Главная              Рефераты - Разное

Святых - реферат

Антонио Сикари

Портреты Святых

СОДЕРЖАНИЕ

Том I

Введение

Христианская святость

1. Сознание святости

2. "Святые по призванию"

3. Святость как дар и как богатство

4. Святость как обязанность

Предисловие

Предисловие переводчика

Святой Франциск Ассизский

Святой Томас Мор

Святой Камилло де Леллис

Святой Жан-Мари Вианней, арсский пастырь

Святой Джузеппе Бенедетто Коттоленго

Святой Джованни Боско

Святая Мария Горетти

Святой Максимилиан Кольбе

Блаженная Эдит Штейн

Бенедетта Бьянки Порро

Том II

Святая Екатерина Сиенская

Святая Жанна д'Арк

Святая Тереза Авильская

Святой Хуан де ла Крус

Святой Винсент де Поль

Святая Бернадетта Субиру

Святая Мария Крочефисса ди Роза

Святая Тереза из Лизье

Святой Джузеппе Москати

Блаженный Пьерджорджо Фрассати

Том III

Предисловие

Святая Анджела Меричи

Святой Игнатий Лойола

Святой Иоанн Божий

Святой Филипп Нери

Святой Луиджи Гонзага

Святая Луиза де Марийак

Святой Леопольд Мандич

Святой Иосиф Рафаил Калиновский

Блаженная Елизавета Святой Троицы

Джанна Беретта Молла

Том IV

Святая Клара Ассизская

Святой Антоний Падуанский

Святая Рита из Кашии

Мученицы Компьеня

Отец Дамиан де Вестер

Святая Франческа Саверио Кабрини

Святая Мария Бертилла Боскардин

Святая Джузеппина Бахита

ХРИСТИАНСКАЯ СВЯТОСТЬ

Размышление о христианской святости может быть лишь итогом других раздумий. И действительно, ведь только для того, чтобы получить право говорить о ней, необходимо прежде погрузиться в созерцание святости Бога - Высшего Существа, Которое по милосердию Своему решило сообщить Себя избранному народу и таким образом стало Святым Израилевым (Ис. 10, 20).

Необходимо также хранить живое и исполненное любви воспоминание о "Святом Сыне Его Иисусе" (Деян. 4,27-30), пришедшем, чтобы "посвятить Себя и освятить" тех, кого Отец дал Ему (ср. Ин. 17, 19); и, наконец, необходимо говорить о Духе Святом, Которым человек "запечатлен в день искупления" и Который не хочет быть оскорбленным (Еф. 4,30).

На этом фоне, присутствующем скрыто, но отнюдь не забытом, разворачивается наше повествование. Поэтому прежде всего в словосочетании "христианская святость" следует обратить внимание на слово "христианская": слово, в котором прежде всего утверждается принадлежность человека воплотившемуся Сыну Божьему. Если бы мы не могли сказать этого о человеке, у нас не было бы и никакой возможности говорить о его святости 1.

1 Сознание святости

Тем, кто впервые обращается к Слову Нового Завета, кажется поразительным и почти вызывающим сознательное утверждение первохристианской общины о том, что она с о стоит из святых. Авторы новозаветных текстов называют святыми себя и своих учеников, они употребляют это определение почти что в значении существительного и вкладывают в него смысл, явно расходящийся с естественным представлением о святом как о личности высокого нравственного достоинства 2.

Анания решигельно возражает Господу, Который посылает его принять в Церковь новообращенного Савла: "Господи! я слышал от многих о сем человеке, сколько зла сделал он святым Твоим в Иерусалиме" (Деян 9, 13) Коринфским христианам сам Павел объясняет, что в первый день недели каждый должен отложить то, что может, чтобы собрать милостыню для святых", то есть для бедных иерусалимских братьев (1 Кор 16, 1-2) Во втором послании он объясняет, что македонские Церкви, несмотря на свою бедность, "весьма убедительно просили принять дар и участие их в служении святым" (2 Кор 8,4).

Говоря эфесянам о своей апостольской миссии, он, не колеблясь, утверждает о себе и о других, что "тайна Христова не была возвещена прежним поколениям сынов человеческих, как ныне открыта святым Апостолам Его" (Еф 3, 5) Препоручая римлянам сестру Фиву, Павел просит "принять ее для Господа, как прилично святым", и помочь ей во всем, что ей понадобится (16, 1 и след), просит он и у коринфян помогать семье Стефана, которая "посвятила себя на служение святым" (16, 15) Вторично обращаясь к коринфянам, в начале послания он предупреждает их, что оно предназначено также "всем святым по всей Ахаии" (1, 1) и в конце его лобызает их лобзанием святым", добавляя "приветствуют вас все святые" (13, 12).

Служение Петра в Иудее состоит в том, чтобы "обойти всех /святых/", спускаясь к Лидде, а потом в Иоппию, где, подобно Иисусу, он воскрешает юную Тавифу Вот как об этом повествуется в Деяниях апостолов "Петр преклонив колена, помолился и, обратившись к телу, сказал Тавифа встань. И она открыла глаза свои и, увидев Петра, села Он, подав ей руку, поднял ее, и, призвав святых и вдовиц, поставил ее перед ними живою" (Деян 9, 32-41).

Мы намеренно остановились на отрывках, лишенных чисто догматического содержания, на отдельных эпизодах, обращении или заключении, или же о простом упоминании, что предполагает отныне общепринятое обращение и самоопределение.

И это отнюдь не горделивое утверждение собственного нравственного превосходства (известно, какие высокие моральные требования предъявляли к себе первые христиане). Чтобы доказать это, достаточно вспомнить о той твердости, с которой сами авторы обличают в то же время грехи, слабости и отступничество, которые пустили корни в каждой общине:"не много из вас мудрых по плоти, не много сильных, не много благородных. Но Бог избрал немудрое мира" (1 Кор. 2, 26). С другой стороны, вся первая глава написана во обличение споров и раздоров среди коринфян. Но именно упрекая общину, Павел хочет научить ее, как должно поступать "во всех церквах у святых" (14, 33).

2. "Святые по призванию"

Следовательно, христиане свободно называют себя "святыми" не потому, что считают себя нравственно совершенными, хотя, как мы увидим, проблема "нравственной святости", выраженной в жизни, изобильной добрыми делами, отнюдь не замалчивается. Но точка отсчета - это убежденность христиан в том, что они просто призваны к объективному состоянию святости.

Уже о народе Израильском говорилось как о "священном собрании" (Исх. 12, 6; Лев. 23, 3; Числ. 29, 1): это была община, которую Бог отделил для Себя и которая созывалась на собрание для отправления культа.

В Новом Завете эта терминология используется, однако, уже с другим значением. Обращаясь к римлянам, Павел говорит: "всем находящимся в Риме возлюбленным Божиим, призванным святым" (1, 7). Коринфяне тоже были "призванными святыми" (1,2).

Подчеркивается прежде всего призвание к святости. Об этом ясно говорится в известных словах Петра: "По примеру призвавшего вас Святого, и сами будьте святы во всех своих поступках. Ибо написано: ""будьте святы, потому что Я свят"" (1 Пет. 1, 15). Но этот призыв - не обращенный к массе людей голос, который зовет ее в "святое место", куда удастся проникнуть только лучшим, и это даже не четкое отделение одного "священного" народа от других нечистых ародов, как в Ветхом Завете: это всеобщее призвание.

Святой Августин писал: "Non ideo vocati quia sancti, sed ideo sancti quia vocati" (Призваны не потому, что святые, но святы, потому что призваны). Следовательно, само призвание бескорыстно освящает. Иначе говоря, речь идет освятости, источник которой - милосердно открытый Богом "дом святости", где каждый может найти приют. Святость - в чистом царстве благодати, в пиршественном зале, куда приглашены даже хромые и слепые нищие.

Это призвание, о котором говорится в Священном Писании, когда речь идет о святости, - не едва уловимый голос, предназначенный только для избранных. Это извечный голос: "Он избрал нас в Нем прежде создания мира, чтобы мы были святы я непорочны пред Ним в любви" (Еф. 1, 4-5). Это голос, ставший плотью, голос Самого Слова Божьего и именно поэтому он был запечатлен в Писании.

Каждого человека, которому возвещается Нагорная проповедь, поражают ее заключительные слова; "Будьте совершенны, как совершен Отец ваш небесный" (Мф. 5, 48). Поэтому "святость", понятие, само по себе столь исключительное и обособляющее, в Церкви понимается и проповедуется в самом универсальном, максимально широком смысле слова. "Господь Иисус, Учитель и божественный Образец всякого совершенства, всем и каждому из Своих учеников, какое бы положение они ни занимали, проповедовал жизнь в святости, источник и совершенство которой - в Нем Самом" (Lumen Gentium 40).

Но название главы соборного документа ("Всеобщее призвание к святости в Церкви") имеет двоякий смысл: с одной стороны, оно может значить, что в Церкви все (члены ее) призваны к святости, а с другой стороны, оно может означать, что все люди призваны к святости в Церкви. Ведь никогда нельзя забывать, что, перефразируя Пеги, "все христиане призваны быть святыми, а все остальные люди призваны стать христианами". Следовательно, святость - это в высшей степени универсальное и личное призвание каждого творения.

Все это помогает нам понять, что для бедных христиан раннехристианской Церкви называться святыми означало возвещать миру радостную весть о том, что все без исключения, "кого ни призовет Господь" (Деян. 2, 39), могут, несмотря на свою нищету, быть милосердно приняты в святом храме Божьем, более того, сами могут стать "храмом Святого Духа" (1 Кор. 6, 11. 20; ср. 3, 16).

3. Святость как дар и как богатство

Святость - это прежде всего дар-событие. Это нечто, что бескорыстно, как благодать, дается человеку и преображает его. В Слове Божьем об этом говорится как о "новом творении" (2 Кор. 5, 17; Гал. 6, 5; Еф. 2, 10; 4, 24); "возрождении" (Тит. З, 5; Иак. 1, 18; 1 Пет. 1, 3. 23); "обновленной жизни" (Рим. 6, 4); "новом рождении" (1 Ин: 3, 9; 4, 7; 5, 18); "богосыновстве" (ср. 1 Ин. 3, 1); "усыновлении" (Еф. 1, 4-5); "уподоблении образу Небесного Отца" (ср. 1 Кор. 15, 49); "жизни по духу" (Рим. 8, 9 и след.); "водительстве Духа Божьего" (Рим. 8, 14); "помазании от Святого" (1 Ин. 2, 20); "вечной жизни" (Мк. 10, 17; Мф. 19, 16-29; Рим. 2, 7; 5, 21).

Все эти определения почти целиком собраны Преданием в знаменитом фрагменте из Иоанна Златоуста, приведенном святым Августином: "И вот безмятежной свободой наслаждаются те (только что принявшие крещение), кто еще недавно были узниками, и стали гражданами Церкви те, кто блуждали подобно бродягам, и блаженствуют в праведности те, кто пребывали в смятении греха. И действительно, они не только свободны, но и святы; не только святы, но и праведны; не только праведны, ной сыны; не только сыны, но и наследники; не . только наследники, но и члены; не только члены, но храм и жилище Духа Святого. Видишь, сколь многочисленны дары крещения! А некоторые думают, что небесная благодать состоит только в отпущении грехов! Мы же перечислили десять преимуществ. И именно поэтому мы крестим детей, хотя они не совершили грехов: дабы им даны были святость, праведность, усыновление, наследие, братство Христово: дабы они стали членами Христа" (ср. Contra Jul.1,5,21).

Этот отрывок, который можно было бы прокомментировать гораздо подробнее,напоминает нам о том, что основное в христианстве - это представление о том, что Бог бескорыстно принимает слабое и грешное творение и делает его сопричастным к источнику жизни - общению со Святым Сыном Божиим, ставшим человеком.

Поэтому об истории спасения народов земли можно рассказать, как это делает Павел в прекрасной 11 главе Послания к Римлянам, пользуясь аллегорическим образом оливы, посаженной Богом, "святой корень" (Рим. 11, 16) которой - во Христе. Это - самое главное, потому что "если корень свят, то (святы) и ветви" (там же). И даже если первые истинные ветви были временно отрезаны (история Израиля), а другие, дикие, привиты (христианская история), все, в согласии с временами благодати и ревности Божьей, должны стать "общий ками корня и сока маслины" (11, 17), не превозносясь, "потому что не ты корень держишь, но корень тебя" (11, 18). Но то, что происходит в истории целых народов - это то же самое, что должно сокровенно и необратимо произойти в жизни каждого человека благодаря его крещению (ср. также Ин. 15).

Здесь следовало бы, "молитвенно обратившись" к 6 главе из Послания к Римлянам, прокомментировать ее слово за словом. В этой главе слова "жизнь" и "смерть" как бы пресуществляются в таинстве Крещения, обретая для крещеного значение смерти и жизни Самого Христа.

Павел употребляет непереводимый термин, который в Вульгате передается словом "complantati", а на русский переводится как "соединены": соединены с Христом "подобием смерти и подобием воскресения" (ср. Рим. 6, 5). Так все основные события человеческой жизни предстают как сопричастность: "с Ним умерли" (2 Тим. 2, 11), "с Ним погреблись" (Рим. 6, 4), "сНим воскресли" (Еф. 2, 6), "с Ним царствовать будем" (2 Тим. 2,12), "сидящие с Ним одесную Отца". Эта сопричастность дается Самим Духом Христовым, посланнымвсем верующим (Ин. 3, 5;7, 39; 14, 16-17; 20, 22; Деян. 2; 1 Ин. 4, 14; Рим. 8, 9-16. 23).

"Мы Христовы - мы Христос". Такова сжатая формулировка святого Августина (En.in Ps. 22, 11, 2), верная всему церковному Преданию. А вот слова святого Кирилла Александрийского: "Поскольку в нас - Дух Сына, в Сыне мы были усыновлены Отцом" (Thesaur. ass. 33).

Все это не что иное как основные положения экклезиологии. Но говоря о христианской святости, надлежит не быстро просмотреть их, как нечто уже известное, но надолго на них остановиться, чтобы вовремя заметить, как часто этими положениями фактически пренебрегают.

Быть может, никогда в истории Церкви не было столь опасной и распространенной ереси, как эта: говоря о святости и о том, что человек должен стремиться поступать нравственно, отвечая на благодать Божью и "творя добро", незаметно, но неуклонно человек умаляет значение предсуществовавшего дара, того, что уже было соделано Богом и, следовательно, сводит Христа лишь к образцу для подражания. Уже Августин говорил пелагианцам: "В том страшная и скрытая зараза вашей ереси, что вы пытаетесь уверить, что благодать Христова - в Его примере,а не в Его даре" (С. Julianum).

В определенные исторические эпохи забвение Христа как дара (и забвение Его даров), сведение его к образцу для подражания выражает горделивую и оптимистическую веру в возможности человека, в другие эпохи оно выражает скорее страх перед отчуждением. Для одних христиан оно оборачивается апатией и безнадежным равнодушием, для других - лихорадочной деятельностью. Но в конечном счете это всегда "утрата Воспоминания", которая выражается в пренебрежении тем, что у истоков возможной человеческой святости - лишь чистое милосердие, даруемое бескорыстно, даруемое постоянно и даруемое всем. Или, как говорила Адриен фон Шпейр, "святость состоит не в том, что человек все отдает, а в том, что Бог все берет": и именно то, что Бог все берет, Он и дарует нам.

Правда, существует и противоположная опасность, о которой свидетельствует трагический кризис, вызвавший появление протестантизма, но и не только он: чрезмерное значение, придаваемое дару, ведет к обесцениванию деяний, к забвению необходимости "подражать Христу", "освящаться еще" (Откр. 22, 11). Но это лишь парадоксальное доказательство того, что даже утверждение дара может быть делом человеческим, когда дару не позволяют "брать", как то ему присуще, приносить плод при свободном содействии человека.

Протестантизм стал жертвой заблуждения не потому, что он утверждал "оправдание верой", но потому, что он с той же твердостью не заявлял, что благодаря вере человек предается Христу, с тем чтобы по необходимости совершить еще больше добрых дел, чем он совершил бы, если бы уповал лишь на свои силы.

Знаменательно, что какраз в тот период истории, когда кризис достиг в лютеранстве предельной остроты, Тереза Авильская, дойдя до седьмой комнаты своего мистического Замка и описав "духовный брак", когда дар любви Божьей как бы сжигает молящееся творение, замечает: "Это конец молитвы, дочери мои. Такова цель духовного брака: совершать деяния за деяниями, ибо они - истинное знамение, по которому можно узнать, от Бога ли получены благодатные дары" (VII, 4, 6). И далее: "Знаете ли вы, что значит обладать истинной духовностью? Это значит быть рабами Бога, отмеченными Его железом, железом Креста, дабы Он мог продать вас в рабство по всему миру" (VII, 4, 8).

4. Святость как обязанность

Каждый дар налагает на человека обязанность. Этими словами можно обобщить все сказанное нами раньше. Предание выразило эту истину в словах необычайно емких: "Будь самим собой".

С точки зрения святости, дарованной свыше, нет никакой разницы между только что крещеным ребенком и великим мистиком, достигшим единения с Богом, или старым аскетом, исполненным любви и изнуренным подвигами покаяния. Разница только в одном: ребенок обладает даром святости, как обладает он даром жизни: этот дар заключен в нем во всей своей полноте, но еще должен развернуться, должен стать "обязанностью", исполняемой терпеливо и великодушно, тогда как жизнь старого аскета уже завершилась, он принял дар во всей его полноте и совсей ответственностью. Между ними двумя на самом деле нет другой возможности истинно христианского существования, и остается лишь несостоявшееся существование человека, который стареет, как бесполезной игрушкой, забавляясь неиспользованным даром Божьим.

Совершенно понятно, что старый аскет - это лишь крайний пример, а реальность гораздо сложнее и богаче оттенками и возможностями. Прежде всего, христианская святость не сводится к одному образцу. Или, лучше сказать, ее Образец един: "Святость - это отражение облика Единственного, в Ком реализовались все возможности человечества: Иисуса Христа" 3. Святой Павел пишет фессалоникийцам: "Бог избрал вас... для достижения славы Господа нашего ИисусаХриста" (2 Фее. 2, 13-14). Но отблеск этой славы на лицах верующих отмечен уникальностью их личности и истории.

Таким образом, существует прежде всего, если можно так сказать, облик святости, общий для всех, о котором надлежит говорить прежде всего: это нечто,что должно быть присуще всем без различия. Нужно жить, "как прилично святым" (Еф. 5, 3), "совлекшись от ветхого человека с делами его" (ср. Кол. 3, 5-9) и "облекшись в нового (человека), который обновляется": "облекитесь, как избранные Божий, святые и возлюбленные, в милосердие, благость, смиренномудрие, кротость, долготерпение, снисходя друг к другу и прощая взаимно... Более же всего облекитесь в любовь, которая есть совокупность совершенства. И да владычествует в сердцах ваших мир Божий...и будьте дружелюбны. Слово Христово да вселяется в вас обильно, со всякою премудростью... И все, что вы делаете, словом и делом, все делайте во имя Господа Иисуса Христа" (Кол. 3,10 и след.).

Нельзя пренебрегать полученным даром святости: если человек принимает его, в нем неизменно отражается зрелая благость облика Христа, несмотря на грех, который неизменно подтачивает каждое творение.по природе своей слабое и несовершенное. Облик Христа отражается в творении хотя бы потому, что по благодати Божьей творению всегда дано обладать обликом Того, Кто испросил и получил для человечества прощение.

Можно определить объективное содержание святости исходя из многочисленных библейских наставлений верующим: "В вас должны быть те же чувствования, какие и во Христе Иисусе" (Флп. 2, 5). Кроме того, вся история Церкви и жизни святых рисует единую драгоценную картину.

Но нам хотелось бы поразмыслить о том особом отблеске святости, которым Бог наделяет отдельного человека. Необходима ясность в вопросе о том, какую святость уготовал Бог каждому Своему творению в отдельности: святость неповторимую и уникальную, как имя, которым Он зовет человека.

Следует прежде всего помнить, что святость - это "воля Божья" (1 Фее. 4, 3), и сказать о том, что значит для человека "творить волю Божию". Напоминание об этом могло бы показаться даже банальным, если забыть, что речь идет не об очевидном общем принципе, а о конкретной проблеме существования: святость для меня - творить то, чего хочет от меня Бог, творить Его конкретное, единственное, драгоценное и неповторимое определение 4. Святой - это "раб Иисуса", который "всегда творит волю Отца", считает "Его волю своим хлебом" втот самый момент, когда, "скорбя смертельно", он произносит последние и окончательные слова своего освящения: "Не как Я хочу, но как Ты" (Мф. 26, 39).

Свята Тереза из Лизье, которая считает для себя невозможными существующие образцы святости (хотя страстно желает следовать каждому из них - МА 250 и след.), пока. не находит своего мести, уготованного ей Богом.

Узнать эту определяющую и освящающую волю Божью о себе самом легко и вместе с тем трудно. Трудно, если руководствоваться изменчивыми человеческими суждениями и соображениями. Легко, если неизменно следовать постепенно открывающемуся Промыслу Бога о Его творении.

Воля Божья о каждом человеке - это всегда желание мира,"чтобы были все единым Телом": "Да владычествует в сердцах ваших мир Божий, к которому вы и призваны в одном теле" (Кол. 3,15).

Не может быть воли Божьей, которая бы ставила человека вне промысла о гармоничном созидании тела Христова. Не может быть воли Божьей, целью которой было бы индивидуальное совершенство отдельного творения.

Конечно, каждый человек призван реализовать свою неповторимую личность во всей ее полноте. Но эта личность может вскармливаться и зачинаться только как член единого тела Прочтем отрывок из Послания к Ефесянам, где утверждается эта основополагающая истина:

Итак, я, узник в Господе, умоляю вас поступать достойно звания, в которое вы призваны, со всяким смиренномудрием и кротостью и долготерпением, снисходя друг ко другу с любовью, стараясь сохранятьединстводухав союзе мира Одно тело и один дух. каквы и призваны к одной надежде вашего звания, один Господь, одна вера. одно крещение, один Бог и Отец всех, Который над всеми, и чрез всех, и во всех нас Каждому же из нас дана благодать по мере дара Христова. И Он поставил одних апостолами, других пророками, иных евангелистами, иных пастырями и учителями, к совершению святых, на дело служения, для созидания Тела Христова, доколе все придем в единство веры и познания Сына Божия, в мужа совершенного, в меру полного возраста Христова, дабы мы не были более младенцами, колеблющимися и увлекающимися всяким ветром учения, по лукавству человеков, по хитрому искусству обольщения, но истинною любовью все возвращали в Того, Который естьглаваХристос.изКоторого все тело. составляемое и совокупляемое посредством всяких взаимно скрепляющих связей. при действии в свою меру каждого члена, получает приращение для созидания самого себя в любви". (Еф 4,1-7,11-16).

Нет святого, святость которого не отождествлялась бы со служением, благодаря которому созидается все тело Нет святого, который не знал бы, что его главное и подлинное призвание - это его миссия в Церкви. Нет святого, который не сознавал бы, что его собственная святость заключается в том, чтобы освящать другие члены. Поэтому призвание отдельного человека к святости ("воля Божья") существует только в Церкви, произрастает на ее почве, на почве, которая питает саму эту святость, и именно поэтому эта святость смиренна 5. В свою очередь, Церковь сама питается этой смиренной святостью.

Как это было и для Христа, высшее проявление святости - став Евхаристией, раздать свое существование, подобно хлебу. Это равнозначно утверждению, что святость состоит в любви любви к Богу и действенной сопричастности к Еголюбви, объемлющей весь мир Любви ко Христу, Который "возлюбил Церковь и предалСебя за нее, чтобы освятить ее" (Еф 5, 25-26).

Любой святой или любой человек, стремящийся к святости, который забыл бы об этом хоть на мгновение, который бы забыл об этом в поступках, рассматриваемыхбезотносительно к намерениям 6 , не был бы христианским святым, а егосвятость стала бы тягостным рабством.

Непременная принадлежность телу, членами которого, нуждающимися в единстве, стали люди (а эта потребность в единстве предшествует любой индивидуальной одаренности и существует несмотря на нее) - это первая аскеза для того, кто хочет относиться к святости - своему дару и обязанности - с должным уважением Если этой аскезы нет, то любая другая аскеза является для христианина прибежищем, когда дела его прокляты Если же человек к этой аскезе стремится, то любая другая форма аскезы становится подготовкой и опорой для этой единственно необходимой аскезы.

В заключение представляется все же необходимым напомнить, что у слова "святость" в Библии есть единый общий смысл Одно из наиболее глубоких, оригинальных и своеобразных значений слова "святость" заключается вследующем принадлежащий Богу, предоставленный Ему, в особенности если речьидет о культе Так, вся Церковь

- святой храм Божий (1 Кор 3, 17, Еф 2, 21), а вся жизнь христиан должна быть жертвоприношением Богу;

- "Итак, умоляю вас, братия, милосердием Божиим, представьте тела ваши в жертву живую, святую, благоугоднуюБогу, для разумного служения вашего" (Рим 12, 1);

- "Будем через Него непрестанно приносить Богу жер- тву хвалы, то есть плод уст, прославляющих имя Его" (Евр 13, 15);

- "Устрояйте из себя дом духовный, священство святое, чтобы приносить духовные жертвы, благоприятные Богу Иисусом Христом" (1 Пет 2, 5).

Даже все земное ("тела ваши") соучаствует в торжественной космической литургии, где каждый является святым и священником во Христе Поэтому чтобы стать святыми, достаточно чистосердечно и смиренно следовать увещеванию апостола Павла "за все благодарите ибо такова о вас воля Божия во Христе Иисусе" (1 Фее 5, 18-19)

ПРЕДИСЛОВИЕ

Эта книга - сборник кратких медитаций о жизни нескольких святых Размышления о них помогут нам открыть свое подлинное человеческое лицо то, которого желает и которое любит Бог.

Рассказы помещены в хронологической последовательности каждый портрет как бы характеризует свой век-век второго тысячелетия христианской истории.

Выбор имен иногда определялся знаменательными датами (так, Эдит Штейн была признана блаженной совсем недавно) И, наконец, следует отметить, что Бенедетта Бьянки Порро еще не была канонизирована Церковью, и то, что о ней рассказывается в этой книге, свидетельствует не о стремлении упредить суждение Церкви, но о нашей радости и уверенности в том, что святые попрежнему живут среди нас.

Созерцая их облик, мы сами стремимся исполнить свое человеческое предназначение.

ПРЕДИСЛОВИЕ ПЕРЕВОДЧИКА

Примечания к основному тексту принадлежат переводчику.

Цитаты из Священного Писания приводятся по синодальному изданию Библии. В случае, если в текст синодального перевода вносятся изменения, это отмечается знаком (*). Если в тексте подлинника нет точных ссылок на Священное Писание и установить их оказалось невозможным, перевод делается с итальянского текста, что специально не оговаривается. В парафразах библейских текстов переводчик также стремился следовать синодальному переводу.

Примечания

1 Здесь следует вспомнить о знаменитом диалоге между Тару и Рье в "Чуме" Камю "Короче говоря, - простодушно сказал Тару, - меня интересует, как стать святым - Но вы же не верите в Бога - Вот именно единственная конкретная проблема, которая мне сегодня известна, - это можно ли быть святым без Бога". Тару умирает, пожертвовав своей жизнью ради других, но не получив ответа Но единственное, что придает смысл его смерти это тайна смиренного материнскогоприсутствия у его изголовья, тайна присутствия некой трансцендентной любви любви, Марии, подобной веянию благодати (ср Ch Moeller, Leneratura moderna e cristianesimo, I, p 59, ss, Milano 1973) Но утверждение, что невозможно говорить о святости вне христианства, не означает, что в силу святости Христа и Его последователей. святости, которая находится в центре истории и обладает объективной притягательной силой, за историческими и географическими пределами христианства не могут существовать те. кого уже святой Августин называл "sancn latentes" - "сокрытые святые" (De cat rudibus, 22,40).

2 В Ветхом Завете, напротив, слово "святой" применительно к человеку употребляется исключительно редко Чаще всего оно используется, когда говорится об избранных в эсхатологические времена.

3 Л. Джуссани. Введение к книге : С. Manindale, I santi, Milano 1976.

4 П. Клодель в Благовещении говорит знаменательные слова: "Святость не в том, чтобы поцеловать в губы прокаженного и не в том. чтобы умереть от рукязычников, но в том, чтобы с готовностью творить волю Божью, заключается ли она в том, чтобы быть на своем месте, или в том, чтобы подняться выше".

5 В итальянском тексте обыгрывается этимологическая связь слов humus - "почва, земля" и humilis - "смиренный" - прим. перев.

