввести некоторые звуковые однообразия, что достигается путем повторения фонем (так называемые звуковые повторы), например:

«Одним словом, все эти господа были народ простой, кряжевой; до корней не доискивались; брали, драли, крали, спины гнули с умилением и мирно и жирно проживали свой век»

(Достоевский.)

Звуковое единообразие наблюдается у поэтов XIX века, например у Пушкина:

Куда как в есело: в от в ечер: в ьюга в оет...

П астух п летя свой п естрый лап оть

П оет п ро волжских рыбарей...

Волненье ст раха и ст ыда

Потом в отпл ату лепет ания...*

* Примеры взяты из статьи В. Брюсова «Звукопись Пушкина».

И в суму его пустую

Суют грамоту другую.

Вот примеры фонетических соответствий у Блока:

Утихает све тлый ве тер.

Наступает се рый ве чер,

Ворон кану л на сосну,

Трону л сонну ю волну.

У современных поэтов эти звуковые соответствия еще чаще:

Пла менный пляс ска куна

Проплеск авшего пла шменной лапой...

(Н. Асеев.)

Со сталелитейного стали лететь

Крики кровью окрашенные,

Стекало в стекольных, и падали те

Слезой поскользнувшись страшною

(Он же.)

Как ты в мечты стучишь огнивом?

Не память, – зов, хмельней вина,

К стогам снегов, к весенним нивам,

Где с Волгой делит дол Двина!

(В. Б р ю с о в.)

То же наблюдается в прозе, например: «на легких спиралях, с обой, онемели давно: лепестки белых лилий легчайшим изливом» (А. Белый). Ср. типичные каламбуры: «какие тут скверы при скверных делах» (С. Третьяков).

Таким образом, в поэтическом языке подобозвучащие слова тяготеют друг к другу. Отсюда появляются своеобразные звуковые ассоциации. Так, например, очень часто эпитет подбирается по принципу звуковой аналогии: «гул глухой», «ревущий зверь», «звезды золотые», «потребность трезвая» и т.п. Например:

Покрой эту черную рану

Покровом вечерней тьмы...

(А. Ахматова.)

Классификацию конфигураций эвфонических повторов дал О.М. Брик, и его классификация является в настоящее время наиболее популярной*. Вот основы его классификации:

* См.: Брик О.М. Звуковые повторы//Поэтика. Пг., 1919.

1) Повторы делятся по количеству повторяемых звуков на двухзвучные, трехзвучные и т.д.* Примеры из Пушкина (П .) и Лермонтова (Л.).

* В дальнейшем все примеры имеют в виду лишь повторы согласных. Всю эту классификацию можно распространить и на гласные.

Двухзвучные:

вРаГу царя на поРуГанье (П.)

и внемлет аРФе сеРаФима (П.)

Трехзвучные:

В РуКе сВеРКнул турецкий ствол (Л.)

Четырехзвучные:

задумчивый ГРуЗиН на месть тебя ковал,

на ГРоЗНый бой точил черкес свободный (Л. )

ДеЛиБаШ на всем скаку

срежет саблею кривою

с плеч уДаЛую БаШку (П.)

2) В зависимости от числа раз повторения одних и тех же звуков мы имеем повторы простые и многократные. Примеры простых см. выше.

Многократные повторы:

моГиЛьный ГуЛ хвалебный ГЛас (П .)

чей СТаРый ТеРем на горе кРуТой (Л.)

3) Классифицируются повторы в зависимости от того, в каком порядке следуют друг за другом звуки в повторяемых группах. Обозначая условно звуки первой группы через А , В, С, Д и т.д., мы можем выразить формулу повтора в виде этих же букв, расположенных в том порядке, в каком они встречаются во второй группе.

Примеры:

Двухзвучный повтор АВ (тот же порядок, что в первой группе):

на уРНу БайРоНа взирает (П .)

ВА (обратный или «хиастический» повтор.)

где сЛаВу остаВиЛ и трон.

Трехзвучные: АВС

мой юный слух напевами ПЛеНила

и меж ПеЛеН оставила свирель (П .)

ВСА

сметаеТ ПыЛь с могильных ПЛиТ (Л.).

CAB

и СКВозь него ВыСоКий бор (Л.).

ВАС

но и теперь НиКТо не КиНеТ (П .)

АСВ

у ЧеРНого моря ЧиНаРа стоит молодая (Л.)

СВА

на суше, на МоРяХ, во ХРаМе под шатром (П .)

Повторы классифицируются по их положению в ритмических единицах (в дальнейших примерах единицей является стих).

I. Смежные повторы в пределах одного стиха. Пример:

отвориТе МНе Те Мни цу

II. Кольцо. Первая группа в начале строки, вторая – в конце. Пример:

РеДеет облаков летучая гРяДа (П .)

На двух строках:

МаРии ль чистая душа

являлась мне, или ЗаРеМа (П .)

III. Стык. Первая группа в конце первой строки, вторая – в начале второй. Пример:

чтоб укорять людей, чья зЛоБа

уБиЛа друга твоего. (П.)

иль зачем судьбою ТайНой

Ты На казнь осуждена (П .)

IV. Скреп. (Анафора.) Обе группы в начале строк.

и РеВом скрипок заглушен

РеВнивый шопот модных жен (П .)

ПРоВозглашать я стал любви

и ПРаВды чистые ученья... (Л.)

V. Концовка. Обе группы в конце строк.

в крови горит огонь жеЛаНья

душа тобой уязвЛеНа (П .)

одели темные ПоЛяНы

широкой белой ПеЛеНой (Л.)

Классификация Брика применима не только к повторению звуков, но и к повторению слов, синтаксических форм, значений (синонимический повтор) и т.п. Эта классификация показывает, что звуковой подбор совершается не ради самих только звуков, но и с целью оформить звуковыми соответствиями распадение речи на ритмические единицы. Всего отчетливее это видно на рифме как в прозе (в поговорках и пословицах) так, особенно, и в стихах.

Другая сторона в фонетическом отборе – это звуковая выразительность. Основой выразительной функции звуков являются те ассоциации, которые мы связываем непосредственно с самими фонемами. Ассоциации эти многоразличны.

Простейшим случаем звуковых ассоциаций являются звукоподражания. Многие звуки в природе имеют акустическое сходство со звуками языка. Так, раскаты грома напоминают звук «р», дребезжащий звук металла – звук «з», свист – звук «с», глухой шум – звук «ш»; поэтому слова «гром», «звон», «свист», «шум», «шелест», «шолот», «рычание» и другие имеют выразительную звуковую окраску. Многие слова возникают из звукоподражаний («трах», «тик-так», «ку-ку», «мяу»). Слова эти именуются ономатопеями. Самый простой способ звуковой выразительности – это пользование словами языка как ономатопеями. Так, в сочетаниях «вьюга воет», «зверь ревет» есть элемент звукоподражания, т.е. соответствие между фонетической формой выражения и звуковой природой описываемого явления.

Но со звуками могут быть ассоциации и незвуковой природы. Если мы обратим внимание на обычные выражения: «высокий звук», «низкий звук», «сухой звук», «мягкий голос», «грубый голос», «тонкий голос», то убедимся, что существуют общезначимые (ибо эти выражения понятны для всех) связи между характером звуков и различными явлениями незвуковой природы. Ср. у Лермонтова:

Я без ума от тройственных созвучий

И влажных рифм как например на ю.

Объясняется это тем, что мы располагаем звуки в ряды и сравниваем их между собой в некоторых отношениях: например, по высоте тембра мы имеем шкалу гласных от «у» до «и», можем сравнивать звуки по той энергии, которую мы на произнесение их затрачиваем, по трудности их произношения, по силе их акустического эффекта (например, пронзительный звук «с») и т.д. Мы делим звуки на музыкальные высокие и на музыкальные низкие, на приятные («нежные») и неприятные («грубые»). Принадлежность высоких звуков голосу женщин и детей, а низких – голосу мужчин заставляет нас ассоциировать высокие звуки с чем-то слабым и женственным, а низкие – с чем-то грубым, сильным, мужественным. Но на такие же ряды разлагаются и восприятия иных органов чувств. Так, цвета мы различаем яркие, светлые, с одной стороны, и тусклые, темные – с другой. Совершенно естественна ассоциация между цветами светлыми (например, белым) и звуками высокого тембра (например, «и»). Отсюда понятно, почему поэт, описывая лилию – белый цветок, – обильно будет употреблять звук «и», тем более что эта ассоциация поддерживается и тем, что слово «лилия» дважды содержит в себе этот звук.

Легкость произнесения сонорных звуков ассоциирует их с представлением о чем-то легком и нежном. Недаром слова «нежный», «милый», «юный», богатые сонорными согласными, были излюбленными эпитетами в поэзии 20-х годов XIX в., разрабатывавшей женственные темы.

Такие ассоциации создают основу для эмоциональной окраски звука. Могут быть они и иного происхождения: например, чувство презрения вызывает у нас определенную мимику – напряжение лицевых мускулов, вызывающее особое движение губ, которое, при выдохе, может сопровождаться губным звуком (отсюда междометие «фу»). Естественно, что губные глухие звуки могут окрашивать речь в качестве эмоционального знака презрения, и такие слова, как «презирать», «подлый», «плохо», являются уже в своем звуковом составе окрашенными.

Подобно этому звук «с», напоминающий свист, также может выражать презрение, поскольку свист вообще есть знак неодобрения (из театрального обычая слово «освистывать» приобрело широкое значение) или жестокой иронии: например, в следующей эпиграмме Баратынского звук «с» отмечает именно те места, в которых выражается презрение:

В своих листах душонкой ты кривишь,

Уродуешь и мненья, и сказанья,

Приятельски дурачеству кадишь

Завистливо поносишь дарованья:

Дурной твой нрав дурной приносит плод:

Срамец! Срамец! все шепчут, – вот известье,

Эх, не тужи, уж это мой расчет:

Подписчики мне платят за бесчестье.

В другой эпиграмме Баратынского же роль свистящих звуков даже прямо названа:

Ты ропщешь, важный журналист,

На наше модное маранье:

«Все та же песня: ветра свист,

Листов древесных увяданье»...

Понятно нам твое страданье

И без того освистан ты,

И так, подвалов достоянье,

Родясь – гниют твои листы.

Кроме того, представление о фонеме легко ассоциируется с теми словами, в которые звук входит; так, вхождение того же звука «с» в слова «свист», «сияние», «ясный», «блеск», «сверкать» и т.д. может у нас вызвать определенные световые представления, особенно если они подсказываются текстом, например:

Оставьте пряжу, сестры. Солнце село,

Столбом луна блестит над нами. Полно!

(Пушкин. «Русалка».)

Употребление звуков как некоторого эквивалента выражения, как чего-то равносильного слову, называющему явление, иногда именуется звуковой метафорой.

Ассоциации, связывающие эмоции и объективные представления непосредственно со звуками языка, чрезвычайно многочисленны. Но не следует забывать, что они довольно зыбки и часто весьма субъективны. Так, например, известно распространенное явление «цветного слуха». Многие воспринимают некоторые звуки в качестве окрашенных в определенный цвет. Однако обычно каждый окрашивает звук по-своему. Кроме того, многие совершенно не окрашивают звуков.

В анализе звуковой выразительности художественного произведения следует быть весьма осторожным, учитывая лишь определенно выраженные звуковые явления (устраняя все случайное) и принимая во внимание лишь общезначимые ассоциации или ассоциации, даваемые самим текстом произведения. Так, в следующем примере из Достоевского вряд ли следует интерпретировать как эвфонический прием стечение звука «с»: «сам себя со всем своим усиленным сознанием добросовестно считает за мышь, а не за человека» («Записки из подполья», I, III).

Отмечу еще один ряд несомненных ассоциаций – это ассоциации со звуками чужих языков. Вслушиваясь в непривычный для нас говор, мы замечаем в нем те звуки, которые в данном говоре употребляются чаще, чем в русском языке. Отсюда мы ассоциируем с представлением об иностранных языках представление об отдельных, характеризующих эти языки звуках. Так, стих «О сон на море – диво сон» имитирует фонетику итальянской речи. Точно так же и различные диалекты мы расцениваем с точки зрения входящих в их состав звуков.

Вот пример стихотворения («заумного», т.е. отчасти лишенного значения набора слов), построенного на имитации диалектического говора:

КАТОРЖНАЯ ТАЕЖНАЯ

Захурдачивая в жордубту

По зубарам сыпь дурбипушшом.

Расхлабысть твою да в морду ту

Размордачай в бурд рябинушшом.

А ишшо взграбай когтишшами

По зарылбу взымбь колдобиной

Штобыш впрямь зуйма грабишшами

Балабурдой был – худобиной.

Шшо да шшо да не нашшоками

А впроползь брюшиной шша –

Жри хувырдовыми шшоками

Раздобырдивай лешша.

(Василий Каменский.)

Как ни расценивать «заумную» литературу, отказывающуюся от самого могущественного свойства слова – от его значения, нельзя отказать в звуковой выразительности данного стихотворения, которое по фонетике и отчасти лексике вполне соответствует заголовку.*

* Следует отметить, что здесь «заумь» мотивирована условным языком («блатная музыка») каторжан, являющимся для непосвященных заумным.

Поэты весьма чутки на звуковые ассоциации. Так, Асеев писал:

Я запретил бы «продажу овса и сена»...

Ведь это пахнет убийством отца и сына.

При таком обостренном отношении к звуковым ассоциациям совершенно естественно, что звуковая ткань произведения далеко не безразлична. Особенно отчетливо она выступает в стихах. Однако все подобные же явления можно наблюсти и в прозе.

Факты звуковой организации речи (иногда называемые «инструментовкой» речи) еще недостаточно изучены, чтобы можно было построить стройную теорию эвфонии*. Но вопросы, связанные с эвфонией, не следует забывать при анализе текста художественного произведения.

* Такая теория до сих пор не создана, хотя в последнее время внимание исследователей привлекли неосознанные прежде формы звуковой организации, которые могут существенно изменить наше представление об эвфонии: анаграмма и паронимия. Эвфония традиционно изучала ассонансы и аллитерации (см. их классификацию в указанной работе О. Брика) как некие звуковые «украшения», создающие гармоничность и благозвучие поэтической речи, но связанные со смыслом лишь опосредованно (исключение в этом смысле составляло звукоподражание). Анаграмма же (отмеченное повторение в тексте звуков, входящих в «ключевое» слово) – явление иного порядка. Она была открыта Ф. де Соссюром при изучении санскритских и древнегерманских текстов (Соссюр Ф. Труды по языкознанию. М., 1977) и оказалась в поле внимания Р. Якобсона (Взгляд на «Вид» Гельдерлина; Из мелких вещей В. Хлебникова; «Ветер – пение» и др.//Якобсон Р. Работы по поэтике), а затем Вяч. Вс. Иванова и В.Н. Топорова (Структура текста – 81. М., 1981). Глубокая древность анаграммы позволяет предположить, что она (и родственные ей явления) была первичной формой звуковой организации, непосредственно связанной со смыслом, а не просто «украшением». В этом свете позднейшие аллитерации и ассонансы могут быть поняты как формализованные осколки древней анаграммы, потерявшие свой магический смысл и ставшие украшениями.

Другой недавно осмысленный наукой вид звуковой организации – паронимия (см. о ней: Григорьев В. П. Поэтика слова) – считается художественным открытием XX в., хотя совершенные ее образцы встречаются уже в русской поэзии XIX в. Паронимы, по определению В. П. Григорьева, – соположенные слова, имеющие минимум два сходных согласных звука (см. богатую паронимию в «Смычке и струнах» И. Анненского: «И было мукою для них, что людям музыкой казалось»). Сближая слова, отмеченные общими звуками, паронимия создает феномен «поэтической этимологии», способствуя образованию между словами смысловых связей и тем самым рождая новые значения в языке. Так после стихотворения И. Анненского в русской поэзии установилась звукосмысловая связь «муки» и «музыки», не данная в этимологии этих слов, но ставшая реальностью художественной речи (см. варьирование этой поэтической этимологии у О. Мандельштама: «Полон музыки. Музы и муки»). Показательно, что древнейшая и самая молодая формы звуковой организации не являются формализованными «украшениями», а непосредственно (хотя и по-разному) связаны со смыслом.

ГРАФИЧЕСКАЯ ФОРМА

Так как в литературе применяется письменная речь, то некоторую роль в восприятии играют графические представления. Обычно графикой, т.е. расположением печатного текста, пренебрегают. Однако графические представления играют значительную роль. Так, стихи всегда (за чрезвычайно редкими исключениями) пишутся отдельно строками-стихами, и эта графическая строка является указанием, как следует читать стихотворение, на какие ритмические части оно делится. В свою очередь группы стихов отделяются друг от друга пробелами, указывающими на паузы. Эти пробелы есть знак членения произведения.

Точно так же и в прозе. Деление речи на абзацы, пробелы, разделение строк черточками или звездочками – все это дает зрительные указания, дающие опору восприятию построения произведения. Точно так же перемена шрифтов, способ начертания слов – все это может играть свою роль в восприятии текста.

В последнее время (хотя подобные же факты встречались и раньше) на графическую сторону обращают усиленное внимание и расположением слов на странице пользуются как средством композиции. Особенно это характерно у Андрея Белого, от которого подобные приемы проникают в современную прозаическую литературу.

Вот отрывок из повести «Котик Летаев» так, как напечатан автором:

……………

Закат: –

– все стряхнуто: комнаты

дома, стены: все – четко, все –

гладко: земля – пустая тарелка:

она – плоска, холодна; и врезана

одним краем туда –

– где –

– из багровых

расколов до ужаса узнанным диском

огромное солнце к нам тянет огромные

руки: и руки –

– мрачнея, желтеют:

и – переходят во тьму.

Эти приемы отнюдь не являются новейшей выдумкой. В эпоху романтизма в начале XIX в. можно найти соответствующие явления.

Характерно, что в нехудожественной литературе (например в учебниках) графическому моменту часто уделяют больше внимания, чем в художественной: там часто прибегают к смене шрифтов, надписям на полях и т.д.

В крайних литературных школах, тяготеющих к заумному языку, т.е. к чистым арабескам языковых символов, часто встречается пользование графическими приемами как художественной самоцелью. Так, в 1923 г. в Париже появилась книга Ильи Зданевича, целиком состоящая из прихотливого набора разных шрифтов. Во всей книге можно прочесть лишь несколько слов, почти бессвязных, – но в типографском отношении книга очень красива. Правда, ей, очевидно, навсегда суждено остаться в числе курьезов.

Графические приемы, не разобщенные от словесной функции, приобретают сейчас право гражданства, например, в периодической прессе – в еженедельных журналах, «монтирующих» набор, употребляющих «конструктивные» формы зрительного текста.

Этот «монтаж» применялся и ранее в рекламах, плакатах, афишах, вывесках – вообще в письменных формах, предназначенных для уличной развески. В сущности, тот же монтаж, но в более традиционных, канонизованных формах, применялся в документах с их угловыми штампами, заголовками, системой подписей и печатей. Любое «удостоверение» или «мандат» представляет, собственно, «монтированный» текст.

Это особое графическое построение документа часто применяется в художественной литературе там, где, сообщая о документе, автор хочет дать и зрительное представление о нем. В авантюрном романе, где часто фигурируют документы, письма, объявления и т.п., можно встретить набор, имитирующий форму документа. Самый текст становится иллюстрацией: графика в этих случаях показательна.

Вот пример такого пользования графикой из «Материалов к роману» Б. Пильняка:

«Тут же на двух столбах была единственная – и вечная – афиша о зверинце:

На афише были нарисованы – голова тигра, женщина-паук, медведь (стреляющий из пистолета) и акробат.»

Стилистические приемы имеют двойную функцию. Во-первых, задача художника – это в выражении наиболее точно передать мысль и ее эмоциональные переживания. Выбирая то или иное слово, тот или иной оборот, поэт подыскивает выражение, наиболее соответствующее теме и настроению, прибегает к словам, наиболее действенным и вызывающим в нас точные и яркие представления. Это – выразительная функция слова.

Но, с другой стороны, самый распорядок, самые обороты и словесный отбор могут представить эстетическую ценность. В выражении мы можем переживать не только тематизм выражения, но и его художественную конструкцию. Самый способ построения может, выражаясь просто, привлекать нас своею красотою. В этом – орнаментальная функция слова.

В практической речи мы прибегаем к стилистическим приемам, главным образом с целями выразительными, хотя не чуждаемся и орнаментики. В художественном произведении орнаментика играет большую роль и лишь оправдывается («мотивируется») выразительностью. Задача художественного произведения примирить, дать гармоническое единство в пользовании выразительностью и орнаментикой.

Способы уравновешения выразительности и орнаментики определяются литературной традицией и индивидуальными приемами каждого писателя.

СРАВНИТЕЛЬНАЯ МЕТРИКА*

СТИХ И ПРОЗА**

В художественном тексте может содержаться определенный расчет на способ его воспроизведения. Какой-нибудь обширный роман, особенно авантюрный, где все построено на сцеплении событий, предназначен исключительно для чтения глазами. Узнавая глазами слова, читатель не задерживается на их звучании и сразу переходит к их значению.

* Этот раздел «Теории литературы» в наибольшей мере опирается на специальные научные изыскания Б. Томашевского – одного из крупнейших отечественных стиховедов и одного из создателей (наряду с Р. Якобсоном и В. Жирмунским) сравнительной метрики. Основные работы Б. Томашевского в этой области: Русское стихосложение. Метрика. Пг., 1923; О стихе. Статьи. Л., 1929; Стилистика и стихосложение. М., 1958; Стих и язык. Филологические очерки. М. 1959.

Ниже Б. Томашевский дает такое определение метрики: «...Каждый стих как ритмическая единица имеет свою внутреннюю меру. Эта внутренняя мера определяется свойствами языка и литературной традицией. Она условна и выражается в ряде норм или «правил стихосложения», изменяющихся при переходе от эпохи к эпохе. Система правил, одновременно действующих в пределах одной литературы, называется метрикой» (с. 104). Ср. с определением В. Жирмунского: «Под метрикой обычно понимается учение о закономерном чередовании сильных и слабых звуков в стихе (т.е. о количественных отношениях в широком смысле слова). Но слово «метрика» употребляется еще и в других смыслах – более узком и более широком. В более узком смысле метрика есть учение о метре (или метрах), в противоположность ритмике как учению о ритме: метр есть общий закон чередования сильных и слабых звуков, ритм обнимает отдельные конкретные частные случаи применения этого закона, вариации основной метрической схемы. Метрика в более широком смысле обнимает все вопросы, касающиеся художественной закономерности в построении звуковой формы стиха, включая инструментовку и мелодику» (Жирмунский В. Введение в метрику//Теория стиха. Л., 1975. С. 10).

Будучи одним из наиболее оригинальных и сохраняющих свою ценность разделов поэтики Б. Томашевского, именно «Метрика» требует наибольших комментариев в силу причин принципиальных и отчасти терминологических. Учение Б. Томашевского о стихе складывалось в «героическую» пору отечественного стиховедения, когда подвергались пересмотру основные понятия этой науки: метр и ритм, стих и стопа, система стихосложения. Номенклатура и смысл этих понятий у Б. Томашевского часто не совпадают с их более или менее (хотя и не до конца) установившимся современным пониманием.

** Проблема соотношения стиха и прозы – одна из самых важных в стиховедении – активно обсуждается в современной науке. Из последних работ в этой области см.: Гаспаров М.Л. Оппозиция «стих–проза» и становление русского литературного cтиxa//Semiotika i structura tekştu. Wroclaw, 1973; Орлицкий Ю.Б. Стихи и проза в русской литературе. Воронеж, 1991.

В других произведениях, как, например, произведения так называемой «орнаментальной» прозы, где есть установка на самое звучание выражения, читатель даже в зрительном восприятии напечатанного текста восстановляет, хотя бы мысленно, звучание написанного, «рецитирует» текст. Стиль варьируется в зависимости от того, имеем ли мы рецитационную форму, т.е. такую, самое звучание которой входит в художественный замысел и создает учитываемый эффект, или отвлеченно символический стиль, где слова являются более или менее безразличными символами значений, знаками выражения; в последнем случае замена слуховой формы зрительной не меняет дела.

Рецитационная форма не требует обязательного воспроизведения ее полным голосом. Не только вслух, но и про себя можно учитывать элемент звучания: интонацию, систему ударений, звуковые аналогии. Рецитационную форму читатель невольно мыслит как форму произносимую.