6 Суждение об этом должна выносить Церковь, которой предназначен любой дар, любое призвание.

7 Католическая молитва, которая читается утром, днем и вечером.

8 Эйнауди, Луиджи (1874-1961) - известный итальянский экономист и политический деятель. Президент Итальянской республики с 1948 по 1955 год.

9 Кавур, Камилло Бенсо, граф де (1810-1861) - виднейший политический деятель - умеренный либерал, имевший огромное влияние на внутреннюю и внешнюю политику Италии с 50-х годов XIX века до своей смерти.

10 Фосколо, Уго (1778-1827) - знаменитый итальянский поэт и прозаик.

11 Мандэони, Алессандро (1785-1873) - крупнейший итальянский романист XIX века, автор романа "Обрученные".

12 Леопарди, Джакомо (1748-1837) - знаменитый итальянский поэт.

13 Маццини, Джузеппе (1805-1872) - видный итальянский политический деятель,борец за объединение и независимость Италии.

14 Пий IX - Папа римский с 1846 по 1878 год.

15 Лев XIII - Папа римский с 1878 по 1903 год.

16 Раттацци, Урбано (1808-1873) - итальянский политический деятель, автор принятого в 1855 году антиклерикального закона, направленного против "религиозных ъединений".

17 Криспи, Франческо (1818-1901) - итальянский политический деятель.

18 Розмини Сербати, Антонио (1797-1855) - священник и философ, автор многочисленных философско-религиозных и политических сочинений. Принимал активное участие в движении итальянского Рисорджисменто.

19 Статут короля Альберта - закон, подписанный в 1848 году королем Сардинии Карлом Альбертом и его министрами и заложивший политические основы независимого итальянского государства, созданного в 1861 году.

20 Ораторий - помещение, где собираются дети и подростки, с двором, где они могут играть и заниматься спортом. Современные оратории организуются при приходских церквях.

21 Силоне, Игнацио (1900- 1978) - псевдоним Секондо Транквилли, писателя, журналиста и политического деятеля, одно время бывшего коммунистом.

22 Речь идет о пьемонтских войнах за независимость.

23 Пертини, Сандро (род. в 1896 году) - член социалистической партии, президент Итальянской республики с 1978 года.

24 Юбилей, или Святой год - это год, когда Церковь дает полное отпущение грехов при условии совершения паломничеств и других дел благочестия. Начиная с 1343 года отмечается каждые 50 лет. - прим. перев.

25 "Кошон" по-французски означает "свинья" - прим. перев.

26 Бартоломе Лас Касас (1474 - 1566) - испанский богослов и церковный деятель, защитник коренного населения Нового Света - прим. ред.

27 Организованные Папой празднества, первоначально приуроченные к рубежу столетий (впервые в 1300 году), а затем проводившиеся каждые 25 лет. На них съезжалось множество паломников. (прим.перев.)

28 Имеется в виду церковь, построенная по инициативе Филиппа Нери (прим.перев.).

29 Теперь эта область носит название Марке прим. перев.

30 «Angelus» (лат.) молитва к Мадонне, которая читается утром, в полдень и вечером прим. перев

31 «Босые кармелиты» орден, члены которого носили сандалии на босу ногу прим. перев.

СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ

Да дарует нам Бог благодать созерцать лик святых, не впадая в заблуждение или в грех, отвлекаясь от наших забот, нашего миросозерцания, наших переживаний и даже от наших эмоций.

Пусть их лики сияют нам тем светом, отблеск которого падает на них.

Иисус говорил об Иоанне Крестителе "Он не был свет, но был послан, чтобы свидетельствовать о Свете. Но люди хотели малое время порадоваться при свете его" (*).

Обратимся же к созерцанию лика Франциска Ассизского, святого, который нам кажется хорошо знакомым, потому что он вошел в церковное Предание и в саму нашу культуру. Это образ, который дорог всем, даже неверующим, потому что легенда о нем отмечена трогательной поэзией и человечностью "Цветочки Франциска Ассизского" стали органичной частью европейской культуры, а некоторые аспекты францисканской духовности, такие как любовь к природе, стремление к бедности, призыв к миру, находят много сторонников в современном мире.

Поэтому было бы не трудно нарисовать всем известный традиционный образ святого Франциска Но именно поэтому мы изберем другой путь.

Постараемся выделить в образе святого Франциска его собственно христианские и церковные черты. Отвлечемся от привычных поэтических образов, чтобы понять суть личности святого Франциска, его духовный опыт, и доныне призывающий нас к обращению. Поэзия полезна и прекрасна, но ею можно восхищаться, ни на йоту не изменяя своего поведения в жизни. Бог посылает нам святых не для того, чтобы давать пищу нашему эстетическому чувству, а для того, чтобы обратить нас.

Начнем с утверждения, которое многим может показаться странным. Быть может, никогда в истории Церкви не было столь опасного, столь потенциально опасного момента, как тот, когда в мир явился Франциск. И эта опасность исходила не извне, но из его собственной личности. Век Франциска называли "железным веком", и Церковь была отягощена, почти раздавлена бременем унижений и грехов. В одном сочинении, написанном около 1305 года, несомненно, сгущавшем краски, но в общем верно отражавшем положение вещей, говорится: "Церковь пребывала в столь униженном состоянии, что если бы Иисус не пришел ей на помощь, послав новое поколение, исполненное духа бедности, уже тогда ей должен был быть вынесен смертный приговор" (Arbor vitae). Это суровые слова, но они достаточно хорошо передают атмосферу той эпохи. Франциск как личность мог бы представлять опасность для Церкви. Потому что справедливо будет сказано о нем: "Франциск был более, чем кто-либо из людей, когда-либо пришедших в мир, подобен Христу". Само по себе суждение об этом должно выноситься Богом, потому что только Ему ведомы сердца, однако такая оценка отражает реальность, если вспомнить о том впечатлении, которое Франциск производил на окружающих, и о той надежде, которую вдохнул в душу своих современников и потомков этот человек, такой простой и бедный. Достаточно перечитать рассказы, которые были написаны непосредственно после его смерти. Франциск был канонизирован Папой в Ассизи всего лишь через два года после его смерти, и уже тогда его жизнь сравнивали с жизнью Христа.

В повествованиях о жизни Франциска можно прочесть, что он родился в хлеву между ослом и волом, что он все более уподоблялся Господу: есть рассказ о том, как Франциск превращает воду в вино; есть рассказ о многочисленных чудесах; есть рассказ о последней вечере Франциска, о которой повествуется почти в тех же выражениях, что и о тайной вечере Иисуса; есть рассказ о смерти Франциска, на теле которого запечатлелись стигматы и следы Страстей, и биографы говорят, что он казался Христом, вновь снятым с креста. Вот несколько таких свидетельств, самых простых, - это народные песнопения, так называемые "лауды", посвященные святому.

В лаудах говорится: "Хвала святому Франциску,/ который, подобно Искупителю,/явился распятым на кресте"; "Когда Бог послал/святого Франциска блаженного,/мир, объятый тьмой,/просиял великим светом"; "В тебе вновь открылись раны,/которые носил на Своем теле Спаситель"; "Святой Франциск, свет народов,/ ты - образ Христа Искупителя".

Биографы Франциска говорят о нем, пользуясь библейскими образами и выражениями: "Явилась благодать Бога, Спасителя нашего, в сии последние дни на рабе Его Франциске", - пишет св. Бонавентура о его рождении. "Мы возвещаем вам великую радость - никогда не слыхано было в мире о подобном чуде, кроме как во дни пребывания на земле Сына Божьего - Христа Господа", - писал Брат Лев в послании, возвещая всем братьям о смерти св. Франциска.

О нем говорится, что его душа была "благодати полной", в его уста вкладываются, например, такие выражения: "преклонятся предо мной все люди в мире" (*).

Таким образом, впечатление, произведенное св. Франциском, было огромным, и это было впечатление "христоподобия" Теперь надлежит задуматься о том риске, которому подверглась тогда Церковь.

Речь идет вот о чем достаточно было того, чтобы в XVI веке жил человек, который страстно любил Христа, несомненно, любил Христа, но не был святым, не был ев Франциском, и чтобы он пожелал реформировать Церковь,- и западная Церковь распалась, разделилась на два ствола и разделена до сих пор.

Что могло случиться во времена св Франциска? Действительно, в историческом и духовном плане Церковь никогда не стояла п еред лицом столь великой опасности.

Однако, именно говоря о личности ев Франциска, надлежит подчеркнуть следующее с одной стороны, этот человек столь уподобился Христу, что говорилось чуть ли не о "новом Воплощении" и что его чуть ли не называли "новым Христом", а с другой стороны, он не дал ни малейшего повода отрицать Церковь или поставить ее под сомнение Напротив, Франциск всеми силами поддерживал Церковь, именно так, как это было изображено на знаменитой картине Джотто "Сон папы Иннокентия".

Чтобы понять это, обратимся прежде всего к автобиографическому документу, который представляет собой наиболее подлинное свидетельство о духовном опыте святого это "Завещание" Франциска, написанное им незадолго до смерти и как бы подводящее краткий итог его духовного пути.

Первый абзац "Завещания" гласит "Поскольку я пребывал во грехах, мне казалось слишком горьким видеть прокаженных, и Сам Господь привел меня к ним, и я был к ним милосерден, а когда я удалился от них, то, что мне казалось горьким, было мне обращено в сладость душевную и телесную, а потом через некоторое время я оставил мир" Таким образом, Франциск считает моментом своего обращения встречу с прокаженными. Первой встречей была по преданию та, когда он захотел преодолеть свое отвращение. В "Легенде о трех братьях" об этом отвращении говорится так "Он сам признавался, что вид прокаженных был ему столь тягостен, что он не только отказывался смотреть на них, но прямо-таки не выносил их, не переносил близости их жилищ или вида кого-нибудь из них, и хотя милосердие влекло его подавать им милостыню через другого человека, он, однако, отворачивал лицо и затыкал нос" (n. 11).

Чтобы понять всю необычайность первого его поступка, "поцелуя прокаженному", нужно перенестись в ту эпоху. Проказа, принесенная с востока крестоносцами, считалась страшным знамением Божьим. Прокаженных называли "больными Бога благого" или "людьми, запечатленными проказой по воле Божьей". Когда человек заболевал, он поступал в лепрозории, которые были устроены наподобие монастырей: там служились службы, больные молились, из лепрозория нельзя было выйти без разрешения настоятеля и т.д. Когда христианин поступал в лепрозорий, Церковь сперва служила Чин погребения, а потом говорила ему: "Душой ты остаешься в Церкви, но тело твое, запечатленное Господом, умерло, и ты должен ожидать лишь воскресения". Прокаженный был знамением самой трагической участи, которая может постичь человека. Его положение было столь трагичным и в силу ограниченных медицинских знаний того времени, но в любом случае жизнь прокаженного была таинственным символом бренности человеческого существования, символом неизбежной смерти и воскресения.

Франциск преодолел свое отвращение, принял эту смерть заживо не единожды, но разделив с прокаженными их жизнь.

Первыми францисканскими монастырями стали лепрозории Так было и впоследствии, когда в других европейских странах появились первые последователи святого.

Жизнь с прокаженными стала для Франциска духовным опытом, благодаря которому ему было послано видение Распятого. Его биограф пишет: "Когда Франциску предстало видение распятого Христа, он почувствовал, что душа его истаяла Воспоминание о Страстях Христовых столь живо запечатлелось в сокровенных глубинах его сердца, что с того момента, когда ему случалось вспоминать о распятии Христа, он с трудом сдерживал слезы" (Legenda maior, n.5). И Франциск "защищал" свои слезы. Он говорил: "Я оплакиваю Страсти Господа моего. Из любви к Нему я не должен был бы стыдиться идти по всей земле, громко рыдая".

Таким образом, основа духовного опыта Франциска - это острое и страстное сопереживание страдающему телу Христову, уважение к телу Христову, которое может предстать в смиренном обличье больных и отверженных и которое все же ты должен целовать и оплакивать всем сердцем, более того, ты должен "уподобиться" ему. Это единственный источник францисканской бедности.

Далее в "Завещании" сказано: "Господь даровал мне такую веру в церкви, что я просто молился, говоря: "Мы поклоняемся Тебе, Господи Иисусе, во всех церквах Твоих, сущих в мире, и благословляем Тебя, потому что святым Крестом Твоим Ты искупил мир"".

Когда Иисус сказал ему "Иди и укрепи Церковь Мою ты видишь, вся она рушится", Франциск понял эти слова буквально: он увидел три обветшавшие церквушки (церковь св. Дамиана, св. Петра и Ла Порциункола), сказал "Я хочу принести Богу в дар свой пот", и начал восстанавливать их. Но он поступил так не потому, что ошибочно истолковал слова Христа, как говорят некоторые из его позднейших биографов, но именно потому, что он физически ощущал, что "исполняется великой верой в церквах", где поклоняются Богу, в простых зданиях церквей, ради которых стоило тратить время и силы. Да, Франциск действительно хотел восстановить Церковь, Церковь Христову, принадлежащую Господу, и опирался он на то, что прямо и извечно связывает Христа с Церковью Евхаристию (а также священство) и Священное Писание. Поэтому далее в "Завещании" говорится "И Господь дал и дает мне такую веру в священников, которые живут по уставу Святой Римской Церкви, ради их священства, что если я подвергнусь преследованиям, то хочу прибегнуть к ним. И если бы я даже обладал премудростью Соломоновой и случилось бы мне не поладить со священниками - бедняками мира сего - в тех приходах, где они живут, я не хочу ни в коем случае проповедовать против их воли И их и всех других я хочу бояться, любить и уважать как господ моих и не хочу взирать в них на их грехи, потому что вижу в них Сына Божьего, и они - мои господа, и я поступаю так потому, что в этом мире ничего не вижу телесно от Всевышнего Сына Божьего, кроме Пресвятого Тела и Крови Его, Которые только они освящают и раздают".

В нескольких источниках рассказывается, как Франциск встречает еретиков, которые отвергают Церковь Пользуясь случаем, они приводят его к местному священнику, живущему в сожительстве и являющемуся соблазном для прихожан, и спрашивают "Как же относиться к такому священнику?", а Франциск идет ему навстречу и говорит ему "Грешен ли ты, я не знаю, но знаю, что твои руки касаются Слова Божьего", и преклоняет колена, целуя руки священнику.

Священство и Евхаристия были для него единой любовью, совершенной и неразрывной. В сочинении Томмазо да Челано Vita secunda говорится: "Все его естество, сверх всякой меры охваченное восторгом, пламенело любовью к Таинству Тела Господня. Он хотел, чтобы целовали с великим благоговением руки священника, потому что ему дана божественная власть совершать таинство Евхаристии. Он говаривал: "Если бы мне довелось встретить святого, сошедшего с неба, и бедного священника, я бы сначала приветствовал священника и хотел бы поцеловать ему руки. Я бы сказал: "О, подожди, святой Лаврентий, ибо руки этого человека касаются Слова жизни и наделены сверхчеловеческой властью!"".

Основная богословская идея св. Франциска, высказанная им самим в Послании всем клирикам, была такова: "Ничего от Всевышнего телесно мы в этом мире не имеем и не видим, кроме Тела и Крови, наименований и слов, которыми мы были созданы и искуплены". Именно поэтому далее в его "Завещании" говорится: "Где бы я в недостойных местах ни нашел святейшие имена и слова, я хочу собрать их и прошу их собирать и помещать в подобающих местах. И мы должны почитать и уважать всех богословов и всех, кто возвещает слово Божие, как дарующих нам дух и жизнь".

В сочинении Vita prima говорится: "По-человечески невозможно понять его волнение, когда он произносил имя Божье. Поэтому где бы он ни находил что-нибудь написанное о делах божеских или человеческих, на дороге, в доме или на полу, он собирал все с великим благоговением, слагая в священном или по крайней мере подобающем месте, опасаясь, не написано ли там имя Господне или что-нибудь о Господе. И когда однажды его собрат спросил его, почему он столь заботливо собирает даже сочинения язычников или сочинения, где наверняка нет имени Божьего, он ответил "Сын мой, потому что все буквы могут слагаться в это святое Имя". И еще более удивительно то, что диктуя приветственные послания или увещевания, он никогда не позволял вычеркивать слово или слог, даже если они были лишними или написанными с ошибкой" (п. 82).

Мы часто представляем себе св. Франциска размышляющим о великих вопросах или вынашивающим высокие замыслы или же думающим о вещах простых, добрых и прекрасных, но основная черта его облика, о которой свидетельствует история, - забота и попечение этого человека обо всем, что с наибольшей ясностью и очевидностью напоминало ему о Спасении Тремя вещами Франциск поистине дорожил Это прежде всего Тело Христово. Он очень часто говорил о нем с редким благочестием и жаром.

Когда он послал своих братьев в разные страны Европы, для себя он избрал Францию, объяснив это тем, что он слыхал, будто там особо почитается Евхаристия.

Он написал всем правителям (подеста, консулам, судьям и т. д. ): "Увещеваю вас, господа мои, отложить всякое иное попечение и заботу и достойно принимать Пресвятое Тело и Кровь Иисуса Христа".

И он, беднейший из бедных, отвергающий любую собственность, хотел бы, чтобы его братья путешествовали с драгоценными дароносицами, на случай если им доведется оказаться в приходах, где Таинство хранится в алтаре без должного благоговения.

Затем он дорожил Священным Писанием, "божественными именами", и эта его забота о них распространялась на любой написанный текст, на каждое слово, так что формы, которые принимало это почитание, кажутся нам преувеличенными: "Увещеваю всех моих братьев, если они где бы то ни было найдут написанными божественные слова, пусть чтут их, как только могут, и соберут их и сохранят, почитая в этих словах Господа, их произнесшего".

И, наконец, известна любовь Франциска ко всем одушевленным и неодушевленным творениям. Но источник этой знаменитой "францисканской любви" - не столько тонкая и поэтическая душевная организация Франциска, сколько его духовность.

Глава Legenda maior, посвященная рассказам об этой любви, носит знаменательное заглавие: "Как творения, лишенные разума, выказывали любовь к нему". Это нечто противоположное тому, о чем мы обычно думаем. Сами творения чувствовали, что этот человек любит их, и их тянуло к нему, они узнавали его, "чувствовали его милосердную любовь". А Франциск любил их, потому что видел в них Творца, их создавшего, и образ Искупителя.

В сочинении Vita prima говорится: "Как описать его неизреченную любовь к творениям Божьим и нежность, с которой он созерцал в них премудрость, благость, могущество Творца...? Даже к червякам он чувствовал величайшую любовь.потомучто Священное Писание говорит о Господе:"Червь я, а не человек", и он убирал их с дороги, чтобы их не раздавили" (п.80). Видя ягненка среди коз, Франциск умилялся, думая об Агнце Божьем, идущем среди фарисеев; видя мертвого ягненка, он плакал, думая о закланном Агнце Божьем ("Увы, брат агнец, в чьем образе Христос явился людям!"); видя цветы, он думал о "сияющем цветке, расцветшем в сердце зимы"; если на его глазах рубили дерево, он просил, чтобы сохранили хотя бы одну ветвь, потому что Христос тоже, подобно ветви, произрос из древнего корени Ессеева; а глядя на камень, он с волнением вспоминал о Христе - камне, ставшем главою угла. Можно привести и другие примеры.

Любовь к творениям была любовью к Богу-Отцу и к Христу-брату, любовью, которая все охватывает и в которой все обретает свой смысл.

Здесь наша мысль обращается к знаменитой Хвале творениям. Не все знают, в каких обстоятельствах она была написана.

За два года до смерти Франциск был измучен болезнью. Уже более пятидесяти дней он не мог выносить ни дневного света, ни огня ночью.

Он почти ослеп, и глаза его постоянно резала жестокая боль. На виски ему клали два кружка раскаленного железа, чтобы прижечь больные места. Он жил в крохотной келье, кишащей мышами, которые по ночам грызли его тело, а днем мешали ему молиться и даже есть. И тогда, как говорит его биограф, "Франциска охватила жалость к самому себе" и он взмолился: "Боже, приди на помощь моей немощи". И Бог обещал ему отныне "покой Царства Своего". Франциск сел, погрузился в раздумье, а потом сказал: "Всевышний, всемогущий, благой Боже...", и сочинил также музыку. Он даже пожелал, чтобы с тех пор его братья, ходя по городам и селам, сперва проповедовали, а потом учили людей "Хвале".

Многие ли знают, что Франциск так объяснял прекрасные слова, обращенные им к солнцу и огню: "Мы все слепы, и Господь просвещает наши глаза благодаря творениям Своим"?

Многие ли знают, что прилагательное "драгоценные", ("драгоценные звезды") Франциск всегда употреблял исключительно по отношению к Евхаристии и всему, что с нею связано? И что вода была для него смиренной, драгоценной и чистой (он даже никогда не вступал в нее ногами изопасенияее замутить) потому, что напоминала ему о смиренном и чистом Христе, "воде живой"? Многое еще можно было бы сказать о том, что так хорошо известно и так плохо понято: о мире, о бедности, о которых столь часто вспоминают в отрыве от единой любви, их объясняющей.

Источником всех ценностей и всякой любви для Франциска была его связь с Христом, и вне этой связи все показалось бы ему смешным и ложным.

Поэтому в заключение хотелось бы привести слова его первого биографа: "Братья, жившие с ним, хорошо знают, что ежедневно, ежеминутно на его устах было воспоминание о Христе, знают, с каким блаженством и нежностью он разговаривал с Ним, с какой нежной любовью он с Ним беседовал.

Он действительно был целиком захвачен Иисусом. Иисус был всегда в его сердце, Иисус был на его устах, Иисус был в его ушах, Иисус - в его очах, Иисус - на его руках, Иисус - во всем теле его" (Vita prima).

Legenda maior также говорит, что это был "подлинный христианин, который благодаря совершенному подражанию Христу в жизни стремился уподобиться Христу живущему, в смерти - Христу умирающему, а после смерти - Христу умершему" (14, 4).

Франциск любил Христа как живое историческое лицо: Христа - Творца и творение, Христа в Церкви, в Евхаристии, в Библии, Христа страдающего и Христа во славе. О нем сказаны знаменательные слова: "Он был среди святых святейшим, а среди грешников - одним из них" (Vita prima, n.83).

В этом - тайна христианской жизни: стать святыми без какой-либо гордыни или отделения, но, напротив, чувствуя себя все более сопричастными ко всей слабости мира и Церкви, к благому предназначению всего творения, которое постепенно, в ежедневных трудах и стенаниях движется к своему завершению.

СВЯТОЙ ТОМАС МОР

Томас Мор жил в начале нового времени (1478-1535), когда волна гуманизма и Возрождения захлестнула всю Европу. И слово "волна" означает как раз то, что может вознести на гребень, но может и бросить вниз.

Оговоримся сразу - так понимал гуманизм и Возрождение Джованни Пико делла Мирандола, которого вся Европа считала самым обаятельным, самым ученым и образованным человеком своего времени. Савонарола говорил о нем: "Быть может, никому из смертных не было дано столь великого ума. Этого человека следует считать одним из чудес Божьих и чудом природы, столь возвышен его дух и его учение". Макиавелли, который не был ему другом, тем не менее, считал его "человеком почти божественным". Упоминание о Пико делла Мирандола здесь не случайно, потому что именно Томас Мор перевел на английский и прокомментировал жизнь Пико делла Мирандола (+1494) через десять лет после его смерти. Так вот, этот гуманист в своей знаменитой Речи о достоинстве человека говорил, что человек - центр мира и он по своей свободной воле решает, подняться ли ему к божественному миру или спуститься к миру низшему, животному.

Этот выбор, предложенный человеку, стоял также перед гуманизмом и Возрождением.

Конечно, эти движения восторженно говорили о преклонении человека перед классической древностью, о совершенстве форм, о сознании им своей собственной значимости и своего достоинства, о стремлении человека к невиданному прогрессу, открывающемуся перед ним.

Но этот выбор ставил человека перед двоякой возможностью: гуманизм мог быть либо восхождением человека к его подлинному божественному образу, данному ему в откровении (христианский гуманизм), либо он мог быть обожествлением человека, которое требовало бы от него все большего сосредоточения на своих собственных силах и привело бы к элитарному и утонченному самолюбованию.

А само Возрождение могло пониматься или как культ человеческого "успеха", пропитанный языческим натурализмом, или как настоящее "возрождение": подлинный синтез христианства и классической культуры благодаря возвращению к источникам и того и другого ради нового синтеза и подлинного обновления.

В сущности вопрос сводился к следующему: должна ли новая культура впитать и нести в себе с надеждой и христианское Откровение или же Откровение Христово должно было впитать, очистить и преобразить всю эту новую культуру, даже если этот процесс будет болезненным.

Иными словами, речь шла о том, выдержит ли творческий порыв и возрождающееся чувство человеческого достоинства испытание Крестом Христовым и его непреходящим значением в жизни человека.

Пико делла Мирандола, от которого в какой-то момент ожидали, что он возглавит это движение (что могло бы изменить его историю), умер в возрасте всего 31 года.

Вторым великим гуманистом, от которого ожидали решающего слова как от подлинного "властителем умов" Европы, был Эразм Роттердамский. В его честь слагались восторженные гимны. Слово "эразмов" было синонимом слову "ученый". Но Эразм, хотя сегодня его образу дается иная оценка, был личностью сложной, ему недоставало как подлинной философской глубины, так и подлинно глубокого религиозного чувства, а его ядовитая ирония часто порождала непонимание.

Третим мыслителем европейского уровня был Томас Мор. В Англии он пользовался такой известностью, что в учебнике латинской риторики, по которому велось обучение в 1520 году, ученики находили упражнения, где говорилось о нем, и должны были четырьмя различными способами перевести на латинский язык фразу: "Mop - человек божественного ума и необычайной учености". Эразм любил его "больше самого себя" и называл его "своим братом-близнецом". В доме Мора он написал свою знаменитую Похвалу глупости (ее греческое название, представляющее собой намеренную игру слов, можно было бы перевести как "Похвала Мору"). Сегодня говорят, что чтобы понять Эразма, нужно читать Мора, а чтобы понять его иронию, нужно смешать ее с юмором Мора.

Мор защищал Эразма изо всех сил, убедительно и верно изъясняя смысл тех его произведений, которые подвергались нападкам. И именно под влиянием Томаса Мора Эразм обратился к исследованиям в области библеистики и патристики, которые его впоследствии прославили и привели к пониманию гуманизма прежде всего как возвращения к новозаветным и патриотическим источникам христианства.

Кем же был Томас Мор? Он родился в 1478 году. Как всякий уважающий себя гуманист, он изучает латинский и греческий, становится юристом. В 24 года он начинает преподавать право. Он становится признанным адвокатом среди лондонских торговцев и ведет дела крупнейших мореходных компаний.

В 1504 году его назначают вице-министром хранителем сокровища и спикером Палаты общин. Он - канцлер герцогства Ланкастерского и распоряжается львиной долей богатств короны. В 1528 году он на вершине своего успеха, у него трое замужних дочерей: Сесиль, которой двадцать один год, двадцатидвухлетняя Елизавета, любимая дочь Маргарита, двадцати четырех лет, и девятнадцатилетний сын Джон, который собирается жениться. Есть у него и приемная дочь по имени Маргарита. Он был дважды женат: его первая жена умерла через несколько лет после свадьбы, когда дети были еще совсем маленькими.

В 1529 году он получает один из главных постов в британском королевстве: становится лордом-канцлером Генриха VIII, ближайшим к государю человеком и его непосредственным представителем. Ни один гуманист Европы не сделал столь блестящей политической карьеры.

В то же время он - человек утонченной культуры. Он пишет на латыни, но является и основателем блестящей английской прозы, которая до него была необработанной и неуклюжей. Он один из основоположников английской историографии: его история Ричарда III, которая впоследствии вдохновила Шекспира на создание его трагедий, сегодня считается классическим образцом этого жанра.

Он занимается изучением Библии, философии и богословия. Страстно увлекается музыкой и живописью (именно он открыл великому Гольбейну дорогу в Англию). Его самое известное произведение, Утопия (1516), написанное первоначально на латыни, - это "одно из основополагающих и главных произведений политической философии, написанное в противовес созданному в ту же эпоху Государю Макиавелли. Это одно из немногих произведений гуманистов, дожившее до наших дней". Благодаря ему слово "утопия" вошло во все европейские языки.

Произведения Томаса Мора на английском языке занимают 1500 страниц форматом в одну четверть листа, написанных готическим шрифтом в две колонки. В таком же томике помещены и латинские сочинения. Несколько лучших произведений будет им написано в лондонской тюрьме Тауэр.

Эразм Роттердамский так говорит о Море: "Благодаря своему красноречию он бы победил и врага; и мне он столь дорог, что если бы он попросил меня петь и водить хоровод, я бы с радостью повиновался ему...

Если только меня не вводит в заблуждение великая любовь, которую я к нему питаю, не думаю, чтобы природа когда-нибудь создала характер более гибкий, чуткий, предусмотрительный и тонкий. Иначе говоря, человека, более, чем он, одаренного всеми мыслимыми достоинствами. Добавь сюда дар вести беседу, равный его уму, необычайную приятность в обращении, духовное богатство ... это приятнейший из друзей, с которым мне нравится и заниматься вещами серьезными и весело шутить".

Дом Мора считался одним из самых гостеприимных и уютных домов Лондона. Царящая там атмосфера гармонии и веселья, ум Томаса и его детей (дочери вносили поправки в критические издания греческих авторов!), вера, проповедуемая словом и воплощенная в жизни, привлекали и пленяли всех, кто у него бывал.

Но по вечерам Томас посещал и бедные кварталы и постоянно помогал деньгами беднейшим из бедных. Он снял большой дом, чтобы дать в нем приют больным, детям и старикам и назвал его Домом Провидения. Каждый день он бывал на Литургии и не принимал ни одного важного решения, не причастившись. Он молился и читал Библию вместе со всей семьей и сам ее комментировал. Он вызывал возмущение знати, потому что в смиренной монашеской одежде пел в приходском хоре, хотя был лордом-канцлером. Тем, кто его за это упрекал, он с тонкой иронией отвечал: "Не может быть, чтобы я вызвал неудовольствие короля, господина моего, тем, что публично возношу хвалу Господину моего короля".

Точно так же он отказывался, как полагалось ему по чину, ехать на коне во время крестного хода с молением об урожае, говоря: "Я не хочу следовать на коне за Учителем моим, Который идет пешком".

Рождественскую и пасхальную ночь Мор проводит в молитве вместе со всей семьей. В Страстную пятницу он читает и комментирует в кругу семьи рассказ о Страстях Господних. Если ему говорят, что какая-нибудь женщина, живущая в его селении, мучается родами, он молится до тех пор, пока ему не сообщают, что ребенок родился. Под роскошными одеждами он носит обычно грубую власяницу он снимет ее и пошлет дочери только перед казнью.

Все это говорит о том, сколь многогранен был этот человек, которого многозначительно называли "omnium horarum homo", "человеком на всякий час" (или "на всякое время") человеком, который остается самим собой в любую минуту своей жизни. Провозглашая его святым в 1935 году, ровно четыреста лет спустя после его смерти, Пий XI с восхищением восклицал "Это поистине человек совершенный!"

И именно созерцая его во всей целостности его человеческой личности, следует размышлять о его мученической смерти. Обстоятельства ее достаточно хорошо известны Генрих VIII был другом Томаса Мора он тоже гуманист, он тоже человек богато одаренный и привлекательный, он тоже поэт и "богослов". Он даже получает от Папы титул "защитника веры". К сожалению, это также "один из тех людей, которые хотят внушить, что они делают добро даже тогда, когда творят зло, которые вертят законом, как им угодно, называют зло добродетелью, чтобы им не пришлось каяться, и поэтому крайне опасны для себя и для других из-за средств, к которым они прибегают для собственного оправдания" (Д. Саржан). Генрих VIII начинает процесс о признании недействительным своего брака с Екатериной Арагонской. Кое-какие зацепки для этого есть, но Святой Престол не расположен уступать Генрих запрашивает и покупает заключения знатоков права и лучших европейских университетов (положительное заключение Падуанского университета стоило ему нескольких сотен фунтов стерлингов).

В 1532 году, чтобы заручиться поддержкой духовенства, Генрих заставляет провозгласить себя "единым защитником и верховным главой английской Церкви". Синод подчиняется без особого сопротивления благодаря ограничительной заключительной формулировке: "насколько сие дозволено законом Христовым".

На следующей день (16 мая 1532 года) Томас Мор возвращает государю печати - знак своего достоинства - и становится частным гражданином, готовясь жить в суровой бедности. Никаких сбережений у него не было - он все раздал бедным и отдал своей многочисленной семье и семьям своих близких. Теперь же он внезапно лишался всякого придворного жалования и всех доходов. С тех пор у него не хватало дров даже для того, тобы растопить камин.

Он говорил шутя, что еще есть немного времени, прежде чем весело пойти всем вместе просить милостыню от дома к дому, распевая Salve Regina. Он отказался присутствовать на коронации Анны Болены, и новая королева возненавидела его. В 1534 году все были обязаны подтвердить присягой свое согласие с Актом о преемственности, которым через несколько месяцев был дополнен Акт о главенстве. Томас Мор был единственным светским лицом во всей Англии, кто отказался принести присягу. Из духовенства отказались принести ее только один епископ и несколько монахов-затворников.

Томас Мор, заключенный в лондонскую тюрьму Тауэр, отказывается принести присягу, но молчит: он не дает никакого объяснения своему поведению, он не хочет дать повода для вынесения смертного приговора. Обвинения, клевета, угрозы, лесть, даже давление родных остались безрезультатны: он не хочет никого судить, не хочет никому навязывать своего мнения, но не приносит присягу и ничего не объясняет.

Чтобы осудить его, нет законных оснований: будучи сам опытным адвокатом, он легко доказывает несостоятельность предъявляемых ему обвинений в бунте.

Тем временем в тюрьме он пишет один из лучших богословских и философских трактатов на английском языке: Диалог об утешении в несчастиях, затем начинает Комментарий на Страсти Христовы.

В документах процесса мы читаем: "В ответ на вопрос, признает ли он и считает ли, что король - верховный глава английской Церкви..., он отказывался дать прямой ответ на вопрос, заявляя: "Я не хочу вмешиваться в такого рода вещи, потому что твердо решил посвятить свою жизнь размышлениям о Боге, о Его Страстях и о бренности моей земной жизни"".

Он знает, что должен умереть, но не хочет давать своим врагам никакого оружия против себя. Когда, комментируя евангельский рассказ о Страстях, он дошел до слов "возложили на Него руки" (*), трактат прервался, потому что у него отобрали все письменные принадлежности.

1 июля его приговорили к смерти за государственную измену. Тогда, со всей ясностью юридической логики, на которую он был способен, он обосновал незаконность Акта о главенстве.

6 июля он был обезглавлен.

На первый взгляд поведение Томаса Мора кажется не вполне последовательным. Он провозглашает истину только после того, как приговорен к смерти. Почему?

Читая его Комментарий на Страсти Христовы, опубликованный недавно под названием В Гефсиманском саду, можно найти ясное и трогательное в своем смирении объяснение. Мор считал, что он не заслужил благодати мученичестваюн боится себя самого, своей слабости, жизни, проведенной среди мирского довольства.

Он завидует монахам-затворникам, спокойно идущим принять это страшное мученичество (казнь по обвинению в государственной измене, уготованная и ему, но впоследствии замененная отсечением головы по просьбе короля, была ужасна: сперва приговоренного вешали, пока он не лишится чувств, затем оживляли, затем распарывали ему живот и четвертовали его). Все это страшит Мора: его образ жизни его к этому не подготовил. От него требуется героическое мужество - а он чувствует себя страшным грешником.

Способ разрешения его личной трагедии, найденный им со всей строгостью ума, отточенного за годы занятий правом, поистине совершенен.

"Обвинителям, которые насмехались над ним, потому что он не объяснял открыто причины своего несогласия, навлекая на себя таким образом смертный приговор, он ответил, что не чувствует себя столь уверенным в себе самом, чтобы сознательно идти на смерть, как он сказал, "из страха, как бы Бог не наказал меня за самомнение, низвергнув меня. Поэтому я не выступаю вперед, но отступаю назад. Но если Сам Бог поведет меня на смерть, я верю, что в великом Своем милосердии Он не оставит меня благодатью и мужеством"" (В Гефсиманском саду, с 31, прим).

Во всем Комментарии на Страсти, говоря о страхе, который Христос испытал в Гефсиманском саду, он объясняет свое положение бояться не противоречит христианству, но тот, кому страшно, должен следовать за Христом Следовать действительно значит идти по следам, отказаться от движения своими силами "Всякий, кто поставлен перед выбором отречься от Бога или принять мученическую кончину, может быть уверен в том, что перед этим выбором поставил его Сам Бог" (В Гефсиманском саду, с 28, 55, 60)

Чтобы быть уверенным в том, что его призывает Сам Бог, он не хочет ни стремиться к мученичеству, ни уклоняться от него "Если мы бежим, сознавая, что для спасения нашей души или душ тех, кто нам вверен, Бог приказывает нам остаться на своем месте, уповая на Его помощь, мы делаем глупость. Даже если мы поступаем так для того, чтобы спасти свою жизнь.

Да, именно потому, что мы поступаем так для того, чтобы спасти свою жизнь" (там же, с 132).

Это моление Томаса Мора о чаше в его Гефсиманском саду он знает, что не может бежать, потому что совесть ему этого не позволяет, он знает, что не должен сознательно стремиться к мученичеству, так как не уверен в том, не продиктовано ли это стремление гордыней и самомнением.

При этом вопрос, столь ясный для его совести, далеко не столь же ясен в контексте богословских споров того времени Ведь в ту эпоху королевской власти приписывалось божественное происхождение, власть Папы в Риме, в отличие от других государств, была духовной и светской одновременно, а божественное происхождение папства не было столь ясным и определенным, как сегодня Еще свежо было воспоминание о том, как во времена великой схизмы было несколько Пап одновременно.

Томас Мор говорил своей дочери: "Я твердо намерен не связывать своей души ни с кем, будь то даже первый святой нашего времени".

Он не открывал всего, что думал, даже дочери Он говорил ей: "Оставь в покое живых и думай об умерших, которых Бог, я надеюсь, упокоил в раю. Я уверен, что большинство из них, если б они были живы, были бы того же мнения, что и я и я молю Бога, чтобы моя душа пребывала сих душами.

Пока я еще не могу сказать тебе всего. Но в заключение повторю, что, как я часто говорил тебе, дочь моя, я не беру на себя право высказывать свое мнение или спорить по этому поводу, я не обсуждаю и не осуждаю поведение других, я никогда не сказал ни слова и не написал ни строчки против решения парламента и ни в коем случае не хочу лезть в душу тем, кто думает или говорит, что думает иначе, чем я. Я никого не осуждаю, но совесть говорит мне, что речь идет здесь о моем спасении. В этом, Мэг, я уверен, как в существовании Божьем".

Когда Томас Мор был еще канцлером, по делам службы ему пришлось изучать проблему примата папской власти. "Честно говоря, - замечал он, - тогда я и сам не думал, что папская власть божественна по происхождению".

Но спустя десять лет, посвященных исследованию творений Отцов Церкви и соборных документов, он убедился, что необходимо по совести признать истину о том, ч то примат папской власти был установлен Богом.

Тогда эта проблема широко обсуждалась: некоторые считали примат папской власти не истиной веры, но спорным богословским вопросом. Сам Мор считал, что Собор выше Папы и что, следовательно, случай с Генрихом VIII не вполне ясен.

"Если Томас Мор должен ценой своей жизни отказаться от того, чтобы поставить под сомнение верховную власть Папы, то это не пртому, что он считает учение о ней обязательным для всех догматом веры, но потому, что сам он считает его истинным. Он не отвергает возможности обсуждения этого вопроса для других, не стремится склонить их, даже дочь, на свою сторону, поскольку для него это вопрос свободного выбора. Но поскольку его исследования привели лично его к убеждению, что римский первосвященник обладает верховной властью, он не признает за собой права Говорить об этом иначе, чем думает" (А.Бремон, Блаженный Томас Мор, Рим, 1907).

Мор говорил: "Я не нахожу в своем сердце сил говорить то, что мне запрещает совесть". Всем этим и объясняется то осторожное и на первый взгляд продиктованное опасением за свою жизнь поведение Томаса Мора, когда ему пришлось "исповедовать веру".

В Евангелии Иисус говорит, что никто не берется строить башню, не подсчитав сначала, во что она обойдется. И Томас Мор пишет дочери: "Во всех этих обстоятельствах я не забыл совет Христа, данный в Евангелии, и прежде чем приняться за строительство крепости для защиты моей души, я сел и подсчитал, чего мне это будет стоить. В течение многих бессонных ночей, охваченный тревогой, я размышлял об этом, Маргарита, когда моя жена спала, думая, что я сплю тоже. Я видел, каким опасностям иду навстречу, и, думая о них, устрашался. Но теперь я благодарю Господа за то, что, несмотря на это, Он даровал мне благодать никогда не допускать мысли о капитуляции, даже в том случае, если бы худшие мои опасения подтвердились" (Письмо дочери Маргарите).

"Конечно, Мэг, твое сердце не может быть более слабым и хрупким, чем сердце твоего отца... и, по правде говоря, моя великая сила в том, что, хотя все мое естество восстает против боли, так что от простого щелчка я чуть ли не падаю, тем не менее, несмотря на все перенесенные страдания, у меня никогда не было мысли пойти на то, что противно моей совести" (там же).

Этот человек - гуманист, сознающий свое высокое достоинство, но в то же время смиренно признающий и свою слабость, - по воле Божьей оказался в обстоятельствах, когда он должен целиком препоручить свое человеческое величие Иному, чтобы пойти своим крестным путем.

Вот одна из лучших страниц, написанных Томасом Мором в тюрьме: "Христос знал, что многих в силу самой их физической слабости устрашит одна мысль о мучениях.... и Ему было угодно ободрить их, дав пример Своей скорби, Своего страха, Своего ужаса. Он как будто прямо хочет сказать тем, кто так устроен, то есть слаб и боязлив: "Ты столь слаб, но будь мужествен; сколь бы усталым, угнетенным, охваченным страхом перед жестокими мучениями ты себя ни чувствовал, будь мужествен: Я тоже, думая о близких Страстях, горчайших и жесточайших, чувствовал Себя еще более усталым, подавленным, устрашенным и сломленным ужасом... Подумай о том, что достаточно следовать за Мной... Доверься Мне, если ты не можешь довериться себе самому. Смотри: Я иду перед тобой тем путем, который столь страшит тебя. Ухватись же за край Моей одежды, и ты получишь силу, которая освободит тебя от пустых страхов и укрепит твою душу мужественным сознанием того, что ты идешь по Моим следам.

Храня верность Своему обещанию, Я не позволю, чтобы ты был искушаем сверх сил"" (В Гефсиманском саду, с. 35).

Когда стало ясно, что Бог хочет, чтобы Томас Мор шел по Его окровавленным следам, он встретил смерть с улыбкой на устах (его последние остроты привели в негодование благомыслящих людей). Теперь, когда ему уже не надо было ни с кем бороться, он с исчерпывающей полнотой высказал истину, которую носил в своем сердце. Сначала и в последний раз он как юрист ясно и исчерпывающе обосновал незаконность Акта о главенстве. Затем он показал, насколько сердце его было полно любви даже к подкупленным судьям.

В своей речи после вынесения обвинительного приговора Мор сказал: "Милорд, это обвинение основано на акте парламента, который находится в формальном противоречии с законами божескими и законами святой Церкви, согласно которым ни один светский властитель не может в силу какого бы то ни было закона присваивать себе верховную власть или какую-либо часть власти, законно принадлежащей Римскому престолу в силу духовного владычества, дарованного как особая привилегия устами нашего Спасителя,когдаОн лично пребывал на этой земле, исключительно святому Петр и его преемникам, епископам того же престола. Следовательно, для христиан этот акт не может быть достаточным правовым основанием для обвинения кого-либо из них".

В ответ на замечание, что все епископы, все университеты и все правоведы государства подписали этот акт, он ответил: "Даже если мнение всех епископов и всех университетов обладает таким значением, какое Ваша светлость, как кажется, ему придает, я совершенно не вижу оснований, Милорд, чтобы оно в чем-либо изменило то, что говорит мне совесть. Ибо я не сомневаюсь, что во всем христианском мире, хотя и не в этом королевстве, многие придерживаются по этому поводу моей точки зрения.

Но если говорить об умерших, а многие из них стали святыми на небесах, то я уверен, что огромное большинство их, если бы они были живы, думали бы так же, как я думаю сейчас, и поэтому, Милорд, я не чувствую себя обязанным сообразовывать свое суждение с собором одного королевства в противоречие с Собором всего христианства".

Последние слова Томаса Мора перед его судьями были таковы: "Господа, я могу добавить только одно: как апостол Павел, согласно Деяниям Апостолов, одобрительно смотрел на смерть св. Стефана, и даже сторожил одежды тех, кто побивал его камнями, но тем не менее сейчас вместе с ним он свят на небесах, и на небесах они будут соединены вечно, так и я поистине надеюсь (и буду усердно молиться об этом), что мы с вами, господа мои, бывшие мне судьями и приговорившие меня к смерти на земле, вместе, ликуя, сможем встретиться на небе, достигнув вечного спасения" (из Биографии Роупе).

И он был обезглавлен.

"Человек, - сказал Томас Mop,- может быть обезглавлен без большого вреда, более того, к его неизреченному благу и вечному счастью". Но Томас Мор знал, что это возможно только если сердце исполнено любви ко Христу и Его Страстям. И эту любовь он испытывал даже к своим преследователям.

Когда мы размышляем о судьбе этого человека - гуманиста и мученика, мы прежде всего оказываемся перед дихотомией "гуманизм и крест". Наша эпоха тоже хочет быть эпохой прогресса человеческой личности и "культа человека". Более того, значительно выросло сознание человеческого достоинства и умножились возможности человека реализовать свой потенциал. Христиане стремятся к тому, чтобы быть людьми среди людей, сотрудничать, содействовать прогрессу общества, вести диалог, они даже утверждают "гармоничный гуманизм". Иначе говоря, христиане среди тех, кто все более твердо утверждает человеческое достоинство каждого отдельного человека. На этом стремлении к открытости и прямоте многим так называемым гуманистическим движениям легко спекулировать.

Но это же искушение встает и перед христианами, и они часто ему поддаются. Они стоят за диалог, за плюрализм, выказывают интерес ко всем ценностям, естественным и сверхъестественным.

Но остается один вопрос, который должен быть к ним обращен: есть ли еще что-либо или Кто-либо, ради кого стоит умереть? Есть ли еще что-либо или Кто-либо, ради кого стоит принять мученичество, то есть свидетельствовать своей кровью, начиная с того, чтб к такому свидетельству может привести (спокойно принимаемый крах карьеры, преследования из-за веры, бедность и т.д.)?

В одном из своих посланий кардинал Мартини писал: "Когда мы думаем о великих мучениках человеческой истории, встает проблема: стремясь к диалогу, не становимся ли мы конформистами, лже-миротворцами и даже не перерождаемся ли мы?".

Таков первый вопрос, первый серьезный вопрос, который мы должны задать себе и другим.

Второй вопрос подобен первому. Провозглашая культ "человечного" человека, мы все чаще сталкиваемся с неизбежным противоречием: с одной стороны, мы говорим о неприкосновенности личной совести (кто сегодня не станет защищать свободу своей совести?), но, с другой стороны, стало нормой подчинять свою совесть так называемому "общему мнению".

Поэтому нам уже не кажется странным отказываться от голоса своей совести в пользу общего мнения. То, что кажется дозволенным большинству, мало-помалу начинает казаться дозволенным или во всяком случае не столь уж серьезным, как кажется, и нам, и во всяком случае представляется заслуживающим внимания. И часто, когда речь идет лично о нас, нам не стоит больших усилий изменить велению совести или заставить ее замолчать.

Если же мы занимаемся общественной деятельностью, тогда наше сознание может даже раздваиваться: с одной стороны, как частные лица, мы считаем какой-либо закон несправедливым, а определенное поведение аморальным и т.д. Но с другой стороны, как общественные деятели мы считаем, что должны следовать мнению большинства, быть исполнителями того, что общественная мораль признает терпимым и желательным.

В особенности ярко это проявляется в ситуации, когда мы считаем, что справляемся с делом управления лучше, чем другие, что наша мораль выше и что мы в большей мере обладаем способностью, "бороться со злом, руководствуясь критерием меньшего зла". И, следовательно, если общественное мнение хочет поклоняться золотому тельцу, мы отливаем золотого тельца и называем это терпимостью, уважением к чужому мнению, верностью своему общественному долгу, уважением к демократическим законам.

Томас Мор выступил против всего общества, провозгласившего справедливым закон, который он по совести считал противным закону Божьему.

Он даже не обладал абсолютной уверенностью в том, что прав с богословской точки зрения: все сведущие люди - включая духовенство и епископов! - говорили ему, что он может "присягнуть", принять и признать закон, который угоден всем. Несомненно, он был человеком, который более, чем кто-либо другой, подходил для роли посредника. И, может быть, если бы он остался на своем посту, ущерб, нанесенный этим "законом", за который проголосовал английский парламент, был бы меньше.

Но он счел невозможным остаться на своем посту. Он счел невозможным жить с раздвоенным сознанием, потому что совесть его была едина и принадлежала Богу.

Поэтому он стал мучеником. То есть свидетелем Христовым.

Какой страх перед страданием, какой страх перед крестом Христовым, сколько буржуазного конформизма за этим якобы христианским умением примирять свою совесть с моралью других людей, даже если она ей противоположна, и при этом оправдывать себя любовью!

Христианская любовь - это готовность отдать жизнь, а не стремление сохранить ее любой ценой под предлогом того, что это делается для блага других людей.

Вера и гуманистические устремления его времени вдохнули в Томаса Мора желание быть человеком, человеком целиком и полностью. Но настал день, когда он понял: есть ситуации, когда христианин, именно для того, чтобы быть человеком в полном смысле слова, должен предать Христу всю свою человеческую сущность, есть ситуации, когда выбор только один: или бесчеловечность, или человечность Воскресшего. И поэтому он избрал смерть.

СВЯТОЙ КАМИЛЛО ДЕ ЛЕЛЛИС

В 1574 году двадцатичетырехлетний уроженец южноитальянской области Абруццо Камилло де Леллис был конченым человеком.

Когда он родился, его мать была уже очень пожилой, "седой, с морщинистым лицом", как пишут хроники, так что к радости ожидания ребенка примешивалась неловкость. Ей было шестьдесят лет. Вспоминая Евангелие, люди называли ее святой Елизаветой. И эта неожиданная беременность казалась ей таким чудом, что, когда пришел час, и роды обещали быть довольно тяжелыми, она спустилась в хлев, дабы ее ребенок, "подобно Иисусу и св. Франциску", родился в кормушке для скота. Там и родился ребенок в воскресенье Пятидесятницы 1550 года, в момент вознесения чаши, когда звонили колокола. Мальчик был очень крепкий и ростом больше обычного (когда он вырастет, то будет выше всех остальных почти на голову), но сердце старой матери было охвачено тягостным предчувствием.

И действительно, воспитывать ребенка было некому. Его отец, почти постоянно находившийся в отлучке, был капитаном пехоты и воевал в печально известном отряде Фабрицио Марамальдо.

Однако самого его, Джованни де Леллиса, считали порядочным человеком и даже в каком-то смысле "добрым христианином", хотя он начал свою военную карьеру с ужасного разграбления Рима в 1527 году и завершил ее аналогичной операцией в 1559 году. Как бы то ни было, хорошим отцом он стать не смог.

Жена его умерла, когда Камилло было всего лишь тринадцать лет, и уже тогда он был неисправимым маленьким бунтарем; он начал сопровождать отца от одной военной стоянки к другой и перенял у него гибельную страсть к игре в карты и в кости, а у солдат - хвастливые и вульгарные манеры.

Его отец умер, когда, несмотря на то, что ему уже стукнуло семьдесят, пытался завербоваться в поход против турок, записав в поход и своего сына. У него не оставалось ничего. Он оставил сыну только шпагу и кинжал. Камилло все считали "взбалмошным, распущенным и странным", что на языке той эпохи значило аморальным и неукротимым, однако не без проблесков великодушия.

В тенение нескольких лет, за вычетом некоторого не вполне обычного перерыва, о котором речь далее, он вел жизнь наемного солдата, рискуя жизнью в сражениях и схватках, чтобы потом спустить в игре заработанные таким образом деньги.

Переходя из одной роты в другую, он и как солдат опускался все ниже, нанимаясь в отряды, пользовавшиеся самой дурной славой.

В 1574 году он чудом спасся после кораблекрушения и, высадившись на берег в Неаполе, стал играть с таким азартом, что проиграл буквально все: деньги, шпагу, аркебузу, порох, накидку.

Он стал бродяжничать, как бездомный пес, без цели, сознавая свое унижение, воруя, прося милостыню перед церквями "с великим стыдом".В конце концов он нанялся помогать в строительстве монастыря для капуцинов: он водил двух ослов, груженых камнями, известью и водой для каменщиков.

Все его существо с такой силой противилось труду, что он кусал себе руки от злости и, как сам он признавался позднее, боролся с искушением прирезать ослов и убежать.

Но близость к капуцинам, которые только что получили новый устав и были исполнены рвения, не прошла для него даром.

Уже раньше, когда во время сражения его охватывал ужас, он давал что-то вроде обета, который сразу же старался забыть, - обет стать монахом.

Шел 1575 год. Во время путешествия в монастырь св. Иоанна Ротондоон встретил монаха, который отвел его в сторону и сказал ему: "Бог - это все. Все остальное ничто. Нужно спасать бессмертную душу...". Во время обратного пути по извилистым дорогам Гаргано Камилло размышлял об этих словах.

Вдруг он соскочил с седла и, бросившись на землю, зарыдал: "Господи, я согрешил. Прости меня, великого грешника! Меня, несчастного, столько лет не знавшего и не любившего Тебя. Господи, даруй мне время, чтобы долго оплакивать мои грехи".

Он попросил принять его в монастырь, но дважды его удаляли из монастыря по причине, связанной с тем эпизодом, рассказ о котором мы пока откладывали. Уже во время его военных приключений с отцом на ноге Камилло открылась рана, которая останется неизлечимой на протяжении всей его жизни и с течением времени будет становиться все ужасней. Врач, который осматривал его в Генуе, скажет впоследствии, что это была "огромная, зловонная, рыхлая и глубокая яма".

Сегодня некоторые думают, что это была страшная болезнь того времени - врожденный или приобретенный сифилис, причиной которого были либо его собственные пороки, либо пороки его отца. Однако большая часть его биографов отвергает это предположение и говорит только о дистрофических язвах.

Как бы то ни было, Камилло принадлежал к категории неизлечимо больных. Он уже лежал в течение некоторого времени в римской больнице св. Иакова, где лечили самые страшные болезни, и даже помогал там ухаживать за другими больными.

Его пришлось выгнать из госпиталя, прежде всего потому, что "мозг его был тяжело болен": Камилло был задирой, наглецом, был неопрятен и все время стремился удовлетворить свою страсть к игре.

Он даже спускался по ночам через окно, чтобы найти лодочников и носильщиков, с которыми мог бы проводить время за игрой до зари.

Второй раз он вернулся в больницу уже как послушник-капуцин. Поведение его было совсем иным, исполненным сострадания, но сдержанным.

Камилло думал прежде всего о своем монастыре. Наконец-то он смог туда вернуться, но рана снова загноилась.

Капуцины решили удалить его из монастыря окончательно. И Камилло вернулся в больницу, к которой рана как будто приковала его.

Стоит вспомнить, каковы были больницы того времени, помня при этом о том, что римские были лучшими в мире.

В больницу для неизлечимо больных поступали больные самыми отвратительными болезнями, отбросы общества, иногда страшные на вид, которых часто просто бросали у дверей больницы.

Обычно там было около семидесяти коек, но каждый второй год их становилось пятьсот, когда врачи назначали радикальное лечение (лечение древесной водой, очень дорогое и знаменитое в те времена). Это лечение применялось прежде всего при сифилисе, но также и в случае, если человеку хотелось просто укрепить здоровье. К нему прибег Торквато Тассо, чтобы избавиться от "меланхолического расположения духа", и Альд Мануций, чтобы вылечить болезнь глаз. Курс лечения длился сорок дней.

Но если с точки зрения медицины того времени больницы пользовались достаточно широкой известностью, то что касается условий содержания больных, они были ужасны. С трудом удавалось найти людей, которые бы согласились заботиться об этих отвратительных существах, даже священники уклонялись от духовной помощи им. И больные были предоставлены наемному персоналу: преступникам, которых силой заставили работать в больницах, или людям, у которых не было другой возможности заработать. Сейчас даже трудно себе представить, как это выглядело в действительности.

Вот отрывок из хроники XVI века: "Уход за больными был поручен подонкам общества, то есть невежественному персоналу, бандитам и всякого рода преступникам, которые в наказание или для покаяния были направлены в больницы...