Частным случаем рецитационной формы является стиховая речь*. В отличие от прозы стиховая речь есть речь ритмизованная, т.е. построенная в виде звуковых отрезов, или систем звуковых отрезов, которые воспринимаются как равнозначные, сравнимые между собой.

* Ср. более «формалистическую» формулировку в «Русском стихосложении»: «Основным принципом стихотворной речи является то, что звукоречь организуется по звуковому заданию. Выражаясь точнее: звуковое задание в стихах доминирует над смысловым» (с. 8).

Таким отрезом – стихом, ритмической единицей – является речевой период, приблизительно равноценный с прозаическим колоном, т.е. ряд слов, объединенный некоторой единой интонационной мелодией.

В то время как прозаическая речь развивается свободно, колон подхватывает колон, и границы колонов не всегда бывают строго очерчены, стиховая речь должна быть резко разделена на стихи с совершенно отчетливыми их границами.

Внешним выражением стиховой расчлененности речи является их графическая форма. Каждый стих представляет отдельную строку. Изображая стиховую речь в виде изолированных строк, автор дает указание, как читать стихи, как членить и выравнивать стиховую речь.*

* Следует отметить, что вообще, совпадая со стихом, строка иногда может и не определять стиха, если стих определен каким-нибудь другим образом (рифмой, метром и т.п.).

Возьмем, например, следующие стихотворные строки:

Вот почему я такой радостный,

А кровь у меня, как у всех людей,

С разными там инфузорными палочками!..

Но всё-таки удивительно.

Если вспомнить мое прошлое,

Отчего я как-то сам по себе знаю всё, что мне нужно,

Отчего стал я радостным, успокоенным, дерзающим,

Безгрешным, не чувствующим ни к кому ни малейшей злобы,

Требующим только одного от своих современников:

Они должны знать мою фамилию;

Отчего ощутил себя человеком будущего.

Не любящим ни религии, ни таинственностей, ни отечества...

(С. Нельдихен.)

Ср. стихи А. Блока:

Она пришла с мороза,

Раскрасневшаяся,

Наполнила комнату

Ароматом воздуха и духов,

Звонким голосом

И совсем неуважительной к занятиям

Болтовней.

Если эти стихи мы напечатаем прозой, сплошь, то в прозаических строках исчезнет ритмическое намерение автора, фраза сольется, и мы потеряем стиховую канву, определяющую композицию данного произведения.

Являясь в общем случае рецитационной формой, в которой ритм речи осуществляется в членении на эквивалентные (равноценные) ряды, стих обычно обладает особыми свойствами, облегчающими измерение и сравнение этих звуковых рядов. Наряду с признаками стихового членения речи каждый стих как ритмическая единица обычно имеет свою внутреннюю меру.

Эта внутренняя мера определяется свойствами языка и литературной традицией. Она условна и выражается в ряде норм или «правил стихосложения», изменяющихся при переходе от литературы к литературе и от эпохи к эпохе. Система правил, одновременно действующих в пределах одной литературы, называется метрикой.

Стих резко противостоит прозе в том, что в прозе ритм является результатом смысловой и выразительной конструкции речи, в то время как в стихе ритм является определяющим построение моментом, и в рамки ритма вдвигается смысл и выражение.* Если естественный ритм речи и совпадает с границами стихового членения, то это является лишь мотивировкой ритма. Вообще же членение речи на стихи происходит независимо от естественного членения речи на синтаксические колоны. В стихах ритм задан, и под ритм подгоняется выражение, которое, естественно, изменяется, деформируется.

* В этом утверждении нуждаются в комментариях два момента. Первый касается понимания ритма в стихе как изначально заданной меры, а ритма в прозе как результирующего итога строения речи. Эта идея получила глубокое развитие в работе М.М. Гиршмана «Ритм художественной прозы» (М., 1982).

Второй момент – утверждение о том, что в стихотворной речи «в рамки ритма вдвигается смысл». Ю.М. Лотман относительно самых ранних (еще допечатных) стихотворений Б. Пастернака заметил, что в них первичным оказывается не заданный ритм, а семантика, под влиянием которой от строки к строке может изменяться размер (Лотман Ю.М. Стихотворения раннего Пастернака и некоторые вопросы структурного изучения текста//Труды по знаковым системам. Тарту, 1969. [Вып.] 4.(Учен. зап. Тарт. гос. ун-та; Вып. 236)). Если учесть, что, согласно существующей точке зрения, разделяемой таким авторитетным исследователем, как М.Л. Гаспаров (Очерки истории русского стиха, с. 221), чисто тонический стих не имеет метра, то можно думать, что освобождение стиха от жесткой метрической нормы и превращение ее во «внутреннюю меру», формируемую в процессе творческого акта (а не данную заранее), является одной из важных тенденций развития стиха.

Деформация эта пронизывает речь во всех отношениях. То, что нам приходится задерживать внимание на каждом слове, чтобы «прислушаться» к нему, обостряет восприятие каждого отдельного слова. Слова в стихах как бы выпирают, выходят на первый план, в то время как в прозе мы скользим по словам, задерживаясь лишь на центральных словах предложений. То, что речь является не сплошь, а рядами, более или менее изолированными, создает особые ассоциации между словами одного ряда или между симметрично расположенными словами параллельных рядов. Значением и связыванием значений руководят ритмические соответствия, чего нет в прозе, где, наоборот, ритмические соответствия строятся по заданной словами выразительной линии речи.

Благодаря этому и развитие стиховой речи ведется главным образом по тесным словесным ассоциациям, от слова к слову, от предложения к предложению, от «образа» к «образу». В прозе слова нанизываются на избранную тему. Но про стихи говорят, что в них «рифма ведет мысль». Это совершенно верно, и в этом нет ничего порочащего стиховую речь. Стиховая речь и есть речь тесного сплетения ассоциаций в ее поступательном развитии.

С особенностями композиционного строения стиховых и прозаических произведений мы познакомимся позже, а сейчас остановимся на некоторых метрических системах, регулирующих стиховую речь.

Главных исторически определившихся метрических систем, распространенных в европейских литературах, – три: метрическая, силлабическая и тоническая.*

* В понятии тонической системы Б. Томашевский, как и другие стиховеды 1910–1920 гг., объединял то, что по более принятой сегодня терминологии подразделяют на силлабо-тоническую и собственно тоническую системы. Зато внутри самой тонической системы Б. Томашевский различает равносложные акцентные размеры (по принятой сегодня терминологии – двусложные – ямб и хорей), упорядоченные акцентные размеры (или трехсложники) и неупорядоченные акцентные размеры (то, что сегодня называют тоническим стихом). Такое широкое понимание тонической системы, при котором в нее включается и силлаботоника, существует в науке до сих пор. См.: Харлап М.Г. О понятиях «ритм» и «метр»//Русское стихосложение. Традиции и проблемы развития. М., 1985. С. 25.

1. МЕТРИЧЕСКАЯ СИСТЕМА

Метрическая система была принята в античных литературах: греческой и латинской.

В основе метрической системы лежит пение. Античные стихи или пелись, или произносились музыкальным речитативом, допускавшим сопровождение музыкальными инструментами. Законы ритма античного стиха совпадают с законами ритма вокальных музыкальных произведений.

Кратчайшей единицей, из которой слагаются ритмические ряды, является «мора» – время, затрачиваемое на произнесение (или пение) самого короткого слога. Несколько мор, сочетающихся вместе, образуют ритмико-мелодическую единицу – такт, называемый в античном стихосложении «стопой». На одной из мор стопы делается ритмический акцент. Несколько стоп, представляющих вместе законченную ритмико-мелодическую фразу, образуют ритмическую единицу – стих. Несколько стихов, объединенных между собой в цикл, повторяющийся в песне, образуют строфу или куплет. На следующем примере ясна функция моры, стопы, стиха и строфы:

* Чтобы ритмически прочесть эти знаки, надо условиться в длительности моры. За длину моры можно принять, например, два тиканья карманных часов (т.е. 2 /3 секунды) и в чтении отстукивать пальцами в размер число мор, соответствующих каждой ноте.

Стопа (моры, заключенные между двумя вертикальными чертами) состоит из четырех мор. В пределах песни она изменяется от формы 3+1 до формы 1+1+1+1, т.е. содержит то 2, то 4 слога. Ритмический акцент приходится на первом слоге стопы. Стих состоит из трех стоп, из которых последняя может быть неполной, и из «затакта» (вста... весь... ки... и в смертный...), т.е. слогов, предшествующих первому ритмическому ударению стиха.

Четыре стиха образуют строфу, которая представляет собой законченную мелодию.

Но в то время как в русском пении любой слог можно протянуть и одну, и две, и три моры (и даже более), в античных языках длительность слогов была свойством самого языка, и некоторые слоги нельзя было петь кратко, некоторые же нельзя петь долго.

Слоги античных языков разделялись на долгие и краткие. Долгий слог изображался знаком «—», краткий « Ù ».

Краткий слог длился в музыкальном исполнении время одной моры, долгий слог длился две моры.

Таким образом, античные стопы (такты) представляли собой соединение слогов долгих и кратких. Краткая форма стопы имела свое название. Так как античная терминология распространена и в наше время, то привожу здесь таблицу основных античных стоп.

Стопа в две моры:

Стопы в три моры:

Стопы в четыре моры:

Стопы в пять мор:

Стопы в шесть мор:

Стопы в семь мор:

Стопа в восемь мор:

Так как античные стопы не могли содержать менее двух или более четырех слогов, то этими 28-ю стопами исчерпываются все возможные комбинации из долгих и кратких слогов, образующие стопы.

В стихах границы стопы и границы слов (словоразделы) могли и не совпадать. Но конец стиха, после которого должна была быть пауза, обязательно совпадал с концом слова.

Последняя стопа могла быть не равна метрически с остальными стопами стиха. Если она была короче остальных, стих именовался каталектическим, если она равнялась остальным, – акаталектическим, и если она была длиннее остальных, – гиперкаталектическим.

На каждую стопу падало ритмическое ударение, называемое иктом. Слог, на который падал икт, назывался арсисом в отличие от неударной части стопы (тезис). Обычно икт падал на первый долгий слог стопы. Замечу, что и в современной музыке ударение падает преимущественно (хотя и не обязательно) на долгие ноты. См. в приведенном примере стопы (вста)вай про(клятьем), (весь) мир го(лодных), ( ки)пит наш, бой ве-сти го (тов).

Таким образом главными характеристиками стопы были два признака: длина стопы в морах и положение икта. Стих определялся числом и характером стоп.

Наиболее распространенным стихом был гекзаметр, состоявший из шести четырехмерных стоп с иктом на первом слоге. Из всех четырехмерных стоп начинаются на долгий слог (который может принять на себя ритмическое ударение) две: спондей и дактиль. Гекзаметр и состоял из спондеев и дактилей, причем обычно пятая стопа была дактилем, что же касается шестой, то она обязательно была двусложна и могла быть равна остальным (спондей) или короче их (хорей). Вот пример латинского гекзаметра (размечаю в первой строке долгие и краткие, в остальных только икты).

* Транскрибируемые русскими буквами эти стихи звучат так (при условии певуче равномерного произношения каждой гласной):

Для правильности чтения удобно сопровождать чтение отбиванием в такт рукою мор, ударяя особенно сильно 1-ю, 5-ю, 9-ю и т.д. через четыре моры каждого стиха. Весь стих состоит из 36 мор.

«Сольфеджируя», т.е. произнося на слог «та» схему гекзаметра, получим:

При этом каждая группа «та-та» может быть заменена одной неударной группой – «та-а», например:

Общая схема гекзаметра такова:

В латинском стихе соблюдались следующие правила. Запрещалось столкновение двух гласных, которое именовалось «гиатусом» (зияние). Если за словом, оканчивающимся на гласный звук или на «т» (которое с предшествующей гласной образовывало один носовой гласный звук), следовало слово, начинающееся с гласной или с «h» (придыхание), то встречающиеся гласные сливались в один сложный гласный звук. Это явление именуется элизией.

Например:

В гекзаметре обычно было деление стиха на два периода. Это деление соответствовало как бы перехвату ритмико-мелодической линии (гекзаметр по своей длине – от 13 до 17 слогов – представлял обычно два, а иногда и три речевых колона). Это деление называлось цезурой. Цезура совпадала со словоразделом. Могла она приходиться в разных местах. Преимущественно она попадала после арсиса третьей стопы:

Или после первого краткого слога третьей стопы, когда эта стопа была дактилем:

Или после арсиса четвертой стопы. Но в этом случае необходима была дополнительная цезура после арсиса второй стопы:

Гекзаметр не был строфическим размером. Но в соединении с «пентаметром» он образовывал двустишие (элегический дистих).

Пентаметром именуется стих такой схемы:

В лирике античные поэты употребляли строфы, состоявшие иногда из различных стихов, которые, в свою очередь, собирались из различных стоп в определенной последовательности. Такие стихи именовались логаэдами. Вот пример сапфической строфы (из Горация).

Схема:

Алкаическая, или алкеева, строфа:

Схема:

Новейшие языки утратили долготу и краткость слогов (или отчасти утратили), взамен чего на первый план выступила ударность и неударность слогов. Новые имитации античных размеров заключаются в том, что на долготу и краткость внимания не обращают. Арсис передается ударным слогом, остальные слоги неударными.

В Германии в конце XVIII века эти имитации популяризировал Клопшток. Вот его имитации гекзаметра:

Элегический дистих:

Алкеева строфа:

У нас в России античные метры имитировались в том же направлении. Вот образец гекзаметра:

Чистый лоснится пол; стеклянные чаши блистают;

Все уж увенчаны гости; иной обоняет, зажмурясь,

Ладана сладостный дым; другой открывает амфору,

Запах веселый вина разливая далече: сосуды

Светлой, студеной воды, золотистые хлебы, янтарный

Мед и сыр молодой, – все готово; весь убран цветами

Жертвенник. Хоры поют. Но в начале трапезы, о, други,

Должно творить возлиянье, вещать благовещие речи...

(А. Пушкин.)

Элегический дистих:

Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи;

Старца великого тень чую смущенной душой.

(А. П у ш к и н.)

Сапфическая строфа:

Ночь была прохладная, светло в небе

Звезды блещут, тихо источник льется,

Ветры нежны веют, шумят листами

Тополи белы.

(Радищев.)

Алкеева строфа:

Когда родился Феб-Аполлон, ему

Златою митрой Зевс повязал чело

И лиру дал и белоснежных

Дал лебедей с колесницей легкой.

(Вячеслав Иванов.)

Следует отметить, что имитации античных гекзаметров сами по себе не принадлежат к метрической системе стихосложения, так как представляют собой не музыкально-речитативную форму, а декламационно-говорную. Музыкальных долгот, мор здесь нет, а есть лишь система ударных и неударных слогов, характерная для тонической метрики.

Этим имитациям почти во всех литературах предшествовали попытки введения в новые языки чистой метрической системы, путем условного деления слогов языка на долгие и краткие.

Так, в 1619 г. вышла грамматика Мелетия Смотрицкого, который устанавливал для литературного языка того времени (т.е. церковно-славянского) количественную просодию,* определял, какие звуки и в каких случаях являются долгими и какие краткими, и предлагал для России метрическую систему стихосложения. К грамматике были приложены и примеры гекзаметров:

* Просодией называется часть фонетики, которая изучает количественные свойства звуков речи, долготу, ударение, повышение голоса и т.п. «Количественная просодия» – учение о долготе фонем. Отмечу, что слово «просодия» употребляется и в другом значении, как синоним слова «метрика».

Система Смотрицкого была чисто метрической в том смысле, что: 1) ритм определялся естественной долготой, а не ударностью слогов, 2) ритмические икты падали на слоги независимо от их языкового ударения, т.е. ударный слог мог прийтись на тезис, а неударный – на арсис стопы (например, ритмически слово «сарматски» несло два икта: «сáрматски»).

Глубокое влияние античных литератур на литературы современные сказалось в том, что подобные попытки пересадить античную метрику на современную почву хотя и остались бесплодными, но оказали сильное влияние на теорию современного стиха. Современные языки утратили долготу и краткость слогов в той чисто музыкальной функции, какую эти свойства имели в античных языках. Подыскивая в современных языках аналогию долготам, теоретики находили ее в ударности. Слог ударяемый стали называть долгим, неударяемый – кратким. С такой заменой таблица греческих стоп стала применяться к современным явлениям (так, ямбом именуется пара слогов, из которых второй ударный: «иду», хореем – пара слогов с ударением на первом слоге – «буду»). Ритмические икты в стихах были фиксированы на ударных слогах; т.е. требовалось совпадение естественного ударения со стихотворным. Таким образом, вся система была в корне изменена, но к ней продолжала применяться метрическая музыкальная терминология, что явилось источником недоразумений. Так, в слове «отмщенье» слог «отм» считался кратким, а «щен» – долгим, хотя первый отнимает больше времени в нормальном произношении, чем второй.

Перенесена была на современное стихосложение вся система античных стоп, хотя они потеряли свое значение разновидностей музыкального такта и т.п.

Если искать параллелей метрическому стихосложению, то его можно обнаружить в более или менее чистом виде в народных песнях и старинах (былинах), если учесть, что текст песни неотделим от мелодии напева, что песню можно только петь, а не говорить (декламация текста есть уже что-то приближающееся к пересказу).

В песнях каждый слог обладает своей длительностью, и группы слогов – музыкальным ударением, которое вообще совпадает с естественным ударением слов, но может и не совпадать. Разница с античным метром та, что долгота слога определяется исключительно мелодией, на которую песня распевается, а отнюдь не внутренним, языковым свойством самих слогов. Оторванная от мелодии песня теряет свой ритм. Наше ритмическое чтение народных песен есть искусственная интерпретация, искажение естественного ритма песни, такой же фальшивый перевод ритма из одной системы в другую, каким являются все имитации античных размеров в современных языках.

2. СИЛЛАБИЧЕСКАЯ СИСТЕМА

В эпоху средних веков, когда латинский язык перестал быть живым языком, будучи вытеснен из народного обращения романскими диалектами, из которых развились современные южно-европейские языки, и, сохранившись только в церковных и ученых кругах, утратил свои свойства долготности слогов, различие в длине слогов было забыто, и ритмической мерой стала длина всякого слога. Речитативное чтение свелось к равновременному (изохронному) произношению всех слогов, причем в конце речевого колона делалась каденция, сопровождавшаяся изменением высоты тона и длительности (каденция, не нарушавшая изохронности, иногда делалась и в начале колона).

О характере средневекового речитатива мы можем судить по церковному чтению. Церковь, как православная, так и католическая, сохранила в обиходе культурные пережитки, бытовавшие около 1000 лет тому назад. Облачения, утварь, живопись – все это свидетельствует о давно минувшей культуре. Ритуальный язык (латинский, церковно-славянский) перестал жить около тысячелетия тому назад. Точно так же и церковный речитатив сохраняет манеру речитатива эпохи возникновения силлабического стихосложения. Вот образец архаического церковного речитатива:

Или:

Здесь ясно: 1) выравнивание слогов (каждый длится одну мору) и 2) каденцирование в конце колона на последнем ударении (in tentatió nem, истины), выражающееся в удлинении слога и перемене тона. Из такого речитатива выросла силлабическая система стихосложения.

Взяв подобную рецитационную форму, поэты выровняли колоны, сделав их равными по времени, а так как время измерялось морами, а каждая мора длилась один слог, то это свелось к тому, что равенство стихов определялось равенством числа слогов от начального до последнего ударного.

Таким образом, например, шестисложный стих составлялся из пяти неударных слогов, за которыми следовал ударный (после ударного могло больше и не быть слогов, но могли следовать еще неударные слоги, которые в ритмический счет не входили). Пример – итальянские стихи:

Brillano Ie pupille

Di vivaci scintille.

Французские стихи:

В основе силлабической системы лежит счет слогов. Этот счет регулируется традицией. Так, например, во французском стихосложении соблюдаются следующие правила в счете слогов: все «е немые» произносятся и считаются, кроме «е немых», следующих за гласной (prierai – только два слога: prie-rai, но «racine» – три слога: ra-ci-ne).

Дифтонги «oi» (ya), «ui», «ie» и др. считаются за один слог, например, «oisivete» – 4 слога: «oi-si-ve-te», «lui» – один слог, «pied» – один слог. (Замечу, что иногда «ui» – не дифтонг; например, в слове «ruine» три слога: «ru-i-ne».)

Зияние во французском классическом стихе запрещено (с середины XVII в.), т.е. нельзя сопоставить два слова, из которых одно оканчивается на гласную, другое начинается на гласную.

Впрочем, если первое слово оканчивается на «е немое», то происходит элизия, т.е. это «е немое» не произносится и не считается. В сочетании «paraitre ensemble» пять слогов: «pa-raîtr'-en-sem-ble»; «parle encor», 3 слога, «elle arma» – 3 слога.

Любопытно, что при условии элизии «е немого» допускалось и зияние, например: «Sophie est bonne» (Sophie est), «trompee et triste» (trompé et). Несмотря на зияния, эти сочетания законны в стихах, вероятно, потому, что гласный звук, после которого элидировалось «е немое», получал слабый пазвук вроде нашего «и», разделявший сталкивавшиеся гласные.

Наиболее старым размером во французской поэзии является восьмисложный (octosyllabe) и семисложный. Стихи эти сочетались в цепи, причем каденция каждого стиха отмечалась ассонансом, т.е. совпадением ударной гласной; вот пример стиховой цепи семисложных стихов с ассонансом на «i» (первая половина XIII в.):

Подобные ассонансы существовали в испанской поэзии. Этот ассонанс был впоследствии вытеснен рифмой, т.е. полным созвучием между конечными словами стихов (начиная с ударения до конца слова).

Вот пример старых рифмованных восьмисложных стихов:

Что касается шестисложных стихов, то они по своей краткости сочетались попарно в один двенадцатисложный стих. Раздел между шестисложными полустишиями именовался цезурой. Так как слоги после последнего ударения не считались, то в старинном французском двенадцатисложнике иногда первое полустишие оканчивалось неударными, не входившими в счет слогами (цезурная гиперкаталектика), например:

С XVI в. подобные формы были запрещены, и двенадцатисложник превратился в стих с ударениями на шестом и двенадцатом слоге и словоразделом между шестым и седьмым слогом:

Этот стих получил название александрийского (alexandrin) и сыграл большую роль как во французской поэзии, так и в литературах, испытавших влияние французского классицизма.

Подобным же образом создался стих в 10 слогов с цезурой после 4-го слога (decasyllabe):

* В последнем стихе – эллизия через цезуру: «fletri' embellit».

** Отливы зелени старайся замечать,

Чтоб лучше цвет к цветам, тень к тени подбирать.

Учись тому тогда, как осень увядает

И томною рукой венок свой украшает:

Какой богатый вид, величие и свет!

Оранжевый, златой, багряный, алый цвет

Льют велелепный блеск с сенистой древ вершины;

Но, ах, сей яркий блеск предтеча их кончины.

(Перев. Воейкова.)

*** Я не рожден святыню славословить,

Мой слабый глас не взыдет до небес,

Но должен я вас ныне приготовить

К услышанью Йоанниных чудес.

(Перев. Пушкина.)

В итальянском языке развилось, как и в остальных южно-романских, силлабическое стихосложение, несколько отличное от французского. Так, в итальянском стихе иные правила элизии. Там если сталкиваются две гласные на словоразделе, то они образуют дифтонг, считающийся за один слог, например:

Иногда даже образовывался трифтонг (три гласных в одном слоге):

Наиболее распространенным стихом являлся стих в 11 слогов с ударением на 10-м слоге (endecasillabo). В противоположность французскому стиху итальянский не имеет цезуры. Например:

В эпохи влияния французской литературы проникал в Италию и александрийский стих (под названием «мартельянского» стиха). Но так как в итальянском языке мало слов, оканчивающихся на ударение, то соблюдение правил французской цезуры было бы затруднительно, так как требовало бы постоянной элизии через цезуру. Поэтому итальянский мартельянский стих строится как старофранцузский, с допущением неметрических слогов в конце первого полустишия.

В итальянском языке допускаются как рифмованные, так и нерифмованные (белые) стихи.

От французского силлабического стиха итальянский отличается несколько большей правильностью в расстановке ударений (обычно через слог). Впрочем, эта тенденция к правильности не мешает свободно ставить ударения на любом слоге стиха.