Достоверно, во всяком случае, то, что бедные больные находились в агонии два или даже три дня, стеная и мучаясь, но никогда не слыша ни малейшего слова утешения и ободрения...

Сколько раз... не было никого, кто дал бы им поесть, и они голодали целыми днями? Сколько тяжелобольных бедняков, которым не меняли постельное белье хотя бы несколько раз в неделю, лежали среди нечистот и паразитов?

Сколько ослабевших больных, поднимавшихся с постели по необходимости, падали или сильно ушибались? Сколько мучимых жаждой не могли получить ни глотка воды, чтобы освежить пересохшее горло? И мы знаем, что многие, обезумев от страшной жажды, пили мочу...

Но кто поверит тому, что я скажу сейчас? Скольких умирающих бедняков, еще не испустивших дух, эти молодые и равнодушные наемники сразу же стаскивали с постелей и полумертвых бросали среди трупов, чтобы потом похоронить заживо?...".

И это не преувеличение, потому что подобные сведения есть у нас и о других больницах того времени. Когда Камилло и его помощники начали работать в главной миланской больнице ("Ка' гранда"), они обнаружили, что туалеты в таком состоянии, что, как считал Камилло, их посещение могло стать причиной смерти: "Бог весть, сколько больных умерло в течение года потому, что они ходили в эти грязные и зловонные места!".

Помимо общей заброшенности, серьезной проблемой было и физическое насилие со стороны наемного персонала, который буквально избивая больных кулаками и давая им пощечины заставлял их принимать назначенные лекарства. Иногда санитары так грубо поднимали больных рывком с постели, что те умирали у них на руках.

В больнице для неизлечимо больных Камилло теперь знают благодаря его обращению. Очень скоро его назначают главой дома, то есть лицом, непосредственно ответственным за организационную и финансовую часть. Он начинает наводит в больнице порядок.

Он по опыту знает "одержимых дьяволом преступников", знает все уловки бездельников, потому что когда-то бездельником был он сам, и становится вездесущим. Он наблюдает за работой больницы денно и нощно. Он появляется тогда, когда никто этого не ожидает, укоряя, увещевая, заставляя каждого работать; и работать хорошо.

Он контролирует покупки, ссорится с купцами, отсылает назад плохой товар. Там, где нельзя заставить, он сам становится образцом.

Речь идет о милосердии.

Он своими руками умывает лица несчастных бедняков, пораженных раком, и целует их.

Он вводит ритуал приема больных и сам следит за его исполнением: каждого больного встречают в дверях, целуют, моют и целуют ему ноги, снимают с него лохмотья, одевают его в свежее белье и укладывают в чистую постель.

Он объясняет наемным санитарам: "Больные бедняки - это зеница ока и сердце Божье... то, что мы делаем им, мы делаем Самому Богу".

Он начинает собирать вокруг себя самых лучших из них, молится с ними и говорит им (он, едва умеющий читать и писать!) об основных положениях богословия страдания.

Одна мысль овладевает им со всевозрастающей силой: нужно заменить весь наемный персонал людьми, которые ухаживали бы за больными только из любви к ним.

Он хочет, чтобы в больнице работали люди, "которые не из корысти, но добровольно и из любви к Богу служили бы больным так же милосердно, как мать ухаживает за больным ребенком". Таков его план. И он сразу же вызывает у окружающих озабоченность. Немногие друзья, с которыми он молится и говорит о своих намерениях, одиноки. Одни боятся, что придется отказаться от заработка и от своих привычек, другие подозревают, что Камилло хочет завладеть больницей, третьи считают его проект невыполнимым. Сам Филипп Нери, духовник Камилло, убеждает его отказаться от задуманного, потому что не думает, чтобы "этот неученый и невежественный человек смог управлять большим собранием людей".

Камилло, со своей стороны, спокоен: "Мне казалось, что сам ад не может меня отвлечь или помешать задуманному предприятию". Он уверен, что этого требует от него Сам Распятый Христос.

Однако он понимает, что для того, чтобы вызвать к себе доверие, он и его сподвижники должны ступить на путь священства. Чудом ему удается рукоположиться, хотя об отвлеченном богословии он не имеет почти никакого понятия и не в состоянии написать ни страницы без множества нелепых орфографических ошибок.

Он оставляет больницу для неизлечимо больных, где от него хотят избавиться, и собирает своих сподвижников в бедной лачуге, где у них на троих два одеяла и по ночам им приходится спать поочередно. Они начинают работать независимо в большой римской больнице - больнице Святого Духа.

Это знаменитая больница Hospitium Apostolorum ("Апостольский приют"), устроенная по воле самого Папы и порученная им монахам конгрегации Святого Духа. Больница была основана Иннокентием III, великим Папой XIII века, чтобы в ней "нашли приют хозяева (то есть больные) и слуги (то есть все остальные христиане)".

Монахи, работающие в больнице, дали обет быть "всю жизнь слугами своих хозяев - больных".

К сожалению, во времена Камилло этих "слуг" осталось мало и они стали более чем хозяевами.

Сикст IV, Папа, повелевший расписать Сикстинскую капеллу, перестраивает больницу столь роскошно, чтобы по крайней мере внешне придать ей прежнюю славу.

Не всем известно, что кроме Сикстинской капеллы в Риме существует и Сикстинская больничная палата, палата Святого Духа, - один из прекраснейших римских памятников искусства и архитектуры.

Ни в одной римской Церкви, даже в Сикстинской капелле, нет столь роскошного входа. За ним открывается огромная палата: 120 метров в длину, 12 метров в ширину, 13 метров в высоту, с кессонным потолком, как в красивейших из романских базилик, и с прекрасным восьмигранным куполом в центре. Вверху стены покрыты фресками, а внизуобшиты узорчатой кожей. Вдоль стен - два ряда больничных коек, стоящих, как трон, на возвышении, над каждой из которых - балдахин на колоннах. В конце палаты - небольшая ниша, созданная по проекту Палладио, где хранятся Святые Дары. За ней - большой орган, на котором два раза в неделю во время еды для больных исполняется музыка.

Вход в палату свободный. Тот, кто приходит туда каждое утро на Литургию, может потом служить Иисусу, Которого он чтил в Евхаристии, заботясь о своих больных ближних. И действительно, в больницу Святого Духа открыт свободный доступ всем, кто хочет творить дела милосердия: добровольную помощь могут оказывать пришедшие в Рим паломники, монахи, священники, кардиналы, ученые, ремесленники, кающиеся, грешники, которые хотят загладить свои грехи, святые...

Дух этой больницы таков, каким, согласно христианским представлениям, должен быть дух любой больницы. На портале главной больницы в Турине - как и многих других - было написано: "Культ любви, подобающей Христу - Богу и человеку - в образе больных бедняков".

Эти слова, исполненные веры, в больнице Святого Духа обрели свое воплощение. Но, к сожалению, там была явлена не только великая вера Церкви, но и ее земная нищета.

И действительно, люди выказывали себя недостойными этого великолепного учреждения: с наемным персоналом были те же проблемы, что и в других больницах, а гигиеническое и санитарное состояние больницы далеко не соответствовало ее внешнему великолепию; добровольная помощь оборачивалась беспорядком, а высокие идеалы - грубой действительностью.

Больница Святого Духа была как бы предельно осязаемым выражением тайный парадокса Церкви.

В этом месте, реорганизовать которое человеческими силами казалось невозможным, тридцать лет работал Камилло со своими друзьями, постепенно образовав новую религиозную конгрегацию: орден Служителей больных Для них больница - это все, и они работают там, мало-помалу принимая на себя весь труд и исполняя его харизмой милосердия.

Камилло нравится музыка. Иногда он ходит слушать ее в церквях, однако, выходя из них, говорит: "Но мне больше по душе другая музыка...: когда много больных бедняков хором зовут и говорят: "Отец мой, дай мне воды, постели мне постель, согрей мне ноги..."".

Однажды ночью его видели "стоящим на коленях у ложа больного бедняка, во рту которого была такая смрадная и ужасная раковая опухоль, что ее зловоние было невыносимым, но Камилло, приблизив свое лицо к его лицу, обращал к нему слова, исполненные такой нежности, что он, казалось, обезумел от любви, и, в частности, говорил: "Господь мой, душа моя! что я могу сделать, чтобы послужить вам?", думая, что это его возлюбленный Господь Иисус...".

Один очевидец рассказывает: "Я много раз видел, как он плачет от волнения, созерцая в бедняке Христа, так что он преклонялся перед ним, как если бы это был Сам Господь".

Он не давал себе ни дня отдыха. Когда его заставляли отдохнуть, чтобы он не обессилел, он возвращался в больницу тайком.

Он всегда носил привязанными к одежде все необходимые для больных принадлежности: от святой воды до книжки с молитвами на исход души, питьевой воды, судна и даже "удобной плевательницы в виде маленькой бронзовой раковины".

С их помощью он как бы служил свою Литургию. Иногда, кормя больных, Камилло рассказывал им о своих грехах, потому что был убежден, что рассказывает о них Самому Господу. Обратимся вновь к свидетельствам очевидцев: "Беря кого-нибудь из больных на руки, чтобы сменить ему простыни, он делал это так бережной с такой любовью, что, казалось, он держит тело Самого Иисуса".

И, оказав больному помощь, он никогда не оставлял его, не поцеловав ему руки и лицо. Он не знал, что бы еще для него сделать. Знавшие его говорили, что "если бы у него было сто рук, все сто были бы заняты уходом за больными".

И далеко не всегда ответом на его заботы была благодарность.

Состарившись, он скажет своим братьям; "Часто больные меня били кулаками, давали мне пощечины и всячески меня оскорбляли, что, впрочем, доставляло мне большое удовольствие и радость, потому что больные могут мной не только повелевать, но и всячески мне досаждать и несправедливо меня обижать, как мои законные господа".

Однажды он пришел к одному из своих молодых братьев, чтобы научить его обмывать больных, и испачкал себе руки.

Брат с отвращением смотрел на них. Увидев это, Камилло сказал: "Когда я буду умирать, да пошлет мне Господь Бог благодать: руки, покрытые этим святым тестом милосердия".

Другого же брата он заставлял хорошенько умять солому в матрасах, говоря ему: "Видишь, она золотистого цвета, и это настоящее золото, потому что на него можно купить небо".

Он просил прощения за то, что не может говорить ни о чем, кроме милосердной любви к больным, потому что, как он говорил, он похож на сельского священника, который умеет читать только миссал: "так и я не могу говорить ни о чем ином".

Когда он иногда по вечерам возвращался в монастырь, то созывал братьев на капитул, ставил на середину комнаты кровать, клал на нее матрасы и одеяла, просил кого-нибудь лечь на нее, а потом начинал учить других, как привести в порядок постель, стараясь не беспокоить больного, как сменить белье, как обращаться с больными, испытывающими тяжкие страдания. Потом он заставлял их самих все повторять.

Время от времени он кричал: "Больше сердца, я хочу видеть больше материнской любви!". Или: "Больше души в руках!". Однажды в больницу прибыл комендант конгрегации Святого Духа (главный начальник больницы) и срочно потребовал к себе Камилло. Но тот как раз кормил больного. Он попросил передать следующее: "Скажите монсиньору, что сейчас я занят Иисусом Христом, но, как только освобожусь, предстану перед Его преподобием". И в том, что он ухаживает за Самим Господом, Камилло был искренне убежден.

Его первый биограф писал: "Казалось, что он уже не живет в своем теле. Только Иисус и бедные жили в нем".

Постепенно молодых людей, которые хотели разделить его жизнь, становится все больше, и Камилло начинает "захватывать" другие больницы.

Он начинает действовать в Неаполе, Генуе, Милане, Мантуе. Именно в Милане вопрос о больницах встает с особенной остротой. Камилло самовольно, не с кем не советуясь, воспользовавшись благоприятным случаем, становится во главе целой больницы, беря на себя и руководство всей хозяйственной частью.

Для Камилло разделения между материальным и духовным не существует. Он хочет делать все, что имеет отношение к уходу за больными. Его братья не согласны, потому что они справедливо считают, что в этом случае дело в конце концов сводится не к помощи больным, но к помощи чиновникам, которые экономят, тогда как братья буквально валятся с ног от усталости.

Но для Камилло все, что хотя бы отдаленно касается его несчастных подопечных, свято и должно быть исполнено.

Тем временем он первым становится жертвой непосильного труда.

Во время знаменитого наводнения на Рождество 1598 года, когда Тибр вышел из берегов, несмотря на ропот братьев и служителей и на их уверения, что опасность отнюдь не так велика, он заставляет их перенести этажом выше всех больных - а их было около трехсот - с их вещами.

Когда последний больной был перенесен наверх, Тибр затопил нижний этаж больницы - уровень воды достигает трех метров от пола. Но больные были спасены.

Люди обращаются к Камилло в любой беде, в особенности во время чумы и голода, свирепствующих то здесь, то там, когда кажется, что мертвые, которых не успевают хоронить, "убивают живых". К концу своей жизни Камилло основал четырнадцать монастырей, его сподвижники работали в восьми больницах (четыре из которых целиком находились под их началом), а его конгрегация насчитывала 80 послушников и 242 человек, принесших вечные обеты.

Угнетенный старостью, он слагает с себя все начальственные обязанности и просит позволения жить и умереть в больнице Святого Духа, чтобы закрыть глаза среди своих бедняков.

Посетившему его генералу ордена Босых Кармелитов он сказал: "Я был великим грешником, игроком и человеком дурных нравов". Но он также вправе сказать о себе: "С тех пор, как Бог просветил и призвал меня служить Ему, я не помню, милостью Божьей, чтобы мне когда-либо случилось совершить смертный грех или намеренно совершить хотя бы грех простительный".

Однажды вечером один из братьев заглядывает в изолятор, где угасает жизнь Камилло, и видит, что тот созерцает картину, где сам он изображен у ног Распятого. На его вопрос Камилло ответил: "Что я делаю? Я жду благой вести от Господа: "Придите, благословенные Отца Моего, ибо был Я болен, и вы посетили Меня"".

Он умер в возрасте 64 лет, но перед смертью написал завещание, чтобы завещать всего себя. Он заставил всех своих братьев подписать его и попросил, чтобы его привязали к нему на шею и положили вместе с ним в могилу.

В завещании он целиком и полностью отдает себя самого: "Я, Камилло Леллис, оставляю тело мое той земле, из которой оно было взято.

...Я оставляю дьяволу, презренному искусителю, все грехи и прегрешения, которые я совершил против Бога, и каюсь в них до глубины души...

Далее я оставляю миру всю тщету его.. и желаю сменить эту земную жизнь на непреложное обетование Рая... все, что мне принадлежит, - на вечные блага, всех моих друзей - на общение святых, всех родных - на сладостный ангельский сонм и, наконец, все диковины мира - на созерцание Бога лицом к лицу.

Далее я оставляю и отдаю душу мою со всеми ее свойствами моему возлюбленному Иисусу и Его Пресвятой Матери Марии... и моему Ангелу-хранителю.

Далее, я предаю мою волю в руки Девы Марии, Матери Бога всемогущего и не хочу желать ничего, кроме того, что угодно Владычице Ангелов.

И, наконец, я оставляю Иисусу Христу Распятому всего себя душою и телом и уповаю, что по неизреченной Своей благости и по великому Своему милосердию, Он примет и простит меня, как простил Магдалину, и будет благосклонен ко мне, как к доброму разбойнику перед смертью крестной...".

И действительно, он умер улыбаясь, в тот миг, как священник, читавший над ним отходную, произносил слова: "Да предстанет тебе Иисус Христос в облике милостивом и радостном".

Сегодня то, что было сделано Камилло де Леллисом, своей милосердной любовью к больным охватившим всю Италию, может показаться отдаленным во времени и уже не столь необходимым.

Наши больницы и наши больные, как можно слышать, уже не в столь ужасном состоянии, в котором они находились тогда, когда Камилло начал ухаживать за больными с такой яростной нежностью.

На самом деле это не совсем так. То же самое, что рассказывается о св. Камилло де Леллисе, мы можем прочесть в рассказах о жизни Матери Терезы Калькуттской и ее сестер. Они ухаживают за тысячами умирающих бедняков, которых находят на улицах и в сточных канавах и которые благодаря им могут умереть, "как ангелы".

И по сей день они готовы признать Христа во всех, кто неизлечимо болен.

Тем не менее, во всяком случае на западе, больницы уже не так ужасны, как больницы времен Камилло де Леллиса, по крайней мере пока удается сдерживать распространение смертоносных эпидемий и болезней.

Но мы, современные люди, не знаем, как поведем себя, если вернутся те дни, когда уход за больными будет сопряжен для врачей, медсестер, санитаров с вполне реальным повседневным риском для жизни. Никаких обнадеживающих признаков, безусловно, нет, и даже современные учреждения и общественные структуры быстро оказались бы во власти паники и эгоизма. Понадобятся святые, и дать их сможет только Церковь. Но еще более ужасно то, чем оборачиваются успехи современной медицины. Если бы была осознана вся бесчеловечность грехов, которые сегодня обличает Церковь (убиение младенцев посредством абортов, манипуляции с эмбрионами, скрытые или открытые формы евтаназии - безболезненного умерщвления безнадежно больных и тяжело страдающих людей по их просьбе), то они предстали бы не менее жестокими и отталкивающими, чем то, что происходило в больницах во времена Камилло де Леллиса. Более того, Опыт прошедших веков научил нас быстрее уничтожать следы наших злодеяний.

Кроме того, даже те больные, за которыми сегодня ухаживают хорошо (а уже то здесь, то там поднимается вопрос о том, что государство должно прежде решить, кто заслуживает такого отношения, а кто нет, поскольку медицинское обслуживание должно подчиняться законам железной экономии), - даже эти больные часто жалуются, что к ним относятся не как к живым людям, а как к испортившимся механизмам, которые сдаются врачам и медицинскому персоналу в надежде взять их назад исправными.

Больной человек не рассматривается как целостная личность, а те, кто за ним ухаживают, не отдаются своему делу целиком: происходит в лучшем случае встреча между болезнью и средствами победить ее - все остальное безымянно, и больной обреченна горькое одиночество. И здесь полнота самоотдачи св. Камилло, его способность отдавать себя больным целиком сияют, как солнце.

Наши больницы, по справедливому замечанию современного биографа св. Камилло де Леллиса, уже не посвящены страданию и человеческому братству, но часто представляют собой "лишь подвергшиеся поруганию дома, зараженные корыстью, самомнением, бесчувственностью здоровых".

В любом случае, проблема не будет решена до тех пор, пока с больным не будут обращаться как с существом священным.

Сегодня, когда ведутся споры о допустимости евтаназии, нельзя не вспомнить о том, что монахов конгрегации св. Камилло в Болонье и Пьяченце народ называет "отцами доброй смерти", а во Флоренции и в Тоскане - "отцами прекрасной смерти".

Церковь может дать ответ на все человеческие вопросы, и эти вопросы - достояние не только ее отвлеченного разума, но прежде всего - ее памяти, то есть воспоминания о ее святых, которые столь любили Христа, что целиком отдались всему, что ни есть человеческого.

Один из министров индийского правительства, сравнивая то, что удалось сделать Матери Терезе с успехами социального обеспечения, однажды с восхищением и некоторой грустью сказал ей: "Разница между нами и вами вот в чем то, что мы делаем для чего-то, вы делаете кому-то"

И в этом - вся ослепительная тайна христианства все и все - знамения Кого-то, Кто искупил всех и вся.

В заключение приведем еще один, последний эпизод из жизни ев Камилло де Леллиса, чтобы еще раз запечатлеть в памяти его образ "Однажды он увидел, что многие бедняки лежат на земле, покрытой соломой, потому что им не хватило постелей. Когда он смотрел на них, его спросили, почему он так скорбит, он ответил: "Я ем хлеб скорби, смотря на страдающие члены Христовы"". Жить для него означало "умереть для себя самого, чтобы жить в Иисусе Христе, распятом в больных".

СВЯТОЙ ЖАН-МАРИ ВИАННЕЙ,АРССКИЙ ПАСТЫРЬ

Среди биографов святого арсского пастыря был и Анри Геон, французский поэт и драматург, родившийся более ста лет назад.

В первой главе своей биографии автор говорит, что жизнь святого пастыря столь бесхитростна и удивительна, что хочется рассказать ее, как сказку. И эта сказка, - пишет он, - звучала бы так: "Жил-был во Франции, в окрестностях Лиона, маленький верующий крестьянин, который с самых малых лет любил одиночество и Бога благого. А поскольку те парижские господа, которые устроили революцию, не разрешали народу молиться, мальчик со своими родителями ходил слушать Литургию в хлебный амбар.

Священники тогда скрывались, а если их ловили, то им по-всамделишнему отрубали голову.

Поэтому Жан-Мари Вианней мечтал стать священником. Но хотя он умел молиться, ему не хватало образования. Он сторожил овец и возделывал землю.

Он слишком поздно поступил в духовную семинарию и провалил все экзамены. Но призваний тогда было мало и в конце концов его все-таки взяли. Он был назначен приходским священником в Аре и оставался там до самой смерти Он был последним из сельских священников в последней из французских деревень. Но он был прирожденным священником, а это случается не часто. И призвание его было столь исключительным, что в последней французской деревне оказался первый священник Франции, и вся Франция пустилась в путь, чтобы увидеть его.

Так вот, он обращал всех, кто приходил к нему и, если бы не умер, то обратил бы всю Францию.

Он исцелял душевные и телесные недуги. Он читал в сердцах, как в книге. И Пресвятая Дева посещала его, а дьявол строил ему козни, но не мог помешать ему быть святым.

Он стал каноником, потом - кавалером Ордена Почетного Легиона, потом его считали святым.

Но пока он был жив, он так и не понял, почему.

И это прекраснейшее доказательство того, что он действительно заслужил эту славу.

Все это происходило в XIX веке, который в раю, где знают людям истинную цену, называется "веком арсского пастыря". Но во Франции об этом даже не подозревают".

В этом рассказе чувствуется рука художника, который немногими точными штрихами рисует почти исчерпывающий образ своего героя. Но автор сразу жеостанавливается и предупреждает, что за этим простодушным повествованием скрывается глубокая личная драма, весь трагизм которой на первый взгляд не заметен. Все, о чем упоминалось, справедливо. Крестьянскому мальчику изокрестностей Лиона было семь лет, когда в Париже был установлен якобинский террор и под страхом смерти были изгнаны все священники, не принявшие схизму, а тысячи их были убиты. Более того, направляясь усмирять лионское восстание, войска Конвента прошли через деревню Дардийи, где он жил. Церковь была закрыта. Приходской священник сперва принес все клятвы, которых от негопотребовали, а потом сложил с себя сан. Время от времени семья Вианней, рискуя жизнью, дает приют какому-нибудь подпольному священнику. Маленький Жан-Марипринимает первое причастие в тринадцать лет, в комнате с закрытыми ставнями, загороженными телегой с сеном, тогда как несколько крестьян охраняют вход вдом. Это время так называемого "второго террора".

По его собственным словам, призвание к священству проявилось у него очень рано "после одной встречи с духовником", когда он понял, что стать священником значит быть готовым умереть за свое служение.

Но если мальчиком он не мог ходить в приходскую церковь, то тем более он немог ходить в школу, которой просто не существовало.

Когда он впервые сел за школьную скамью, ему было 17 лет. Он безуспешно пытался учиться. Ему помогал его друг-священник, веривший в егопризвание, но результаты были плачевны. Потом сам арсский пастырь скажет, что этот священник пять или шесть лет старался чему-нибудь его научить, но этобыл напрасный труд, потому что, несмотря на все его усилия, в голове юноши не укладывалось ничего. В этих словах много смирения, но в то же время много правды.

Трудности стали непреодолимы, когда надо было приступить в семинарии к изучению философии и богословия, которые к тому же изучались на основеписьменных текстов, причем объяснения давались по латыни.

Но приходской священник из Экюйи, очень чтимый в диоцезе, добился для Жана-Мари всевозможных льгот при учении и сдаче экзаменов и даже помог емурукоположиться, взяв его своим викарием.

Он был рукоположен в возрасте 29 лет, в 1815 году, когда в Турине родился Дон Боско. Первые годы служения он провел под началом того святого священника, который так помог ему и так много сделал для его воспитания: "За ним есть прегрешение,- скажет впоследствии Жан-Мари Вианней, - в котором ему будет трудно оправдаться перед Богом: он помог мне рукоположиться".

Необходимо оговорить, что Жан-Мари желал этого всем сердцем, но глубокоосознавал свое недостоинство. Его покровитель, напротив, его поддерживал и ободрял, потому что был убежден в том, что у Жана-Мари ярко выраженноепризвание и что недостаток образования будет возмещен особым даром разумения в вере. Ион оказался прав. Жан-Мари, со своей стороны, был убежден, что получил огромный и незаслуженный дар: "Я думаю, - скажет он впоследствии, - что Господу было угодно избрать из всех приходских священников самого тупого, чтобы совершить наибольшее из всех возможных благ. Если бы Он нашел еще худшего, Он поставил бы его на мое место, чтобы явить Свое великое милосердие".

В этих словах - его духовная драма, мистическая драма, всю глубину которой необходимо осознать.

Харизма этого молодого священника проявится в том, что он совершенно растворится в своем служении, что он будет только священником - служителемБожьим, так что вся его личность целиком сольется с даром священнического служения.

Арсский пастырь станет покровителем всех приходских священников в мире, потому что он будет охвачен безысходной жаждой отказаться от своей личности перед тем незаслуженным даром, который он получил, жаждой сгореть в огне своего служения: и налагая на свое тело в знак покаяния самые тяжкие лишения, он будет умерщвлять плоть.

Безысходной жаждой... Арсский пастырь скажет о себе, что ему всегда было непонятно искушение гордыней, но что его терзало искушение отчаянием,мучительное ощущение своего недостоинства, спастись от которого можно былотолько всецело предавшись Богу.

Важно понять истоки его драмы, исходя из нашего опыта.

Часто христиан смущают человеческие слабости священника. Они говорят: "Он не умеет проповедовать" или: "Он не умеет обращаться с людьми", "он такой же грешник, как мы все...", "почему я должен исповедоваться ему, если он хуже меня?" и так далее.

Вспомните на минуту обо всех более или менее справедливых упреках, которые вам случалось обращать в адрес священников или которые вам доводилось слышать. Так вот: самое серьезное в этих обвинениях - то, что в них подчеркивается объективный характер служения: важно только действие Божье, совершающееся через посредство данного человека-священника.

Святой арсский пастырь перед самим собой и перед Богом - живое воплощение этой невыразимой драмы.

С одной стороны, он говорил: "Что такое священник, мы сможем понять только на небе. Если бы поняли это на земле, мы умерли бы, не от страха, но от любви... После Бога священник - это все. Оставьте приход на десять лет без священника, и люди будут поклоняться зверью!".

Но, с другой стороны, он добавлял: "Как страшно быть священником! Какое сострадание вызывает священник, который свершает Литургию как что-то привычное! Как несчастен священник, чья нравственная сущность не соответствует его служению!".

Следует отметить, что для него этой проблемы не существует. Более того, когда он совершает Литургию, кажется, что он видит Бога, столь содержательна отправляемая им служба, столь глубоко волнует она присутствующих.

Однако его мучает мысль, что на него, приходского священника, возложена ответственность за приход, которой он недостоин. Вплоть до последних лет своей жизни онбудет надеяться, что сможет избавиться от этой ответственности, чтобы, как он говорил, "после служения на приходе не предстать сразу же на суд Божий".

И до последних дней его жизни его будет преследовать страх, что он встретит смерть, поддавшись искушению отчаянием.

Трижды ночью он будет пытаться бежать, чтобы придти к епископу просить позволения скрыться и в уединении "оплакивать свои грехи".

В последний раз он попытается бежать, уже будучи известным по всей Франции, за три года до смерти. Он, подготовит побег ночью, но что-то заподозрившие прихожане будут бодрствовать, готовясь задержать его. Его ближайшие сподвижники будут всячески его удерживать, прося его прочитать вместе с ними утренние молитвы, пряча его бревиарий, пока толпа прихожан не преградит ему путь, с плачем умоляя его остаться: "Господин священник, если мы чем-либо огорчили вас, скажите, чем, мы сделаем все, что вам угодно, только останьтесь с нами".

Не сопротивляясь, он позволил отвести себя в церковь, осужденный - в самом возвышенном смысле этого слова - сидеть в исповедальне, говоря себе: "Что будет иначе со всеми этими бедными грешниками?".

На следующий день он смиренно отвечал тем, кто напоминал ему о событиях прошедшей ночи: "Я вел себя как мальчишка!".

Но он бежал не от трудов, а из-за опасения, что он недостоин своего служения.