В силлабическом стихе преобладают рифмованные стихотворения (на французском языке рифма обязательна).

Рифмой именуется совпадение звуков двух слов, начиная с ударной гласной. Рифмы делятся на следующие:

1) Рифмы, оканчивающиеся на ударение (мужские):

2) Рифмы, оканчивающиеся на один неударный слог, т.е. с ударением на втором от конца слоге (женские):

(в качестве женских считаются и рифмы типа enfonce e–amasse e, prairie– che rie, хотя это «е немое» не считалось бы внутри стиха и должно было бы обязательно элидироваться; без элизии эти слова внутрь стиха не допускаются);

итальянск.: segno–sdegno, sorte–morte (в качестве женских употребляются и рифмы типа «poi–suoi, via–dia, хотя внутри стиха все эти слова односложны).*

* Причина этого лежит в том, что конец стиха каденцируется. Т.е. условия произношения конечного слога отличаются от условий произношения внутренних слогов. Ср. церковные речитативы, приведенные выше.

3) Рифмы с ударением на третьем от конца слоге (дактилические):

русск.: чудная–трудная, разовый–рассказывай;

итальянск.: amabile–interminabile (обычно в итальянской поэзии дактилические стихи не рифмуют);

французские дактилические рифмы невозможны.

4) Рифмы с ударением далее третьего слога (гипердактилические}:

русск.: покрякивает–вскакивает, агатовая–захватывая.

Во французском языке употребляются рифмы мужские и женские, причем обязательно правило чередования, т.е. рядом стоящие два стиха одного рода окончания обязательно должны рифмовать между собою; два соседних стиха, не рифмующие между собою, должны быть разных родов окончания. Правило это соблюдается также в большинстве русских классических стихотворений (XIX в.).

В итальянском языке употребляется преимущественно женская рифма (т.е. все стихи одного произведения имеют женское окончание), и правило чередования не соблюдается.

Кроме романских языков, силлабическая система применяется также в польском языке. В польском языке нет элизии; следовательно, каждый слог в стихах считается за отдельный.** Например:

** Дифтонги образуются только при соединении «i» со следующим гласным. Так, слово «nie» – односложно.

*** Пьют, курят, едят, веселятся:

Не пир – разливанное море!

Чуть стены корчмы не валятся...

«Ай жги да гуляй, мое горе!»

Пашой подбоченясь, Твардовский

В корчме за столом заседает,

Гарцует и чарой бесовской

Туману в глаза напускает.

(Перев. М е я.)

Так как польские слова имеют ударение на предпоследнем слоге, то польские стихи имеют преимущественно женские окончания. Для образования мужской рифмы необходимо поставить в конце стиха односложное слово, например:

Александрийский стих проник из Франции и в польское стихосложение. Но и здесь, как и для итальянского языка, представилось затруднение – мужская цезура при общем женском окончании польских слов. Польский стих не пошел по пути итальянского александрийского стиха, т.е. не допустил гиперкаталектики на цезуре. Чтобы сохранить ударение на шестом слоге, он передвинул цезурный словораздел на один слог вперед, т.е. поставил его между седьмым и восьмым слогами, поделив стих на два полустишия.

Пример:

Вот сравнительная схема французского, итальянского и польского александрийского стиха:

Чтобы сделать яснее различие трех систем, приведу несколько искусственно составленных русских стихов, осуществляющих эти три системы.

1) Система французская:

2) Итальянская система:

3) Польская система:

* Стихи эти, за нескладность которых прошу извинения у читателей, являются видоизменением русских александрийских стихов Жуковского-Бернета:

Ужель не смеем мы, в замену долгих бед,

Грядущих лучших дней приветствовать рассвет?

Мой сын, ты будешь ли от горьких нужд избавлен,

Железною пятой насилья не раздавлен?

Из Польшы силлабическое стихосложение проникло в Россию, где продержалось до половины XVIII в.

Эпический размер (подобный александрийскому стиху) – тринадцатисложник – был воспринят и в России, где он являлся главным размером больших произведений. Из польских правил были усвоены: женская рифма (т.е. ударение на 12-м слоге), от которой отступали весьма редко, и словораздел (цезура) после 7-го слога. Однако правило об ударении 6-го слога было отброшено. В польском языке оно являлось механическим следствием словораздела после 7-го слога, так как по-польски слова имеют ударение на предпоследнем слоге. В русском же языке ударения свободны. Отсюда проистекло то, что вместо двух неподвижных ударений русский тринадцатисложник имел только одно, при этом довольно часто ударение перед цезурой приходилось на последний седьмой слог, что создавало резкое ритмическое неравенство полустиший. Например:

* Сохраняю в орфографии букву «Ђ». Под южно-русским влиянием она произносилась как «и», отсюда рифмы: «миру–вЂвру», «сию–тл-Ђю», «б-Ђдно–стадно (стыдно)».

В. Тредиаковский, произведший реформу русского силлабического стиха, в начале своей деятельности пользовался той же системой, что и Феофан Прокопович. Вот пример из «Элегии не смерть Петра Великого».

Что за печаль повсюду | слышится ужасно?

Ах! знать Россия плачет | в многолюдстве гласно!

Где ж повседневных торжеств | радостей громады!

Слышь, не токмо едина: | плачют уж и чады!

(1725г.)

Но в 1735 г. он издал руководство к стихосложению, где предложил ставить на 7-м слоге обязательное ударение. Антиох Кантемир, его современник, принял это правило, допустив, однако же, свободу ставить последнее ударение полустишия на 5-м или 7-м слоге. И в том, и в другом случае мы видим явное отклонение от польской традиции.

Вот образцы стихов Кантемира:

Тот в сей жизни лишь блажен, | кто малым доволен

В тишине знает прожить, | от суетных волен

Мыслей, что мучат других, | и топчет надежну

Стезю добродетели | к концу неизбежну.

Небольшой дом, на своем | построенный поле,

Дает нужное моей | умеренной воле,

Не скудной, не лишней корм | и средню забаву,

Где б с другом честным я мог |, по моему нраву

Выбранным, в лишны часы | прогнать скуки бремя,

Где б от шуму отдален | прочее всё время

Провождать меж мертвыми | греки и латины,

Исследуя всех вешей | действа и причины.

(Сатира VI. 1738 г.) *

* В более ранних произведениях Кантемир допускал женскую цезуру, напр.:

Брани того, кто просит | с пустыми руками...

Ной в ковчеге с собою | спас себе всё равных...

Эта реформа превратила польский симметричный стих в несимметричный русский и тем самым дала толчок к дальнейшему развитию русского стихосложения.

Впрочем, уже в 40-х годах XVIII в. силлабическая система исчезла из русской практики.

Силлабический стих в значительно большей степени, чем античный, в своем современном виде является говорным, т.е. не требует чтения, резко отличного от чтения прозы. Декламация есть лишь выравненное и повышенно-отчетливое чтение. К пению она нисколько не приближается. Стихи пишутся не на музыкальную мелодию. В этом отношении любопытно, что вокальная музыка (романсы) современности обычно нарушает размер, присущий стихотворному тексту. Современное пение не проявляет, а искажает (за немногими исключениями) стихотворный ритм.

3. ТОНИЧЕСКАЯ СИСТЕМА

В силлабическом стихосложении мы замечаем, особенно в южно-романских стихах, тяготение к правильному, периодическому распределению ударений.

Под влиянием этой тенденции выравнивания интервалов между ударяемыми слогами появилось, приблизительно в эпоху Меровингов, новое латинское стихосложение, сохранившееся в католических гимнах и дошедшее до нас в виде значительных поэм, доказывающих, что стихосложение это применялось не только в форме гимнов-песен, но и в виде произведений, к пению совершенно не предназначенных. Возьмем в качестве примера гимн «Pange linguam», написанный по этой системе, и обратим внимание на распределение ударений. Условно обозначим главные ударения слов знаком «’» и побочные, приглушенные ударения слов знаком «‘».

* Записанный русскими буквами гимн этот должен звучать так:

Рассмотрим положение ударений в каждом полустишии, обозначая цифрой порядок слога, на который ударение падает. Мы получим такую картину:

Мы получаем исключительно нечетные цифры, показывающие, что только на нечетных местах могут иметь место ударения. Иначе говоря, четные и нечетные слоги имеют различную функцию. Нечетные предназначены для ударных слогов. Каждый нечетный слог вызывает в нас ожидание ударения, на четных слогах мы ударения не ставим. Если бы мы «просольфеджировали» размер этого стихотворения (т.е. пожелали бы дать о нем представление, путем повторения одного и того же слога, например, «та»), то получилась бы следующая схема:

Так как мы привыкли объединять ударные и неударные слоги в группы-слова с одним ударением, то и в сольфеджируемом тексте мы бы это объединение сделали, естественно, выравняв все «слова», т.е. объединяя слоги «та» попарно (других возможностей нет).

То же сольфеджирование можно совершить и на реальном тексте, отвлекаясь от действительных границ слова и от действительных ударений, например:

Такое произнесение стиха, где текст является условной канвой для выявления ритмического ожидания, называется скандовкой.*

* В «Русском стихосложении» Б. Томашевский пишет: «Скандовкой называется такое произношение стиха, при котором каждый слог длится одинаковое количество времени и ударения расставляются на равных интервалах, независимо от того, совпадают ли они с практически-ударяемыми слогами или нет» (с. 12). В учение о метрике термин «скандовка» внесен теми теоретиками, которые считали, что стиховой ритм, подобно ритму музыкальному, основан на изохронности метрических групп (стоп). С этой точки зрения, в тех случаях, когда такая изохронность нарушается (например, когда в ямбической стопе появляется два безударных слога), скандовка уравнивает временные интервалы, обеспечивая правильность (изохронность) звучания ослабленной стопы. С критикой этой теории выступил в 20-е гг. В. Жирмунский, указавший, что она основана на неразличении музыкального и стихового ритма, в котором существенной является «самая форма последовательности сильных и слабых слогов, а не равная материальная длительность каждого звука, метрической группы (стопы) или целого стиха» (Введение в метрику, с. 17-18). О различии между метрической (квантитативной) системой стихосложения (в которой, по мнению исследователя, стиховой ритм еще не отделился от музыкального) и позже возникшей акцентной системой, основанной не на измерении времени, а на счете слоговых и словесных ударений, то есть «чисто слоговых единиц, длительность которых не имеет значения», см.: Харлап М. Г. Указ. соч. С. 25. См. также: Гаспаров М.Л. Современный русский стих. М., 1974. С. 226.

При скандовке стихи делятся на слоговые группы, ритмически равные между собой, с аналогичным положением ударяемого слога. Эти группы по аналогии с греческим стихосложением именуются стопами, и для каждой стопы употребляется название, заимствованное из таблицы античных стоп, при условии замены долгого слога ударным, а краткого неударным. Таким образом, приведенные латинские стихи можно определить так: первое полустишие – четыре стопы хорея второе полустишие можно рассматривать двояко: или как трехстопный хорей дактилического окончания (не принимая во внимание побочного ударения на последнем слоге), или четырехстопный хорей мужского окончания (если считать побочное ударение ритмически равноценным с остальными).

Тоническая система господствует в германских литературах, в немецком и английском языках.

Установлению в немецком языке правильного тонического стихосложения, совершившемуся в XVII в. под влиянием литературной деятельности Опица («Martinii Opiti. Buch von der deutschen Poeterey», 1624 г.), предшествовало длительное развитие национальных немецких стихотворных форм, ныне вымерших.

Исходным моментом в этом развитии является древний аллитерационный стих. Стих этот строился приблизительно следующим образом. Слагался он из двух полустиший, из которых каждое несло два главных ритмических ударения. При этом обязательно требовалось, чтобы согласный звук, предшествовавший первому ритмическому ударению второго полустишия, совпадал с согласной, предшествующей одному или обоим ритмическим ударениям первого полустишия. Таким образом, при обычном положении ударения на первом слоге слова в стихе обязательно было два или три слова, начинающихся с одинаковых согласных. Например:

Этот аллитерационный стих медленно эволюционировал в стих рифмованный, который окончательно установился к XIII в. Стих этот продолжал быть двучленным, т.е. состоять из полустиший. Но вместо двух ударений в каждом полустишии было 3 (а в концевом полустишии строфы и больше); кроме того, полустишия рифмовали между собою (первое полустишие первого стиха с первым полустишием второго, вторые полустишия между собою):

* В позднейших подражаниях размеру песни о Нибелунгах немцы (например, Уланд в своем «Графе Эбергардте») прибегают к размеру, напоминающему итальянский александрийский стих. Стих этот звучит приблизительно так (объединяю попарно стихи А. Толстого «Русская история от Гостомысла», где он, вероятно, сознательно пародировал стихи Уланда):

Послушайте, ребята, что вам расскажет дед.

Земля наша богата, порядка в ней лишь нет.

В этих стихах рифмуют не только стихи, но и полустишия.

Нацинальный немецкий стих культивировался в различных формах мейстерзингерами.

Реформа Опица свелась к замене старых форм миннезингеровского стиха, а также вновь нарождавшихся форм, буквально имитировавших античный стих, – тоническим стихом, состоявшим из равномерного чередования ударных и неударных слогов. При этом если стих начинался с ударения (ударны все нечетные слоги стиха), то получалась хореическая система; если начинался с неударяемого слога (ударны все четные слоги стиха) – то получалась ямбическая система. К этим системам двусложных размеров ученик Опица, профессор Бухнер, присоединил первую в Германии форму трехсложной стопы – дактиль.

Формы двусложные и трехсложные следует рассматривать порознь, потому что они регулируются различными правилами.

Благодаря обилию в немецком языке коротких слов (длинные часто образуются из простого сопоставления коротких слов, подобно современным слияниям сокращенных названий «Ленинград-губисполком», причем составляющие слова не теряют своей самостоятельности), а также присутствию в длинных словах одного или нескольких побочных ударений немецкий тонический стих состоит из совершенно правильного чередования ударных и неударных слогов (в противоположность приведенному выше примеру латинского гимна, где не на всех нечетных слогах стоит ударение). Вот примеры немецких двусложных размеров.

1) Хорей:

Сравни английский хорей:

Сравни немецкий пятистопный хорей без рифм:

2)Ямб:

Сравни английский 4-стопный ямб;

Пятистопный ямб рифмованный:

Стих этот весьма употребителен в нерифмованной форме:

Сравни подобное же употребление пятистопного ямба (blank-verse или heroic-verse) в английской литературе:

Стих этот употреблялся в трагедии (Шекспир, в Германии Шиллер и др.).

Александрийский стих, проникший (в форме шестистопного ямба с цезурой после 6-го слога) в германские литературы под французским влиянием, не привился и встречается как у немцев, так и у англичан очень редко. Его место заступил главным образом пятистопный бесцезурный ямб, который разновременно испытывал влияние французского десятисложника и итальянского эпического стиха (примеры см. выше). Именно из германских литератур этот размер проник в Россию, где также вытеснил в драматической литературе шестистопный ямб – александрийский стих, заимствованный у французов.

Двусложные размеры являются господствующими в немецкой литературе. Трехсложные размеры встречаются гораздо реже.

Эти размеры характеризуются тем, что ударение падает не на каждый второй, а на каждый третий слог, через два. Таким образом, скандуемая группа (стопа) – трехсложна. Если первое ударение падает на первый слог стиха (и далее на 4-й, 7-й и т.д.), мы имеем дактилический стих, если на второй (5-й, 8-й и т.д.) – амфибрахический, если на третий (6-й, 9-й и т.д.) – анапестический.

Не умножая примеров, приведу лишь образец амфибрахического немецкого стиха:

Все рассмотренные выше стихи являются простыми параллелями стиху силлабическому: они безукоризненны с точки зрения правил силлабического стихосложения и представляют лишь ту особенность, что сверх правил, соблюдаемых в силлабическом стихосложении, здесь применяется еще одно правило – периодического распределения ударений в пределах силлабического стиха.

Следует отметить, что ударения трехсложных размеров гораздо энергичнее, чем ударения двусложных. Падая на один из трех слогов, они редко попадают на побочные ударения слов. В двусложных размерах можно наблюсти случаи, когда на ритмически ударное место падают слоги, на которые лишь с натяжкой можно поставить побочное ударение, например:

или вот пример шестистопного ямба, смешанного с пятистопным, с весьма несовершенным ударением:

Подобная ослабленность ударения почти не встречается в трехсложных размерах.

Особенно это ясно по отношению к стихам двусложных размеров; в этих стихах весьма часто расстановка ударений дана не текстом, а метрической схемой стиха. Ударения эти, ритмического происхождения, не влияют на значение предложений-стихов, так как ощущаются слушателем как признак стиховой речи, а отнюдь не словесного выражения, взятого как таковое. Возьмем гётевские стихи:

Mit Geist und Fleiss uns an die Kunst gebunden...

Почему «uns» оставлено без ударения, а на «an» ударение стоит? Потому что этого требует ямбическая схема стиха. Или:

In der Beschrankung zeigt sich erst der Muster,

Und das Gesetz nur kann uns Freiheit geben.

Почему в первом стихе первое «der» ударяемо, а второе нет, почему во втором стихе из всех односложных ударяемо, кроме глагола «kann», еще слово «das», которое в прозе никогда не бывает ударяемо (под ударением члены «der, die, das» меняют значение, получая как бы функцию указательных местоимений)?

Ясно, что в двусложных размерах система ударений есть система ритмическая, примышляемая к тексту. Требуется только, чтобы текст ей резко не противоречил (и здесь у каждого поэта своя манера в пользовании представляющейся свободой). Объективным является только число слогов в стихе.

Несколько иначе дело обстоит в трехсложных размерах, где каждому ритмическому ударению соответствует явное ударение слов (за весьма редкими отклонениями) и где слова с ослабленным ударением стоят на слабых местах метра.*

* Это открытие Б. Томашевского, сыгравшее важную роль в развитии стиховедения, высказано им в «Русском стихосложении». М.Л. Гаспаров отмечает: «Разница ритма двусложных и трехсложных размеров – факт несомненный, его сформулировал (по дискуссиям 1910-х гг.) еще Б. Томашевский: в двусложниках важнее силлабический аспект, в трехсложниках тонический аспект силлабо-тоники» (Еще раз к спорам о русской силлабо-тонике//Проблемы теории стиха. Л., 1984. С. 175). Ср.: «Ритм двусложных и ритм трехсложных размеров в русском языке строится на различной основе – первый на последовательности безударных слогов, второй – на последовательности ударных. Это важное положение было установлено еще в 1920–1930-х гг. (вслед за Б. Томашевским – Р. Якобсоном и Н. Трубецким – С.Б.), но в обиход советского литературоведения оно стало входить лишь недавно» (Гаспаров М. Л. Современный русский стих. С. 342).

Внимание слушателя при трехсложных размерах гораздо отчетливее привлечено к ударениям стиха; учет слогов отступает на задний план. Возможны даже уклонения от счета слогов.

В приведенном выше примере амфибрахия мы имеем точное соблюдение числа слогов. Но возьмем другое стихотворение Гете:

Здесь ударения разделены то одним, то двумя слогами. Тем не менее впечатление амфибрахия остается. Но мерой стиха здесь является уже не число слогов, а число ударений.

Таким образом, в тоническом стихосложении, помимо изложенной выше равносложной системы (правильнее ямбы, хореи, амфибрахии, анапесты, дактили), существует еще акцентная система.

Эта акцентная система, восходящая к национальным германским формам, появилась наравне с равносложной системой в конце XVIII в. и особенно укрепилась в начале XIX в. (вольные размеры Гёте и его современников в Германии, «Кристабель» – поэма Кольриджа в Англии и т.п.).

Вот примеры акцентных стихов:

Сравни английские стихи:

Акцентные стихи далеко не однородны по признакам своего построения. Первый и самый распространенный класс – это легкая вариация трехсложного размера. Так – соединяют амфибрахии с анапестом, например:

Здесь равносложность нарушена в начальных слогах стиха.

Следующим отступлением от равносложности является допущение неравносложности внутри стиха: между ударениями допускается постановка не только двух неударных слогов, но и одного. Типичным образцом такого акцентного стиха являются все имитации античного гекзаметра (так называемый «дактило-хореический гекзаметр»).

В этих размерах некоторые различные группы в 3 слога («стопы») как бы сокращены в группы в 2 слога (стяжены). Размеры эти назовем стяженными.

По мере развития свободы распределения ударений влияние метра ослабевает, и поэтому в акцентном стихе требуется большее совпадение ритмических ударений с естественными, чем это наблюдается в равносложных стихах.

Идеальной основой акцентного стиха является естественное ударение речи. Если учитывать только естественные ударения, то их расстановка может быть чрезвычайно свободной. Допустимы тогда и смежные ударения (без разделения ударений неударными слогами) и трехсложные неударные интервалы между ударениями (ударение на четвертом слоге после предыдущего) и т.д.

В этом классе акцентного стиха следует различать стихи равно-ударные, т.е. сохраняющие единство числа ударений в каждом стихе (например, четырехударные и трехударные), и стихи неравно-ударные. Среди последних следует отделить, относя к первому классу, стихи, где эта неравноударность закономерно определяется строфой (например, все нечетные стихи четырехударны, четные – трехударны), и стихи, где этой закономерности нет. В случае отсутствия закономерности единство стиха образует рифма, в случае белых стихов – синтаксическая обособленность каждого стиха. К последнему случаю относятся так называемые «freie Rythmen» немцев – Гёте (см. примеры выше), Гейне и др.

Следует отметить, что расстановка ударений в акцентном стихосложении всегда такова, что производит впечатление равномерности («изохронности», т.е. расстановки через равные промежутки времени).

Поэтому в акцентных стихах количество неударных слогов, сопровождающих каждое ударение, колеблется в известных пределах (до трех, редко четырех слогов). Акцент является признаком ритмической единицы, ритмической группы. Возможно, что число неударных слогов, следующих один за другим, нарушит предел восприятия единства ритмической группы. В таком случае группа неударных слогов (при интервале в 4 и более слогов) может и без ударения составить ритмическую группу. Длинные неударные ряды слогов могут явиться эквивалентом ритмического ударения.

Замечу, что и в равносложных размерах не всякое лексическое ударение совпадает с ритмическими, т.е. возможны неметрические ударения, стоящие на слабых местах метрической схемы (нескандируемые).

Подобное же ударение возможно и в акцентированных стихах. Так, в случае смежности ударений, на двух необособленных словах (типа «большой дождь», «злой сон», «сын Федора»), обычно одно из них не играет роли ритмического ударения. При этом обычно ритмическим (более сильным) является ударение, принадлежащее многосложному слову, а при равных условиях – второе.

К технике акцентного стиха мы вернемся при анализе русских размеров.

Правила рифмовки немецких стихов в общем совпадают с правилами французской поэзии. Обычно соблюдение чередования мужских и женских рифм. Изредка встречаются дактилические рифмы. В случае отклонения от правила чередования наблюдается все же закономерность в выборе окончаний (например, исключительно мужские рифмы).

Иначе в английском языке, где рифмы, по их роду, сменяют друг друга обычно без всякого соблюдения правил чередования. Мужские, женские, дактилические следуют в совершенно произвольном порядке. При этом, по свойствам английского языка, преимущественно преобладают мужские рифмы (примеры смотри выше). Этим объясняется то, что в русских подражаниях английским стихам часто выдерживается однообразно мужская рифма (см., например, «Шильонский узник» Жуковского, перевод из Байрона). Изредка, впрочем, встречаются и стихи с соблюдением правил чередования. Вот, например, стихи Байрона, соблюдающие эти правила:

Fare thee well! and if for ever

Still for ever, fare thee well:

Ev'n though unforgiving, never

'Gainst thee shall my heart rebel,

Would that breast were bared before thee

Where thy head so oft hath lain

While that placid sleep came o'er thee

Which thou ne'er canst know again...

В заключение скажу несколько слов о графической форме стиха у французов, у немцев и у англичан.

Все три народа печатают каждый стих с большой буквы (впрочем, иногда это правило нарушалось) в особую строку, при этом начальные буквы стихов в одну вертикальную колонну. Если стих напечатан так, что его начало находится вправо или влево от общей вертикали, то это является особым приемом, имеющим значение некоторого метрического указания. Пользование отступом различно в разных литературах.

Во Франции отступ обозначает силлабическое неравенство стихов между собою. Чем меньше стих, тем правее он начинается. Пример:

J'ai parcouru ce jardin enchanté (10 сл.)