Он говорил: "Я жалею, что я священник, не потому, что меня тяготит обязанность служить Литургию, но я не хотел бы служить на приходе".

Он думал, что своим назначением обязан тому обстоятельству, что епископ переоценил его достоинства, и что, следовательно, он поступает лицемерно, успешно скрывая свою духовную нищету.

"Как я несчастлив! Все, даже монсиньор, обманываются на мой счет! Видно, я действительно отъявленный лицемер!".

Честно говоря, немало было людей, его презиравших. Священник соседнего села, видя, как его прихожане отправляются в Аре, писал ему: "Когда священник имеет такое смутное понятие о богословии, ему бы не следовало даже входить в исповедальню".

Некоторые священники даже обрушивались на него в проповедях.

А арсский пастырь отвечал. "Мой дражайший и возлюбленнейший брат! Как я должен любить Вас! Вы единственный, кто хорошо меня понял", и настойчиво просил похлопотать перед епископом о том, чтобы его освободили от должности Он писал: "Будучи лишен места, занимать которое по причине моего невежества я недостоин, я смог бы удалиться от мира и оплакивать свою жалкую жизнь".

Но следует заметить, что эта смиренная и выстраданная самооценка не является следствием грустного, меланхоличного итт мрачного характера Напротив, Жан-МариВианней - человек живой и даже не лишенный чувства юмора Однако его самооценкаобусловлена двумя различными факторами.

Прежде всего, это фактор культурно-исторический: он получил очень суровоевоспитание янсенистского толка, большое внимание в котором уделялось тайне предопределения и осуждения.

Этим ригоризмом поначалу было отмечено его отношение к кающимся, а также его проповеди, но постепенно возобладала благоговейная хвала всеобъемлющей любви Божьей Однако в еще большей степени столь смиренное отношение арсского пастыря к самому себе объясняется его мистическими переживаниями.

Он сам откроет это одной женщине, пришедшей к нему на исповедь: "Дочь моя, не просите у Бога совершенного познания своей нищеты. Однажды я попросил об этом, и вся моя нищета мне открылась. Если бы Бог не поддержал меня, я бы в тот же миг впал в отчаяние!".

А одной из своих помощниц он сказал: "Я попросил у Бога, чтоб Он открыл мне мою нищету. Познав ее, я был столь подавлен, что попросил Его уменьшить мои страдания. Мне казалось, я не перенесу их".

В другой раз он сказал: "Я был столь устрашен, познав свою нищету, что сразу же стал молить о благодати позабыть ее. Бог услышал меня, но оставил мне в нищете моей достаточно разумения, чтобы я понял, что никуда не гожусь".

Это очень важные признания. Многие мистики прошли через этот опыт, через "темную ночь", необходимую для того, чтобы стать сопричастными к Страстям Христовым, целиком предаться в руки Отца и ощутить Его любовь.

"Бог - все, я - ничто", - это слова св. Августина, св. Франциска, св. КатериныСиенской и некоторых молодых святых нашего времени.

В жизни арсского пастыря этот мистический опыт глубоко связан с той миссией, о которой мы уже говорили: стать безраздельно священником, священником во славе, чтобы никакая человеческая гордыня уже не могла примешаться к тому могуществу благодати, которое Бог дарует Своему творению.

"Благой Бог, Который не нуждается ни в ком, использует меня для Своего великого дела, хотя я - неученый священник. Если бы у Него под рукой былдругой приходской священник, у которого было бы для самоуничижения большеоснований, чем у меня. Он взял бы его и через него сотворил бы в сто раз больше добра".

Но как живет арсский пастырь в этой "мистической ночи"? Прежде всего, он, конечно, не тот человек, который будет терять время, зализывая себе раны, как то неизбежно происходит, когда речь идет не о святом смирении, а только о психических комплексах.

Напротив, все свое человеческое естество он подчиняет служению Богу. И прежде всего им движет сознание, что он должен "принести себя в жертву".

И сегодня вид орудий умерщвления плоти, им применявшихся, рассказ об избранном им образе жизни, о том, какие посты он на себя налагал, об отсутствии минимальных удобств, производит сильное впечатление.

Если он спит всего несколько часов в день на голых досках, если он в течение нескольких дней питается вареным картофелем из небольшого чугунка, если он занимается самобичеванием до потери сознания, то он поступает так прежде всего потому, что он - приходской священник и, следовательно, именно он должен испрашивать прощения за грехи своих детей; потому что он много исповедует, и именно он должен исполнять ту епитимью, которая была бы для грешников слишком тягостной, хотя и заслуженной.

"Боже мой, даруй мне обращение моего прихода. Я готов терпеть все, что Тебе угодно, до конца своих дней... лишь бы они обратились".

С другой стороны, если бы он до такой степени не подчинил себе свое тело и чувства, как мог бы он следовать своему призванию, более чем на двадцать лет приковавшему его к исповедальне, где он, не щадя сил, исповедовал по 15-17 часов в день, а очередь кающихся, пришедших со всей Франции и требовавших выслушать их, никогда не уменьшалась?

Каждую частность в жизни святых надлежит рассматривать в свете всего Божьего Промысла о них, дабы она явила свой истинный смысл.

Далее, арсский пастырь постоянно живет с мыслью о том, что для своих прихожан он должен быть добрым пастырем.

Прежде всего он считает, что должен научить их. Его предшественник в одном из своих донесений писал, что местное население настолько невежественно, в том числе и в вопросах религии, что "большинство детей не отличается от животных ничем, кроме Крещения". То же самое справедливо и для взрослых мужчин, которые уже далеки от Церкви или во всяком случае ходят в церковь редко и остаются безразличны к происходящему.

Он повсюду ищет встречи с ними, он знает каждого из своих прихожан, он удерживает их в церкви почти часовыми проповедями. Иногда он не находит слов.

Иногда волнуется. Иногда прерывает проповедь и, указывая на дарохранительницу, говорит голосом, который не может не потрясти: "Он там". Он со своими прихожанами на ты, он говорит с ними их языком, прибегая к понятным для них сравнениям.

Едва ли стоит безоговорочно утверждать, что арсский пастырь не был умен. Его проповеди написаны живым языком и обладают удивительной силой убеждения.

Вот как он на примере типичной семьи обличает леность на молитве: "Дома им никогда не придет в голову прочесть "Благослови" перед едой, или поблагодарить Бога по окончании еды, или прочитать молитву "Ангел Божий" 7. А если они и молятся по старой привычке, то при взгляде на них вам станет не по себе:женщины читают молитвы, хлопоча по дому и громко обращаясь к детям и слугам, мужчины вертят в руках шляпы и береты, как будто бы смотрят, не прохудились ли они.

Они думают о Господе так, как будто уверены, что Он не существует или представляет собой что-то смехотворное".

О любви Божьей он говорит так: "Господь наш на земле подобен матери, несущейдитя свое на руках. Это дитя злое, оно пинает мать, кусает, царапает ее, но мать не обращает на это никакого внимания: она знает, что если бросит его, то дитя упадет, потому что не может ходить самостоятельно.

Таков наш Господь: Он терпеливо переносит все наши выходки, всю нашу наглость, Он прощает нам все наши глупости и, несмотря на нас самих, сострадает нам".

О гордыне он говорит: "Вот человек, страдающий, раздираемый сомнениями,возмущающийся. Он хочет владычествовать надо всеми, он считает, чтопредставляет собой ценность. Кажется, он хочет сказать солнцу: "Уйди с неба, я буду вместо тебя светить миру...". Настанет день, когда этот горделивый человек обратится всего лишь в горстку пепла, и река за рекой унесет его прочь... до самого моря".

На этом основано служение арсского пастыря. Иногда он говорит им: "Мы ждем-не дождемся, как бы отделаться от Господа, как от камушка в башмаке", или же: "Несчастный грешник подобен тыкве, которую хозяйка разбивает на четыре части и видит, что она кишит червями" или: "Грешники черны, как печные трубы". - Но одно дело - приводить примеры из проповедей и бесед, а совсем другое - видеть и чувствовать, как эти слова рождаются в его сердце, как они пронзают его душу.

Достоверно одно - выходя из церкви, все говорили: "Ни один священник никогда не говорил нам о Боге так, как наш".

Сам его епископ замечал: "Говорят, арсский священник неучен - не знаю, верно ли это, но достоверно знаю, что Святой Дух просвещает его".

Его пастырская деятельность (помимо основания приюта для девочек-сирот и впоследствии института для обучения юношества) разворачивается в трех направлениях, в которых он сразу же увидел признаки глубокого кризиса веры воФранции той эпохи.

С одной стороны, это работа по праздникам и привычка к богохульству как самые разительные признаки практического атеизма - фактического отрицания Бога, вера в Которого исповедуется на словах.

Жан-Мари Вианней знает, что его крестьяне работают по праздникам из корысти, лишая время и жизнь их человеческого содержания. Недаром парижские господа пытаются тем временем отменить выходные и праздники и заменить их "десятым днем", светским выходным днем, лишь бы люди забыли о дне Господнем и о церковных праздниках.

Арсский пастырь не успокоится, пока не сможет в отчетной книге прихода записать, что в праздничные дни прихожане работают "редко", и пока приезжие небудут с удивлением наблюдать, как три возчика пытаются справиться с разъяренной лошадью, опрокидывающей телегу, не выходя из себя и не богохульствуя. Эта сцена их так удивила, что они описали ее в дневнике путешествия.

Кроме того, святой пастырь ведет борьбу с кабаками, о которых он говорит как о "заведениях, чей хозяин - дьявол, школе, где ад излагает свое учение, гдепродаются души, где разрушаются семьи, где подрывается здоровье, где вспыхивают ссоры и совершаются убийства".

Не будем спешить с улыбкой. Представим себе деревню с 270 жителями, где целых четыре харчевни, две из которых находятся рядом с церковью.

Подумаем о том, что по воскресеньям люди вместо того, чтобы идти в церковь,идут туда и проводят там долгие вечера и ночи вместо того, чтобы проводить их у себя дома. Подумаем о том, что именно там идет торговля единственным наркотиком того времени - вином; о том, что там спускаются деньги, заработанные для семьи; о том, что там завязываются ссоры и зарождается вражда.

Проповедь и деятельное вмешательство приходского священника привели к тому, что сперва были закрыты два кабака рядом с церковью, а потом и два остальных.

А в будущем попытки открыть еще семь новых будут обречены на провал.

Третья проблема приходской жизни - это танцы: арсский пастырь говорит, что "дьявол окружает танцы, как садовая ограда", а люди, туда входящие, "оставляют своего Ангела-хранителя у дверей, тогда как его место заступает бес, так что в определенный момент в зале оказывается столько же бесов, сколько и танцующих".

В те времена крестьянские балы и странствования танцоров из одного села в другое были почти единственным средством распространения сомнительных нравов, которому не могла противостоять семья. И как бы ни изменился мир, нечистота молодежи, супружеская неверность и вожделение, разжигаемое некоторыми танцами, никогда не были христианскими добродетелями и не являются таковыми и сегодня.

Но и эти социальные пороки мало-помалу почти полностью исчезают, ибо народ любит и уважает святого человека - Жана-Мари Вианнея, который молится за него и за него налагает на себя покаяние.

Но главное дело святого пастыря - это его деятельность как исповедника. Около 1827 года начинает распространяться слух о его святости. Сначала к нему приходит от пятнадцати до двадцати паломников ежедневно. В 1834 году их уже тридцать тысяч в год, а в последние годы его жизни их будет от восьмидесяти до ста тысяч.

Пришлось установить регулярное транспортное сообщение между Лионом и Арсом. Более того, пришлось открыть на лионском вокзале специальное окошко, где продавались билеты в Аре и обратно сроком действия в восемь дней (в те времена такого рода билетов не существовало), потому что для того, чтобы попасть на исповедь, нужно было ждать в среднем неделю.

Так началась настоящая миссия арсского пастыря - "мученика исповедальни". В последние двадцать лет своей жизни он проводил в исповедальне в среднем 17 часов в день, начиная исповедовать летом с часа или двух часов ночи, а зимой - с четырех утра и до позднего вечера.

Он прерывал исповедь только для служения Литургии, чтения бревиария, катехизиса и на несколько минут для еды.

Летом в церкви было так душно, что паломникам приходилось по очереди выходить на улицу, чтобы не упасть в обморок, а зимой в церкви была лютая стужа. Одиниз очевидцев рассказывает: "Я спросил его, как он может столько часов оставаться на таком морозе, никак не укутав ноги от холода. "Друг мой, -ответил он мне, - дело в том, что со дня Всех Святых и до Пасхи я ног вообще не чувствую"".

Но оставаться в церкви, как бы прикованным толпой к исповедальне в любуюпогоду и в любое время было еще не самой большой жертвой и страданием.Страданием была та волна грехов и зла, которая захлестывала его, как лавина грязи.

"Все, что я знаю о грехе, - говорил он, - я узнал от них".

Он слушал кающихся, читал в их сердцах, как в открытой книге, но главное - их обращал.

Часто он успевал сказать кающимся только несколько слов, а в последние годы жизни у него был такой слабый голос, что он был едва слышен. Однако кающиеся отходили от исповедальни потрясенными.

"Если бы Господь не был столь благ! - говорил он. - Но Его благость таквелика! Какое зло сделал вам Господь, что вы так с Ним обращаетесь!" или же:"Почему ты так жестоко оскорблял Меня? - скажет тебе однажды Господь наш. И тебе будет нечего ответить".

Очень часто, особенно тогда, когда грешники слабо осознавали свой грех и, следовательно, недостаточно раскаивались, святой пастырь сам начинал плакать.

И это было необычайно: видеть воочию как бы воплощение истинной скорби, подлинного страдания, настоящих Страстей: кающийся как бы на миг мог увидетьскорбь Бога о его грехе, скорбь, воплотившуюся в облике исповедующего его священника.

Произнося перед священниками во время духовных упражнений проповедь на арсской площади, Иоанн Павел II говорил им о необходимости вернуть верным радость прощения.

Он сказал: "Я знаю, что вы сталкиваетесь со многими трудностями: с нехваткой священников и прежде всего с равнодушием верных к Таинству Прощения. Вы скажете: "Они уже давно не ходят на исповедь!". Именно в этом проблема. Разве за пренебрежением этим таинством не скрывается маловерие, отсутствие ощущения греха, представления о посредничестве между Христом и Церковью, отношение к таинству как к выродившемуся ритуалу, обратившемуся в простую привычку?

Вспомним, что генеральный викарий арсского пастыря сказал ему: "В этом приходе нет большой любви к Богу, но она зародится благодаря вам". И святой пастырь тоже не нашел в своих прихожанах большого рвения. В чем был секрет его притягательности для верующих и неверующих, для святых и грешников? В действительности арсский пастырь, грозно обрушиваясь на грех в своихпроповедях, подобно Иисусу, был очень милосерден, встречаясь с каждым конкретным грешником. Аббат Монэн говорил о нем: "Это очаг любви и милосердия". Он пламенел любовью Христовой".

Ему было уже 73 года: он превратился в старца с длинными седыми волосами, тело его иссохло и стало как бы прозрачным, глаза стали еще глубже и лучезарней. Он умер в то жаркое лето 1859 года 4 августа без агонии, без страха, "каклампада, где больше нет масла", и, по свидетельству очевидца, "в его глазах было необычайное выражение веры и счастья".

Его прихожане, собравшиеся вокруг бедного жилища своего пастыря перед его кончиной, обложили весь его дом тканью, которую они периодически смачиваливодой, чтобы хотя бы в эти последние дни арсский пастырь не так страдал от страшной жары. После его смерти десять дней и десять ночей к телу священника в капелле, где он столько исповедовал, был открыт доступ паломникам, и тысячи ихшли перед его гробом непрерывным потоком.

В той же речи, произнесенной Иоанном Павлом II в Арсе, перефразируя название известного итальянского романа "Христос остановился в Эболи", но придавая ему противоположный смысл, Папа сказал: "Христос действительно остановился в Арсе в то время, когда приходским священником там был Жан-Мари Вианней. Да, Он остановился там в прошлом веке и увидел толпы мужчин и женщин, усталых и изнуренных, как овцы, не имеющие пастыря. Христос остановился здесь как добрый пастырь. "Добрый пастырь, пастырь, который по сердцу Богу, - говорил Жан-Мари Вианней, - это величайшее сокровище, которое Бог может даровать приходу, это один из драгоценнейших даров божественного милосердия"".

Дар этот необходим и в наши дни.

СВЯТОЙ ДЖУЗЕППЕ БЕНЕДЕТТО КОТТОЛЕНГО

Введение к последней по времени биографии св. Джузеппе Бенедетто Коттоленго

(Domenico Carena, Il Cottolengo e gli altri, Torino 1983) написано Джулио Андреотти.

Этот известный политический деятель рассказывает о довольно знаменательном эпизоде. Однажды президенту Луиджи Эйнауди 8 принесли объемистую папку с ходатайством о назначении пожизненным сенатором промышленника, который построил для своих рабочих детские сады, школы, больницы, спортивные стадионы, клубы отдыха и т.д. Эйнауди прочел все документы, а потом вынес резолюцию: "Заслуги, о которых говорится в итальянской Конституции, - это не благие дела просвещенного промышленника, но то, что сделал Коттоленго. К сожалению, его уже нет в живых и я не могу назначить его сенатором".

Джузеппе Коттоленго умер в 1842 году, в возрасте 56 лет, и то, что он сделал, поразило не только Турин, но и всю Европу.

Он даже получил премию, которая в те времена была равнозначна Нобелевской: премию Монтьон, и уже при его жизни во Франции была выпущена о нем книга, переведенная на разные языки, в том числе и на русский.

В пастырском послании архиепископа Туринского в 1837 году, когда Коттоленго был еще жив, говорится о его "титанической деятельности, перед которой, в изумлении созерцая ее, останавливается не только Пьемонт и Италия, но и вся Европа".

Однако всего десять лет назад, когда Коттоленго был уже 41 год, он был всего лишь добрым пастырем, как и многие. Тогда он стоял на краю серьезного психологического кризиса и глубоко сомневался в своем призвании.

Мы уже созерцали и еще будем созерцать образы других священников, призвание которых было как бы предопределено с самого их детства. Напротив, св. Джузеппе Бенедетто Коттоленго был человеком, который 41 год своей относительно короткой, пятидесятишестилетней жизни, провел, не понимая до конца самого себя, будучи не в силах принять решение. Он провел все эти годы в состоянии неудовлетворенности, пока Бог не пронзил ему сердце. С тех пор немногие оставшиеся ему годы - всего 15 лет - были наполнены необычайно интенсивной деятельностью.

Итак, в 41 год отец Коттоленго - упитанный каноник, служащий в кафедральной церкви Турина - церкви Тела Господня. Это рыжеволосый сангвиник, добродушный и непосредственный, поведение его не лишено странностей.

У него доброе сердце, и он всегда готов сделать благое дело. Однако ничего особенного он собой не представляет. В глубине души он ненаходит себе покоя, хотя внешне его жизнь сложилась вполне благополучно.

На торжественных гражданских и церковных церемониях он имеет право носить лакированные туфли с серебряными застежками и длинное алое облачение. У него приличное жалование и раз в неделю, по понедельникам, - выходной день.

К его исповедальне стекаются многие; студенты туринского университета хотят, чтобы он проповедовал им во время духовных упражнений и конференций; бедные из его прихода просят его о помощи, потому что он известен своей щедростью. Он умеет помогать людям в решении их конкретных проблем, входит во все обстоятельства их жизни и верен своему слову. Будучи очень привязан к своей семье, принадлежавшей к сословию средней буржуазии, он интересуется также ее торговыми операциями и хорошо разбирается в купле-продаже мебели.

Более того, он оставался в семье еще в течение многих лет, когда уже стал священником, пока не решил получить высшее богословское образование и не защитил диплом "с похвалой и одобрением", что давало ему возможность занять хорошее место.

Наконец, с 1818 года он был назначен каноником почтенной конгрегации Пресвятой Троицы, членами которой были шесть священников-богословов и в ведении которой находилась церковь Тела Господня. Основной целью этой конгрегации было придать надлежащий блеск гражданским религиозным церемониям, в которых принимали участие наиболее высокопоставленные представители светских властей.

Став каноником, Коттоленго поселился в центре города, в Доме каноников, гдезанимал просторную и удобную комнату на последнем этаже.

Рассказывая в письме к матери о своей новой жизни и новых обязанностях, он пишет: "Моя дорогая мама! Не беспокойтесь.чтоуменямного хлопот. Мои обязанности занимают у меня шесть часов в день, которые приходятся на самое удобное время: три часа утром и три часа после обеда. Так что будьте спокойны, я живу, как дома".

Часто он говорит о себе самом с иронией: "Здоровье мое превосходно. У меня отличный аппетит, я сладко сплю и упитан, как монах...".

В другом письме он пишет: "Благодарение Богу, теперь я могу исполнить ваши пожелания: лицо мое округло, как полная луна, и кланяться вам, дорогая мама, честь имеет ваш почтительнейший, преданнейший и всячески обязанный вам сын - каноник и богослов Коттоленго".

Еще в 1825 году, в возрасте 39 лет, он пишет: "Благодаря помощи Божьей и покровительству блаженной Девы Марии, я дороден, как провинциальный монах".

Однако за шутками и юмором, которые всегда будут ему свойственны, скрывается состояние душевной неустроенности. Душа этого образованного, рафинированного, окруженного всеобщим уважением священника охвачена внутренней тревогой, и он не может найти выход из психологического тупика. В его отношении к домашним появляется отчужденность и нарастающее раздражение в ответ на их просьбы. Кроме того, ему как священнику, занимающемуся делами милосердия, часто приходится сталкиваться с бедняками: "Какой смысл носить серебряные застежки или алое облачение в этом мире?".

Он угнетен. На вопрос о том, что с ним творится, он резко отвечает: "Я пьян с утра до вечера. Сам не знаю, что со мной".

Бесплодно проходят месяцы. Кто-то дает ему почитать жизнеописание св. Винцента де Поль: "Почитайте, господин каноник: когда мы соберемся за столом, вы сможете что-нибудь рассказать, а то сейчас вы и рта не раскроете".

Психологически и духовно он чувствует сильное влечение последовать примеру этого святого, чей образ исполнен милосердия, но ему не хватает сил. До тех пор, пока Бог в один день не преобразил его жизнь. Это случилось в воскресенье утром, 2 сентября 1827 года. В Турине с приехавшего из Милана дилижанса сошла французская семья. Она состояла из женщины на сносях, больной лихорадкой, и ее мужа, поддерживавшего ее и в то же время старавшегося усмотреть за пятью испуганными детьми. Кто-то из прохожих объяснил им, как пройти к главной городской больнице. Подобно траурной процессии, они направляются к ней, но в больнице принять их отказываются. Нужно идти в родильный дом. Семья вновь пускается в крестный путь. Но и в роддоме принять женщину отказываются из-за правил внутреннего распорядка: роддом не может принимать больных лихорадкой женщин, страдающих, быть может, и другими болезнями.

В конце концов несчастная семья находит пристанище в конюшне одной харчевни - полуподвале, превращенном в ночлежку. Во второй половине дня состояние больной ухудшается, и посылают за священником.

Так каноник Коттоленго становится свидетелем ее смерти, тогда как врач, помогающий бедным, пытается спасти хотя бы бедную девочку. Она прожила всего несколько минут, которых священнику едва хватило, чтобы её окрестить.

Грязная солома залита кровью, дети кричат, мужчина проклинает судьбу и этот незнакомый город.

На сердце у отца Коттоленго камень.

Другие каноники уже ждут его к ужину. Он идет по улицам, охваченный жестокой скорбью. По дороге он заходит в церковь и преклоняет колена перед Святыми Дарами: "Боже мой, почему? Почему Ты пожелал, чтобы я стал этому свидетелем?

Чего Ты от меня хочешь? Надо что-то делать!".

И вот он поднимается, зажигает все свечи на алтаре Девы Марии и приказывает ризничему звонить в колокола. Над вечерним городом разносится неурочный звон. Окна открываются, люди спрашивают друг друга, что случилось. Кое-кто отправляется в церковь. В церкви каноник встречает их облаченный в стихарь и епитрахиль и торжественно читает с ними литанию Деве Марии.

Кончив литанию и не говоря ни слова в объяснение, он отпускает всех со словами: "Благодать дарована! Благодать дарована! Да будет благословенна Пресвятая Дева Мария!".

В этот миг родился новый человек. Жить ему остается пятнадцать лет, и эти годы будут насыщены как целая жизнь и даже больше.

Сначала он снимает в центре города пару комнат: в течение четырех лет он примет там более двухсот больных, которые не могут рассчитывать ни на какую другую медицинскую помощь. Все финансовые и организационные возможности отца Коттоленго находятся в распоряжение этих бедняков, которым, по его убеждению, должно быть предоставлено не только необходимое, но и излишнее.

До сих пор сохранилась его аккуратная отчетность: если на жилье уходит 1820 лир (а ежедневный заработок женщины в то время составлял 50 чентезимо), то на питание тратится 4183 лиры; 262 лиры уходят на покупку табака и шоколада: эта статья расхода упоминается целых 45 раз. Записи о расходах на вино показывают, что каждому больному подавалась квинта красного пьемонтского вина два раза в день - в полдень и вечером.

Это частности, и они могли бы показаться ничего не значащими, но в них выражается тот дух, которым проникнуто новое дело.

Великое достоинство отца Коттоленго - быть может, самое большое чудо, им совершенное, - состоит в том, что он умеет привлечь к себе и увлечь своим делом десятки сотрудников и добровольных помощников.

Он не отказался от своего прежнего статуса. Но теперь, когда он в парадном облачении стоит вместе с другими канониками на ступенях церкви, ожидая прибытия властей, почуяв аппетитный запах только что сваренных груш,доносящийся от соседнего лотка, он не колеблясь выходит из рядов духовенства, чтобы купить большой кулек, и весь сияет при мысли, что его бедняки смогут поесть этих теплых ароматных груш.

Через четыре года городские власти заставляют его закрыть его маленькую больницу, потому что поползли слухи о том, что это рассадник инфекций. Через несколько месяцев он вновь откроет больницу на окраинах города. Тем временем он устраивает в пустых комнатах бывшей больницы что-то вроде детского сада, первого в Италии, где воспитывает около десяти детей.

Итак, он вновь открывает больницу в переоборудованном деревенском доме, а потом начинает пристраивать к нему одну постройку за другой, пока не образуется что-то вроде небольшого поселка. Разношерстные пристройки получают одна за другой знаменательные названия: дом веры, дом надежды, дом любви.

А все здание получает название Малого Дома Божественного Провидения.

- Через полтора года со времени основания в Малом Доме уже 150 коек для больных, ясли, рассчитанные на сотню детей, есть дом для брошенных девочек.

Отцу Коттоленго добровольно помогают около пятидесяти женщин и девушек. Всего в нем живет почти 300 человек.

Отличительная черта Малого Дома - это то, что он организован по семейному принципу.

Когда Коттоленго встречает человека, который в чем-либо нуждается, он принимает его и старается сделать так, чтобы тот почувствовал себя как бы в своей семье. Так рождается "семья" глухонемых, "семья" подростков с врожденными дефектами, "семья" инвалидов, умственно отсталых, расслабленных старческими немощами, эпилептиков...

Необходимо понять, что значит слово "семья". Каждая семья состоит из нескольких десятков человек:жизнь тех, кто ухаживает за больными, престарелыми и детьми, не отличается от их жизни; добровольцы - мужчины и женщины, многие из которых впоследствии объединятся в конгрегацию и примут монашество, - живут вместе со своими подопечными, едят один хлеб с ними, исполняют те же обязанности и обладают теми же правами. Мужчины и женщины, дети и престарелые, монахи и миряне, смиренно живут одной жизнью, как то обычно бывает в семье. И это не пассивный уход за пациентами, но активная помощь каждому, которая позволила бы ему либо обрести утраченное здоровье, либо вернуться к работе, либо восстановить отношения с себе подобными.

У каждого свое дело: кто работает, кто молится, кто обслуживает обитателей Малого Дома, кто их обучает, кто занимается административными делами... Здоровые, увечные и больные живут вместе и восполняют друг друга.

Мало-помалу при Малом Доме Божественного Провидения, превратившемся чуть ли не в маленький город, будет все необходимое: булочная, мясная лавка, столярная мастерская... Даже на жизнь тех, кто всецело посвятил себя Господу, пребывание в Малом Доме накладывает свой отпечаток: так отец Коттоленго становится основателем различных семей монахов и монахинь, у каждой из которых свой устав и свой стиль жизни, приспособленный к условиям дела, которому они посвятили жизнь.

Впоследствии отец Коттоленго основал даже свою семинарию, чтобы готовить священников себе по сердцу. И все это он делает, не имея каких-либо сбережений, но собирая дары Провидения, и помощь поступает из самых разных источников.