Modeste en sa richesse et simple en sa beauté (12 сл.)

Qu'on vante ces jardins tristement magnifiques (12 сл.)

Оù 1'art de ses mains symetriques, (8 сл.)

Mutile avec le fer les tendres arbrisseaux (12 сл.)

(J. D e 1 i 1 1 e.)

В немецкой литературе подобное пользование отступом, обязательное для французских стихов, вообще не соблюдается. Например:

Das Wasser rauscht', das Wasser schwoll. (4 стопы)

Ein Fischer sass daran, (3 стопы)

Sah nach dem Angel ruhevoll, (4 стопы)

Kühl bis ans Herz hinan. (3 стопы)

(Goethe.)

В английских стихах отступы имеют часто иную роль: указания на рифмовку. Одинаково бывают сдвинуты стихи, рифмующие между собою, если они идут не подряд, или разделяют рифмующую между собою другую пару стихов, например:

His death sits lightly: but her fate

Has made me what thou well may'st hate.

His doom was seal'd – he knew it well,

Warn'd by the voice or stern Taheer

Deep in whose darkly boding ear

The death-shot peal'd of murder near,

As filed the troop to where they fell!

He died too in the battle broil,

A time that heeds nor pain nor toil...

(Byron.)

Стихи 3-й и 7-й, рифмующие между собою и несмежные, одинаково сдвинуты. Ср. выше пример «Fare thee well».

В русской практике, в общем следующей французской традиции, можно наблюдать употребление графических приемов, как немецких, так и английских.

Отмечу, что во всех языках отступ иногда имеет то же значение, что красная строка в прозе, и не связан бывает с ритмом и рифмой.

4. СТИХОСЛОЖЕНИЕ В РОССИИ

Тоническое стихосложение проникло в Россию в 30-е годы XVIII в. и с тех пор является господствующим в литературе.*

* По принятой сегодня терминологии – силлабо-тоническое.

Новая эпоха русского стихосложения начинается со времени деятельности Тредиаковского и Ломоносова. Тредиаковский, анализируя русский силлабический стих, предложил для изучения и оценки его ритма условно делить его на стопы, считая за стопу 2 слога. Таким образом, в русском тринадцатисложнике оказалось 6 стоп и один слог на цезуре вне стопы:

Это членение стиха на двусложные отрезки и термин «стопа» заимствованы Тредиаковским из Франции (где подобная терминология является пережитком античного учения о стопе как совокупности арсиса и тезиса). Для характеристики свойств ритма стиха Тредиаковский предложил обращать внимание на положение ударений в стопе, причем указал, что двусложная стопа может быть ямбом, спондеем, хореем и пиррихием (античные термины применялись к новым языкам при условии замены долгого слога ударным, краткого – неударным).

При этом он обратил внимание, что если сделать слог перед цезурой по французскому обычаю ударным, то окажется, что два фиксированных ударения (на цезуре и на рифме) придутся на первые места стоп или на нечетные места полустиший. Для сохранения однообразия ритма необходимо придерживаться хореических стоп.

Таким образом, им была высказана мысль о преимуществе хореического ритма в русских силлабических виршах, и сам он писал стихи в следующем роде:

Делом бы одним стихи не были на диво,

Знайте с дружными людьми живуче правдиво.

Трактат Тредиаковского (1735 г.), в общем излагающий теорию силлабического стиха, заинтересовал Ломоносова, учившегося тогда в Германии. Он навел его на мысль ввести в России немецкую тоническую систему стихосложения. Эту мысль он положил в основу полемического письма, направленного против трактата Тредиаковского. Он утверждал, что пора перестать писать силлабические стихи, что в русском языке возможно не только хореическое стихосложение, но и иные формы – ямб и трехсложники (даны им даже примеры чистого акцентного стиха, но впоследствии он к этому стихосложению не возвращался). В результате возникшей полемики, продолжавшейся довольно долго и привлекшей в качестве участника Сумарокова, Тредиаковский сдал свою позицию, и исправленный им трактат о стихосложении (1752 г.) содержит правила чисто тонической метрики.

Определяющую роль играла поэтическая деятельность Ломоносова, давшего пример равносложных тонических стихов, преимущественно ямбов. Ломоносовская система держалась на протяжении второй половины XIX в., хотя против нее выдвигались постоянные возражения и появлялись постоянные попытки обновить ее. Так, спорадически наблюдаются в XVIII в. трехсложные размеры. Кроме того, упорно шла борьба за обновление в двух направлениях:

1) за литературную имитацию ритма народных песен,

2) за акцентную имитацию античных размеров.

В плоскости первого течения лежит разработка хорея как «русского народного» размера. Особенно часто прибегали к хорею без рифм, дактилического окончания, к различным акцентным формам и т.п. Вот образец такой имитации фольклора в поэме Н. Львова «Добрыня» (около 1795 г.).

Что уста ваши ужимаете?

Чем вы, сахарны, запечатаны?

Вниз потупили очи ясные;

Знать низка для вас богатырска речь,

И невместно вам слово русское?

На хореях вы подмостилися,

Без екзаметра, как босой ногой,

Вам своей стопой больно выступить.

Нет, приятели! в языке нашем

Много нужных слов поместить нельзя

В иноземные рамки тесные.

Анапесты, Спондеи, Дактили

Не аршином нашим меряны,

Не по свойству слова Русского

Были за морем заказаны:

И глагол Славян обильнейший

Звучной, сильной, плавной, значущий,

Чтоб в заморску рамку втискаться,

Принужден ежом жаться-корчиться,

И лишась красот, жару, вольности,

Соразмерного силе поприща,

Где природою суждено ему

Исполинский путь течь со славою,

Там калекою он щетинится.

Это течение захватило державинский кружок (например, Капниста), Карамзина и его школу, нашло теоретика в лице Востокова, практиков-поэтов в лице Мерзлякова, Цыганова, Дельвига, Одоевского (декабриста), позднее Кольцова. Отразилось оно и в творчестве Пушкина («Песни Западных Славян») и Лермонтова («Песнь о купце Калашникове»), но осталось в пределах «младших» жанров по сравнению с равносложным тоническим стихосложением.

Следует отметить, что многие из размеров, трактовавшиеся как национально-русские, являются типическими тоническими равносложными размерами, и могут встречаться в любой литературе, применяющей подобную систему.

Возьмем, например, стихи Кольцова:

Ну, тащися, сивка,

Пашней, десятиной,

Выбелим железо

О сырую землю...

Размер их совпадает с размером Herder' овского стихотворения «Der Regenbogen».

Schönes Kind der Sonne

Bunter Regenbogen,

Ueber Schwarzen Wolken

Mir ein Bild der Hoffnung!

Второе течение – имитация античным метрам – имеет своих представителей в лице Радищева, Востокова, Мерзлякова, Дельвига, особенно Гнедича, переведшего гекзаметром Илиаду, Жуковского и др. Иногда оно скрещивалось, как видно уж из перечня имен, с «русским» течением. Отразилось оно и в творчестве Пушкина и – слабее – Лермонтова.

Но ни то, ни другое течение не могло побороть традиции равносложных размеров, особенно укрепленной деятельностью поэтической школы Жуковского, Пушкина и их современников.

Остановимся на принципе русского классического тонического равносложного стихосложения.*

* Речь идет о двусложных размерах силлабо-тонической системы. См. комм.5.

В основе этого стихосложения лежит скандовка, т.е. усиленно размеренное произношение стихов с расстановкой ударения на равных слоговых промежутках.*

* См. комм. 6.

При скандовке ударения распределяются иногда на слогах, практически неударяемых, с другой стороны, слоги ударяемые могут остаться без ударения:

Дух от ри ца нья, дух со мне нья

Скандуя, мы ставим ударения на словах «от», «ца», «дух» и «мне», в то время как естественно ударения падают несколько иначе, а именно – первое слово «дух» несет ударение, отсутствующее при скандовке, с другой стороны, на слоге «от» нет соответственного ударения и оно появляется только в скандовке.

При расстановке скандовочных ударений должно соблюдать следующие правила: 1) Слово может получать дополнительные ударения, равно отстоящие от естественного. Так, слово «освобождение» может быть проскандировано двумя способами: «освó бождé ниé » или «ó свобождé ние» (т.е. или 1 неударный слог, 1 ударный, 1 неударный, 1 ударный, 1 неударный, 1 ударный – или 1 ударный, 2 неударных, 1 ударный, 2 неударных). При полу-. чении дополнительных ударений естественное всегда сохраняется. 2) Слово может потерять свое естественное ударение. Ясно, что в таком случае оно никакого скандовочного ударения нести не может. 3) Из этого вытекает, что слово в скандовке не может быть переакцентуировано, т.е. его ударение не может быть перемещено. Так, невозможно скандовать приведенный стих по системам:

Дýх отрцанья, дух сóмненья

или:

Дýх отрицáнья, дух сóмненья.

В первом случае переакцентуировано 2 слова («отрицанья» и «сомненья»), во втором одно («сомненья»). Переакцентуация противоречит значению слова, ибо естественное ударение имеет функцию значения (ср. «зáмок» и «замóк»): слово переакцентуированное теряет значение, обессмысливается.

Если мы читаем:

Гремит музыка боевая,

то слово «музыка» вместо «музыка» здесь не переакцентуировано; в поэтической, а может быть и практической, лексике 20-х годов (и позже) это слово употребляют с ударением на «ы». Точно так же ударение на словах «призрáк», «языки», «деятельный», «счàстливый» и т.п. не являются ударениями «неправильными», – это поэтическая форма слова, и имеется весьма ограниченный круг слов, которые в поэтическом употреблении получают ударение не на том слоге, на котором они несут его в практической лексике. Объясняется это тем, что стихотворная речь есть в некоторых отношениях в своем роде «диалект», обладающий своей собственной лексикой. При помощи приведенных правил мы в большинстве случаев безошибочно расставим ударения в скандовке, принимая во внимание, что правильность чередования ударных и неударных слогов должна быть соблюдена в пределах всего стиха. Однако, в некоторых случаях неясно, как скандовать стихи:

Кочующие караваны

можно проскандировать, не нарушая правил скандовки, двояко:

1) Кочýющиé каравáны

и

2) Кочýющие кáравáны.

Здесь следует заметить, что скандовка отдельного стиха определяется способом скандовки окружающих его стихов. Стихотворения состоят из стихов, одинаково скандуемых. Не бывает стихов вне стихотворений. Так, приведенный стих находится в контексте:

Когда сквозь вечные туманы

Познанья жадный он следил

Кочующие караваны

В пространстве брошенных светил...

Соседние стихи указывают на способ его скандовки. Стих должен быть скандован по 2-му способу. Но возьмем другой контекст:

Когда сквозь седые туманы,

Познания жадный, следил

Кочующие караваны

В пространстве бродящих светил...

Здесь тот же текст должен быть скандован по 1-му способу. Замечу, что и способ его произношения при нормальном чтении несколько различается в первом и во втором случаях.

Дополнительные скандовочные ударения естественнее всего падают на первый и на последний слоги слова. Так, если ударения стиха падают через два на третий слог стиха, то дополнительное ударение почти никогда не падает иначе, как на первый слог слова, например:

И надо мнóю ликýя,

Пташек поет хоровод...

Чý, шум на плóщади, ру коплескáния.

Если ударения падают через один слог, то там допускается почти полная свобода в расстановке дополнительных скандуемых ударений.

Все сказанное справедливо только для правильных равносложных тонических размеров (школы Ломоносова-Пушкина).

Итак, при скандовке могут представиться два случая. Ударения падают через слог – размер двусложный; ударения падают через два слога – размер трехсложный.

Если в двусложном размере ударения падают на четный слог, мы имеем ямб. Пример:

Скребницей чистил óн коня,

А сáм ворчáл, сердясь не в мéру:

«Занéс же врáжий дýх меня

На рàспроклятую квартéру».

Если ударения падают на нечетные слоги, мы имеем хорей. Пример:

В пóле чистом сèребрится

Снéг волнистый и рябóй,

Свéтит мéсяц, трóйка мчится,

Пò дорóге стòлбовóй.

В двусложных размерах, как говорилось выше, часто бывает пропуск ударяемости, т.е. ритмическое ударение падает на слог неударный, например:

На рас проклятую квартеру...

По дороге сто лбовой...

Пропуск ударяемости чаще всего встречается на предпоследнем ритмическом ударении стиха, т.е. на предпоследней стопе, а в хорее также на первом слоге стиха. Пропуск ударяемости сокращенно обозначают словом «пиррихий».

Вот примеры пиррихиев из стихотворения Фета «Весенний дождь» (четырехстопный ямб)

Еще светло перед окном,

В разрыве облак солнце блещет,

И во робей, своим крылом

В песке купаяся , трепещет,

А уж от неба до земли

Качаясь, движется завеса,

И будто в золо той пыли

Стоит за ней опушка леса.

Две капли брызну ли в стекло,

От лип душистым медом тянет,

И что-то к саду по дошло,

По свежим листьям бара банит.

Здесь на 16 стихов пиррихий на 3-й (предпоследней) стопе встречается 7 раз, на 1-й – 1 раз (3-й стих) и на 2-й – 1 раз (7-й стих).

Ср. четырехстопный хорей (начало «Алёши Поповича» Алексея Толстого):

Кто веслом так ловко правит

Через аир и купырь,

Это тот Попович славный,

Тот Алёша- бога тырь.

За плечами видны гусли,

А в ногах червлёный щит;

Супро тив его царевна

Поло нёная сидит.

Под себя поджала ножки,

Летник свой подо брала,

И считает робко взмахи

Бога тырского весла.

– Ты почто меня, Алёша,

В лодку песней за манил?

У меня жених есть дома,

Ты ж, похитчик, мне немил!

Здесь на 16 стихов пиррихиев на предпоследнюю стопу (3-ю) падает 5, на первую – 8.

Подобное тяготение пиррихиев к предпоследней стопе, а в хорее также к первой можно проверить на любом примере.

Иногда (чаще всего в ямбе на первом слоге) имеются неметрические ударения, т.е. ударяемые слоги (по большей части односложные слова, что вытекает из правил скандовки), на которые не падает ритмического ударения:

Будь мнé вожáтаèм, дерзáю зà тобóй.

Трехсложные размеры делятся на следующие:

Дактиль, когда ударение падает на каждый первый слог трехсложного ритмического периода (т.е. на 1-й, 4-и, 7-и и т.д. слог стиха). Пример:

Тýчки небéсные, вéчные стрáнники,

Степью лазурною, цепью жемчужною

Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники

С милого севера в сторону южную.

Амфибрахий, когда ударение падает на каждый второй слог ритмической группы (т.е. на 2-й, 5-й, 8-й и т.д. слог). Например:

Послéдняя тýча рассéянной бýри,

Одна ты несешься по ясной лазури,

Одна ты наводишь унылую тень,

Одна ты печалишь ликующий день.

Анапест, когда ударение приходится на каждый 3-й слог (т.е. на 3-й, 6-й, 9-й и т.д. слог стиха).

Если пáсмурен дéнь, если нóчь не светлá,

Если ветер осенний бушует,

Над душой воцаряется мгла,

Ум, бездействуя, вяло тоскует.

В трехсложных размерах пропуск ударяемости почти не наблюдается.* Неметрические ударения, как ясно следует из правил скандовки, могут падать не только на односложные, но и на двусложные слова. Как и в ямбе, неметрические ударения в трехсложных размерах падают преимущественно на первый слог стиха, особеннр это типично для анапеста, напр.:

Тучка в небе как тихая дума,

Ветер смолк, чуть листы шевеля,

Лейся, лейся без ветра и шума,

Теплый дождь, на сухие поля!

Пыль дороги тобою прибита,

Жадно пьет твою влагу трава,

Ты для льна благодать и для жита,

Из земли они вышли едва.

(Яхонтов.)

* Это утверждение справедливо лишь для русской поэзии XVIII – первой половины XIX вв. В 40–80-е гг. («время Некрасова и Фета») такие пропуски начинают допускаться, а в конце XIX–начале XX вв. («время Блока и Маяковского») они становятся широко распространенным явлением, изменившим ритмику трехсложников. См. об этом: Гаспаров М.Л. Очерки истории русского стиха. С. 232.

Ср. неметрические ударения в амфибрахии:

Шел сеятель с зернами в поле и сеял,

И ветер повсюду те зерна развеял.

(Ж е м ч у ж и и к о в.)

Что касается пропуска ударяемости, то изредка такой пропуск встречается на. первом слоге дактиля:

Нет, мы не хуже других – и давно

В нас налилось и созрело зерно.

Не для того же пахал он и сеял,

Чтобы нас ветер осенний развеял?

(Некрасов.)

В русскую терминологию из античных метрик проникло понятие стопы.* Стопой именуется в двусложных размерах группа слогов по два слога (т.е. первой стопой являются первые два слога стиха, второй – 3-й и 4-й, третьей – 5-й и 6-й и т.д.). Последние слоги стиха, после последнего ударения, принадлежат стопе, содержащей это ударение. В трехсложных размерах стопой является группа слогов по три слога (первая стопа – слог с 1-го по 3-й, вторая – с 4-го по 6-й, третья – с 7-го по 9-й и т.д.). Таким образом, в пределах каждой стопы имеется всегда одно и только одно ритмическое ударение. Таким образом, число ритмических ударений и число стоп в стихе – одно и то же. Четырехстопный стих является в то же время и четырехударным.**

* Для лучшего понимания дальнейшего изложения и всей стиховедческой теории Б. Томашевского необходимо остановиться на его отношении к этому понятию. Согласно традиции, идущей от Тредиаковского и Ломоносова, стопа считалась элементарной метрической единицей силлабо-тонического стиха. Но в начале XX в. некоторые западные (Ф. Саран, Верье) и русские стиховеды (В. Чудовский, Б. Томашевский и др.) провозгласили необходимость пересмотра стопной теории. Б. Томашевский в «Русском стихосложении» писал: «От понятия стопы как метрического, строго ограниченного члена следует отказаться» (с. 45). Согласно Б. Томашевскому, метрической единицей является не стопа, а стих, который состоит из трех часгей: 1) анакрузы (безударных звуков, стоящих перед первым ударным); 2) метрического ряда (который «начинается с первого метрического ударения и кончается последним рифмическим ударением»); 3) «окончания стиха, или рифмической концовки (клаузулы)» (с. 49). Хотя в своей «Теории литературы» Б. Томашевский прямо не полемизирует со стопной теорией и с традиционным пониманием стопы, но его позиция в этом вопросе проявляется в целом ряде формулировок. Из русских стиховедов противниками стопной теории являются также Л. Тимофеев (Очерки истории и теории русского стиха. М., 1958. С, 57– 63), В. Холшевников (Существует ли стопа в русской силлаботонике?// Проблемы теории стиха. Л., 1984) и др. См. более взвешенное отношение: Гаспаров М. Л. Стопа//Краткая литературная энциклопедия. Т. 7. М., 1972. С. 208.

** Такое понимание (не разделяемое большинством современных стиховедов) – один из результатов того, что Б. Томашевский, с одной стороны, критически относится к понятию стопы, но, с другой стороны, не отказывается от него, а «подправляет» его теорией «скандовки» (см. комм. 6).

В стихе следует учитывать следующие явления:

ЦЕЗУРА

Цезурой именуется однообразно проведенный через все стихотворение словораздел; т.е. если после определенного слога в каждом стихе имеется словораздел, то мы его именуем цезурой, а части, на которые этой цезурой стих разделяется, полустишиями. Пример: цезура после шестого слога в шестистопном ямбе.

Не множеством картин / старинных мастеров

Украсить я желал / всегда свою обитель,

Чтоб суеверно им / дивился посетитель,

Внимая важному / сужденью знатоков.

Если последнее ритмическое ударение первого полустишия может падать на неударяемый слог, то цезура именуется силлабической. Иначе говоря, при силлабической цезуре на последней стопе первого полустишия возможен пиррихий. Приведенный пример дает нам силлабическую цезуру, так как в нем имеется стих (четвертый), где на третьей стопе – пиррихий.

Внимая важному сужденью знатоков.

Если последнее ритмическое ударение падает всегда на ударный слог, мы имеем тоническую цезуру, например:

Не сверчка нахáла, / что скрипит у печек,

Я пою: герóй мой / – полевой кузнечик.

Росту небольшóго, / но продолговатый,

На спине носил он / фрак зеленоватый...

(Полонский.)

В этом примере на 3-й стопе пиррихий ни в одном стихе не встречается.

Насколько глубоко влияние тонической цезуры на стихотворение, можно увидеть, сличив приведенный пример из Полонского с таким же шестистопным хореем, но без цезуры:

Вылетала бедна пташка на долину,

Выроняла сизы перья на долине.

Быстрый ветер их разносит по дубраве,

Слабый голос раздается по пустыне!..

Не скликай, уныла птичка, бедных пташек,

Не скликай ты рóдных деток понапрасну:

Злой стрелок убил малюток для забавы,

И гнездо твое развеяно под дубом.

(Мерзляков.)

Стихи эти звучат совершенно иначе. Дело в том, что благодаря тонической цезуре в первом примере ударения обязательно падают на 3-ю и 6-ю стопы. Стопы 2-я и 5-я ослаблены как предпоследние в полустишиях, 1-я и 4-я – как первые стопы хореических полустиший. Появляется стремление читать эти стихи на 2 счета:

Во втором примере ударение постоянно падает на 6-ю стопу. Ослабленность первой хореической стопы заставляет нас делать второе обязательное ударение на 2-й стопе, а отсюда, в стремлении к симметрии, мы невольно упираем на 4-ю стопу и стремимся читать стих на 3 счета:

РИФМА

Рифмой называется созвучие (совпадение звуков) концов стихов, начиная с первого ударного гласного*. Рифмы делятся на:

а) Мужские, если ударение стоит на последнем слоге. Примеры: «час–раз», «светла–мгла», «избирал–идеал».

* Ср., что писал Б. Томашевский в более поздней работе «К истории русской рифмы»: «Под рифмой обычно понимают концевые созвучия стихов. В этом определении – два признака: 1) концевое положение созвучных слов и 2) звуковые условия «созвучия» (Стих и язык, с. 70). См. более развернутое определение рифмы у В. Жирмунского: «Рифмой мы называем звуковой повтор в конце соответствующих ритмических групп (стиха, полустишия, периода), играющий организующую роль в строфической композиции стихотворения <...> Как звуковой повтор рифма есть факт инструментовки стиха, но она становится также фактом метрическим в узком смысле слова благодаря своей композиционной функции» (Рифма, ее история и теория//Жирмунский В.М. Теория стиха. С. 246).

Мужская рифма, оканчивающаяся на гласную, требует совпадения согласного звука, предшествующего гласному (опорный согласный), например: «светла –мгла », «дня– меня», «жди –впереди ». Слова «рука–моя», «светла–изба» не рифмуют, так как в них не совпадают опорные согласные.

б) Женские, если ударение падает на предпоследний слог: «время–племя», «стихия–голубые», «нежный–мятежный» и т.п.

в) Дактилические, если ударение падает на третий от конца слог: «накопится–торопится», «битвою–молитвою» и т.п.

г) Гипердактилические, если ударение стоит на 4-м, 5-м и т.д. слогах: «падающий–радующий», «притягиваются–притрагиваются» и т.п.

Рифма создает соответствие между стихами. Несколько стихов, связанных рифмами, образуют строфу. Характер строфы обыкновенно выражается формулой, составляющейся следующим образом: стихи, рифмующие между собой, обозначаются одной буквой, особой для каждой новой рифмы. Буквы выписываются в порядке следования стихов. Например:

В тот же день царица злая,.......................... А

Доброй вести ожидая, ..................................А

Втайне зеркальце взяла................................ b

И вопрос свой задала: .................................. b

Я ль, скажи мне, всех милее, ......................С

Всех румяней и белее? .................................С

Формула будет ААbbСС. Такая рифмовка, когда стихи рифмуют смежными парами, именуется смежной.

Взгляни, мой друг: по небу голубому, ........А

Как легкий дым, несутся облака:................ b

Так грусть пройдет по сердцу молодому, ...А

Его как сон касаяся слегка .......................... b

Формула АbАb. Такая рифмовка (четные стихи рифмуют между собою, нечетные – между собою) называется перекрестной.

Чрез много лет, в час тихого молчанья, .....А

Я книги той переверну листы: .................... b

Засохший мне тогда предстанешь ты; ........ b

Но оживешь в моем воспоминанье ............А

Формула АbbА. Такая рифма называется охватной.

Как в предыдущих формулах, так и в дальнейших, большие буквы употребляются для женской рифмы, малые – для мужской.

Строфы образуются путем закономерного соединения стихов, рифмующих между собою, а в некоторых случаях путем упорядоченного чередования неравных между собою стихов.

При соединении рифмующих стихов в русском языке руководствуются правилами чередования (сочетания), проникшими к нам из Франции при посредстве Германии (введены Ломоносовым на смену обязательности одних женских рифм, господствовавшей до него).

В согласии с этим правилом в русских стихотворениях употреблялись преимущественно рифмы двух родов окончания – мужские и женские:

У лукоморья дуб зеленый, ........................... (ж.)

Златая цепь на дубе том,.............................. (м.)

И днем и ночью кот ученый........................ (ж.)

Всё ходит по цепи кругом .......................... (м.)

На сочетании женских и мужских стихов построено подавляющее большинство русских стихотворений. Впрочем, столь же традиционно смешение дактилических и мужских рифм, например:

По вечерам над ресторанами........................ (д.)

Горячий воздух дик и глух,.......................... (м.)

И правит окриками пьяными...................... (д.)

Весенний и тлетворный дух... .................... (м.)

(А. Б л о к.)

Чрезвычайно редки случаи смешения трех родов рифм, например:

Слезы людские, о, слезы людские, ............. (ж.)

Льетесь вы ранней и поздней порой, –..... (м.)

Льетесь безвестные, льетесь незримые,...... (д.)

Неистощимые, неисчислимые, ................... (д.)

Льетесь, как льются струи дождевые .......... (ж.)

В осень глухую, порою ночной. .................. (м.)

(Тютчев.)

Иногда писались стихи на один род окончания. Например:

1) только мужские:

В низенькой светелке с створчатым окном

Светится лампадка в сумраке ночном:

Слабый огонечек то совсем замрет,

То дрожащим светом стены обольет...

(Л. М е й.)

2) только женские:

Тихой ночью, поздним летом

Как на небе звезды рдеют!

Как под сумрачным их светом

Нивы дремлющие зреют...

(Тютчев.)

3) только дактилические:

Тучки небесные, вечные странники,

Степью лазурною, цепью жемчужною

Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники

С милого севера в сторону южную.

(М. Лермонтов.)

Наиболее короткие строфические объединения стихов – это двустишия AAbbCCdd... (смежная или парная рифмовка). Подобная рифмовка характерна для шестистопного ямба, для четырехстопного хорея в сказках и др. Примеры приведем дальше.

Наиболее распространены разные виды четверостишия. Кроме вышеперечисленных, следует упомянуть четверостишие, в котором рифмуются только четные стихи, а первый и третий не рифмуют между собой (холостые стихи, т.е. не имеющие рифмовой пары), например:

Над озером тихим и сонным,

Прозрачен, игрив и певуч,

Сливается с камней на камни

Холодный железистый ключ.

(К. С л у ч е в с к и и.)

Употребительны также шестистишия формы ААbССb, например:

Прости! Покорен воле рока,

Без глупых жалоб и упрека

Я говорю тебе: прости!

К чему упрек? – Я верю твердо,

Что в нас равно страданье гордо,

Что нам одним путем итти.

(А. Г р и г о р ь е в.)

Из иных форм относительно часто встречаются пятистишия рифмовки АbААb, например:

Еще весны душистой нега

К нам не успела низойти:

Еще овраги полны снега;

Еще зарей гремит телега

На запорошенном пути...

(Ф е т.)

Обычно строфа оканчивается мужским стихом (как во всех приведенных примерах).

АНАКРУЗА

Слоги, предшествующие первому ритмическому ударению, называются анакрузой. Так, в ямбе анакруза односложна, равно как и в амфибрахии, в анапесте – двусложна. Хорей и дактиль анакрузы не имеют.*

* Впрочем, есть основание считать в хорее и дактиле всю первую стопу анакрузой, т.е. считать в хорее анакрузу двусложную, в дактиле – трехсложную. Об этом подробнее см. в моей книге «Русское стихосложение».

Отмеченное выше смешение в акцентных стихах анапестов и амфибрахиев представляет собою смешение анакруз. В двусложных размерах смешение анакруз не допускается (встречается в частушках, в английской поэзии).

Классический равносложный стих, введенный Ломоносовым и укрепленный традицией пушкинской эпохи, являлся господствующим до эпохи символизма (девяностые, девятисотые годы), когда обнаружилась тенденция к обновлению стихосложения. Тем не менее до сих пор в общей массе стихотворства, пожалуй, все же равносложные размеры представляют собой подавляющее большинство стихов.

Перейдем к обозрению частных форм равносложных стихов, определившихся в русской практике XVIII и XIX вв.

5. РУССКИЕ КЛАССИЧЕСКИЕ РАЗМЕРЫ

ДВУСЛОЖНЫЕ РАЗМЕРЫ

Наибольшим распространением в русской поэзии пользуются ямбические стихи*. Среди ямбических стихов – четырехстопный ямб.

* См. современные данные о частоте встречаемости разных размеров в русской поэзии с учетом истории стиха в: Гаспаров М.Л. Очерки истории русского стиха.

В середине XVIII в. четырехстопный ямб употреблялся главным образом в оде (оды Ломоносова, Сумарокова, Державина).

Оды писались по строфической системе, чаще всего десятистишиями с рифмовкой AbAbCCdEEd. Так написано большинство ломоносовских од и подавляющее количество од позднейших поэтов. В XIX в. строфа эта встречается значительно реже. Пушкин использовал ее в подражаниях Корану:

О, жены чистые пророка!

От всех вы жен отличены:

Страшна для вас и тень порока.

Под сладкой тенью тишины

Живете скромно; вам пристало

Безбрачной девы покрывало;

Храните верные сердца

Для нег законных и стыдливых –

Да взор лукавый нечестивых

Не узрит вашего лица.

В данном примере мы видим свободное обращение со строфой. В строгом стиле XVIII в. строфа синтаксически делилась по формуле 4+3+3 (т.е. главные остановки были после 4-го и 7-го стиха).

Ломоносов разнообразил строфу, переставляя шестистишие и четверостишие, варьируя рифмы шестистиший, т.е. употребляя периоды с рифмовкой AbAbCCdEdE, AbAbCCddEE, AAbCCbDeDe и т.п. Одной из разновидностей десятистишия (aBaBccDeDe) воспользовался Пушкин в «Бородинской годовщине»:

Великий день Бородина

Мы братской тризной поминая,

Твердили: «шли же племена,

«Бедой России угрожая;

«Не вся ль Европа тут была?

«А чья звезда ее вела!..

«Но стали ж мы пятою твердой

«И грудью приняли напор

«Племен послушных воле гордой,

«И равен был неравный спор».

Встречались и другие формы одической строфы. К концу XVIII в. и особенно в начале XIX в. четырехстопный ямб стал применяться в иных жанрах, главным образом в элегии. В этих стихотворениях пользовались короткими строфами, главным образом четверостишиями. В качестве комического стиха он употреблялся в сатирических и пародических поэмах («Энеида» Осипова, «Бахариана» Хераскова).

В эпоху Жуковского и Батюшкова (до 20-х годов XIX в.) размер этот с вольной рифмовкой стал применяться в посланиях и анакреонтических поэмах. Завершением этой свободной строфической формы четырехстопного ямба являются «Руслан и Людмила» и дальнейшие поэмы Пушкина и его современников.

Второе место по употребительности занимает шестистопный ямб. Ломоносов употреблял его в качестве эпического и драматического стиха. В этих жанрах употреблялся цезурованный (силлабическая цезура после шестого слога) шестистопный ямб парной рифмовки (александрийский стих). Ср. пушкинское послание цензору:

Угрюмый сторож муз, гонитель давний мой!

Сегодня рассуждать задумал я с тобой.

Не бойся: не хочу, прельщенный мыслью ложной,

Цензуру поносить хулой неосторожной:

Что нужно Лондону, то рано для Москвы.

У нас писатели, я знаю, каковы...

На протяжении всего XVIII в. и до 20-х годов XIX в. александрийский стих исключительно употреблялся в поэмах и трагедиях («Россиада» Хераскова, комические поэмы В. Майкова, «Опасный сосед» В. Пушкина, дидактические поэмы Воейкова, трагедии Сумарокова, Княжнина, Озерова и др.). В 20-х годах началось гонение на александрийский стих. В поэмах его заменил четырехстопный ямб, в драме – пятистопный.

Александрийский стих – шестистопный ямб – стал применяться главным образом в мелких лирических жанрах; допускалась свободная рифмовка (ср. «Анджело» Пушкина) или каноническая строфа (Пушкин писал александрийским стихом октавы и сонеты), но преобладала и парная рифмовка в мелких жанрах. Стих этот усиленно применялся в антологических стихотворениях, имитировавших античную лирику, например, у Майкова:

Он рано уж умел перебирать искусно

Свирели скважины; то весело, то грустно

Звучала трель его; он пел про плеск ручья,

Помоной щедрою убранные поля,

Про ласки юных дев и сумрачные гроты

И возраста любви тревожные заботы.

Вот другое стихотворение Майкова, где применена вольная рифмовка:

Не вам, о юные наперсники любви,

Не вам я укажу души моей царицу:

Смутят сны праха, взор и помыслы твои

Селений ангельских младую голубицу.

Взгляните на нее, вы, духи гор, лесов,

Вы, нимфы легкие дубравы тихогласной, –

Но чур! не повторять названия прекрасной

Ни хитрому ловцу, ни пастырю дубров,

Ни этой ветреной жилице гротов темных,

Изменнице всех слов и скромных и нескромных.

Бесцезурный шестистопный ямб применялся чрезвычайно редко. Вот стихи Блока, где шестистопный бесцезурный ямб смешан с семистопным.

Глухая полночь медленный кладет покров.

Зима ревущим снегом гасит фонари.

Вчера высокий, статный, белый, подходил к окну,

И ты зажгла лицо, мечтой распалена.

Один, я жду, я жду, я жду, – тебя, тебя.

У черных стен – твой профиль, стан и смех.

И я живу, живу, живу – сомненьем о тебе,

Приди, приди, приди – душа истомлена.

Горящий факел к снегу, к небу вознесла

Моя душа, – тобой, тобой распалена.

Я трижды звал, – и трижды подходил к окну

Высокий, статный, белый – и смеялся мне.

Один – я жду, я жду – тебя, тебя – одну.

Большим распространением в XIX в. пользовался пятистопный ямб. В XVIII в. он применялся исключительно редко (у Княжнина «Послание трем грациям», Карабанов «Чувствования бран-ноносного 1795 года», несколько мадригалов и надписей у разных поэтов). В начале XIX в. его применяли Жуковский, Крылов и др.

До 20-х годов применялся преимущественно цезурованный пятистопный ямб с силлабической цезурой после 4-го слога (соответствующей цезуре французского декасиллаба), например:

Встречаюсь я с осьмнадцатой весной;

В последний раз, быть может, я с тобой,

Задумчиво внимая шум дубравный,

Над озером иду рука с рукой.

Где вы, лета беспечности недавней...

(А. П у ш к и н.)

Цезурованным стихом писали Пушкин до 1830 г., Катенин, Баратынский, Языков и др.

Под влиянием германской и английской поэзии в русскую поэзию проник бесцезурный пятистопный ямб. Нерифмованным белым пятистопным ямбом писались трагедии («Борис Годунов» с цезурой, остальные трагедии Пушкина без цезуры, трагедии Кукольника, хроники Островского и А. Толстого и пр.).

К Коринфянам послание, я вижу,

Не долго шло. Явились вы на зов

И так же терпеливо ждете снова,

Как десять лет назад, когда корабль

Впервые стал на якорь в этих водах.

(И. Аксенов. «Коринфяне».)

Применялся пятистопный ямб в передаче итальянских строфических форм: октавы – строфа из 8 стихов рифмовки АbАbАbСС (Шевырев, Пушкин и раньше их Жуковский), терцины – бесконечная цепь стихов, рифмуемых по формуле: аВа, ВсВ, cDc, DcD и т.д.: каждый средний стих трехстишия рифмует с крайними стихами следующего трехстишия (Катенин, Пушкин и др.), и пр. Сюда относится и сонет – форма из 14 стихов, причем первые 8 стихов имеют две рифмы, т.е. стихи в них рифмуют между собой по четыре. Например:

СФИНКСЫ НАД НЕВОЙ

Волшба ли ночи белой приманила

Вас маревом в полон полярных див,

Два зверя-дива из стовратных Фив?

Вас бледная ль Изида полонила?

Какая тайна вам окаменила

Жестоких уст смеющийся извив?

Полночных волн немеркнущий разлив

Вам радостней ли звезд святого Нила?

Так в час, когда томят нас две зари

И шепчутся, лучами дея чары,

И в небесах меняют янтари, –

Как два серпа, подъемля две тиары,

Друг другу в очи – девы иль цари –

Глядите вы, улыбчивы и яры.

(Вячеслав Иванов.)

Комическая поэзия в октавах пользовалась преимущественно пятистопным ямбом («Домик в Коломне» Пушкина, «Сон статского советника Попова» А. Толстого). Например:

Начну слегка на пушкинский манер:

Наскучила мне нестерпимо проза.

И отчего в дни наши, например,

Не написать хоть просто для курьёза

Роман стихами? Выберем размер

Прельстительный «Orlando Furioso»

И «Дон Жуана» и пойдем сейчас

Октавы набирать, благословясь.

Вы думаете, может быть, спасую

Я перед рифмами? Да я могу

Не только что роман – «передовую»

Стихами сочинить, ей-ей – не лгу!

Угодно доказательства? Любую

Давайте тему: я не убегу,

Я не почувствую ни страха, ни смущенья

И обработаю ее в одно мгновенье...

(В. Монументов, псевдоним Буренина в 60-х годах.)

Впрочем, строгие строфические формы иногда пользовались и шестистопным ямбом (см. у Пушкина терцины «И дале мы пошли...», октавы «Октябрь уж наступил...», сонет «Поэт, не дорожи...»).

В начале XIX в. в шутливых посланиях и анакреонтических стихотворениях употреблялся трехстопный ямб. Например:

Подруга думы праздной,

Чернильница моя.

Мой век однообразный

Тобой украсил я.

(А. П у ш к и н.)

Более короткие размеры – двухстопный ямб – встречались реже. Например:

Играй, Адель,

Не знай печали.

Хариты, Лель

Тебя венчали.

(А. П у ш к и н.)

Сочетались ямбические стихи с разным числом стоп самым разнообразным способом. Типичны строфические построения, где правильно чередуются стихи с разным числом стоп. Так, распространены четверостишия 6+4+6+6 (французские «Ямбы» Жильбера, А. Щенье и О. Барбье), например:

На холмах Грузии лежит ночная мгла.

Шумит Арагва предо мною.

Мне грустно и легко, печаль моя светла,

Печаль моя полна тобою,

Тобой, одной тобой... Унынья моего

Ничто не мучит, не тревожит,

И сердце вновь горит и любит – оттого,

Что не любить оно не может.

(А. П у ш к и н.)

Сравнительно часто встречаются строфы 4+3+4+3. Например:

Барашков буря шлет своих,

Барашков белых в море,

Рядами ветер гонит их

И хлещет на просторе.

Малютка, хоть твоя б одна

Ладья спастись успела,

Пока всей хляби глубина,

Чернея, не вскипела!

(Ф е т.)

На сочетаниях четверостишия 4+3+4+3 с четверостишием 4+4+3+3 построена восьмистишная строфа «Жениха» Пушкина:

Три дня купеческая дочь

Наташа пропадала;

Она на двор на третью ночь

Без памяти вбежала.

С вопросами отец и мать

К Наташе стали приступать.

Наташа их не слышит,

Дрожит и еле дышит.

Строфа эта заимствована у Бюргера, который написал ею свою известную балладу «Lenore»:

Lenore fuhr urns Morgenrot

Empor aus schweren Träumen:

«Bist untreu, Wilhelm, oder tot?

Wie lange willst du säumen?» –

Er war mit König Friedrichs Macht

Gezogen in die Prager Schlacht,

Und hatte nicht geschrieben,

Ob er gesund geblieben.

При сочетаниях разностопных стихов обычно более длинные имеют мужское окончание, а более короткие – женское (правило, далеко не обязательное). Короткие стихи обычно замыкают строфу, длинные – открывают ее. Впрочем, и здесь возможны исключения, например, строфа, составленная из стихов 5+6+5+6:

Ночь Аль-Кадра... Сошлись, слились вершины,

И выше к небесам воздвиглись их чалмы.

Пел муэззин... Еще алеют льдины,

Но из теснин, с долин уж дышит холод тьмы.

(И. Б у н и н.)

Ср. стихотворение Лермонтова «Ребенка милого рожденье», написанное по формуле 4+5+4+5.

Кроме таких строфических форм, следует отметить вольное сочетание разностопных ямбов. Сочетание цезурных пяти- и шестистопных стихов не производит впечатления резкой разномерности стихов и поэтому встречается в нормальной лирической композиции (например, «Когда волнуется желтеющая нива»).

При сочетании в вольном порядке трех и более ямбических размеров мы получаем вольные стихи басен, комедий и элегий. Примеры:

басни:

Какой-то птицелов

Весною наловил по рощам соловьев.

Певцы рассажены по клеткам и запели,

Хоть лучше б по лесам гулять они хотели:

Когда сидишь в тюрьме, до песен ли уж тут?

Но делать нечего: поют

Кто с горя, кто со скуки.

Из них один бедняжка соловей

Терпел всех боле муки:

Он разлучен с подружкой был своей,

Ему тошнее всех в неволе.

Сквозь слез из клетки он посматривает в поле,

Тоскуя день и ночь.

Однакож думает: «Злу грустью не помочь»...

(И. Крылов.)

комедии:

Ну, что ваш батюшка? все Английского клоба

Старинный верный член до гроба?

Ваш дядюшка отпрыгал ли свой век?

А этот, как его, он турок или грек?

Тот черномазенький, на ножках журавлиных,

Не знаю, как его зовут,

Куда ни сунься: тут как туг,

В столовых и гостиных.

А трое из бульварных лиц,

Которые с полвека молодятся?

Родных мильон у них, и с помощью сестриц

Со всей Европой породнятся.

(А. Г р и б о е д о в.)

И в том и в другом роде вольных стихов преобладающими размерами являются шестистопный и четырехстопный.

После ямба наиболее распространен хорей. Многие русские народные песни при литературной скандовке их текстов дают хореическую схему. Этим объясняется то, что к хорею часто обращаются при разработке фольклорных мотивов.

Наиболее распространенной формой хорея является четырехстопный хорей. Размер этот употреблялся в самый ранний период поэтического стихосложения. Под влиянием пропаганды хорея Тредиаковским первая ода Ломоносова, несколько од Сумарокова написаны были четырехстопным хореем. К размеру этому применялась обычная для одической строфы рифмовка. Вот пример оды Сумарокова этого размера:

Умножаются доходы,

Торги начали цвести,

Тщатся разных стран народы

Разны вещи к нам нести.

Земледелец не ленится

Рукомесленник трудится,

Богатеет мещанин,

Больше дворянин не тужит,

Что отечеству он служит:

Он его дражайший сын.

Вытесненный ямбом хорей применялся главным образом в низших жанрах – в песенках, сказочках и т.п. Этому способствовала и литературная традиция, связывавшая этот размер с фольклором, Например:

Стонет сизый голубочек,

Стонет он и день и ночь:

Миленький его дружочек

Отлетел далеко прочь.

(Дмитриев.)

В смежной рифмовке четырехстопный хорей употреблялся Жуковским и Пушкиным в сказке. Например:

Три девицы под окном

Пряли поздно вечерком.

«Кабы я была царица»,

Говорит одна девица,

«То сама на весь бы мир

«Приготовила я пир».

Из сочетаний четырех- и трехстопного хорея Жуковским составлена «балладная» строфа «Светланы», вызывавшая подражания (14 строк рифмовки aBaBcDcDeeFggF):

Раз в крещенский вечерок

Девушки гадали:

За ворота башмачок,

Сняв с ноги, бросали;

Снег пололи, под окном

Слушали; кормили

Счетным курицу зерном;

Ярый воск топили;

В чашу с чистою водой

Клали перстень золотой,

Серьги изумрудны;

Расстилали белый плат

И над чашей пели в лад

Песенки подблюдны.

Белым четырехстопным хореем пользовались как подражанием испанскому романсному стиху (восьмисложный стих женского окончания). Вот стих оригинала:

i Abenámar, Abenámar

moro de la moreri а

el dia que tu naciste

grandes seʼnales habi a!

Estaba la mar en calma

la luna estaba crecida:

moro que en tal signo nace,

no debe decir mentira. –

Имитация этого размера (сквозь германские подражания) имела следующий вид:

На Испанию родную

Призвал Мавра Юлиан:

Граф за личную обиду

Мстить решился королю.

Дочь его Родриг похитил,

Обесчестил древний род;

Вот за что отчизну предал

Раздраженный Юлиан.

(А. П у ш к и н.)

Менее четырехстопного хорея распространен пятистопный, который представлен в двух формах:

1) Имитация сербского десятисложного стиха. Сербский стих представляет собой силлабический (восходящий к песенному хореическому) стих с цезурой после четвертого слога. Вот пример такого стиха:

Кад то вид'ла млада Павловица,

Завидила своjoj заовици,

Па дозива льубу Радулову:

«Jêтрвице, по богу сестрица!

«Не знат кака бильа од омразе?

«Да омразим брата и сестрицу».

Ал говори льуба Радулова:

«Oj бога мне, мaja jeтрвице.

«Ja не знадем бильа од омразе,

«А и да знам, не би ти казала...»*

* При счете слогов не следует забывать, что в сербском языке имеется «р» слоговое, например, слово «jетрвице» имеет 4 слога: je-тр-ви-це. Перед гласным «р» не имеет слогового значения.

В русском языке стиху этому подражали пятистопным хореем женского окончания без рифм. Например:

Идут письма из земли Московской

Через грады многие и земли,

Идут, идут и в Стамбул приходят;

И везут их в золотых каретах

К самому турецкому султану...

(А. М а й к о в.)

2) Главным образом под немецким влиянием у нас довольно часто употребляется лирический пятистопный хорей с рифмой, например:

Ночевала тучка золотая

На груди утеса великана;

Утром в путь она умчалась рано,

По лазури весело играя.

(М. Лермонтов.)

Жар свалил. Повеяла прохлада.

Длинный день покончил ряд забот:

По дворам давно загнали стадо,

И косцы вернулися с работ.

(И. Аксаков.)

Популярности этого размера много способствовало стихотворение Лермонтова «Выхожу один я на дорогу».

Хорей – размер весьма гибкий и применяется во всех формах в лирике. Например – шестистопный хорей с цезурой после 6-го слога:

Лебедь белогрудый, лебедь белокрылый,

Как же нелюдимо ты, отшельник хилый,

Здесь сидишь на лоне вод уединенных; –

Спутников давнишних, прежней современных

Жизни, переживши, сетуя глубоко,

Их ты поминаешь думой одинокой...

(Жуковский.)

В эпоху символизма к хорею часто прибегали в длинных (например семистопных) размерах. Например:

Улица была – как буря. Толпы проходили,

Словно их преследовал неотвратимый Рок.

Мчались омнибусы, кэбы и автомобили,

Был неисчерпаем яростный людской поток.

Вывески, вертясь, сверкали переменным оком,

С неба, с страшной высоты тридцатых этажей;

В гордый гимн сливались с рокотом колес и скоком

Выкрики газетчиков и щелканье бичей.

(В. Брюсов. «Конь бледный».)

Вообще, к хорею очень часто обращалась романсная поэзия XIX в. (Фет, Ал. Толстой, Полонский, Плещеев, Фофанов и др.), подготовившая метр символизма.

ТРЕХСЛОЖНЫЕ РАЗМЕРЫ

Значительно реже в классическом стихосложении встречаются трехсложные размеры.* Правда, образцы этого стихосложения дал еще Тредиаковский. Но на протяжении XVIII в. они являются исключениями. Школа Жуковского ввела трехсложные размеры в большом количестве. Характерно, что акцентные (стяженные) размеры немецких баллад передавались равносложными размерами (то же справедливо для большинства русских переводов из Гейне).