Один из его братьев говорит ему: "Всякий раз, приезжая к тебе, я вижу какую-нибудь новую постройку. До каких размеров ты хочешь довести строительство? Откуда у тебя столько денег? Как ты предполагаешь покрыть расходы?". Отец Коттоленго отвечает ему: "Не беспокойся. Мы с тобой дети и не понимаем путей Провидения. Предадимся Его воле". Тем, кто спрашивает у него, что он намерен сделать, например, собирается ли он устроить настоящую больницу, он отвечает: "Я не вопрошаю Провидение, но предпочитаю следовать Ему. Чтобы я построил больницу? У меня и мыслей таких нет! Однако это могло бы быть угодно Божественному Провидению... Как знать, чего пожелает Божественное Провидение? Я ни на что не годен, и даже не представляю себе, что делаю. Однако Божественному Провидению, несомненно, ведомо, что Ему угодно. Мне остается только повиноваться Ему. Вперед же во имя Господне".

И действительно, ему подарят больницу, построенную специально для него. Источник его безграничного упования на Провидение в одном: "Бедные - это Иисус, а не только образ Его. Это Сам Иисус, и служить им надо так, как мы служили бы Ему"; "все бедные - наши господа, а те из них, чей вид внушает отвращение нашему телесному взору - это наши господа в первую очередь, это поистине наши жемчужины"; "если мы будем плохо обращаться с ними, они прогонят нас из Малого Дома. Они - Иисус".

А вот разговор между отцом Коттоленго и министром внутренних дел короля Карла Альберта, пришедшим лично, чтобы увидеть, что происходит на периферии Турина, где "среди домов и хижин как будто по мановению волшебной палочки вырос новый квартал, и там, как пчелки, трудятся монахини, больные, юноши и девушки":

"Извините, досточтимый господин каноник, вы главный в этом приюте для бедных? - Ваше превосходительство, какая честь! Главный не я. Благодатью Божьей я - последний из туринских священников, чернорабочий Божественного Провидения... -

Откуда у вас средства, чтобы отстраивать это здание и содержать такую толпу народа? - Ваше превосходительство, здесь все принадлежит Божественному

Провидению, которое никого не оставит без помощи. - Провидение, Провидение... Вам легко говорить, но правительство должно все знать. А если в один прекрасный день, досточтимый господин каноник, с вами что-нибудь случится и все эти люди останутся на улице? - ...Этот маленький дом живет под защитой Божественного Провидения, которое заботится о нем в форме добровольных приношений. Если же потребуются чудеса, то Провидение в состоянии совершитьих. - Время чудес прошло! - ...Будьте спокойны, ваше превосходительство.

Незачем беспокоиться об уже решенной проблеме. Божественное Провидение нас не оставляет и никогда не оставит. Умрут люди, исчезнут семьи, прекратят свое существование правительства, но банк Божественного Провидения никогда не обанкротится! Я больше убежден в существовании Божественного Провидения, чем в существовании города Турина".

Можно было бы вспомнить множество случаев из жизни отца Коттоленго и более подробно рассказать о том грандиозном деле, которое он сумел осуществить всего лишь за пятнадцать лет. Однако достаточно двух примеров, чтобы ощутить все величие его души и "разумения".

Первый случай свидетельствует о силе его веры. Пришел день, когда денег стало катастрофически не хватать. Долги выросли, и некоторые из кредиторов уже стучались в двери. Вмешалась правительственная комиссия: она хотела даже учредить административный совет. Отец Коттоленго отказался это сделать. От него требуют по крайней мере сократить расходы и уменьшить число обитателей Малого Дома, прежде чем закрыть его окончательно.

Вот ответ Коттоленго: "Когда мне придется это сделать (то есть закрыть Малый Дом), я лягу у его дверей и там умру. Я много думал о своем поведении, стараясь доискаться, не совершил ли я какого-нибудь прегрешения, из-за которого Бог оставил меня. Я великий грешник, но не помню, чтобы совершил какое-нибудь новое преступление; я проверил, нет ли в моем Доме какого-нибудь вопиющего безобразия, из-за которого на него могла бы обрушиться небесная кара, и ничего подобного не нашел. Поэтому я спрашиваю себя: откуда такая нехватка средств? И вот о чем я подумал. У меня никогда не было свободного места, никогда не было свободной койки. Так вот, уже в течение некоторого времени у меня пустуют две или три комнаты, где можно было бы разместить человек пятнадцать больных. Вот почему Бог оставил меня! Я согрешил маловерием! Дайте мне немного денег, чтобы обставить эти комнаты и разместить там больных, и вы увидите, что через месяц ситуация изменится!".

Комнаты были обставлены, и всего через несколько дней там были размещены "пятнадцать самых уродливых и грязных нищих, подобранных на туринских улицах".Такова была вера этого человека, о котором его исповедник говорил: "У одного каноника Коттоленго больше веры, чем во всем городе Турине".

А вот другой случай.

Представим себе на минуту, что это мы отвечаем за все "семьи", созданные отцом Коттоленго. Представим себе, как нужна была материальная помощь и прежде всего помощь добровольцев, а затем подумаем о самом отце Коттоленго, который в момент наибольшего размаха своей деятельности и наибольших материальных потребностей решил объединить нескольких из своих сыновей и дочерей и основать женские созерцательные монастыри, а также отшельнические созерцательные мужские монастыри.

Иначе говоря, он решил собрать людей, которые хотят посвятить свою жизнь исключительно молитве, восхвалению Бога и покаянию.

Он основал пять женских созерцательных монастырей и один мужской отшельнический монастырь и считал это одним из важнейших дел своей жизни. Эти монастыри должны были быть как бы сердцем, бьющимся за весь огромный Малый Дом Божественного Провидения.

В современном мире много говорится о милосердии, добровольной помощи тем, кто в ней нуждается, о "малых сих", о которых нельзя забывать.

Если есть основа для диалога со всеми, даже с неверующими, то это, по-видимому, вопрос о милосердии. Однако созерцая титанов милосердия - святых, мы видим, что для них и вокруг них все было верой: верой проповедуемой, провозглашаемой, ставшей призывом.

Святые посмеялись бы над безличным милосердием или милосердием, не основанном на вере. Не потому, чтобы человек неверующий не был способен на великодушие и самоотверженность, но потому, что истинное милосердие - это то, которое не только идет навстречу тому, кто в нем нуждается, как то происходит, когда оно движимо инстинктивным состраданием или идеологическими убеждениями. Истинное милосердие - это то, которое идет навстречу Тайне, горящей в сердце человека: в его собственном сердце и в сердце другого, сколь бы слабым, больным илиотвратительным тот нам ни казался.

Истинному милосердию свойственно целостное восприятие личности ближнего, его проблем и его судьбы. Поэтому милосердие - это созидание непреходящих ценностей, которыми отмечен ход истории, которые влияют на культуру исоциальную жизнь, которые меняют человека: как человека, творящего дела милосердия, таки человека, в милосердии нуждающегося.

Традиционный призыв творить дела милосердия остается в силе. Ведь тот, кто желает укрепить и развить свою веру - веру, которую он имеет, хотя бы она была с горчичное зерно, - должен немедленно зажечь ее огнем истинного деятельного милосердия и сострадания. Только так он спасет свою веру от возможной гибели, и чем более -зрелой будет становится личность, тем в большей степени она обретет способность, как говорили святые, творить "деяния за деяниями".

В повседневной жизни отмечены деятельным милосердием все те поступки, которые, если можно так сказать, открывают новые горизонты для сердца, ума, суждений, гостеприимства, человеческой солидарности, всего уклада жизни, дома...

Но это милосердие уже не должно вдохновляться исключительно душевным порывом, которого может не быть, который может пройти или питаться за счет тех, на кого он обращено. Все должно исходить из уверенности, просветившей сердце. Уверенности в том, что всё - в малом и большом, с малыми или великими мира сего - ты делаешь для Христа, Который есть любовь и смысл жизни.

И здесь настало время произнести то бросающее вызов слово, которым можно охарактеризовать личность этого святого: святой Джузеппе Бенедетто Коттоленго - "радикал".

Оставим в стороне полемику. Сейчас мы хотим установить, почему обречены на бессилие все человеческие порывы, когда они не основаны на божественном милосердии.

Во времена дискуссии об аборте одна женщина - видный представитель партиирадикалов, партии, которая время от времени приходит к убеждению, что она защищает права человека, потому что поддается эмоциям, - писала: "Объясните мне, почему нужно защищать право на жизнь тысяч уродливых, нежизнеспособных, неполноценных существ, которые наполнят собой кунсткамеру Коттоленго.

Объясните мне, почему свято право на жизнь калеки, которого потом никто не защитит...".

"Объясните мне...": это либо богохульство, либо начало молитвы.

Быть может, нужно было бы смотреть на мир глазами отца Коттоленго, чтобы увидеть ложь.

Тот, кто и сегодня входит в дом Коттоленго, говорит, что это не "кунсткамера" не потому, чтобы там не было ничего ужасного, но потому, что посещение домаоставляет "сладчайшее и страшное впечатление. Милосердие монахов и монахинь, та нежность, с которой они обращаются с больными, их чудесное спокойствие свидетельствуют об атмосфере высокой духовности" (из Предисловия к биографии отца Коттоленго).

И, главное, именно дома Коттоленго - доказательство того, что есть кто-то, кто приносит в жертву всю свою жизнь, чтобы защитить жизнь самых слабых. Много лет назад, в 1835 году, еще при жизни святого, двадцатипятилетний туринский граф посетил Дом Коттоленго и написал отчет, где описывал разные его отделения. Свой отчет он закончил словами: "Таков Малый Дом Божественного Провидения, где пятьсот несчастных нашли приют, где их кормят, одевают, воспитывают для их собственного блага и для блага других людей, где принимают только родившегося человека и человека умирающего, где можно прочесть историю всех людских несчастий и всего человеческого благородства. И этот необычайный Дом основан и управляется одним человеком, у которого в мире нет ничего, кроме неисчерпаемых сокровищ бесконечной любви и безграничного упования на Провидение, никогда его не оставляющее... У каноника нет ни счетоводов, ни экспедиторов, ни администраторов, ни бумаг, ни книг, ни реестров. Однако здесь царит порядок, потому что все, кто участвует в жизни Дома, сами чувствуют себя обогащенными и исполнены глубокой веры: они помышляют только о Провидении...

Короче говоря, Коттоленго - избранник, настоящий чудотворец!".

Неизвестно, почему историки итальянского Рисорджименто, столь охотно приводящие массу подробностей, зачастую исполненных такого презрения к Церкви, никогда, даже в примечаниях, не цитируют этих слов молодого графа Камилло Венсо Кавура 9...

"Объясните мне, почему свято право калеки на жизнь...". Если это богохульство, никакой ответ невозможен.

Если это молитва, в доводах разума нет нужды: скорее нужно вопросить тех, кто не утверждает святость этого права теоретически, но доказывает его всей своей жизнью.

Нужно было бы вопросить бесчисленную череду тех, кто обращался с жизнью больных как со священным даром.

Здесь можно вспомнить и об одном из самых выдающихся христианских мыслителей нашего времени; Эманюэле Мунье, маленькая дочь которого была обречена на безнадежное растительное существование.

Он писал жене: "Какой бы смысл имело все это, если бы наша девочка была только больной плотью, кусочком страдающей жизни, а не маленькой белой облаткой,превосходящей всех нас, заключающей в себе бесконечную тайну и любовь, которая ослепила бы нас, если бы мы увидели ее лицом к лицу...

Если нам остается только страдать (терпеть, переносить), может быть, мы не сможем дать то, что от нас требуется. Мы не должны думать о страдании как о чем-то, что у нас вырывается силой, но как о чем-то, что мы отдаем как дар, чтобы не быть недостойными маленького Христа, находящегося с нами... Я не хочу, чтобы эти дни пропадали даром, мы должны принимать их такими, как они есть: как дни, исполненные еще неведомой благодатью".

"Друзья говорят: "На их долю выпало большое горе", но это не горе: нас посетил Некто великий...

Как знать, не требуется ли от нас хранить в своем доме причастие и поклоняться ему, не забывая о том, что Божество присутствует в обличье жалкой слепой материи.

Бедная моя маленькая Франсуаза! Ты для меня - образ веры" (Дневники и письма).

И вместе с ним тысячи христиан в больницах, в приютах и у себя дома пережили или переживают и сегодня то же самое, ощущая свою сопричастность к "священной истории".

Отец Коттоленго провел свою жизнь, расцвечивая красками любви этот "образ веры".

Сегодня его дело, слившееся с его именем, распространилось по всей земле.

Существует более 700 домов, сестер отца Коттоленго более четырех тысяч.

Сегодня "Дома Божественного Провидения" тоже живут без долгов и не прося денег ни у кого. И хотя их бюджет исчисляется солидными суммами, государственные субсидии им составляют менее 10%. "Провидение остается хозяином Малого Дома".

Последние слова отца Коттоленго были таковы: "Помилуй, Господи, помилуй, Господи. Доброе и святое Провидение... Пресвятая Дева, настал твой черед".

Его жизнь, как было написано тогда в одной статье пьемонтской газеты, прошла как "один день, исполненный великой любви". Даже если он провел много лет - и пусть это станет для нас и ободрением, и предостережением - ожидая, пока благодать Божья пронзит ему сердце болью и нежностью, как может пронзить его только Бог.

Чудо явилось канонику Коттоленго в то воскресенье, когда трагедия нарождающейся жизни, скорбного материнства и смерти (трагедия, для нас ставшая привычной) открылась перед ним во всей своей горькой реальности: равнодушие убило, а милосердие должно было начать спасение.

И повинуясь этому призыву, он начал свое дело, хотя ему уже было за сорок, хотя он уже был хорошо "пристроен".

Так он стал святым.

Этому призыву можем последовать и мы.

СВЯТОЙ ДЖОВАННИ БОСКО

В канун столетней годовщины смерти св. Джованни Боско (1888) была выпущена новая книга об этом святом, чтобы "открыть его истинное лицо", то есть чтобы продолжить ту разрушительную работу, которую уже несколько лет ведет "светская" культура с целью подорвать католическое предание на уровне народной религиозности.

Жизненный путь святого описывается в этой книге как "путь ловкого и удачливого енеджера, стремящегося воплотить в жизнь грандиозный проект и обладающего феноменальной способностью делать деньги на вере и милосердии".

Газета "Коррьере делла Сера" от 11 февраля 1987 года посвятила этой книге хвалебную рецензию, подчеркивая именно намерение автора показать миру темные стороны личности дона Боско: "его двусмысленные предрассудки и ограниченность, "мрачный пророческий тон" и "похоронную педагогику", иными словами"ветхозаветную религиозность", которая знаменует "подлинную культурную реакцию"".

"Перед нами, - продолжает газета, цитируя автора книги, - вырисовывается приземленный облик "предпринимателя от религии" и вместе с тем "шамана", наделенного способностями великого факира и ловкого фокусника, но прежде всего незаурядными дарованиями экстрасенса".

28 февраля 1987 года в свою очередь, "Унита" посвящает этой же книге почти пол-страницы, в особенности подчеркивая менеджерские дарования мнимого святого. Его дело характеризуется как "основанное предпринимателем, сумевшим воплотить свой навязчивый педагогический проект... в нечто очень похожее на промышленное предприятие с огромным оборотом, в подлинную многонациональную корпорацию".

Но единственное, что в этой книге в какой-то степени приближается к истине, - это изумление перед жизнью, где множество необычайного сопровождает насыщенную и активную социальную деятельность. И это происходит - думается, не случайно, - в эпоху торжества позитивизма. И сегодня самые изощренные исследования преследуют одну цель: объяснить личность этого святого, не прибегая к "сверхъестественному".

Дон Боско родился, когда не прошло еще и тридцати лет со времен Французской революции, в тот год, когда на Венском конгрессе рухнул миф о Наполеоне (1815). Уже в XVIII веке, так называемом "веке Просвещения", вера подвергалась нападкам и насмешкам в рамках наступательной программы во имя обожествления разума, берущего нас ебя роль борца против всего, что он называет "суеверием".

В ХIX веке эти нападки смешиваются, а часто и тесно переплетаются с социальными и национальными вопросами.

Здесь нет возможности хотя бы кратко охарактеризовать эпоху, когда жил дон Боско: эпоху начала индустриализации, движений за возрождение нации, реставраций и революций, эпоху потрясений, которые нам трудно себе представить. Вспомним по крайней мере о знаменитых современниках дона Боско.

Когда умер философ-идеалист Гегель, дону Боско было 16 лет. Конт, который хотел основать новую рели- гию человечества, старше его на семнадцать лет.

Фейер- бах - на одиннадцать, Дарвин - на шесть, Маркс - на три года, Достоевский старше его на шесть лет, Толстой - на восемь.

Когда в Италии родился дон Боско, Фосколо 10 было тридцать семь лет, Мандзони 11- тридцать, Леопарди 12 - семнадцать, Маццини 13 - десять; Гарибальди - восемь.

Друзьями дона Воско были Пий IХ 14, Лев XIII 15, Виктор Эммануил II, Кавур, Раттацци 16, Криспи 17, Розмини 18.

В год смерти дона Боско, в том же городе, Турине, Ницше окончательно впал в безумие. Многих из этих имен дон Боско даже не знал. Самым известным писателем, с которым, по свидетельству самого дона Боско, он два раза встречался в Париже и которого он обратил, был Виктор Гюго.

Но несомненно, что мир, в котором жил дон Боско, был проникнут всеми веяниями, связанными с этими людьми. В этом мире дон Боско совершал поступки, следовал одним идеям и отвергал другие, иногда без должного критического отношения принимал то, что подсказывало время. Представлять его образ иным было бы абсурдом.

В обстановке брожения идей, событий, замыслов, в эпоху реставраций и революций - в эпоху, когда Церковь иногда считалась союзницей, а чаще - врагом, с которым нужно бороться, когда антиклерикализм получил невероятное развитие, является то, что уже тогда вынуждало даже врагов преклонить голову: святость.

Изобильная, многообразная святость, прежде всего святость так называемых "проповедников Евангелия бедным"; святость, перенесенная в быстро растущие города, сопровождающаяся потоком невероятных переживаний и сверхъестественных явлений.

Можно взять какое-нибудь событие из жизни дона Боско и рассмотреть его под микроскопом, сочтя его недостаточно документированным. Но сразу же явится тысяча других фактов, подтвержденных десятками разнообразных свидетельств.

Примем за точку отсчета 1848 год, вошедший в историю как год великих потрясений, год первой войны за независимость.

Туринская семинария опустела. Более 80 клириков, в пику архиепископу, во время рождественской Литургии выстроились на клиросе Собора с трехцветной кокардой на груди, и таким же образом приняли участие в празднествах по случаю принятия статута короля Альберта 19.

В следующем году архиепископ был арестован и заключен в тюрьму. В городе хозяйничали банды анти-клерикалов, нападавшие на монастыри. Священники разделились на священников-патриотов и священников-реакционеров. Тем временем правительство готовило закон о закрытии всех монастырей. Закон, согласно которому будет закрыто 331 монашеское объединение, где жило всего 4540 монахов и монахинь, будет подписан в 1855 году.

Это лишь немногие печальные факты, но в те же самые годы в Турине одновременно живут и действуют, будучи друзьями и друг другу помогая, св. Джованни Боско,св. Джузеппе Кафассо - тюремный капеллан, сопровождавший приговоренных к смерти, духовный наставник Джованни Боско, св. Джузеппе Коттоленго - священник, опекавший неизлечимо больных и называвший себя "чернорабочим

Провидения". В течение некоторого времени дон Боско ему помогает, но потом пойдет своим путем. Однажды, взяв край его одежды, отец Коттоленго пророчески сказал ему: "Она слишком легкая. Достаньте себе одежду попрочнее, потому чтомногие дети ухватятся за нее".

Дону Боско помогала молодая женщина на двадцать лет моложе его. Он встретил ее в 1864 году: впоследствии она станет основательницей конгрегации "Дочерей Марии споручницы": это святая Мария Маццарелло.

В 1854 году в ораторий 20 дона Боско поступит мальчик необычайной духовной одаренности. В тот год был провозглашен догмат о Непорочном Зачатии; мальчик влюблен в эту тайну Девы Марии. В 15 лет он станет святым. Его имя - Доменико Савио.

Другой мальчик станет преемником дона Боско. Его также недавно провозгласили блаженным: это Микеле Руа.

Еще один мальчик, проведший в оратории три года (он говорил, что это было лучшее время его жизни), узнав в возрасте 16 лет, что дон Боско при смерти, предложит Богу взамен свою молодую жизнь. Впоследствии Луиджи Орионе, также основавший конгрегацию по воспитанию детей (это тот священник, о котором Силоне 21 говорит в своем знаменитом автобиографическом рассказе), будет провозглашен блаженным. Он скажет о доне Боско: "Я прошел бы по раскаленным углям, чтобы еще раз увидеть и поблагодарить его".

Другой молодой священник, дон Федерико Альбер, проповедует во время реколлекции перед пятьюдесятью юношами, из числа которых дон Боско хочет выбрать себе помощников. Сегодня он также провозглашен блаженным.

Вот уже восемь святых, официально признанных Церковью (не считая десятков других, оставшихся неизвестными), которые встречаются, разговаривают друг с другом и друг друга понимают, как добрые друзья. Вокруг них сверхъестественное проявляется в многообразных формах, как будто бы именно в то время, когда Церковь Божья страдает за свои и чужие грехи и сталкивается с труднейшими проблемами, Бог хочет воочию явить живую, горячую кровь, струящуюся в ее теле,и Дух, Который оживотворяет изнутри ее телесную тяжесть.

В жизни дона Боско было много чудес: пророческие сны, видения, билокация, способность прозревать тайны души, умножение хлебов, еды и облаток, исцеления и даже воскрешение умерших.

Вспомним лишь о двух происшествиях, получивших широкий резонанс в современном ему обществе.

Первое происшествие - не только грустное, но и страшное. В то время как король пребывал в нерешимости, подписать ли закон об уничтожении всех монастырей, что впоследствии навлекло на него отлучение со стороны Святого Престола, дон Боско увидел во сне придворного пажа, который возгласил ему: "Большие похороны при дворе".

Он говорит об этом всем своим помощникам, пишет письмо королю и предупреждает его о том, "чтобы он нашел способ устранить нависшую угрозу и любой ценой помешать принятию этого закона".

Такова последовательность событий. Письмо дона Боско датируется декабрем 1854 года. 12 января 1855 года в возрасте 54 лет умирает королева-мать Мария-Тереза. 20 января в 33 года умирает королева Мария-Аделаида, жена короля. 11 февраля в возрасте 33 лет умирает брат короля Фердинанд, принц Савойский. 17 мая умирает последний сын короля, которому едва исполнилось 4 месяца.

Бешенство короля обращается на дона Боско. 29 мая, посоветовавшись с несколькими священниками, он все же подписывает закон. Каждый может думать об этом все, что угодно, но современники были в ужасе.

Другой случай, напротив, трогателен. Летом 1854 года в Турине вспыхнула эпидемия холеры, эпицентр которой был в Борго Дора - сборном пункте иммигрантов в двух шагах от оратория дона Боско. В Генуе от холеры умерло уже

3000 человек. В течение месяца в Турине заболело 800 и умерло 500 человек. Мэр города обратился к горожанам с призывом о помощи, но добровольцев, готовых ухаживать за больными или перевозить их в лазарет, не нашлось. Все были охвачены паникой. В день Девы Марии Снежной (5 августа) дон Боско собирает своих ребят и обещает; "Если вы препоручите себя благодати Божьей и не совершите никакого смертного греха, то уверяю вас, что никто из вас не заболеет холерой". Он просит их ухаживать за больными.

Ребята делятся на три группы: старшие ухаживают за больными в лазарете и в домах, а младшие собирают больных, умирающих на дорогах и брошенных в одиночестве в домах. Самые маленькие остаются в оратории, готовые оказать неотложную помощь.

У каждого с собой склянка с уксусом, чтобы мыть руки после контактов с больными. Весь город и даже антиклерикально настроенные власти поражены и восхищены. Эпидемия кончилась к 21 ноября. С августа по ноябрь в Турине заболело 2500 и умерло 1400 человек. Ни один из ребят дона Боско не заболел.

Это два случая, которые помогают почувствовать ту атмосферу, в которой жил дон Боско и в которой, как в некой физически ощутимой среде, жили его ребята и сотрудники, которых привлекли к нему не его сверхъестественные дарования, но его близость к Богу. Таково церковное объяснение. Тому, кто принципиально это объяснение отвергает, приходится изыскивать множество иных.

Когда в 1884 году дон Боско давал интервью репортеру газеты "Журналь де Ром" (он был первым святым в истории, которому довелось дать интервью, - жанр этот был придуман в 1859 году одним американцем), ему между прочим были заданы такие вопросы:

" - Каким чудом Вам удалось основать столько домов в разных странах? Дон Боско - Мне удалось сделать больше, чем я надеялся, но как это произошло, я и сам не знаю. Пресвятая Дева, которой ведомо, что нужно современному миру, помогает нам...

- Позвольте задать нескромный вопрос: творили ли Вы чудеса?

Дон Боско - Я всегда думал только о том, чтобы исполнить свой долг. Я молился и уповал на Деву Марию...

- Что Вы думаете о современном положении Церкви в Европе и в Италии и о ее будущем?

Дон Боско - Я не пророк. Пророки - это вы, журналисты. Поэтому спрашивать о том, что произойдет, следовало бы у вас. Никто, кроме Бога, не знает будущего.

Темне менее, если судить по-человечески, будущее обещает быть мрачным. У меня очень грустные предчувствия, но я ничего не боюсь. Бог всегда спасет Свою Церковь, а Дева Мария, которая видимым образом покровительствует современному миру, сможет явить искупителей".

Но кто же такой был дон Боско? Чтобы говорить о нем, нужно начать с рассказа о его матери, бедной крестьянке, не умевшей ни читать, ни писать, овдовевшей, когда Джованни было всего два года. Ей пришлось, сжав зубы, бороться, чтобы сохранить семью во время голода и нищеты. Она знала очень немного: помнила наизусть несколько отрывков из Ветхого Завета и из Евангелия; знала об основных принципах христианской жизни ("Богу ведомы даже твои помыслы", знала о рае и аде, об искупительном смысле страдания; уповала на Провидение; имела представление о таинствах и умела читать молитвы по четкам).

Однако послушаем, что говорит сам дон Боско: "Я помню, что именно она готовила меня к первому причастию. Она проводила меня в церковь, сама исповедалась, препоручила меня исповеднику, а потом вместе со мной прочитала благодарственную молитву. Она помогала мне до тех пор, пока не убедилась, что я сам могу достойно исповедоваться".

Дон Боско также пишет: "В день первого причастия среди толпы детей и взрослых было почти невозможно сохранить молитвенную сосредоточенность. Утром моя мать не позволила мне ни с кем разговаривать. Она проводила меня к святой Трапезе.

Вместе со мной прочитала приготовительные и благодарственные молитвы. В тот день она запретила мне заниматься домашними делами. Я посвятил время чтению и молитве. Несколько раз она повторила: "Сын мой, это был для тебя великий день. Я верю, что Бог стал владыкой твоего сердца. Обещай Ему, что ты постараешься творить добро всю жизнь.. "".

И она же, говоря о возможном призвании сына к священству, сказала ему: "Если ты станешь священником и тебя постигнет несчастье - если ты разбогатеешь, ноги моей никогда не будет в твоем доме".

А в день рукоположения она сказала: "Теперь ты священник, ты ближе к Иисусу. Я не читала твоих книг, но помни, что начать служить Литургию значит начать страдать. Отныне ты должен думать только о спасении душ и оставить всякую заботу обо мне".

Когда она начала нянчить внуков другого сына, ведя относительно спокойную жизнь, Джованни приехал к ней и сказал: "Вы говорили когда-то, что если я стану богатым, ноги вашей не будет в моем доме. Сейчас я беден и обременен долгами. Не станете ли вы матерью для моих ребят?".

Мама Маргарита смиренно ответила: "Если ты думаешь, что такова воля Божья...".

Десять последних лет своей жизни (1845-1856) она провела, став матерью десяткам и сотням чужих детей, которых ее сын-священник вел к Богу, работая до изнурения и черпая силы в смиренном и терпеливом созерцании Распятого.

Так рождаются и возрастают святые.

Еще в детстве Джованни Боско видел сон, который, даже пока он спал, казался ему невозможным: ему снилось, что он превращает маленьких зверей в детей Божьих; и с тех пор его влекло посвятить свою жизнь воспитанию брошенных подростков.