* Современные данные по этому вопросу с учетом исторической динамики см.: Гаспаров М.Л. Очерки истории русского стиха.

У Пушкина трехсложные размеры крайне редки («Узник», «Туча» и некоторые другие), у Лермонтова они уже довольно обычны. Широко пользовался этим размером Некрасов. У него на 100 стихотворений приходится около 60, написанных двусложными размерами (35 ямбов, 25 хореев), и около 40 – трехсложных (20 дактилей, 15 анапестов, 5 амфибрахиев). Широко пользуется ими и романсная поэзия XIX века. Например, у Фета двусложных на 100 – 80 (ямбов 60 и хореев 20); трехсложных на 100 – 20 (дактилей 8, амфибрахиев и анапестов по 6). От романсной поэзии эти размеры проникают в поэзию символистов (у Брюсова в первых сборниках на 100 стихотворений 50 двусложных: 35 ямбов и 15 хореев, и 50 трехсложных – дактилей и анапестов по 15, амфибрахиев 20).

Преобладание трехсложных размеров у позднейших поэтов тесно связано с их тяготением к акцентному стиху. Если двусложные размеры являются упорядоченными силлабическими стихами, то в такой же степени трехсложные – упорядоченными акцентными стихами.* У Некрасова почти нет чисто акцентных стихов, но у Лермонтова, Фета и особенно у символистов они весьма типичны.

* Это утверждение связано с уже отмечавшимся нами пониманием акцентного стиха, не совпадающим с его современной трактовкой, что не умаляет заслуги Б. Юмашевского, впервые указавшего на различие ритма двусложных и трехсложных размеров (см. комм. 7).

Из всех трехсложных размеров в XVIII в. и в начале XIX в. больше всего был распространен дактилический стих,* которым пользовались, между прочим, в имитациях античных жанров.

* Например, у Державина – 25 дактилических стихотворений, 9 амфибрахических, анапестов нет.

Характерно, что термин «амфибрахий» долгое время не прививается в теории русского стихосложения. Это не мешало пользоваться этим размером, определяя его описательно (ямб+анапест). То же самое наблюдается поныне в немецких и английских метриках, где термином «амфибрахий» пользуются реже других.

Вот пример всех трех размеров в «балладном» творчестве Жуковского:

1) дактиль:

Были и лето и осень дождливы;

Были потоплены пажити, нивы;

Хлеб на полях не созрел и пропал;

Сделался голод, народ умирал...

(Из Саути.)

2) амфибрахий (наиболее частый в «балладах» размер):

Кто, рыцарь ли знатный иль латник простой

В ту бездну прыгнет с вышины?

Бросаю свой кубок туда золотой:

Кто сыщет во тьме глубины

Мой кубок и с ним возвратится безвредно,

Тому он и будет наградой победной...

(Из Шиллера.)

3) анапест:

До рассвета поднявшись, коня оседлал

Знаменитый Смальгольмский барон;

И без отдыха гнал меж утесов и скал

Он коня, торопясь в Бретерстон...

(Из В. Скотта.)

Этот балладный стих, значительно варьированный, мы видим у Некрасова.

Например, дактиль:

Сеятель знанья на ниву народную!

Почву ты, что ли, находишь безводную?

Худы ль твои семена?

Робок ли сердцем ты? слаб ли ты силами?

Труд награждается всходами хилыми,

Доброго мало зерна!

амфибрахий:

Проказники внуки! Сегодня они

С прогулки опять возвратились:

«Нам, бабушка, скучно! В ненастные дни,

«Когда мы в портретной садились,

«И ты начинала рассказывать нам,

«Так весело было!.. родная,

«Еще что-нибудь расскажи!..» По углам

Уселись. Но их прогнала я...

анапест:

Вот парадный подъезд. По торжественным дням

Одержимый холопским недугом,

Целый город с каким-то испугом

Подъезжает к заветным дверям...

Приведу пример различных форм трехсложных размеров из лирики середины XIX в.

Дактиль четырехстопный:

Нет мне от лютого горя покоя:

Знать, никуда не уйду от него я.

Взялся бы я за свежительный труд,

Жил бы, как добрые люди живут –

Только где сила, где воля на это?

Нету в душе на вопрос мой ответа...

(А. П л е щ е е в.)

пятистопный:

Вечером ясным она у потока стояла,

Мó я прозрачные ножки во влаге жемчужной;

Струйка воды, их с любовью собой обвивая,

Тихо шипела и брызгала пеной воздушной.

(Н. Щербина.)

шестистопный:

Дети резвятся, бросая свой маленький диск по дороге;

Личики светлы у них и румяны, под туникой ножки

Живо бегут, и, колеблясь зефиром, по мраморной шейке

Черные кудри струятся; смеются уста их и глазки.

(Н. Щербина.)

Шестистопный дактиль женского окончания обычно употребляется как имитация античного гекзаметра (см. выше).

Амфибрахий двухстопный:

Густая крапива

Шумит под окном;

Зеленая ива

Повисла шатром...

(Фет.)

трехстопный:

В эпоху античного века

Мудрец, засветив свой фонарь,

Ходил и искал человека,

Искал человека он встарь...

(Н. Д о б р о л ю б о в.)

четырехстопный:

Боролась я долго с суровой судьбой –

Душа утомилась неравной борьбой.

Всей силой надежду я в сердце хранила;

Но силы не стало, – судьба их убила...

(Ю. Жадовская.)

пятистопный:

Никак не пойму я разгадки печально-мудреной!

Ликует и блещет природа в одежде зеленой:

В ней щедро разлиты все чары роскошного лета,

В ней столько сокровищ тепла и лазурного света.

Но – странное дело – в такую чудесную пору

Тоскливо и тщетно дыхание ищет простору...

(П. В е й н б е р г.)

Анапест двухстопный:

На дворе у крыльца

Слышен стук жеребца:

Из арабских сторон

Жеребец приведён...

(Н. Кукольник.)

трехстопный:

Воротилась весна,воротилась!

Под окном я встречаю весну...

Просыпаются силы земные,

И усталого клонит ко сну.

(Я. Полонский.)

четырехстопный (в чередовании с трехстопным):

Брат мой, друг мой, усталый, страдающий брат,

Кто б ты ни был, не падай душой.

Пусть неправда и зло полновластно царят

Над омытой слезами землей.

Пусть разбит и поруган святой идеал,

И струится невинная кровь,

Верь, настанет пора, и погибнет Ваал,

И вернется на землю любовь...

(С. Н а д с о н.)

пятистопный:

Золотая звезда над землею в пространстве летела

И с лазури на сонную землю упасть захотела.

Обольстилась она голубыми земными цветами,

Изумрудной травой и шуршащими в полночь листами.

(К. Бальмонт.)

ЧЕТЫРЕХ- И ПЯТИСЛОЖНЫЕ РАЗМЕРЫ*

Изредка встречаются размеры, в которых ритмическое ударение падает на четырех- или пятисложную группу. Обычно в этих стихах наряду с главными ритмическими ударениями развивается и побочное и группа разлагается на более мелкие, т.е. внутри четырех- и пятистопных размеров развивается ямб или хорей.

* По вопросу о пеонах и пентонах среди стиховедов нет единогласия. Б. Томашевский в «Русском стихосложении» утверждал: «Была сделана попытка ввести в номенклатуру еще четырехсложные стопы, называемые пеонами <...> Однако нет ни одного безукоризненного примера на пеонические стихи» (с. 15). Более осторожен Г: Шенгели, который считает, что «являясь иногда размером отдельного стихотворения, ни один из пеонов не может стать размером большого произведения – поэмы и пр.» (Шенгели Г. Техника стиха. М., 1960. С. 143.) Ср. взгляд на эту проблему М.Л. Гаспарова (Очерки истории русского стиха, с. 232– 233). Из пентонов внимание исследователей привлекает пятисложник А.В. Кольцова: Холшевников В.Е. Основы стиховедения. Русское стихосложение. Л., 1972; Беззубов А.Н. Пятисложник//Исследования по теории стиха. Л., 1978.

Вот пример четырехстопного размера ямбического типа:

Фонáрики-судáрики

Скажите-ка вы мнé,

Что видели, что слышали

В ночнóй вы тишинé.

Принадлежность этого стихотворения Мятлева к ямбическому типу доказывается такими строками:

Не видели ль как юноша

Нетерпеливо ждет

…………………………..

И вот они назначили

Свиданье завтра вновь

……………………………

Они на то поставлены,

Чтоб видел их народ,

Чтоб величались, славились

Но только без хлопот...

Пятисложные размеры сопровождаются обычно цезурой пос ле каждой группы в пять слогов. Кроме того, побочные ударения внутри каждой группы дают или ямбический, или хореический ритм. Например:

хореический размер:

Сяду я за стол

Да подумаю,

Как на свете жить

Одинокому.

Нет у молодца

Молодой жены,

Нет у молодца

Друга верного,

Золотой казны,

Угла тёплого...

(Кольцов.)

Ямбический размер:

У моря ночью, / у моря ночью,

Темно и страшно. Хрустит песок.

О, как мне больно у моря ночью.

Есть где-то счастье. Но путь далек.

(К. Б а л ь м о н т.)

Впрочем, возможен и чистый пятисложный размер, без постоянной цезуры, но при условии большего числа неметрических ударений. Например:

Освежив горячее тéло

Благовóнной ночною тьмóй,

Вновь берéтся земля за дéло

Непонятное ей самóй.

Наливáет зеленым сóком

Детски-нéжные стебли трáв

И багряным дивно-высóким

Благорóдное сердце львá.

(Н. Гумилев. «Дракон».)

Здесь ударения падают обязательно на 3-й и 8-й слоги, отстоящие друг от друга на 5 слогов.

АКЦЕНТНЫЕ РАЗМЕРЫ*

Еще Тредиаковским и Ломоносовым даны образцы стяженных размеров, например:

Щáстливо ты весьма, и всегдá уясняемо сóлнцем,

О! которое вверх свои пространные ветви,

Древо, износишь, на сих местах качаяся царских.

* Если учесть, что Б. Томашевский считал «упорядоченными акцентными стихами» трехсложные размеры (с. 160), то здесь начинает идти речь о «неупорядоченных» акцентных размерах. Среди них Б. Томашевский выделяет стяженный стих (называемый также «логаэдическим») и акцентный стих. Примеры «акцентного» стиха, приводимые далее автором, являются, согласно современной терминологии, образцами дольника. См. классификацию тонических размеров и дифференциацию дольника, тактового и акцентного стиха: Гаспаров М.Л. Современный русский стих; Гаспаров М.Л. Очерки истории русского стиха.

или

Воззри, коль зéмлю твою соглáсие всю пременяет

Непорóчный покóй, с пребогáто содрýжно трудóм,

По всем пространным полям в веселии ныне гуляет.

Полна там цветов, изобильна там нива плодом.

(Т р е д и а к о в с к и й.)

Эти образцы Тредиаковский трактовал: первый как пример дактилохореического, второй – анапестоямбического размера.

На восхóде сóлнце кáк зардится

Вылетáет вспыльчиво хищный встóк...

Глазá кровáвы, сáм вертится,

Удáра не снóсит сéвер в бóк.

(Л о м о н о с о в.)

Однако опыты Тредиаковского в свое время подверглись осмеянию и подражателей не нашли, а Ломоносов и сам не пользовался подобными размерами, приводя их лишь как пример в своем «Письме о правилах Российского стихотворства».

Однако так называемый «дактилохореический» гекзаметр приобрел некоторое распространение в XIX в. В основе его лежит шестистопный дактиль женского окончания, причем допускается стяжение междуударных интервалов до одного слога, например:

Скорбные старцы, глядя на дочь, без движенья сидели,

Словно мрамор, обильно обрызганный хладной росою.

(А. Д е л ь в и г.)

В подобном «гекзаметре» всегда была налицо имитация античного стиха, что выражалось в выборе темы и т.п.

Впрочем, у Державина уже мы встречаемся с систематическим стяжением в трехсложных размерах.

Ктó перед рáтью будет, пылáя,

Ездить на кляче, есть сухари;

В стуже и зное меч закаляя,

Спать на соломе, бдеть до зари...

(«Снигирь», 1800 г.)

Типично было в балладах и лирике смешение анакруз в трехсложных размерах. Например, в «Громвале» Каменева (1804):

Кáтится солнце по своду небес,

Блéщет с полудня каленым лучом,

И по сóснам слезится смола сквозь кору;

Но Громвáла всё держит в объятиях сон...

В романсной поэзии XIX в. подобные размеры получают новые формы. Так, иногда прибегал к ним Фет. Известен его четырехударный стяженный размер:

Измýчен жизнью, ковáрством надéжды,

Когда им в битве душой уступаю,

И днем и ночью смежаю я вежды

И как-то странно порой прозреваю...

или двухударный акцентный стих:

Так,как сраженный

Титан, простерся

Между скалами

Обросший мохом

Седой гранит

И запер пропасть...

(«В о д о п а д».)

Имитировал он в переводах и «freie Rythmen» немецких поэтов, например:

Солнце лучами играло

Над морем, катящим далеко валы;

На рейде блистал в отдаленьи корабль,

Который в отчизну меня поджидал,

Только попутного не было ветра,

И я спокойно сидел на белом песке

Пустынного берега.

(Из Гейне. «Посейдон».)

Особенно развился акцентный стих у символистов (например, у Блока и Ахматовой).

В акцентном стихе Блока уже не соблюдаются нормальные междуударные интервалы только в один или в два слога. Допускаются уже интервалы в три слога, т.е. от стяженного стиха мы переходим к чистому акцентному.

Вóт открыт балагáнчик

Для весéлых и слáвных детéй

Смóтрят дéвочка и мáльчик

На дáм, королéй и чертéй.

Возможно и соседство ритмических ударений:

Стоит полукрýг зари,

Скоро сóлнце совсéм уйдéт,

Смотри, пáпа, смотри;

Какóй к нам корáбль плывéт.

Не все лексические ударения учитываются в акцентном стихе. И здесь есть некоторая заданность ударений ритмической схемой. Так, очень часто ударение на первом слоге стиха не является ритмическим. См. в предыдущем примере второй стих:

Скоро сóлнце совсем уйдет.

В случае удвоенных слов первое обычно не несет ударения, например:

Сидят у окóшка с пáпой.

Над бéрегом вьются гáлки

Дождик, дóждик. Скорéй закáпай.

У меня есть зóнтик на пáлке.

От равноударных с неравенством ритмических ударений Блок переходит к акцентному стиху неравноударному. Например:

Бéлые встáли сугрóбы,.............. (3)

И мрáки открылись,.................. (2)

Выплыл серéбряный сéрп,........ (3)

И мы уносились......................... (2)

Обречéнные óба......................... (2)

На ущéрб ........................ (1)

В акцентном стихосложении иногда ритмическая группа заменяется более или менее длительным периодом неударных слогов, например:

А блéдные люди в Гéнте.

Отирая холодные руки,

Посылали на горы плотин

Беленький пироксилин,

И горькой Фландрии горе

Заливало зеленое море.

(С. Б о б р о в.)

На фоне равноударного (по 3 ударения) акцентного стиха стих:

Беленький пироксилин

воспринимается как трехударная строка, т.е. безударный период в пять слогов является эквивалентом ударению.*

* В принятой сегодня терминологии эта строка должна быть интерпретирована как неполноударная форма трехиктного дольника.

В том же стихотворении аналогично:

На тяжкую прóфиль блиндажá

Метнýлись лéгких куски.

И рáдиотелегрáф тóнкий

Скомандовал: – перелет.

Тогда блиндиромобили

Качались по мертвым телам.

Акцентный стих символистов являлся первым шагом к разрушению старых метрических норм.*

* Символистами из тонических размеров был освоен прежде всего дольник и даны немногие образцы тактового и акцентного стиха. Чисто акцентный (в современном понимании этого термина) стих был освоен и канонизирован футуристами, а стих тактовый – поэтами-конструктивистами. См.: Гаспаров М. Л. Указ. соч.

Выравнивая ударения, стиховой ритм превращает каждое ритмическое ударение в логическое, т.е. перестраивает синтаксис, обособляя слова не по их грамматическим признакам. Каждое слово звучит более веско, более обособленно, более полноценно.

Эта перестройка синтаксиса особенно ясна в стихе Маяковского, представляющего принципиально отличную форму акцентного стиха.* Здесь нет той выравненности ударений и слоговых промежутков, что мы наблюдаем в акцентном стихе символистов и примыкающих к ним школ. Речь разрезана на короткие синтаксические отрезки, печатаемые в одну строку. Стих слагается из нескольких строк и означается рифмой. Вместо размеренной расстановки ударений Маяковский пользуется стихией декламационной (ораторской) прозы с уравновешенными логическими «броскими» ударениями.

* Стих Маяковского находится в русле тех процессов, которые протекали в русской поэзии 1910-1920-х гг., и отличается более широким использованием акцентного стиха в современном понимании этого слова.

Вот пример его стихотворения, построенного на сочетании четырех- и трехударных стихов. Для ясности строки, начинающие стих, печатаются здесь немного отступя влево:

Хорошо вам.

Мертвые сраму не имут.

Злобу

к умершим убийцам туши.

Очистительной влагой вымыт

грех отлетевшей души.

Хорошо вам!

А мне,

сквозь строй,

сквозь грохот,

Как пронести любовь к живому?

Оступлюсь,

и последней любовишки кроха

Навеки канет в дымный омут.

Что им,

вернувшимся,

печали ваши,

что им

каких-то стихов бахрома?

Им

на паре бы деревяшек

день кое-как прохромать.

Боишься!

Трус!

Убьют!

А так

полсотни лет еще можешь, раб, расти?

Ложь!

Я знаю,

и в лаве атак

Я буду первый

в геройстве,

в храбрости.

(«Война и мир».)

В современной стихотворной технике мы видим преобладание акцентного стиха, причем намечается и возвращение к старым тоническим равносложным размерам (напр., в последних произведениях Маяковского). Впрочем, все это дается в усложненной форме, еще не отстоявшейся и не подводимой под общие законы и нормы. Вот пример стиха Н. Тихонова, где трехударный акцентный стих перебивается с ямбом:

Старая финская стая,

Мельчавшие волны наперебой

Сияли тяжестью рябой,

В Неву осеннюю врастая.

Шел мокрый снег, – мотало

Деревья, газетные клочья, –

Мосты разводили – мало-по-малу

Город вручался ночи.

России листопадный срок

Советы мерили уже, –

Здесь я ломаю топот строк

Через порог пустив сюжет.

(«Лицом к лицу».)

Наряду с реформой ритма, произошедшей за первую четверть XX в., значительно изменилось и отношение поэтов к рифме и к эвфоническому составу стиховой речи.*

* Об этом см.: Жирмунский В. Рифма. Ее история и теория//Жир-мунский В. Теория стиха; Томашевский Б. К истории русской рифмы// Томашевский Б. Стих и язык; Гаспаров М.Л. Очерки истории русского стиха.

В XVIII и начале XIX вв. мы имели дело с традицией точной рифмы. Для рифмовки требовалось, чтобы два рифмующие слова имели одинаковую ударную гласную, одинаковое количество слогов после ударения и их одинаковый звуковой состав. Эта «одинаковость», правда, обладала некоторой свободой: так, ударный «и» считался рифмующим с ударным «ы», отсюда рифма типа «были-просили», «алтын–сплин» и т.п. Кроме того, в женских (и дактилических) рифмах допускалось присутствие на конце одного слова «и», отсутствующего в другом слове (усеченные рифмы), например «тени–гений», «волны–полный» и проч.

Но в начале XIX столетия, за этими немногими исключениями, точность рифмы была введена в догмат, выражавшийся, между прочим, в правиле «рифмовки для глаз». Так, избегались (хотя иногда и присутствовали) рифмы, в которых рифмовали бы неударные «а» и «о» (типа рифмы «демон»–«Неман»).

В начертаниях рифм для их графического согласования прибегали к графическим дублетам, хотя бы и вымершим в общепринятой орфографии.

Так, наряду с окончанием прилагательных в мужском роде на «ый» применялось для зрительной рифмы окончание на «ой»; например:

Нет, я не знал любви взаимной:

Любил один, страдал один,

И гасну я, как пламень дымной,

Забытый средь пустых долин...

В словах на «енье» и «анье» в местном (предложном) падеже вместо обычного окончания на «еньи» и «аньи» для рифмы писалось «енье», «анье»; например:

Мы в беспрерывном упоенье

Дышали счастьем; и ни раз

Ни клевета, ни подозренье

Ни злобной ревности мученье,

Ни скука не смущали нас...

и в то же время:

В пареньи дум благочестивых...

Обратно, вместо окончания на «е» (прежнее «Ђ»), допускалось окончание на «и»:

Татьяна по совету няни,

Сбираясь ночью ворожить,

Тихонько приказала в бани

На два прибора стол накрыть...

В творительном падеже прилагательных допускалась графическая замена окончания «ым» на «ом»:

Сказал мне юноша, даль указуя перстом.

Я оком стал глядеть, болезненно отверстом.

При рифмовке ударного «о» с ударным «ё» обязательно ставились точки над «е»; при рифмовке же двух «ё» точки не ставились; например:

Пускай же он с отрадой хоть печальной

Тогда сей день за чашей проведёт,

Как ныне я, затворник ваш опальной,

Его провел без горя, без забот...

И в то же время:

Сердце в будущем живет,

Настоящее уныло:

Всё мгновенно, всё пройдет;

Что пройдет, то будет мило...

Принцип «зрительной рифмы» допускал возможность равнозначности разных букв, обозначавших одинаковый (с точки зрения рифмовки) звук. Так, «а» – равнозначно с «я» (рифмы: «баня– няня»), «у»–«ю» («друг–юг»), «э»–«е»–«Ђ» («поэт–куплет– свЂтъ»), «о–ё» («народ–лёд»), «ы–и» («уныло–мило»).

Характерно, что эта забота о рифме для глаз касалась исключительно состава гласных. Возможно, что постоянные графические несоответствия согласных (звонких и глухих в рифмах типа: «друг–мук», «свет–след») разбивало зрительное внимание; мы встречаем рифмы типа:

Забав их сторож неотлучный (неотлушный)

Он тут; он видит, равнодушный...

Неточности в рифме встречались в первой половине XIX века редко, обычно в «низших жанрах» или в дактилических рифмах, которые, между прочим, долгое время сами относимы были к приемам низших жанров.

В середине века в практике Алексея Толстого рифма потеряла свою точность. На послеударные гласные внимания особого не обращалось. Стали законны рифмы типа: «победу–обедай», «слышу–выше» и т.п. В такой свободной форме рифма дошла до эпохи символизма.

Но если до символистов рифма не вполне точная фигурировала наряду с точной, как достаточная, т.е. были просто понижены требования точности (например, окончательно отброшен принцип орфографической рифмы), то у символистов отклонения от точности культивировались как художественный прием нарушения традиции. Началась ломка традиции, «деканонизация» точной рифмы, экспериментальное стихотворчество, имевшее задачей расширить границы рифмовых созвучий, определившиеся классической традицией. Стала культивироваться редкая рифма (например, гипердактилическая, которую до символистов систематически употреблял, кажется, только Полонский).

С другой стороны, наряду с традиционной формой рифмовых созвучий выдвигались другие, например «ассонансы», «консонансы» (рифма типа: «шелест–холост», т.е. созвучия с несовпадением ударной гласной), «аллитерации» и т.д.

Опыты символистов предуказали пути рифмы в новых поэтических школах. Маяковский использовал комическую рифму (каламбуризм) XIX в. и варьировал ее. В результате у него имеем рифмы типа: «на запад–глаза под (рубрикой)», «итти там–петитом» и т.п. Ср. рифмы Большакова: «валится–валит сам», «алгебра–палка бра», «достаточно–до ста точно», «по лесу–укололись» и т.д.

Привились введенные символистами (т.е. главным образом Брюсовым) неравносложные рифмы типа: «убыль (женское окончание)–рубль (мужское окончание)», «вызлить–Дизели», «Горсточка звезд, гори–ноздри», «выселил–мысли» и т.п.

Разнообразие рифмовки Маяковского и его современников не прошло бесследно. В настоящее время, несмотря на тенденцию к возврату к традиции, многие приемы его рифмовки привились. Так, вполне узаконена мужская усеченная рифма типа: «уже–сюжет», «с конца–торцам», «с каких пор–шторм». Типично использование для рифмы побочных ударений типа: «наводчики–штыки», «щека–лудильщика» и т.д.