Для ребят он во что бы то ни стало хотел стать священником, начав учиться уже взрослым человеком, пренебрегая насмешками и преодолевая всяческие препятствия. Ему помогала его необычайная память.

В годы учения он нашел время для того, чтобы - либо с целью заработка, либо для собственного удовольствия - быть пастухом, фокусником, акробатом, портным, кузнецом, барменом, пирожником, вел счет при игре в бильярд, играл на органе и на спинете. Позже он будет сочинять песни.

Как он пишет, ему казалось, что заботиться о детях, не имеющих хлеба, не получивших образования, ничего не знающих о вере, - это единственное дело, которое он должен делать на этой земле. И в этом он был убежден с пяти лет.

Турин в то время лихорадило: началась индустриализация. В город хлынули десятки тысяч иммигрантов: согласно некоторым данным, в 1850 году их было от 50.000 до 100.000. Началось бурное жилищное строительство. Город кишел подростками, которые брались за любую работу: они готовы быть бродячими торговцами, чистильщиками обуви, торговцами спичками, трубочистами, конюхами, рассыльными. Права их никто не защищает. Они собираются в самые настоящие банды, которыми кишат предместья, особенно в праздничные дни.

Первые подопечные дона Боско - это маленькие каменщики, каменотесы, мостильщики дорог...

Многие подростки промышляют воровством и рано или поздно попадают в городскую тюрьму.

Другие молодые священники тем временем уже начали заниматься брошенными подростками, но они позволяют вовлечь себя в политику, и их начинания терпят крах. Один из них, очень известный в Турине, убежденный в том, что он "идет с народом", повел двести своих подопечных в сражение при Новаре. Это было поражение во всех отношениях.

Дон Боско не дает сбить себя с пути. Он заботится только о своих подростках. Он собирает их в ораторий, постоянно водит за собой в поисках достаточно вместительного помещения, которого могло бы хватить на всех. Ему приходится вести войну на много фронтов одновременно. Политические деятели обеспокоены революционным потенциалом сотен подростков, которые повинуются дону Боско по первому слову. Ораторий находится под непрерывным надзором полиции. Некоторые благомыслящие люди считают его рассадником безнравственности. Приходские священники города обеспокоены нарушением принципа административного деления "по приходам". Если уж устраивать ораторий, то его нужно устраивать при приходе. Бросается обвинение: "Молодежь отрывается от прихода".

Обвинение обращено против дона Боско. Приходские священники, кроме того, испытывают ностальгию по тем временам, когда молодые иммигранты должны были приходить с рекомендательным письмом местного приходского священника, чтобы быть принятым в новый приход.

С другой стороны, существующие приходские оратории открыты только в праздничные дни, а дон Боско считает, что они должны действовать ежедневно и что священник должен быть занят в них постоянно. Только из-за этого приходские священники из осторожности прекращают полемику и приостанавливают наступление.

Однако они настаивают, чтобы дон Боско по крайней мере с течением времени ориентировал своих подростков на их приходы.

Но это юноши, которые и близко бы не подошли ни к одному приходу. Более того - что еще важнее и что трудно понять извне - ораторий дона Боско в первую очередь не учреждение или место сбора. Ораторий - это прежде всего сам дон Боско, его личность, его энергия, его стиль, его метод воспитания: и этого ни один приход позаимствовать не может К счастью, архиепископ решил личнопосетить ораторий. Он провел день прекрасно и от души веселился (впоследствии он скажет: "Я никогда в жизни так не смеялся"). Он причастил более чем триста подростков, потом конфирмовал их, радуясь, что их так много, и даже то, что, встав, он сильно ударил голову в митре о низкий потолок здания, не испортилоему настроения.

Согласно его решению, свидетельства о конфирмации всех юношей передаются в курию, а затем рассылаются по приходам: так ораторий практически получает статус "прихода подростков без прихода".

Проводя знаменательную аналогию, дон Боско говорил, что аббат Розмини, всемерно его поддерживавший, сравнивал его предприятие с миссиями, открывающимися в далеких землях.

Другим фронтом борьбы была для дона Боско необходимость дать отпор так называемым "священникам-патриотам", которые хотели вовлечь его подростков в политическую деятельность и борьбу за возрождение нации.

Он писал; "В 1848 году в умах царил такой разброд, что я не мог доверять даже своим помощникам по хозяйству. Поэтому всю домашнюю работу приходилось делать мне. Мне приходилось готовить, накрывать на стол, подметать пол, колоть дрова, шить рубашки, белье, полотенца и штопать их, когда они рвались. Казалось бы, пустая трата времени, однако я и здесь нашел возможность помогать подросткам жить по-христиански. Раздавая хлеб или мешая суп, я мог спокойно дать добрый совет, сказать теплое слово".

Помимо того, ему приходилось вести борьбу и с теми (а в их числе в какой-то момент были даже его друзья), кто считал, что дон Боско окончательно сошел с ума.

Постоянно переезжая со своими подростками из одного убогого помещения в другое, дон Боско с абсолютной убежденностью говорил им о просторных ораториях, церквях, домах, школах, лабораториях, тысячах подростков и многочисленных священниках, которые будут с ними.

Ребята верили ему, повторяли его слова. Однако даже у самых преданных друзей опускались руки: "Бедный дон Боско! Он так привязался к своим ребятам, что повредился в рассудке".

Весь Турин говорил о "безумном священнике". Был даже изобретен план, как поместить его в лечебницу. Ближайший друг святого, тоже священник, плача, говорил: "Бедный дон Боско, он действительно тронулся!". Дон Боско пишет: "Все старались держаться от меня подальше. Мои помощники оставили меня одного примерно с четырьмястами подростками".

Поражало одно: тем, кто замечал ему, что действительность бесконечно далека от его описаний (дома, школы, церкви и т.д.) и с раздражением спрашивал его: "Ногде же все это?", он отвечал: "Я не знаю, но все это существует, потому что я это вижу".

Между тем подростки росли и вызывали все больше опасений. "Я должен признаться, - пишет дон Воско, - что привязанность и послушание моих ребят достигает немыслимых высот". Но это питало слухи о том, что дон Боско со своими подростками может с минуты на минуту начать революцию.

Конечно, это объясняется политическим климатом того времени. Но действительно, не вывел ли этот необычайный человек из тюрем под честное слово и без всякого присмотра на день отдыха более трехсот юных заключенных, и не привел ли он всех их без исключения вечером обратно? Нужно также понять, кем был для них дон Боско. Об этом достаточно хорошо свидетельствует один случай.

В июле 1846 года он начал харкать кровью и потерял сознание после страшно утомительного дня, проведенного в оратории.Он был на пороге смерти и прибег к таинству Елеосвящения. Восемь дней он находился между жизнью и смертью.

В течение этих восьми дней были ребята, которые, работая под палящем солнцем на строительных лесах, не пили ни капли воды, чтобы испросить для него у Бога исцеления. Сменяя друг друга, они молились днем и ночью в святилище Девы Маринутешительницы, после обычного двенадцатичасового рабочего дня. Некоторые пообещали читать молитвы по розарию в течение всей жизни. Некоторые - сесть на хлеб и воду на месяцы, на год, кое-кто - на всю жизнь.

Врачи говорили, что в ту субботу дон Боско должен был непременно умереть. Кровохаркание стало постоянным. Но непостижимым образом дон Воско выздоровел.

Он встретился со всеми своими юношами в капелле, слабый, без кровинки в лице. Он сказал только одно: "Вам я обязан жизнью. С этого дня я всю мою жизнь отдам вам". И весь остаток дня он провел, выслушивая их одного за другим, чтобы изменить на легкие и посильные те чрезмерные обеты, которые они принесли Богу, молясь об его исцелении.

И это была не просто романтическая, идеализированная привязанность. Это был плод жизни, посвященной "деяниям за деяниями". Описать ее невозможно. Можно только напомнить некоторые факты.

В 1847 году, когда в ораторий приходили уже сотни подростков, некоторым из них было некуда идти, потому что они были бездомными, и они поселились вместе с доном Боско и его мамой Маргаритой.

Первых гостей устроили на кухне. В конце года их будет шесть, в 1852 году - тридцать пять, в 1854 году - сто пятнадцать, в 1860 году - четыреста шестьдесят, в 1862 году - шестьсот, пока их число не достигнет максимума - восьмисот. В 1845 году дон Боско основал вечернюю школу, где каждый вечер обучалось в среднем триста подростков. В 1847 году он открыл второй ораторий. В 1850 году основал общество взаимопомощи для рабочих. В 1853 году - сапожную и пошивочную мастерскую. В 1854 году - переплетную мастерскую.

В 1856 году - столярную мастерскую.

В 1861 году - типографию.

В 1862 году - кузнечную мастерскую.

Тем временем в 1850 году был также основан пансион, где первоначально жило двенадцать студентов. В 1857 году их было уже сто двадцать один человек.

Таким образом, в 1862 году ораторий посещало шестьсот подростков, которые жили при нем, и еще шестьсот, которые приходили из дому.

Кроме шести мастерских, были воскресные и вечерние школы, две школы вокальной и инструментальной музыки. В оратории работали тридцать девять салезианцев, которые вместе с доном Боско основали новую религиозную конгрегацию.

Поскольку епархиальная духовная семинария была закрыта, дон Боско параллельно занимался и образо- ванием будущих священников. К концу его жизни (1888 году) семинария Вальдокко выпустит несколько сотен священников "новой формации" - из бедных слоев населения.

В то же время - опять же для своих ребят - дон Боско начал писать: он пишет школьный учебник по священной истории, историю Церкви, историю Италии, много биографий и сочинений воспитательного характера, всего около пятидесяти названий. Он даже написал небольшое сочинение об "упрощенной десятичной метрической системе": эта новая система должна была войти в силу с 1850 года и должна была преподаваться в школах с 1846 года, но правительство не подготовило никакого распоряжения. Каждое из сочинений дона Воско можно считать выражением его любви к Церкви и к юношеству. В 1888 году вышло сто восемнадцатое издание его книги о воспитании подростков.

Такова была деятельность дона Боско до начала шестидесятых годов; до его смерти остается еще четверть века. За это время он отредактирует 204 выпуска "Библиотеки итальянского юношества" с текстами латинских и греческих авторов, откроет пять первых колледжей, станет основателем женской конгрегации, построит святилище Девы Марии споручницы и церковь Пресвятого Сердца в Риме, станет основателем 64 салезианских объединений в шести странах мира, пошлет миссионеров в Латинскую Америку. Ему будут помогать 768 салезианцев. Он совершит триумфальные апостолические путешествия во Францию и в Испанию - страны, где все хотят увидеть "человека великой веры", как его называют повсюду.

Во Франции он проведет в 1833 году четыре месяца, разъезжая по всей стране.

Газета "Фигаро" пишет, что "ряды карет весь день стояли у его дома уже в течении недели" перед его приездом в Париж. Кардинал Лавижри назвал его "итальянским Винцентом де Поль".

Знаменательная деталь: в 1883 году типография дона Боско была лучшей типографией в Турине. В 1884 году на "Национальной выставке промышленных изделий, науч- ных достижений и произведений искусства" дону Боско была предоставлена особая галерея, над входом в кото- рую крупными буквами было написано:

ДОН БОСКО: САЛЕЗИАНСКАЯ БУМАЖНАЯ ФАБРИКА, ТИПОГРАФИЯ, ПЕРЕПЛЕТНАЯ МАСТЕРСКАЯ И ИЗДАТЕЛЬСТВО

Он был первым священником, подготовившим экспозицию на национальной промышленной выставке. Один из историков пишет, что читавшие вывеску сначала смеялись, думая, что речь идет об обычных кустарных поделках, но, осматривая экспозицию, были поражены: они могли как бы воочию проследить весь процесс создания книги - от собранного тряпья, из которого делается бумага, до готового тома с сотнями гравюр в отличном переплете. Одна из провинциальных газет писала, что галерея дона Боско была одной из немногих, где постоянно толпился народ.

Эта необычайная активность позволяет поставить вопрос об историческом значении деятельности дона Боско.

Говоря о трех Святых прошлого века, занимавшихся социальной деятельностью, автор книги, о которой мы упоминали в начале, приводит такую оценку их деятельности: "Они никак не повлияли на великие события истории последующего времени: их место - на риторических страницах истории предкапиталистического общества".

Газета "Унита" высказывается еще резче: "Бесспорно, из салезианских ораториев вышли некоторые из лучших наших футболистов, которые иначе могли бы стать негодяями".

Сегодня кто угодно может безнаказанно себе позволить любую банальность или любое резкое суждение, говоря о деятельности или о людях Церкви, поскольку многие христиане все принимают и со всем соглашаются. Они опасаются упрека в некритическом отношении к Церкви, поэтому любые критические замечания и любое умаление значения ее истории вызывают их одобрение. Иногда они даже занимаются самобичеванием, столь велико их желание идти в ногу со временем. Если критика выходит за рамки допустимого, они разве что слегка улыбнутся.

За 125 лет существования итальянской нации из салезианских ораториев вышли и в них в полном смысле слова сформировались миллионы людей. Но миллионы людей не представляют ценности в глазах тех, кто обвиняет святого Джованни Воско в том,что он не был приверженцем прогрессивных политических взглядов и не дал прогрессивного научно-социологического анализа современного ему общества.

Он просто видел, где нужна помощь, и оказывал ее. Он помогал конкретным людям, которые творят историю ежедневно, хотя и не представляют ценности в глазах тех, кто занимается учеными историческими обобщениями.

В памятной записке самого дона Боско Франческо Криспи мы читаем: "Из реестров следует, было собрано и воспитано по этой системе не менее ста тысяч подростков. Они получали помощь: кто изучал музыку, кто занимался гуманитарными науками, кто искусством и ремеслами, и все стали умелымиремесленниками, продавцами в магазинах, хозяевами лавок, учителями, трудолюбивыми служащими. Многие занимают почетную должность блюстителейпорядка. Многие, одаренные незаурядными природными способностями, окончили курс в университетах и стали филологами, математиками, медиками, юристами, инженерами, нотариусами, фармацевтами и так далее".

Некоторые неодобрительно относятся к дону Боско, потому что в сложной политической ситуации, когда борьба сопровождалась насилием, он, с одной стороны, предпочел устраниться от участия в общественной жизни (как он сам говорил, его политикой была молитва "Отче наш"), а, с другой стороны, выбрал на первый взгляд легкую позицию - хранил верность Папе.

В эпоху, когда все, даже антиклерикалы, кричали: "Да здравствует Пий IX", потому что считали его либералом, дон Боско учил своих подростков кричать: "Да здравствует Папа!".

По его собственному выражению, оторвать его от Папы было труднее, "чем моллюска от скалы".Когда его спросили о его отношении к Папе, чтобы выяснить его позицию, он сказал: "Я на стороне Папы, я католик и слепо подчиняюсь Папе. Если бы Папа сказал пьемонтцам: "Идите на Рим", я тожесказал бы: "Идите" 22 .

Если же Папа говорит, что поход пьемонтцев на Рим - разбой, и я скажу то же самое. Если мы хотим быть католиками, то мы должны думать и верить так, как думает и верит Папа".

Тогда исторические коллизии и общественные деятели были еще лишены того мифического ореола, который окружает их сейчас в книгах по истории; их поведение было отмечено непоследовательностью и не всегда отличалось благородством. С другой стороны, деятельность тех священников, которые стояли "за народ, во имя единства", не имела никакого влияния на ход истории.

Кроме того, дон Боско был человеком, к посредничеству которого в случае, когда надо было непременно придти к соглашению, могли прибегнуть все: Церковь и государство, король и Папа, министры и кардиналы.

Когда нужно было решить проблему с итальянскими епархиями после объединения страны (шестьдесят их них было без епископа), посредником в долгих переговорах был дон Боско.

Другой знаменательный эпизод: "Именно министр Раттацци объяснил дону Боско, как организовать монашескую конгрегацию, несмотря на им же предложенный закон об уничтожении монашеских орденов (знаменитый закон Раттацци 1855 года).

"Раттацци, - сказал дон Боско, - захотел вместе со мной сформулировать некоторые положения нашего Устава, касающиеся отношения к Гражданскому Кодексу и государству".

Практически он указал ему путь, как создать конгрегацию, которая изнутри управлялась бы обычными церковными законами, а внешне, с точки зрения государства, подчинялась бы гражданским законам, регулирующим деятельность организаций взаимопомощи и других тому подобных учреждений. Гениальный выход - "создать религиозное объединение, которое с точки зрения государства представляло бы собой гражданскую организацию", был подсказан ему самим Раттацци. Эта идея была неожиданностью даже для епископата. Помощь Раттацци, убежденного антиклерикала, объяснялась его личной симпатией к дону Боско.

Дона Боско осуждают и за то, что он не обличал социальных несправедливостей своего времени и разделения общества на классы, но помогал бедным в рамках данного общественного устройства. Иначе говоря, он просил милостыню у богатых.

Критика такого рода исходит из отвлеченных принципов, но не из конкретных фактов. Действительно, в то время, когда дон Боско основывал свой второй ораторий, Маркс писал "Манифест". У дона Боско было довольно определенное отношение к сложившейся ситуации, хотя он и не дал широкого научного осмысления явлению пауперизма в интернациональном масштабе и назревавшим общественным переворотам.

Но он отказался стать "священником-общественником" и политическим деятелем, потому что чувствовал, что его призвание - непосредственная помощь, любовь, которая заставляет сразу же засучить рукава и приняться за дело. Есть люди, призванные бороться против причин социальной несправедливости, а есть те, кто призван бороться непосредственно с ее следствиями. У каждого свое призвание, и все призвания важны. Важно призвание того, кто размышляет, анализирует и указывает пути перемен, важно и призвание того, кто любит, принимает, спасает, потому что бедные не могут ждать, пока осуществятся великие перемены.

"Предоставим другим монашеским орденам, более устоявшимся, - писал дон Воско, - обличать и заниматься политикой. Мы пойдем прямо к бедным".

С другой стороны, даже Пертини 23 писал,что у салезианцев он научился "безграничной любви ко всем отверженным и угнетенным" и что в эту любовь посвятила его жизнь святого Джованни Боско.

Любопытно также узнать, что некоторые из первых контрактов между мастерами и подмастерьями в Италии, представлявшие собой нечто новое и революционное, написаны и подписаны доном Боско.

Но одно качество дона Боско никогда еще не оспаривалось: это его талант воспитателя.

Сегодня находятся даже люди, упрекающие дона Боско в том, что его метод воспитания был "похоронным", "отсталым", что это было "что-то вроде педагогического наваждения, при этом лишенного даже прогрессивного или новаторского характера".

В 1920 году знаменитый педагог-антиклерикал Джузеппе Ломбарде Радиче, неверующий, но честный, писал своим сподвижникам: "Дон Боско! Это был великийчеловек, образ которого вам должен быть хорошо знаком. В рамках Церкви... он создал мощное воспитательное движение, восстановив контакт Церкви с народом, ею утраченный. Для нас, находящихся вне Церкви, вне любой Церкви, он остается героем, героем превентивной системы воспитания и системы школьного воспитания по семейному принципу. Его последователи по праву могут гордиться".

Еще он писал: "Дон Боско? Секрет его воспитания в одном: в идее! В наших школах много идей. Много идей может быть в голове и у глупца, священника или мирянина, учителя или не-учителя. Единой идеи придерживаться трудно; идея - это душа" (Отношение клерикалов и масонов к проблеме школьного воспитания, "ЛаВоче", 1920).

В головах тех, кто шестьдесят лет спустя критикует дона Боско, конечно, "много идей".

В 1877 году дон Боско опубликовал небольшую бро- шюру под заглавием "Превентивная система воспитания юношества".

Залогом успеха этой воспитательной системы была прежде всего личность самого воспитателя, его беззаветная преданность своему делу.

"Я обещал Богу, что даже последний мой вздох будет принадлежать моим бедным ребятам, - говорил дон Боско.- Для вас я учусь, для вас работаю, для вас живу, для вас готов даже отдать жизнь".

"Помните, что весь я принадлежу вам, днем и ночью, утром и вечером, в любой момент".

Отправной точкой превентивной системы воспитания является беззаветная преданность воспитателя, преданность, которая для дона Боско была чем-то предельно конкретным. Он требовал, чтобы его воспитатели были среди ребят постоянно, даже тогда, когда те отдыхали: они должны быть всегда доступны для общения, всегда на виду.

С точки зрения принятой в то время системы воспитания, основанной на авторитарной власти воспитателя, это была настоящая революция, поставившая все с ног на голову. Дисциплины следовало добиваться не наказанием, но убеждением, и идеалом послушания была не безупречно выстроенная шеренга воспитанников, а толпа вокруг воспитателя.

Корреспондент французской газеты "Ле Пэлерэн" в 1883 году писал в одной из своих статей: "Мы видели эту систему в действии. Туринские студенты являют собой как бы большой колледж, но никакой внешней упорядоченности там нет: можно ходить повсюду вместе, как бы одной семьей. Каждая группа окружает одного из преподавателей. Нет никакого шума, никакого раздражения, никаких конфликтов. Мы видели безмятежные лица этих подростков и не могли не воскликнуть: "Здесь перст Божий!"".

Веселье было естественным источником сверхъестественного. "Ты должен знать, - объяснял маленький Доменико Савио только что поступившему товарищу, - что здесь наша святость - в весельи". Принуждение должно было быть устранено даже в тех важнейших случаях, где оно было освящено традицией: а в те времена не было воспитательных заведений для юношества, где не были бы обязательными исповедь и причащение.

Дон Боско принимал исповедь у всех юношей и всех их причащал, но ни для кого это не было обязательным. Более того, он всегда советовал не досаждать им увещеваниями, но только ободрять их. Он просто показывал им, что без мира на сердце они не могут быть действительно счастливы, не могут чувствовать себя детьми.

С другой стороны, дон Боско был глубоко убежден, что без богообщения, без религии воспитание невозможно.

"Воспитание, - говорил он, - идет от сердца, а господин сердца - только Бог, и мы не сможем добиться ничего, если Бог не вручит нам ключ от этих сердец". И он добавлял: "Только католик может с успехом применять превентивный метод воспитания".

Ему удавалось убедить в этом даже некоторых протестантов, приходивших к нему поучиться. Его формулировки могут казаться нетерпимыми, но они объясняются тем единством и цельностью личности, без которой нет настоящего воспитателя.

Представление дона Боско о воспитателе отмечено цельностью, цельностью отмечено его представление о деятельности воспитателя и о самом воспитательном процессе.

По его мнению, в воспитании нет ничего, чем воспитатель мог бы пренебречь или что было бы его недостойно, идет ли речь о том, чтобы накормить воспитанников, раскроить им одежду, принять участие в игре, научить их ремеслу, или об игре на музыкальных инструментах, молитве, проповеди, исповеди, причащении.

В 1884 году, еще при жизни святого дона Боско, вышла его биография, написанная одним французским автором. В ней говорилось: "До сих пор основатели конгрегации и монашеских орденов ставили перед собой определенную цель в лоне Церкви; они применяли закон, который современные экономисты называют законом разделения труда. По-видимому, согласно идее дона Боско, его смиренная община должна брать на себя весь труд".

Разум, религия, любовь - вот тройственный принцип, который дон Боско хотел положить в основу своей системы превентивного воспитания. Все жизненное пространство должно было быть предоставлено воспитаннику целиком. Особое значение в процессе воспитания имела любовь. И действительно, можно сильно любить, но мало сделать.

В своем известном письме из Рима он писал: "Разве я недостаточно сильно люблю моих ребят? Ты знаешь, люблю ли я их. Ты знаешь, сколько я ради них выстрадал и вытерпел за все эти сорок лет, и знаешь, сколько я страдаю и терплю и сейчас.

Сколько усилий пришлось мне приложить, сколько унижений и преследований вытерпеть, сколько противодействия преодолеть, чтобы дать им хлеб, дом, учителей, и особенно чтобы лечить их!

Я сделал все, что сумел и смог для тех, кого любил всю жизнь... чего же еще надо?".

Ответ таков: "Надо не только любить ребят - надо, чтобы они знали, что их любят".

Во времена дона Боско это было столь очевидной истиной, что один из его ребят, уже будучи взрослым, в ответ на вопрос о том, как они воспитывались, сказал:

"Мы жили любовью".

В этом гениальность дона Воско: недостаточно любить, нужно, чтобы эта любовь была видна невооруженным глазом: чтобы это была любовь, "выражающаяся в словах, поступках и отражающаяся даже в глазах и на лице".

Такая любовь требует глубокой аскезы, полной, ежедневной самоотдачи.

В 1883 году дона Боско посетил скромный ломбардский священник, слышавший о нем много интересного. Это будущий Папа Пий XI, который провозгласит дона Боско святым.

Ему пришлось ждать, потому что дон Боско беседовал со своими помощниками, которых он созвал к себе. Тем временем священник наблюдал за происходящим.

Впоследствии, почти через пятьдесят лет, уже будучи Папой, он так рассказывал об этой встрече: "Люди приходили отовсюду, кто с одним вопросом, кто с другим.

Он стоял, как будто разрешение всех трудностей было сиюминутным делом, все слушал, все схватывал на лету, отвечал на все вопросы.

Казалось, он внимательно следит за всем, что происходит вокруг него, и в то же время можно было бы сказать, что он ни на что не обращает внимания, что помыслы его устремлены далеко.

И это действительно было так он был далеко, он был с Богом. И - что удивительно - у него для всех находилось верное слово. Такова сила жизни в святости и постоянной молитве - жизни, которую дон Боско вел среди постоянных и неотложных дел".

Это и был талант воспитания и самовоспитания, ставший святостью. В последние месяцы своей жизни он передвигался с трудом "Куда мы пойдем, дон Боско?" - спрашивали у него. "Мы пойдем в рай!" - отвечал он.

Он был канонизирован в конце года Искупления, в день Пасхи 1934 года

Он был первым святым в истории, канонизация которого сопровождалась также гражданскими торжествами в Капитолии, где произносил речь министр народного просвещения.

Эти торжества стали признанием того, что дон Боско отныне принадлежит всем. Он принадлежит всем и поныне.

СВЯТАЯ МАРИЯ ГОРЕТТИ

24 июня 1950 года перед огромной толпой - говорили, что собралось пятьсот тысяч человек,- Папа Пий XII провозгласил Марию Горетти святой. Впервые из-за необычайного стечения верующих канонизация происходила под открытым небом, на площади святого Петра.

По этому случаю Папа торжественно в полноте своей власти провозгласил: "В честь Троицы святой и нераздельной, к прославлению католической веры и во умножение христианского благочестия, властью Господа нашего Иисуса Христа, лаженных апостолов Петра и Павла и нашей, по зрелом размышлении и после усердных молитв к Богу о помощи, выслушав мнение досточтимых братьев наших Кардиналов Святой Римской Церкви, Патриархов, Архиепископов и Епископов, присутствующих в Риме, мы постановляем и определяем, что Мария Горетти, Дева и Мученица, - Святая..., утверждая ежегодное празднование ее памяти вселенской Церковью в день ее рождения к новой жизни, 6 июля".

Пусть это торжественное определение Святого Престола (а ведь речь идет о девочке!) станет краеугольным камнем нашего исполненного веры, непоколебимого убеждения, когда мы будем созерцать лик этой маленькой святой.

Ибо не без скорби вспоминаем мы ту недавнюю полемику, вызвав которую, кое-кто хотел "развеять миф" о святости Марии Горетти, считая ее плодом недостойных манипуляций со стороны Церкви.

Конечно, нас не смутят исторические разыскания, в свете которых эта святая предстанет перед нами в своем истинном облике - облике крестьянки, выросшей на болотах, неграмотной и некрасивой. Нас не смутит то, что ее человечески и образ не раз подвергался идеализации.

Мы можем даже улыбнуться - но улыбнуться добродушно, а не высокомерно и презрительно, - читая идеализированные описания ее внешности: ведь она была святой и мученицей целомудрия.

Сегодня на смену идеализации пришел реализм в худшем смысле этого слова, тогда как в начале века предпочтение отдавалось поэтическо-сентиментальным описаниям.

Вот как тогда описывали маленькую Марию: "Он была поистине прекрасна, но прекрасна целомудренной красой, вызывавшей почтительное преклонение перед редкой, евангельской чистотой, которой был отмечен ее облик. Веки с длинными ресницами, всегда готовые скрыть под покровом скромности ее живой взгляд, прекрасно оттеняли бледно-розовый цвет ее вспыхивающего по малейшему поводу алым румянцем лица с правильными и благородными чертами. Ее густые светло-каштановые волосы и необычайно прозрачные глаза делали ее поистине красавицей. Вся она, развитая не по летам, крепко и хорошо сложенная и грациозная, казалась не прекраснейшим из творений земных, но ангелом, достойным кисти Веато Анджелико".