Наряду с особой культурой рифмы современному стихосложению свойственна особая внимательность к эвфонии стиха, так называемая «инструментовка».

Уже символистами было обращено внимание на инструментовку. В этом отношении знаменит довольно наивно сделанный Бальмонтом «Челн томленья»:

Вечер. Взморье. Вздохи ветра.

Величавый возглас волн.

Близко буря. В берег бьется

Чуждый чарам черный челн.

Чуждый чистым чарам счастья,

Челн томлений, челн тревог,

Бросил берег, бьется с бурей,

Ищет светлых снов чертог и т.д.

В настоящее время приемы инструментовки утончены, хотя и не приведены еще к какой-либо твердой традиции.

ТЕМАТИКА*

СЮЖЕТНОЕ ПОСТРОЕНИЕ

1. ВЫБОР ТЕМЫ

В художественном выражении отдельные предложения, сочетаясь между собой по их значению, дают в результате некоторую конструкцию, объединенную общностью мысли или темы**. Тема (о чем говорится) является единством значений отдельных элементов произведений. Можно говорить как о теме всего произведения, так и о темах отдельных частей. Темой обладает каждое произведение, написанное языком, обладающим значением. Только заумное произведение не имеет темы, но потому-то оно и является не более как экспериментальным, лабораторным занятием некоторых поэтических школ.

* В этот отдел поэтики автором включены: сюжетное построение (элементом которого является, по Б. Томашевскому, и герой) и литературные жанры. Само введение в поэтику специального отдела «тематика» с точки зрения формальной школы и близких к ней ученых было дискуссионным и требовало обоснования. Так, В. Жирмунский замечает: «Мы исходили при рассмотрении вопросов поэтики из поэтического языка, т. е. из слова, подчиненного художественной функции. Не противоречит ли этому существование в поэтике наряду со стилистикой (учением о поэтическом языке в узком смысле слова), таких отделов, как тематика и композиция?» (Задачи поэтики, с. 32). Ответ на этот вопрос ученый видит в том, что «существуют такие элементы поэтического произведения, которые, осуществляясь в материале слова, не могут быть исчерпаны словесно-стилистическим анализом <...> Во всех таких случаях предметом рассмотрения в поэтике является более обширное художественное единство, тематическое или композиционное, обладающее как целое особыми свойствами, не сводимыми к свойствам его элементов» (с. 31–32). В то же время трактовка «тематики» у Жирмунского (как в менее явной форме и у Томашевского) вытекает из их понимания «приема» (см. комм. 5 к разделу «Определение поэтики»), «В поэзии, – утверждает В. Жирмунский, – самый выбор темы служит художественной задаче, то есть является поэтическим приемом» (с. 31).

Состав раздела «тематика» разные ученые этого времени видели по-разному. Б. Томашевский включал в него сюжетное построение и жанры. В. Жирмунский – «выбор определенных элементов (тематика), с другой стороны, их расположение в некоторой последовательности (композиция)», с которой «тесно связано учение о поэтических жанрах» (с. 32), и, наконец, стиль как «единство приемов поэтического произведения» (с. 34). Б. Ярхо включал в состав поэтики «сюжетную композицию», которую «также называют тематикой» (Методология точного литературоведения, с. 220), топику и – что особенно показательно – учение об образе и учение о концепции (при этом концепцию художественного поизведения он пытался определить при помощи точных методов); учение же о жанрах Б. Ярхо считал предметом самостоятельной литературоведческой дисциплины – композиции.

Судя по многочисленным исправлениям и дополнениям, вносимым от издания к изданию в «Теорию литературы», именно раздел тематики представлял для Б. Томашевского наибольшую трудность. На него же направлен наиболее резкий критический отзыв М. Бахтина: «Вообще тематика понимается Б. Томашевским очень узко и ограниченно – как часть композиции» (Медведев П. Б. Томашевский. Теория литературы. Поэтика. С. 299). Показательно, что весьма положительно, хотя и критически, оценивая другие разделы книги, М. Бахтин в той же рецензии писал: «Зато очень неудачен третий отдел – «Тематика». Изложен он бегло и фрагментарно. Преобладает историческая часть над теоретической. Художественная функция тематических приемов почти совершенно не выясняется. Недостаточно определения темы как «некоторого единства». Какого? Определение жанра – путанное. Только ли по наличному определению комплекса приемов характеризуется жанр?» (Там же, с. 299). Главный упрек М. Бахтина Б. Томашевскому тот же, что и другим представителям формальной школы: преимущественное внимание к композиционным формам, игнорирование форм архитектонических (а иногда смешение того и другого) не позволяет, по М. Бахтину, адекватно увидеть многие проблемы тематики, прежде всего проблемы жанра, литературного рода, автора и героя. Сам М. Бахтин пользовался (помимо указанных понятий) термином «тематическая проблема» (Формальный метод в литературоведении), а также понятиями «содержание» и «форма», хотя подчеркивал: «Эта терминология может быть принята только при условии, если форма и содержание мыслятся как пределы, между которыми располагается каждый элемент художественной конструкции. Тогда содержание будет соответствовать тематическому единству (в пределе), форма – реальному осуществлению произведения. Но при этом нужно иметь в виду, что каждый выделимый элемент произведения является химическим соединением формы и содержания. Нет неоформленного содержания и нет бессодержательной формы» (Там же, с. 157).

** Об этом месте М. Бахтин пишет: «Определение Томашевского представляется нам в корне неверным. Нельзя строить тематическое единство произведения как сочетание значений его слов и отдельных предложений. Труднейшая проблема отношения слова к теме этим совершенно искажается. Лингвистическое понятие значения слова и предложения довлеет слову и предложению как таковым, а не теме. Тема вовсе не слагается из этих значений; она слагается лишь с их помощью, равно как и с помощью всех без исключения семантических элементов языка. С помощью языка мы овладеваем темой, но никак не должны включать ее в язык как его элемент. Тема всегда трансцендентна языку. Более того, на тему направлено не слово, взятое в отдельности, а целое высказывание как речевое выступление. Именно это целое и формы его, не сводимые ни к каким лингвистическим формам, овладевают темой. Тема произведения есть тема целого выказывания как определенного социально-исторического акта. Следовательно, она в такой же мере неотделима от всей ситуации высказывания, как она неотделима и от лингвистических элементов» (Формальный метод в литературоведении, с. 147).

Для того чтобы словесная конструкция представляла единое произведение, в нем должна быть объединяющая тема, раскрывающаяся на протяжении произведения.

В выборе темы играет значительную роль то, как эта тема будет встречена читателем*. Под словом «читатель» вообще понимается довольно неопределенный круг лиц, и часто писатель не знает отчетливо, кто именно его читает. Между тем расчет на читателя всегда присутствует в замыслах писателя. Этот расчет на читателя канонизирован в классическом обращении к читателю, какое мы встречаем в одной из последних строф «Евгения Онегина»:

Кто б ни был ты, о мой читатель,

Друг, недруг, – я хочу с тобой

Расстаться нынче как приятель.

Прости. Чего бы ты со мной

Здесь ни искал в строфах небрежных:

Воспоминаний ли мятежных,

Отдохновенья ль от трудов,

Живых картин, иль острых слов,

Иль грамматических ошибок,

Дай бог, что б в этой книжке ты,

Для развлеченья, для мечты,

Для сердца, для журнальных сшибок

Хотя крупицу мог найти,

Засим расстанемся, прости.

* Учет установки на читателя и последующее акцентирование понятия «интерес», упоминание об «оценке введенного в поле зрения материала» и эмоциональной окраске темы (с. 176-179) – это один из тех моментов, которые дали основание М. Бахтину утверждать, что «Б. Томашевский во многом отходит от формализма и ревизует многие очень важные положения формального метода. Но тем не менее формалистические навыки мышления и у него довольно сильны, и от многих существенных предпосылок формального метода он не отказался» (Формальный метод в литературоведении, с. 147). Эти «навыки мышления» сказались, в частности, в том, что обозначенные в интересующем нас месте проблемы не освещены развернуто, а главное, не учтена реальная сложность проблемы «оценки» и отношений автора, героя и читателя (ср.: Бахтин М.М. Автор и герой в эстетической деятельности//Эстетика словесного творчества. М., 1979; Волошинов В. (Бахтин М.). О границах поэтики и лингвистики).

Этот расчет на отвлеченного читателя формулируется понятием «интерес».

Выбираемая тема должна быть интересна. Но интерес, «заинтересованность» имеет самые различные формы. Писателям и их ближайшей аудитории весьма близки интересы писательского мастерства, и эти интересы являются едва ли не сильнейшими двигателями в литературе. Стремление к профессиональной, писательской новизне, к новому мастерству, всегда было признаком наиболее прогрессивных форм и школ в литературе. Писательский опыт, «традиция» представляется в форме задач, как бы завещанных предшественниками, и к разрешению этих художественных задач направляется все внимание писателя. С другой стороны, и интерес объективного, далекого от писательского мастерства читателя может варьировать от требования простой занимательности (удовлетворяемого так называемой «бульварной» литературой от Ната Пинкертона до Тарзана) до сочетания литературных интересов с общекультурными запросами.

В этом отношении читателя удовлетворяет актуальная, т.е. действенная в кругу современных культурных запросов, тема. Характерно, например, что вокруг каждого романа Тургенева вырастала огромная публицистическая литература, которая менее всего интересовалась романами Тургенева как художественными произведениями, а набрасывалась на общекультурные (преимущественно социальные) проблемы, вводившиеся в романы. Эта публицистика была вполне законна, как реальный отклик на выбранную романистом тему.

Самая элементарная форма актуальности – это злободневность, вопросы дня, преходящие, временные. Но злободневные произведения (фельетон, эстрадные куплеты) именно в силу своей злободневности не выживают долее, чем длится этот временный интерес. Эти темы не «емки», т.е. они не приспособлены к изменчивости каждодневных интересов аудитории. Наоборот, чем значительнее выбирается тема, тем длительнее ее действенность, тем более обеспечена жизненность произведения. Расширяя так пределы актуальности, мы можем дойти до «общечеловеческих» интересов (проблемы любви, смерти), неизменных в основе на всем протяжении человеческой истории. Однако эти «общечеловеческие» темы должны быть заполняемы каким-то конкретным материалом, и если этот конкретный материал не связан с актуальностью, постановка этих проблем может оказаться «неинтересной».

«Актуальность» не следует понимать как изображение современности. Если, например, сейчас актуален интерес к революции, то это значит, что исторический роман из какой-нибудь эпохи революционных движений или утопический роман, рисующий революционное движение в фантастической обстановке, может быть актуален. Вспомним, например, полосу пьес из эпохи Смутного времени, прошедшую на русской сцене (Островский, Алексей Толстой, Чаев и др. – одновременно работы Костомарова), показывающую, что историческая тема из определенной эпохи может быть актуальна, т.е. встречать, может быть, больший интерес, нежели изображение современности. Наконец, в самой современности надо знать, что изображать. Не все современное бывает актуально, не все вызывает одинаковый интерес.

Итак, этот общий интерес к теме определяется историческими условиями момента возникновения литературного произведения, причем в этих исторических условиях важную роль играет литературная традиция и задаваемые ею задачи.

Но недостаточно избрать интересную тему. Необходимо этот интерес поддержать, необходимо стимулировать внимание читателя. Интерес привлекает, внимание удерживает.

В поддержании внимания крупную роль играет эмоциональный момент в тематизме. Недаром произведения, рассчитанные на непосредственное воздействие на массовую аудиторию (драматические), классифицировались по эмоциональному признаку на комические и трагические. Эмоции, возбуждаемые произведением, являются главным средством поддержания внимания. Недостаточно холодным тоном докладчика констатировать этапы революционных движений. Надо сочувствовать, негодовать, радоваться, возмущаться. Таким образом произведение становится актуально в точном смысле, ибо воздействует на читателя, вызывая в нем какие-то направляющие его волю эмоции.

На сочувствии и отвращении, на оценке введенного в поле зрения материала построено большинство поэтических произведений. Традиционный добродетельный («положительный») герой и злодей («отрицательный») являются прямым выражением этого расценочного момента в художественном произведении. Читатель должен быть ориентирован в своем сочувствии и в своих эмоциях.

Вот почему тема художественного произведения бывает обычно эмоционально окрашена, т.е. вызывает чувство негодования или сочувствия, и разрабатывается в оценочном плане.

При этом не надо забывать, что этот эмоциональный момент вложен в произведение, а не приносится читателем. Нельзя спорить о каком-нибудь герое (например, Печорин – Лермонтова) – положительный или отрицательный это тип. Надо вскрыть эмоциональное к нему отношение, вложенное в произведение (хотя бы оно и не было личным мнением автора). Эта эмоциональная окраска, прямолинейная в примитивных литературных жанрах (например, в авантюрном романе с награждением добродетели и наказанием порока), может быть очень тонка и сложна в разработанных произведениях и иной раз настолько запутана, что не может быть выражена простой формулой. И все-таки главным образом момент сочувствия руководит интересом и поддерживает внимание, вызывая как бы личную заинтересованность читателя в развитии темы.

2. ФАБУЛА И СЮЖЕТ

Тема есть некоторое единство. Слагается оно из мелких тематических элементов, расположенных в известной связи.

В расположении этих тематических элементов наблюдаются два важнейших типа: 1) причинно-временная связь между вводимым тематическим материалом; 2) одновременность излагаемого или иная сменность тем без внутренней причинной связанности излагаемого. В первом случае мы имеем произведения фабульные (повести, романы, эпические поэмы), во втором – произведения бесфабульные, «описательные» («дескриптивная и дидактическая поэзия», лирика, «путешествия»: «Письма русского путешественника» Карамзина, «Фрегат "Паллада"» Гончарова и т.п.).

Следует подчеркнуть, что для фабулы требуется не только временный признак, но и причинный. Путешествие может излагаться тоже по временному признаку, но, если оно повествует только о виденном, а не о личных приключениях путешествующего, мы имеем бесфабульное повествование.

Чем слабее эта причинная связь, тем сильнее выступает связь чисто временная. От фабульного романа, по мере ослабления фабулы, мы приходим к «хронике» – описанию во времени («Детские годы Багрова внука»).

Остановимся подробнее на первом типе произведений (фабульных), так как большинство художественных произведений относится именно к нему, в то время как бесфабульные произведения стоят на границе между художественными произведениями и прозаическими (в широком значении этого последнего слова).

Тема фабульного произведения представляет собой некоторую более или менее единую систему событий, одно из другого вытекающих, одно с другим связанных. Совокупность событий в их взаимной внутренней связи и назовем фабулой*.

* Ср. ниже: «Фабулой является совокупность мотивов в их логической причинно-следственной связи, сюжетом – совокупность тех же мотивов в той же последовательности и связи, в какой они даны в произведении» (с. 182-183). Такое разграничение было проведено в работах В. Шкловского, подчеркивавшего при этом, что «фабула лишь материал для сюжетного оформления» (Пародийный роман. «Тристрам Шенди» Стерна//О теории прозы. М.–Л., 1925. С. 161). В более мягкой форме такому представлению не чужд и Б. Томашевский. См. критические замечания М. Бахтина по этому поводу в «Формальном методе в литературоведении», с. 119–121. Особенно важно замечание М. Бахтина о том, что сюжет не укладывается целиком в рамки «внешнего произведения» («произведения-вещи», с. 119) и что «фабула и сюжет являются в сущности единым конструктивным элементом произведения. Как фабула, этот элемент определяется в направлении к полюсу тематического единства завершаемой действительности, как сюжет – в направлении к полюсу завершающей реальной действительности произведения» (с. 155). Ср. в другой работе о «рассказываемом событии» и «событии самого рассказывания» (Формы времени и хронотопа в романе//Вопросы литературы и эстетики. С. 403).

Обычно развитие фабулы ведется путем введения в повествование нескольких лиц («персонажей», «героев»), связанных между собой интересами или иными связями (например, родством). Взаимоотношения персонажей в каждый данный момент являются ситуацией (положением). Например: герой любит героиню, но героиня любит его соперника. Мы имеем три персонажа: герой, соперник, героиня. Связями являются: любовь героя к героине и любовь героини к сопернику. Типичная ситуация есть ситуация с противоречивыми связями: различные персонажи различным образом хотят изменить данную ситуацию. Например, герой любит героиню и любим ею, но родители препятствуют браку. Герой и героиня стремятся к браку, родители – к разлуке героев. Фабула слагается из переходов от одной ситуации к другой. Эти переходы могут быть совершены введением новых персонажей (усложнение ситуации), устранением старых персонажей (например, смерть соперника), изменением связей.

Таким образом, в основе большей части фабульных форм лежит борьба.

Фабулярное развитие можно в общем характеризовать как переход от одной ситуации к другой,* причем каждая ситуация характеризуется противоречием интересов – коллизией** и борьбой между персонажами. Диалектическое развитие фабулы аналогично развитию социально-исторического процесса, где каждая новая историческая стадия характеризуется как результат борьбы социальных групп в предшествующей стадии и в то же время как поле борьбы интересов новых социальных групп, из которых слагается наличный социальный «строй».

* Совершенно так же дело обстоит, если вместо ряда персонажей мы имеем психологическую новеллу, в которой излагается внутренняя психическая история одного героя. Отдельные психологические мотивы его поступков, различные стороны его духовной жизни, инстинкты, страсти и пр. играют роль обычных персонажей. В этом отношении все предшествующее и дальнейшее можно обобщить.

** Понятия «ситуация» и «коллизия» находятся в очевидной связи с «Лекциями по эстетике» Гегеля (Ср.: Гегель Г.В.Ф. Эстетика: В 4 т. T.I. М., 1968. С. 205-228). Не случайно вслед за формулировкой об их соотношении дважды говорится о «диалектическом развитии» или «диалектическом построении» фабулы. Эта связь проявляется прежде всего в том, что Б. Томашевский видит в смене завязки кульминацией (Spannung) и развязкой процесс нарушения и восстановления «нормы» (или равновесия), характеризующих «обычное» состояние изображенного мира. Внешний признак учета гегелевской концепции – обозначение трех основных этапов развития действия терминами «тезис», «антитезис» и «синтез».

Эти противоречивые интересы, борьба между персонажами сопровождаются группировкой персонажей и своеобразной тактикой каждой группы персонажей против другой группы. Это ведение борьбы именуется интригой (типично для драматургической формы).

Развитие интриги (или, при сложной группировке персонажей, параллельных интриг) ведет или к устранению противоречий, или к созданию новых противоречий. Обычно в конце фабулы мы имеем ситуацию, в которой все противоречия примирены, интересы согласованы. Если ситуация, заключающая в себе противоречия, вызывает движение фабулы, так как из двух борющихся начал какое-то должно возобладать, и их длительное существование невозможно, то примиренная ситуация дальнейшего движения не вызывает, ожиданий в читателе не возбуждает, и поэтому такое положение является концевым и именуется развязкой. Так, для старинных моралистических романов характерно в качестве проходной ситуации положение, в которой добродетель угнетается, а порок торжествует (противоречие морального порядка), а для развязки вознаграждается добродетель и карается порок.

Иногда такая же уравновешенная ситуация наблюдается в начале фабулы (типа: «Герои жили мирно и тихо. Вдруг случилось и т.д.»). Для того чтобы двинуть фабулу, в исходную уравновешенную ситуацию вводятся события, разрушающие равновесие. Совокупность таких событий, нарушающих неподвижность исходной ситуации и начинающих движение, именуется завязкой. Обычно завязка определяет весь ход фабулы, и вся интрига сводится лишь к варьированию действия, определяющего основное противоречие, введенное завязкой. Это варьирование именуется перипетиями* (переходы от одной ситуации к другой).

* Этот термин восходит к «Поэтике» Аристотеля, где он обозначает «перелом от несчастья к счастью или от счастья к несчастью» (51 а II. Аристотель и античная литература. М., 1978. С. 125).

Чем сложнее противоречия, характеризующие ситуацию, и чем сильнее противопоставлены интересы персонажей, тем ситуация является более напряженной. Напряжение ситуации увеличивается по мере приближения к большой смене положения. Обычно это напряжение достигается путем подготовки смены ситуации. Так, в шаблонном авантюрном романе противники героя, ищущие его гибели, постоянно имеют перевес на своей стороне. Они подготовляют гибель героя, но в последнюю минуту, когда эта гибель кажется уже неминуемой, он получает внезапное освобождение, козни разрушаются. Путем такой подготовки усиливается напряженность ситуации.

Перед развязкой обычно напряжение достигает высшей точки. Эта кульминирующая точка напряжения именуется обычно немецким словом Spannung. Шпаннунг является как бы антитезой в простейшем диалектическом построении фабулы (тезис – завязка, антитезис – шпаннунг, синтез – развязка).

Но недостаточно изобрести занимательную цепь событий, ограничив их началом и концом. Нужно распределить эти события, нужно их построить в некоторый порядок, изложить их, сделать из фабулярного материала литературную комбинацию. Художественно построенное распределение событий в произведении именуется сюжетом произведения. Понятие сюжета сложно, и для уточнения его необходимо ввести несколько вспомогательных терминов.

Прежде чем распределить тему, ее необходимо разделить на части, «разложить» на мельчайшие повествовательные единицы, чтобы затем эти единицы нанизывать на повествовательный стержень.

Понятие темы есть понятие суммирующее, объединяющее словесный материал произведения*. Тема может быть у всего произведения, и в то же время каждая часть произведения обладает своей темой. Такое выделение из произведения частей, объединяющих каждую часть особо тематическим единством, называется разложением произведения. Так, повесть Пушкина «Выстрел» разлагается на историю встреч рассказчика с Сильвио и графом и на историю столкновения Сильвио с графом. В свою очередь первое разлагается на историю жизни в полку и на историю жизни в деревне, второе – на первую дуэль Сильвио с графом и на последнюю их встречу.

* Ср. у М. Бахтина: «Совокупность же словесных элементов произведения является лишь одним из средств овладения темой, но не самой темой. О темах отдельных частей произведения можно говорить, лишь представляя себе данные части как отдельные законченные высказывания, самостоятельно ориентирующиеся в действительности. Но если тема не совпадает с совокупностью значений словесных элементов и не может быть вложена в слово как его момент, то отсюда вытекает ряд важнейших методологических положений» (Формальный метод в литературоведении, с. 147-148).

Путем такого разложения произведения на тематические части мы, наконец, доходим до частей неразлагаемых, до самых мелких дроблений тематического материала. «Наступил вечер», «Раскольников убил старуху», «Герой умер», «Получено письмо» и т.п. Тема неразложимой части произведения называется мотивом*. В сущности – каждое предложение обладает своим мотивом.

* Это определение соотнесено с известным определением мотива у А.Н. Веселовского и в то же время, как мы увидим ниже, полемично по отношению к нему. См. у А.Н. Веселовского: «Под мотивом я разумею простейшую повествовательную единицу, образно ответившую на разные запросы первобытного ума или бытового наблюдения» (Поэтика сюжетов//Веселовский А.Н. Историческая поэтика. С. 500). «Признак мотива – его образный одночленный схематизм; таковы неразлагаемые далее элементы низшей мифологии и сказки» (Там же, с. 494). Несколько иное понимание мотива было предложено Б.И. Ярхо: подчеркивая, как и Б. Томашевский, близость понятий темы и мотива, он определяет последний как «образ в действии (или состоянии) <...> Мотив, т.о., есть некое деление сюжета, границы коего исследователем определяются произвольно <...> Ясно, что мотив не есть реальная часть сюжета, а рабочий термин, служащий для сравнения сюжетов между собою» («Методология точного литературоведения, с. 221-222). В понимании связи мотива и действия к Б. Ярхо близок В.Я. Пропп, который ввел в науку понятие функции действующих лиц (Пропп В.Я. Морфология сказки. М., 1928).

Здесь следует оговориться, что термин «мотив», употребляющийся в исторической поэтике – в сравнительном изучении «странствующих» сюжетов (например, в изучении сказок), существенно отличается от здесь вводимого, хотя обычно одинаково определяется*. В сравнительном изучении мотивом называют тематическое единство, встречающееся в различных произведениях. (Например, «увоз невесты», «помощные животные», т.е. животные, помогающие герою в разрешении задач и т.п.). Эти мотивы целиком переходят из одного сюжетного построения в другое. В сравнительной поэтике неважно – можно ли их разлагать на более мелкие мотивы. Важно лишь то, что в пределах данного изучаемого жанра эти «мотивы» всегда встречаются в целостном виде. Следовательно, вместо слова «неразложимый» в сравнительном изучении можно говорить об исторически неразлагающемся, о сохраняющем свое единство в блужданиях из произведения в произведение. Впрочем, многие мотивы сравнительной поэтики сохраняют свое значение именно как мотивы и в поэтике теоретической.

*Б. Томашевский имеет здесь в виду работы А.Н. Веселовского и, в частности, то определение мотива, которое приведено нами в комм. 8.

Мотивы, сочетаясь между собой, образуют тематическую связь произведения. С этой точки зрения фабулой является совокупность мотивов в их логической причинно-временной связи, сюжетом – совокупность тех же мотивов в той же последовательности и связи, в какой они даны в произведении.* Для фабулы неважно, в какой части произведения читатель узнает о событии, и дается ли оно ему в непосредственном сообщении от автора, или в рассказе персонажа, или системой боковых намеков. В сюжете же играет роль именно ввод мотивов в поле внимания читателя. Фабулой может служить и действительное происшествие, не выдуманное автором. Сюжет есть всецело художественная конструкция.

* Отмечу, что на практике термины «фабула» и «сюжет» употребляются в самых различных значениях, иногда прямо наоборот сравнительно с употребленным здесь. Приводимое здесь определение условно, но оно представляет некоторые удобства при изложении вопросов общей тематики.

Мотивы произведения бывают разнородны. При простом пересказе фабулы произведения мы сразу обнаруживаем, что можно опустить, не разрушая связности повествования, и чего опускать нельзя, не нарушив причинной связи между событиями. Мотивы неисключаемые называются связанными; мотивы, которые можно устранять, не нарушая цельности причинно-временного хода событий, являются свободными.

Для фабулы имеют значение только связанные мотивы. В сюжете же иногда именно свободные мотивы («отступления») играют доминирующую, определяющую построение произведения роль. Эти боковые мотивы («подробности» и т.п.) вводятся с целью художественного построения рассказа и несут различные функции, к которым мы еще вернемся. Ввод подобных мотивов в значительной мере определяется литературной традицией, и для каждой школы характерен свой репертуар свободных мотивов, в то время как мотивы связанные обычно отличаются «живучестью», т.е. встречаются в одинаковой форме в самых различных школах. Впрочем, и в разработке фабулы, понятно, литературные традиции могут играть значительную роль (например, для 40-х годов XIX в. характерна новеллистическая фабула о бедствиях мелкого чиновника: «Шинель» Гоголя, «Бедные люди» Достоевского, для 20-х годов – типичная фабула о несчастной любви европейца к иноземке: «Кавказский пленник», «Цыганы» Пушкина).

Именно о литературной традиции во введении свободных мотивов говорит Пушкин в своей повести «Гробовщик»:

«На другой день, ровно в двенадцать часов, гробовщик и его дочери вышли из калитки новокупленного дома и отправились к соседу. Не стану описывать ни русского кафтана Адриана Прохоровича, ни европейского наряда Акулины и Дарьи, отступая в сем случае от обычая, принятого нынешними романистами. Полагаю, однако, неизлишним заметить, что обе девицы надели желтые шляпки и красные башмачки, что бывало у них только в торжественные случаи».

Здесь описание платья отмечается как традиционный в то время (1830 год) свободный мотив.

Среди различных мотивов следует выделить особый класс вводящих мотивов, которые требуют конкретного пополнения другими мотивами. Так, в сказках типично положение, когда герою дается поручение. Например: отец хочет жениться на своей дочери; дочь, чтобы избежать брака, дает ему невозможные поручения. Или: герой сватается к царской дочери; царевна, чтобы избежать ненавистного брака, дает ему поручения, на первый взгляд неисполнимые. Сравни у Пушкина «Сказка о Балде». Поп, чтобы отделаться от работника, поручает ему собрать с чертей оброк. Этот мотив поручения требует конкретного наполнения повествованием о самых поручениях и служит вводом к рассказу о приключениях героя, выполняющего поручение. Таков же мотив задерживающего рассказывания. В «1001 ночи» Шехерезада задерживает угрожающую ей казнь рассказыванием сказок. Мотив рассказывания является приемом ввода самых сказок. Таковы в авантюрных романах мотивы преследования и т.д. Обычно введение в повествование свободных мотивов происходит как наполнение вводящего мотива, который сам по себе является связанным, т.е. неустранимым из фабулы рассказа.

С другой стороны, мотивы следует классифицировать с точки зрения объективного действия, заключающегося в мотиве.

Мотивы, изменяющие ситуацию, являются динамическими мотивами, мотивы же, не меняющие ситуации, – статическими мотивами. Возьмем, например, ситуацию пушкинской повести «Барышня-крестьянка» перед концом повести: Алексей Берестов любит Акулину. Отец Алексея заставляет его жениться на Лизе Муромской. Алексей, не зная, что Акулина и Лиза одно и то же лицо, противится браку, навязываемому отцом. Он едет объясняться с Муромской и узнает в Лизе Акулину. Ситуация меняется: препятствия к браку со стороны Алексея падают. Мотив узнания в Лизе Акулины является динамическим мотивом.

Свободные мотивы обыкновенно бывают статическими, но не всякий статический мотив является свободным. Так, предположим, что для убийства, необходимого по ходу фабулы, герою нужен револьвер. Мотив револьвера, ввод его в поле зрения читателя, является мотивом статическим, но связанным, так как без револьвера не могло бы совершиться данное убийство. См. этот пример в «Бесприданнице» Островского.

Типичными статическими мотивами являются описания – природы, местности, обстановки, персонажей, их характеров и т.д. Типичной формой динамических мотивов являются поступки героев, их действия.

Динамические мотивы являются центральными движущими мотивами фабулы. В сюжетном оформлении, наоборот, могут выдвигаться на первый план статические мотивы.

С точки зрения фабулярной, мотивы легко распределяются по их важности. Главное место занимают динамические мотивы, затем мотивы, подготовляющие их, затем мотивы, определяющие ситуацию, и т.д. Большая или меньшая важность в фабулярном отношении выясняется при пересказе фабулы в сжатом виде в сравнении с пересказом более подробным.

В процессе сюжетного оформления фабулярного материала надо учитывать следующие моменты:

1) Необходим повествовательный ввод в Исходную ситуацию. Изложение обстоятельств, определяющих исходный состав персонажей и их связи, именуется экспозицией.

Не всякое повествование начинается с экспозиции.* Если мы имеем этот простейший случай, когда автор прежде всего приступает к ознакомлению нас с участниками фабулярного материала, мы получаем прямую экспозицию. Но довольно типичен внезапный приступ (ex abrupto), когда изложение начинается с уже развивающегося действия, и лишь постепенно автор ознакомляет нас с ситуацией героев. В таком случае мы имеем задержанную экспозицию. Это задержание экспозиции бывает иной раз очень длительно, – ввод мотивов, составляющих экспозицию, бывает различен. Иногда мы узнаем ситуацию по побочным намекам, и связное впечатление создается лишь в результате собирания таких как бы попутно оброненных замечаний. В таком случае мы не имеем собственно экспозиции, т.е. не имеем сплошного повествовательного куска, где бы были собраны мотивы экспозиции.

* С точки зрения расположения повествовательного материала начало повествования именуется зачином, или приступом, конец – концовкой. Зачин может не заключать в себе ни экспозиции, ни завязки. Точно так же концовка может тематически не совпадать с развязкой.

Но иногда, обрисовав нам какое-нибудь событие, непонятное еще для нас в общей связи, автор в качестве пояснения к нему (в форме ли собственного изложения или речи персонажа) дает такую экспозицию – рассказ о том, что было раньше уже изложено. Здесь мы имеем перестановку экспозиции, частный случай временных сдвигов в развертывании фабулярного материала.

Это задерживание экспозиции может продолжаться до конца изложения: на протяжении всего повествования читатель иногда не знает всех необходимых для понимания происходящего сведений. Обыкновенно это незнание читателя вводится в повествование как незнание этих обстоятельств основной группой персонажей, т.е. читателю сообщается только то, что знает какой-нибудь персонаж. В развязке делается сообщение этого неизвестного обстоятельства. Такая развязка, которая включает в себя элементы экспозиции и как бы освещает обратным светом все известные из предшествующего изложения перипетии, является регрессивной развязкой. Вообразим, что читатель «Барышни-крестьянки» вместе с Алексеем Берестовым не знал бы тождества Акулины и Лизы Муромской. В таком случае сообщение об этом тождестве в развязке имело бы регрессивную силу, т.е. давало бы истинное и новое понимание всех предшествующих ситуаций. Таково построение «Метели» из тех же пушкинских повестей Белкина.

Обычно эта задержка экспозиции вводится как система тайн. При этом могут быть такие комбинации: читатель знает, герои не знают; часть героев знает, часть не знает; читатель и часть героев не знают; никто не знает – истина обнаруживается случайно; герои знают, читатель не знает.

Эти тайны могут пронизывать все повествование, могут охватывать лишь отдельные мотивы. В таком случае один и тот же мотив может в сюжетном построении фигурировать несколько раз. Возьмем такой типичный романический прием: у одного из героев задолго до времени действия был похищен ребенок (первый мотив). Появляется персонаж, из биографии которого узнаем, что он был воспитан чужими и не знал родителей (второй мотив). Потом оказывается (обычно путем сопоставления дат и обстоятельств или при помощи мотива «признака» – амулет, родимое пятно и т.д.), что похищенное дитя и новый герой – одно и то же лицо. Таким образом устанавливается связь первого мотива со вторым. Это повторение мотива в варьированной форме характерно для сюжетного построения, в котором фабульные моменты вводятся не в их естественном хронологическом порядке. Повторяющийся мотив является обычно признаком фабульной связи, существующей между частями сюжетного построения. Так, например, если в приведенном выше типическом примере «узнания потерянного ребенка» признаком узнания является амулет, то мотив этого амулета сопровождает как повествование об исчезновении первого ребенка, так и биографию нового персонажа (смотри, например, «Без вины виноватые» Островского).

При помощи такого мотивного связывания частей* возможны временные перестановки в повествовании. Не только экспозиция может быть переставлена, но отдельные части фабулы могут сообщаться уже после того, как читатель знает, что было потом.

* Если этот мотив повторяется более или менее часто, и особенно если он является свободным, т.е. не вплетенным в фабулу, то его называют лейтмотивом. Так, некоторые персонажи, являющиеся в повествовании под разными именами (переодевание), часто сопровождаются для узнания их каким-нибудь постоянным мотивом.

Связное изложение значительной части событий, предшествовавших событиям, при которых это изложение вводится, называется форгешихте (Vorgeschichle). Типичной формой форгешихте является задержанная экспозиция, или биография нового персонажа, вводимого в новую ситуацию. Многочисленные примеры этого можно найти в романах Тургенева.

Более редким случаем является Nachgeschichte, повествование о том, что будет, поставленное в связный рассказ раньше наступления событий, подготовляющих это будущее. Nachgeschichte дается иногда в виде вещих снов, пророчеств, более или менее вероятных предположений.

При непрямом развертывании фабульного материала большую роль играет «рассказчик», ибо сюжетные сдвиги обыкновенно вводятся как свойство рассказа*.

* Здесь и далее (с. 187–190) Б. Томашевский касается вопроса о формах повествования – важной проблемы, которая с разных позиций разрабатывалась в 1920–1930-е гг. В.В. Виноградовым, М.М. Бахтиным, Б.М. Эйхенбаумом и др. Из более поздних работ на эту тему см. особенно: Stanzel F.K. Typische Formen des Romans. Gottingen, 1964. См. также из самых последних работ: Манн Ю.В. Автор и повествование//Историческая поэтика. Литературные эпохи и типы художественного сознания.

Рассказчик бывает различен: или повествование ведется объективно, от автора, как простое сообщение, без объяснения, каким образом эти события стали известны (отвлеченный рассказ), или от имени рассказчика как некоторого конкретного лица. Иногда этот рассказчик вводится как человек, слышавший рассказываемое от других лиц (рассказчик в пушкинских повестях «Выстрел», «Станционный смотритель»), или как свидетель, более или менее близкий, или, наконец, как один из участников излагаемого действия (герой в пушкинской «Капитанской дочке»). Иногда этот свидетель или слушатель может и не являться рассказчиком, и в объективном отвлеченном рассказе может сообщаться, что узнал и услышал этот слушатель, хотя бы и не игравший никакой роли в повествовании («Мельмот Скиталец» Матюрэна). Иногда применяются сложные методы рассказывания (например, в «Братьях Карамазовых» рассказчик вводится как свидетель, но в то же время в романе он не присутствует, и все повествование ведется как отвлеченный рассказ).

Таким образом, существуют два основных типа рассказывания: отвлеченный и конкретный рассказ. В системе отвлеченной автор знает все, вплоть до сокровенных дум героев. В конкретном рассказе от первого лица (что иногда обозначают немецким термином Ich-Erzählung), все повествование проводится сквозь психологию рассказчика (соответственно – слушателя), причем каждое сообщение получает объяснение, каким образом и когда узнал рассказчик (или слушатель) о происшествии.

Возможны смешанные системы. Обычно при отвлеченном рассказе повествователь следит за судьбою отдельного персонажа, и мы узнаем последовательно то, что делал или что узнавал данный персонаж. Затем один персонаж оставляется, внимание переходит на другого – и снова мы узнаем последовательно, что делал и узнавал этот новый персонаж. Таким образом, обычно персонаж является своего рода повествовательной нитью, т.е. в скрытой форме – тем же рассказчиком, и автор, сообщая от своего лица, в то же время заботится сообщать только то, что мог бы рассказать его герой. Иногда только этот момент прикрепления нити повествования к тому или иному персонажу определяет всю конструкцию произведения. Такой персонаж – ведущий повествование – чаще всего бывает главным героем произведения. При том же фабулярном материале мог бы измениться и герой, если бы автор следил за другим персонажем.

Как пример разберем сказку «Калиф-аист» Гауффа. Вот вкратце ее содержание:

Однажды калиф Хасид и его визирь купили у разносчика табакерку с таинственным порошком и приложенной к ней запиской на латинском языке. Ученый Селим прочел эту записку, в которой сообщалось, что понюхав этого порошку и произнеся слово «mutabor», можно обратиться в любое животное; но превратившись не следует смеяться, ибо иначе слово будет забыто и невозможно будет вернуться обратно в человеческий вид. Калиф и визирь превратились в аистов; и первая же встреча с другими аистами заставила их рассмеяться. Слово было забыто. Аисты – калиф и визирь – были обречены навсегда остаться птицами. Летая над Багдадом, они увидели движение на улице и крики, извещавшие, что некто Мизра, сын злейшего врага Хасида – волшебника Кашнура, захватил власть в Багдаде. Тогда аисты улетели в намерении посетить гроб пророка, чтобы найти там освобождение от чар. По дороге они опустились переночевать в какие-то развалины. Там им встретилась сова, заговорившая на человеческом языке и сообщившая им свою историю. Она была единственной дочерью индийского царя. Волшебник Кашнур, который сватал за нее сына Мизру, но получил отказ, раз в виде негра пробравшись во дворец, дал ей волшебного питья, превратившего ее в сову, перенес ее в эти развалины и сообщил ей, что она останется совой до тех пор, пока кто-нибудь не согласится на ней жениться. С другой стороны, она еще в детстве слышала предсказание, что ей принесут счастье аисты. Она соглашается указать калифу способ освободиться от чар при условии, что он обещает жениться на ней. После некоторых колебаний калиф соглашается, и сова проводит его в комнату, где собираются волшебники. Там калиф подслушивает рассказ Кашнура, в котором он узнал продавца-разносчика, о том, как ему удалось обмануть калифа. Из того же разговора он узнает забытое слово «mutabor». Калиф и визирь превращаются в людей, сова тоже, все возвращаются в Багдад, где производят расправу с Мизрой и Кашнуром.

Сказка называется «Калиф-аист», т.е. героем является калиф Хасид, ибо автор в повествовании следит за его судьбой. История принцессы-совы введена как ее рассказ калифу при их встрече на развалинах.

Достаточно слегка изменить расположение материала, чтобы сделать героиней принцессу-сову: надо сперва сообщить ее историю, а историю калифа ввести как его рассказ перед освобождением от колдовства.

Фабула осталась бы та же самая, но сюжет существенно переменился бы, так как изменилась бы нить рассказывания.

Отмечу здесь перестановку мотивов: мотив разносчика и мотив Кашнура, отца Мизры, оказываются тождественными, в момент когда калиф-аист подслушивает волшебника. То обстоятельство, что превращение калифа есть результат козней его врага Кашнура, дано в конце сказки, а не в начале, как следовало бы в прагматическом изложении.

Что касается фабулы, то здесь она двойная:

1. История калифа, обманным способом околдованного Кашнуром.

2. История принцессы, околдованной тем же Кашнуром. Две эти параллельные фабульные ветви скрещиваются в момент встречи и дачи взаимных обязательств калифа и принцессы. Далее идет одна линия фабулы – их освобождение и наказание волшебника.

Сюжетное построение дано здесь в порядке наблюдения за судьбой калифа. В скрытой форме калиф является рассказчиком, т.е. при внешне отвлеченном рассказе сообщается то и в том порядке, что и как узнавал калиф. Этим определяется и все построение сказочного сюжета. Случай этот типичен, и обычно герой является таким скрытым (потенциальным) рассказчиком. Этим объясняется, почему в новеллистической форме так часто прибегают к мемуарному построению, т.е. заставляют самого героя рассказывать свою историю. Этим самым как бы вскрывают прием наблюдения за героем и мотивируют ввод именно данных и в данном порядке изложенных мотивов.

При анализе сюжетного построения (сюжетосложения) отдельных произведений следует обращать особое внимание на пользование временем и местом в повествовании*.

* Категории пространства и времени в литературе заняли сегодня важное место в работах по поэтике. В начале 20-х гг. эти категории углубленно рассматривались рядом ученых: Флоренский П.А. Обратная перспектива//Флоренский П.А. У водоразделов мысли. Т. 2. М., 1990; Он же. Анализ пространственности и времени в изобразительных искусствах. М., 1993; Бахтин М. Автор и герой в эстетической деятельности//Бахтин М. Эстетика словесного творчества. В конце 30-х гг. они стали предметом специального исследования М. Бахтина, предложившего термин «хронотоп»: Бахтин М. Формы времени и хронотопа в романе//Бахтин М. Вопросы литературы и эстетики.

В художественном произведении следует различать фабульное время и время повествования. Фабульное время – это время, в которое предполагается совершение излагаемых событий, время повествования – это то, которое занимает прочтение произведения (соответственно – длительность спектакля). Это последнее время покрывается понятием объема произведения.

Фабульное время дается: 1) датировкой момента действия, абсолютной (когда просто указывается хронологический момент происходящего, например – «в два часа дня 8 января 18** года» или «зимою») или относительной (указанием на одновременность событий или их временное отношение: «через два года» и т.д.), 2) указанием на временные промежутки, занимаемые событиями («разговор продолжался полчаса», «путешествие длилось три месяца» или косвенно «прибыли в место назначения на пятый день»), 3) созданием впечатления этой длительности: когда по объему речей или по нормальной длительности действий, или косвенно – мы определяем, сколько времени могло отнять излагаемое. Следует отметить, что третьей формой писатель пользуется весьма свободно, втискивая длиннейшие речи в краткие сроки и, наоборот, растягивая краткие речи и быстрые действия на длительные промежутки времени.

При этом повествовательные формы обычно состоят из кусков непрерывного действия (обычно при наличии ведущего повествование персонажа), разделяемого временными интервалами и дополняемого суммарным сообщением (без ведущего персонажа) о событиях, попадающих в эти интервалы или выходящих за пределы непрерывного повествования (произошедших до начала рассказа или после его конца).

Что касается места действия, то здесь характерны два типа: статичность, когда все герои собираются в одно место (почему так часто фигурируют «гостиницы» и их эквиваленты, дающие возможность неожиданных встреч), или кинетичность, когда герои перемещаются с места на место для необходимых столкновений (повествование типа «путешествий»). И в том и в другом случае необходим такой выбор места, который лучше всего оправдывает необходимые для развития интриги встречи персонажей.

3. МОТИВИРОВКА

Система мотивов, составляющих тематику данного произведения, должна представлять некоторое художественное единство. Если мотивы или комплекс мотивов недостаточно «пригнаны» к произведению, если читатель испытывает чувство неудовлетворенности в связи, существующей между данным комплексом мотивов и всем произведением, то говорят, что данный комплекс «выпадает» из произведения. Если все части произведения плохо пригнаны одна к другой, произведение «распадается».

Поэтому введение каждого отдельного мотива или каждого комплекса мотивов должно быть оправдано (мотивировано). Появление того или иного мотива должно казаться читателю необходимым в данном месте. Система приемов, оправдывающих введение отдельных мотивов и их комплексов, называется мотивировкой*.

* Мотивировка – одно из центральных понятий формальной школы. См. у В. Шкловского: «Мотивировками я называю бытовое объяснение сюжетного построения. В более широком смысле под словом «мотивировка» наша школа (морфологическая) подразумевает всякое смысловое определение художественного построения. Мотивировка в художественном построении – явление вторичное» (За 40 лет. Статьи о кино. М., 1965. С. 32). У Ю.Н. Тынянова понятие мотивировки теснее связано с системным подходом к литературе: «Мотивировка в искусстве – оправдание какого-нибудь фактора со стороны всех остальных <...> Каждый фактор мотивирован своей связью с остальными» (Проблема стихотворного языка. М., 1965. С. 33). См. критику термина «мотивировка» М.М. Бахтиным: «Если мы вникнем в самое понятие «мотивировки», то убедимся в совершенной непригодности этого понятия для уяснения каких бы то ни было сторон или элементов художественной конструкции <...> Против понятия мотивировки в искусстве можно выдвинуть двоякого рода возражения. Во-первых, мотивировка условна и обратима. В самом деле, нет абсолютно никаких оснований, которые обязывали бы считать мотивировкой именно данный момент художественного произведения <...> В самом произведении нет никаких указаний на то, что именно вводится как самоцель, а что служит мотивировкой этого ввода» (Формальный метод в литературоведении, с. 127). «Но, – продолжает М. Бахтин, –- имеется еще более принципиальное возражение против понятия мотивировки в произведении: в мотивировке нуждается лишь факт, сам по себе лишенный внутреннего значения. Если бы прием, как его понимают формалисты, был действительно самоцелен, то понятия мотивировки не могло бы возникнуть <...> Можно выставить обратное утверждение: художественно-конструктивное значение может получить лишь такое явление, которое самозначимо и не нуждается ни в каком внешнем обосновании и мотивировке. Понятие мотивировки органически чуждо художественной конструкции» (Там же, с. 129-130). В 70-е гг. термин «мотивировка» был поддержан в работе: Смирнов И.П. Причинно-следственные структуры поэтических произведений//Исследования по поэтике и стилистике. Л., 1972.

Приемы мотивировки многоразличны, и природа их не едина. Поэтому необходимо произвести классификацию мотивировок.

МОТИВИРОВКА КОМПОЗИЦИОННАЯ

Принцип ее заключается в экономии и целесообразности мотивов. Отдельные мотивы могут характеризовать предметы, вводимые в поле зрения читателя (аксессуары), или поступки персонажей («эпизоды»). Ни один аксессуар не должен остаться неиспользованным в фабуле, ни один эпизод не должен остаться без влияния на фабульную ситуацию. Именно про композиционную мотивировку говорил Чехов, когда утверждал, что если в начале рассказа говорится о том, что гвоздь вбит в стену, то в конце рассказа на этом гвозде должен повеситься герой.

Именно такое пользование аксессуарами мы наблюдаем в «Бесприданнице» Островского на примере с оружием. Мизансцена третьего действия заключает в себе «над диваном ковер, на котором развешено оружие». Сперва это вводится как деталь обстановки, которую можно принять за простую конкретную черту, характеризующую быт Карандышева. В шестом явлении на эту деталь обращается внимание в репликах:

Робинзон (взглянув на ковер). Что это у вас такое?

Карандышев. Сигары.

Робинзон. Нет, что развешено-то? Бутафорские вещи?

Карандышев.