Представляя себе свою героиню столь возвышенным образом - что сейчас кажется нам несколько картинным - ее первый биограф, тем не менее, не хотел сказать, что она стала святой потому, что была красива. Скорее, он представлял себе ее красивой потому, что она была святой.

Эта попытка, наивная, но вполне понятная, диктовалась желанием подчеркнуть во что бы то ни стало в физическом облике душевную красоту, или, лучше сказать, красоту тела, освященного благодатью.

Однако, с улыбкой отмечая это, мы должны сказать, что такой прием был менее произвольным, чем сегодняшние попытки доказать, что Мария Горетти не может быть святой, потому что на самом деле она была некрасивой, бедной, жалкой девочкой, чумазой и необразованной.

И если справедливо, что мы должны уважать все исторические факты, чтобы не приписывать их необоснованно благодати Божьей, то в еще большей степени мы,христиане, должны уважать могущество и свободу благодати Божьей и не можем допустить, чтобы для нее могла быть препятствием человеческая нищета.

С другой стороны, делать из скромной внешности и скудной интеллектуальной жизни Марии Горетти вывод о ее нравственном убожестве (презрительно называя ее, как это делалось, "жалким тупоумным лягушонком", "несчастной девочкой, задавленной собственным невежеством и невежеством окружающих", "претерпевшей мученичество из-за своего скудоумия и невежества") означает ничего не знать о бесконечной любви Бога ко всем Его творениям и о необоримой силе, с которой Он может привлечь их к себе.

Из этого вытекает все остальное.

Итак, Мария Горетти была девочкой, которой еще не исполнилось и двенадцати лет. Действительно, в детстве она знала страдания и лишения, а иногда и горе; действительно, она не умела ни писать, ни читать; действительно, она не была красивой, одевалась бедно, ходила босиком, была застенчива и немногословна.

Рассказы о том, как жили в то время крестьяне на понтинских болотах, производят тягостное впечатление. Но расизмом и презрением отмечено описание их жизни как деградации теми, кто находит "жалкими" даже придуманные детьми игры на гумне, теми, кто считает местные семьи того времени, только притонами насилия и животного вожделения, теми, кто думает лишь об издевательствах над детьми или о нелепых и суеверных религиозных обрядах.

Родители Марии Горетти были христианами и дали ей христианское воспитание. Они могли научить ее немногому: некоторым молитвам, нескольким заповедям и рассказам о жизни и Страстях Христа. Они привили ей чувство долга, исполненного из любви к Богу, научили ее уповать на Провидение. Ее мать, переехав в Конку, местечко неподалеку от Неттуно, из своей родной деревни Коринальдо, в тридцать лет овдовела. Она осталась в большом старом крестьянском доме с шестью детьми и с семьей, на паях с которой ее муж купил дом: больным шестидесятилетним стариком и его двадцатилетним сыном.

Они вместе вели испольное хозяйство на земле, которая в первый год - год смерти мужа - дала 300 центнеров зерна и 96 центнеров бобов. Тем не менее расплатиться с долгами семье не удалось.

Поэтому мать работает в поле, а заниматься домашним хозяйством приходится Марии: она носит воду, готовит еду, присматривает за братьями и сестрами, чинит и штопает белье, покупает все необходимое. Она не умеет вести долгие духовные беседы и не чувствует в них потребности. Но, как вспоминают люди, ее знавшие, ее слова отмечены вековой народноймудростью и исполнены веры. В самые трудные минуты она ободряет мать, говоря:"Мужайтесь, мама, чего вы боитесь? Теперь мы уже большие! Лишь бы Господь послал нам здоровье! Провидение поможет нам. Как-нибудь проживем!".

Эти смиренные слова отмечены величием духа, хотя девочка говорит только на диалекте...

Может быть, ее вера не до конца осознана ею самой, - в чем ее упрекают сегодня - но ее проявления просты и обыкновенны: Марию глубоко трогает проповедь о Страстях, она страстно желает принять первое причастие, ежедневно читает молитвы.

Кто-то со свойственным "взрослым" высокомерием сказал, что бедные дети того времени желали принять первое причастие потому, что это был единственный день в их жизни, когда они могли надеть праздничную одежду и стать похожими на богатых детей.

Конечно, если так считать (а это все же довольно убогое объяснение), то уженевозможно почувствовать, с каким внутренним трепетом маленькая Горетти говорит маме: "Я желаю Иисуса", а на ее слова, что у них нет денег, чтобы купить ей покрывало, платье и туфли, отвечает: "Но иначе я не смогу причаститься! Я не хочу жить без Иисуса!".

Сама того не зная, маленькая девочка говорит то же, что великие мистики. Или мистики всю свою жизнь стремятся внутренне подражать детям? В день, когда Мария подходит к алтарю, она сначала испрашивает у всех по очереди, в том числе у своего будущего убийцы, прощения за свои мелкие прегрешения. Братишке, который должен подойти к причастию вместе с ней, но остается таким же непослушным, как обычно, она говорит: "Подумай о том, Кого ты сейчас примешь! ты всегда должен стараться вести себя хорошо!". А когда после окончания службы все шумят и веселятся, она остается в стороне, серьезная и сосредоточенная, отчасти потому, что не привыкла к праздникам, отчасти чтобы не препятствовать тайне, присутствие которой она в себе ощущает, всецело овладеть ее существом.

Можно было бы легко согласиться с тем, что духовная жизнь девочки неотличалась особенной глубиной, если бы при этом не надо было бы отметить, что такой глубиной отличается только жизнь Бога, более того, Он становится ее источником, когда захватывает Свое творение. Тем более что в жизни Марии Горетти есть одна странная особенность, которая может ничего не сказать историку, но быть исполненной смысла для нас, верующих: в силу стечения непредвиденных обстоятельств, в отличие от обычной практики, девочка была конфирмована задолго до первого причастия, в 6 лет. С точки зрения церковного учения о таинствах она уже тогда стала взрослой и "сильной", свидетельницей Христовой.

И даже если справедливо то, что часто ей, измученной усталостью, лишь с трудом удавалось читать монотонные молитвы - например, ежедневно читать розарий в кругу семьи - то еще более справедливо, что Бог умеет и так привлечь к Себе Свои творения и утвердить их в любви. Справедливо и то, что часто у девочки в руках четки и во "внеурочное" время, когда она вспоминает об умершем отце и хочет напомнить о нем Господу.

Соседи говорили: "Видно, что эту девчушку отметил Господь". А ее мать вспоминала: "Чем старше она становилась, тем делалась добрее. Она никогда намеренно меня не огорчала". Утром в ту субботу, когда она была убита, Мария пошла к соседке. Она хотела попросить ее, чтобы та на следующий день проводила ее в церковь на праздник Драгоценнейшей Крови Христовой. Она сказала ей: "Я так хочу причаститься!".

Но на следующий день, прежде чем принять Тело Христово в больнице, она сама принесет в жертву Иисусу свое бедное маленькое тело и прольет за Него свою кровь.

В тот день 5 июля 1905 года Мария Горетти сидит под жарким солнцем на ступеньках дома и чинит рубашку тому, кто через несколько минут убьет ее. Хотя она и мала, но все понимает и старается не оставаться одна дома, где ее могут застать, старается держаться подальше от того человека, который однажды уже подстерег ее и пригрозил ей смертью, если она кому-нибудь проговорится.

На гумне кипит работа: мать подсыпает в молотилку бобы. Маленькие братишки играют на молотилке. Алессандро хватает Марию за руки, тащит ее в дом и пытается изнасиловать. Девочка отбивается и кричит, но за шумом молотилки и ребячьим гомоном ее крикане слышно. Тому, кто станет ее убийцей, она говорит все, что знает: "Что ты делаешь? Это грех. Бог не хочет этого, ты попадешь в ад". Конечно, она говоритвсе это на диалекте...

Он запихивает ей в рот кляп, а потом теряет разум: берет долгоносик (инструмент для расширения от- верстий) длиной 24 см и несколько раз вонзает ей его в живот. Позже, с ужасом вспоминая об этом, он скажет: "Я как будто толок початки кукурузы в корзине, чтобы вылущить их...".

Думая, что она мертва, он оставляет ее на земле. Марии еще удается подняться, открыть дверь и закричать. Он наносит ей новые удары в спину. На ее теле обнаружат 14 ран: четыре из них пришлось на околосердечную сумку, сердце, левое легкое и диафрагму, остальные - на кишечник.

Ее поднимают с земли: девочка еще пытается прикрыться разодранными одеждами и еще находит в себе силы сказать: "Алессандро хотел заставить меня делать постыдные вещи, но я не хотела". И, конечно же, она говорит на диалекте...

Ее довозят до больницы и два часа ей делают операцию без наркоза. На следующий день она умирает. В бреду она повторяла: "Что ты делаешь, это грех, ты попадешь в ад".

В один из кратких моментов, когда к ней возвращается сознание, ей дают последнее причастие и спрашивают у нее, прощает ли она своего убийцу. Само его имя ужасает ее, но она говорит, что прощает его и молит Бога, чтобы Он его простил. Потом она умирает.

Движимый инстинктом веры, источник которого глубоко и которого ни одному историку никогда не удастся объяснить и понять, христианский народ говорит, что Мария - мученица, святая, "святая Агнесса XX века". Слух об этом расходится, подобно волнам, разбегающимся из единого центра.

И Церковь, которой ведомо все и которая стоит надо всем, признает: эта девочка предпочла умереть, но не нарушить волю Божью. Это и есть мученичество.Конечно, тот, кто не верит в волю Божью, видит лишь растерзанный маленький труп. С этим ничего не поделаешь. Но перед верующим человеком встает нежный образ святой, пусть и некрасивой.

По правде говоря, она уже не нуждается в защите, потому что отныне ее окружает ликование Самого Бога и почитание всей Церкви. Нуждается в защите скорее ее весть, ее пример. Когда несколько лет тому назад антиклерикалы пытались дискредитировать образ св. Марии Горетти, говоря о ней как об "убогой святой" (но на самом деле попытки дискредитации были предприняты сразу же после ее смерти: уже в 1910 году, когда в родном селении Марии Горетти хотели поставить ей памятник, масоны инсценировали демонстрацию протеста), подлинным объектом их ненависти была не столько маленькая мученица,сколько то, что воплощается в ее образе с церковной и культурной точки зрения. Здесь мы должны, хотя и против воли, процитировать отрывок из книги, искажающей ее образ, потому что из него явствует, чтб на самом деле является объектом нападок, впрочем, и не столь скрытым: "В последние тридцать летгрязное преступление, о котором говорил Пий XII (на церемонии канонизации Марии Горетти) завоевало себе новое место под солнцем, а презренная плоть все чаще становилась орудием земной радости, но предложенный столь торжественно пример, заслуживший такую награду, не остался бесплодным. Во имя Марии Горетти многие девушки предпочли толкнуть другого на грех смертоубийства, нежели запятнать свою собственную чистоту".

То, что об этих словах не следует забывать как о прискорбно неудачном выражении, то, что они выражают определенную программу, доказывается довольно знаменательным обстоятельством; среди примеров пагубного влияния Марии Горетти приводится Пьерина Морозини, которую Павел II впоследствии, 4 октября 1987 года, провозгласил блаженной.

Упреждая определение Церкви, автор с иронией писал: "Пьерине Морозини было 16 лет, и она была членом женской группы молодежного католического движения, когда в 1947 году ей довелось присутствовать на церемонии беатификации Марии Горетти. Во время этой церемонии она говорила: "Как прекрасно умереть как Мария Горетти!". У себя дома она повторяла каждой подруге, подводя ее к портрету Марии в своей комнате: "Как хорошо было бы принять такую кончину!".

На фабрике она тоже говорила об этом постоянно, и однажды кому-то пришло в голову испытать ее. Покушавшийся на ее честь, будучи отвергнут, убил ее ударами камня по голове. Сейчас идет процесс о ее беатификации. По всей вероятности эта рабочая-мученица станет новой Марией Горетти индустриального общества".

Единственное, чего не предвидел наш автор, - это то, что Папа провозгласит блаженной и поставит обществу в пример не одну "деву и мученицу", но сразу двух: работницу из окрестностей Бергамо Пьерину Морозини и юную Антонию Мезина из Оргозоло. По словам наместника Христова, обратившего свою торжественную речь к Церкви и миру, "путь Пьерины Морозины (убитой, когда она возвращалась с работы домой) не закончился, он по-прежнему сияет всем, для кого евангельский призыв исполнен притягательной силы". Папа сказал также: "Охапка дров, собранныхчтобы испечь хлеб в печи (шестнадцатилетней Антонией Мезина) в тот майскийдень 1935 года, осталась в горах рядом с ее телом, побитым камнями. В тот день зажигается иной огонь и готовится новый хлеб, для гораздо большей семьи".

Так с одной стороны оказывается "блаженство чистых сердцем", которые, порой принося себя в жертву, несут радость и надежду всей человеческой семье, а сдругой стороны - прискорбное заблуждение тех, кто считает, что назначение плоти, даже если это противоречит системе ценностей и достоинству личности, - в том, чтобы быть "орудием земного наслаждения".

Если следовать логике того автора, которого мы против воли процитировали, девушка-христианка, подвергаясь насилию, должна охотно уступить из двух соображений: потому что тогда ее "презренная плоть" станет "орудием земного наслаждения" и потому что таким образом она из христианской любви не допустит своего оскорбителя до "эксцессов".

Именно в этом и заключается самое невероятное: так называемая "светская" культура доходит до такого самоослепления, что начинает видеть истинный смысл истории Марии Горетти и ее духовных сестер в том, что это девушки или женщины с подавленными инстинктами, заторможенность и упрямство которых спровоцировало их оскорбителей.

Так мы приходим к довольно печальному парадоксу. Наконец-то науки о человеке пришли к заключению, что дело не только в том, чтобы "обладать телом", но прежде всего в том, чтобы "быть телом", потому что тело - это сфера реализации личности и ее связей с окружающим миром.

Отвлекаясь от всех неточных культурно-исторических формулировок, это именно то, чему всегда учила Церковь, говоря о "святости" и о "чистоте" человеческого ела и, следовательно, считая грехом любое его оскорбление или использование как средства для достижения цели.

Конечно, некоторые формулировки и некоторые оттенки могут измениться. То, какв былые времена рассматривалась эта проблема, сегодня не может бытьудовлетворительным. Но разве этого достаточно, чтобы взирать на церковное учение о человеческом теле с улыбкой надменного превосходства?

Тело - это материальное воплощение личности: любая попытка разорвать эту связь или позабыть о ней, или использовать ее в своих целях, или "отнять ее историю", кому бы она ни принадлежала, даже если к этому стремится и этого добивается сама личность, унижает ее и ее достоинство и, следовательно, противоречит воле Бога, извечно пожелавшего нашего существования и любящего нас во всей полноте нашего бытия. Вочеловечившись, Бог дал нам Свое Тело в Евхаристии и сделал нас храмом, где присутствует Он Сам. Вера и христианское Предание учат нас, что нас связывают с Ним отношения подлинной дружбы и что мы Ему принадлежим.

Мария Горетти, бесспорно, не имела глубокого философского представления о личности и о теле. Не обладая таким представлением, она была исполнена доверия к Богу. А согласно Его учению, изложенному в заповедях, не дблжно совершать ничего нечистого. Так она и поступила.

Священники и мама говорили ей, что иначе она попадет в ад. Конечно, богословская точка зрения несколько сложнее и, согласно ей, ад - это возможная посмертная судьба человека, вся жизнь которого была порочна. Но жизнь, целиком порочная, состоит из целиком порочных действий. А связь двадцатилетнего человека с одиннадцатилетней девочкой - это нечто безусловно порочное.

В этом и состояла небогатая, но возвышенная философия маленькой Марии Горетти, и этого было достаточно, чтобы Богу было угодно ее добровольное жертвоприношение.В своем глубоком смирении девочка поняла это, и защищала эту истину изо всех сил.

Поэтому Бог возлюбил ее и сделал примером для всей Церкви. Потому что и маленькая девочка, если она отмечена Богом, заставляет преклонить колена даже великих и премудрых.

СВЯТОЙ МАКСИМИЛИАН КОЛЬБЕ

Перед нами лучезарный образ человека, пред которым все, даже неверующие, преклоняются, о котором все говорят с глубоким почтением. Это святой Максимилиан Кольбе. Он принес в жертву свою жизнь в концлагере Освенцим, любовью и мученичеством искупив достоинство угнетенного человека, и его подвиг стяжал ему всеобщее уважение.

Но надлежит постичь смысл поступка, им совершенного, в контексте всего его существования: его призвания, идеалов, неутомимых трудов, упорной миссионерской деятельности, даже в контексте того, что кому-нибудь могло бы показаться интегризмом, но что свидетельствует лишь о целостности его веры. Только так можно избежать опасности рассматривать его смерть в искусственном отрыве от жизни.

О. Максимилиан Кольбе был сыном своего времени и своей родины: он родился в 1894 году в польской деревушке, в семье владельцев небольшой текстильной мастерской. Погиб он в возрасте 47 лет в 1941 году в Освенциме. В 13 лет, в 1907 году, он поступил в семинарию францисканцев-конвентуалов; в 16 лет (в 1910 году) стал послушником.

С 1912 по 1919 год он изучает философию и богословие в Риме. Защищает диплом по философии в 1915 году и диплом по богословию в 1919 году. Он интересуется физикой и математикой и даже проектирует новые виды самолетов и другие конструкции.

В Риме ему довелось присутствовать на демонстрации масонов-антиклерикалов, устроенной в честь Джордано Бруно. Они несли черную хоругвь, где Люцифер попирает св. Михаила Архангела. На площади св. Петра они раздавали листовки, где было написано, что "сатана должен царить в Ватикане, а Папа - служить ему".

По своему душевному складу молодой Максимилиан - рыцарь, подобный рыцарям раннего Средневековья, но дама его сердца - Дева Мария. Он убежден, что началась "эпоха Непорочной", когда, согласно словам Книги Бытия, Мария должна раздавить голову змия. Он пишет: "Нужно бросить зерна этой истины в сердца всех людей, которые живут и будут жить вплоть до конца времен, и заботиться о том, чтобы они проросли и принесли плоды освящения; нужно, чтобы Непорочная овладела всеми сердцами и воздвигла в них трон Сына своего, увлекла всех людей к познанию Его и воспламенила их любовью к Пресвятому Сердцу Иисуса".

Сам он глубоко чтит Деву Марию: он обращает к ней самые нежные и ласковые слова, как это умеют делать только поляки. Он глубоко убежден, что христиане должны стать "рыцарями Непорочной", и основывает в ее честь особое братство.

Это "Воинство Непорочной", устав которого, написанный им самим, дошел до нас. Начальные слова этого устава, говорящие о цели создания братства, таковы: "Стремиться обратить грешников, еретиков, схизматиков, иудеев и т. д. и в первую очередь масонов (это слово подчеркнуто дважды); и прежде всего освящать всех под покровительством и при посредничестве Пресвятой Девы Марии".

Мы уже упоминали об обвинении в интегризме, которое сегодня о. Кольбе навлек бы на себя со стороны многих благомыслящих и чрезмерно щепетильных христиан. И действительно, у Воинства Непорочной нет никакой особой духовной направленности. Принадлежность к нему - это не умозрительный выбор, но выбор, определяющий весь жизненный путь. Об этом выборе говорится так: "С помощью Божьей мы должны добиться того, чтобы верные Рыцари Непорочной находились повсюду, но прежде всего там, где их присутствие особенно важно,а именно:

1) там, где воспитывается юношество (преподаватели высших учебных заведений, школьные учителя, тренеры спортивных обществ);

2) там, где формируется общественное мнение (редакторы и служащие в редакциях газет и журналов, их распространители, сотрудники публичных библиотек,библиотек-передвижек, устроители конференций и ответственные за показ фильмов);

3) в сфере искусства: скульптуры, живописи, музыки, театра.

Рыцари Непорочной дожны стать в каждой области первооткрывателями и быть ведущими научными специалистами (в области-естественных наук, истории, литературы, медицины, права, точных наук и т. д.).

Пусть благодаря нашему влиянию и под покровительством Непорочной возникают и развиваются промышленные предприятия, торговые и банковские учреждения.

Одним словом, пусть присутствием Воинства будет отмечено все, и пусть Воинство исцеляет, укрепляет и созидает все для вящей славы Божьей благодаря Непорочной Деве Марии на благо всей церковной общине". Возможно ли это? Силами одного человека сделать это вроде бы совершенно невозможно.

В 1927 году о. Кольбе начинает на пустом месте строить целый город примерно в 40 километрах от Варшавы. Он говорит о нем как о будущей второй Варшаве. Он называет этот город "Непокаланов": город Непорочной. Всего через несколько лет в Непокаланове уже есть: "обширное расчищенное пространство для сооружения большой церкви в честь Непорочной...

Издательский центр: редакция, библиотека, наборный, цинкографский цех с фотолабораторией, линотипный и печатный цехи,... несколько переплетных цехов, склады и отдел доставки. В левой части города находились в разных зданиях капелла, кельи монахов, дом для послушников, дирекция, медпункт и, на некотором расстоянии, большая электростанция. Есть несколько кузнечных и ремонтных цехов, столярные, сапожные и швейные мастерские, склады стройматериалов и пожарная команда.

Но это еще не все: там была стоянка для автомашин, маленькая железнодорожная станция, связанная с государственной железной дорогой; предусмотрено также строительство аэропорта с четырьмя самолетами и строительство радиостанции. Повсюду - крупные бревна, склады дерева, трубы и различные строительные материалы".

О способности Максимилиана Кольбе увлекать служением своему рыцарскому идеалу других свидетельствуют цифры: через десять с небольшим лет в Непокаланове живут уже 762 монаха: 13 священников, 18 клириков, 527 монахов, 122 молодых человека, готовящихся к рукоположению, 82 послушника. Когда Максимилиан Кольбе после рукоположения возвратился в Польшу из Рима, польских францисканцев было немногим более ста. Монахи Непокаланова обязаны строго соблюдать обет бедности, но в их распоряжении должна быть наилучшая техника; от самолета до ротационных машин последней марки. Братья о. Кольбе способны сделать все: организовать пожарную команду и получить удостоверение летчика, выучиться на дирижера, чтобы лично контролировать записи на пластинки и изучить основы кинорежиссерского мастерства.

Очевидцы так описывают о. Максимилиана Кольбе, который основал эту огромную общину и в первые годы руководил ею: "Он был упорным, настойчивым в достижении цели, неумолимым...

Способность взвешивать и рассчитывать была у него в крови: он неустанно что-нибудь обдумывал, намечал, составлял сметы предварительных расходов и затрат. Он разбирался во всем; в моторах, велосипедах, линотипах, радиоаппаратуре; знал, что стоит дешево, а что стоит дорого; знал, что, где и когда следует покупать...

Не было средства связи, которое казалось бы ему достаточно быстрым. Он часто говаривал, что средством передвижения миссионера должен быть самолет последней модели".

Жизнь всей общины описывается о. Максимилианом Кольбе так; "Образ жизни нашей общины отмечен некоторым героизмом. Таков Непокаланов и таким он должен быть, если действительно хочет достичь поставленной цели - не только защищать веру и содействовать спасению душ, но, дерзко и самоотверженно наступая, завоевывать для Непорочной одну душу за другой, один аванпост за другим,водружать ее знамя на газетных, журнальных и книжных издательствах, на агенствах по продаже книг, на антеннах радиостанций, на художественных и литературных институтах, на театрах, кинотеатрах, парламентах, сенатах, короче говоря, повсюду на земле. Кроме того, Воинство Непорочной должно бдительно следить за тем, чтобы никому и никогда не удалось коснуться этих знамен.Тогда будут низвергнуты все проявления социализма, коммунизма, ересей, атеизма, масонства и всех тому подобных заблуждений, корень которых - грех...

Таким я вижу Непокаланов". В новом городе печатается восемь журналов тиражом в несколько сотен тысяч экземпляров. Тираж самого объемистого из них - журнала "Рыцарь Непорочной" - достигает в те годы миллиона экземпляров. О. Кольбе предполагает переводить его на итальянский, английский, французский, испанский и латинский языки.

Сам он прожил в Непокаланове лишь несколько лет. Уже в 1930 году он был в Японии, где основал на пустом месте город, подобный Непокаланову, названный им "Садом Непорочной". Один автор, критически оценивающий деятельность Кольбе, пишет: "Цель его была завоевать мир - не больше не меньше. Поэтому он поехал в Японию обращать"язычников"; поэтому он строил все новые издательства, основывал монастыри, вынашивал планы распространить по всему земному шару Воинство Непорочной.

Все свои замыслы гигантского масштаба он воплощал почти из ничего, без гроша в кармане, постоянно выпрашивая милостыню в своей залатанной рясе; вошедшей в пословицу. Он обладал поразительной энергией и незаурядным организаторским талантом. Он брался за любое предприятие в буквальном смысле слова своими руками. Он замешивал известь и подносил кирпичи на стройке, работал наборщиком в типографии. В Нагасаки он работал над изданием "Рыцаря Непорочной" на японском языке, хотя по-японскине знал ни слова...".

Во время строительства "Сада Непорочной" он "спал на чердаке, укрываясь пальто".

В 1939 году Воинство Непорочной насчитывало 800.000 человек.

О. Кольбе говорил: "Мы заполним весь мир", и вынашивал планы проникновения в Индию и в арабские страны.

В 1932 году, строя Непокаланов, он решил, чтобы маленький участок земли был отведен только под кладбище, потому что, как он говорил, он предвидел, что кости братьев Воинства будут рассеяны по всему свету.

Какова же была его цель? Вот она: "Нужно затопить землю потопом христианских изданий и изданий, посвященных Деве Марии, на всех языках, повсюду, чтобы утопить в водовороте истины всякое заблуждение, нашедшее себе в печати могущественную союзницу; нужно спеленать мир бумагой, где написаны слова жизни, чтобы вернуть миру радость жизни".

Богословские взгляды о. Кольбе радикальны и бескомпромиссны. Вот как передает их суть один из его биографов: "Он упрямо верил, говорил, писал, что истина едина - и, значит, един Бог, един Спаситель, едина Церковь. Следовательно, люди, все люди, призваны принадлежать единому Богу, единому Спасителю, единой Церкви.

Этому идеалу посвятил и принес в жертву свою жизнь этот миссионер с пером в руке, как он себя любил называть". Таков был человек, на которого обрушил свою ярость фашизм. Он знал, что его ждет. У него было много друзей, которые обо всем его предупреждали. Гестапо даже сообщило ему, что его просьба о предоставлении ему германского гражданства была бы принята благосклонно, если бы он записался в список лиц немецкого происхождения, поскольку у него была немецкая фамилия и по происхождению он был немец (хотя фамилия его матери была явно польской).

Впервые он был арестован вместе с несколькими из своих братьев. Он ободрял их словами: "Смелее, мы отправляемся с миссией". В первое время в Непокаланове размещался госпиталь Красного Креста. Мало-помалу туда начали стекаться беженцы. Там находилось 2000 человек, выдворенных из Познани, и несколько сотен евреев. Немцы стали считать Непокаланов центром, где собирались беженцы.

О. Кольбе, в первый раз отпущенный на свободу, реорганизовал город, чтобы приспособить его к потребностям всех беженцев, и устроил там лечебницу, аптеку, госпиталь, кухни, булочные, огород и все необходимое. 1 февраля 1941 года он был арестован вторично. Он говорит: "Я иду послужить Непорочной туда, где сейчас нужна моя работа". Его работа была нужна в Освенциме. На этого человека с подорванным здоровьем (он страдал туберкулезом, и у него было только одно легкое) обрушились жестокие страдания. Страдания, которым он подвергался постоянно, наравне с другими и больше других, потому что был священником, а священники были для фашистов столь же ненавистны, как евреи. Он стал номером 16670. Сначала он подвозил телеги с гравием и камнями для строительства стены крематория. Телеги он должен был подвозить бегом. На расстоянии десяти метров друг от друга стояли стражники с дубинками, следившие, чтобы ритм работы не замедлялся. Потом он должен был распиливать и перетаскивать стволы деревьев. Поскольку он был священником, ему приходилось таскать тяжести в два или три раза тяжелее, чем носили другие заключенные. Его товарищи по несчастью видели, как он обливается кровью и шатается. Он не хотел, чтобы кто-нибудь подставлял себя под удары вместо него. "Не делайте этого. Непорочная поможет мне, я справлюсь сам".

Когда его хотели положить в полевой госпиталь, если он перенесет перевозку, он все время указывал на кого-нибудь другого, кто, по его мнению, нуждался в этом больше, чем он: "Я могу подождать. Вот ему это нужнее...".

Когда его заставили переносить трупы, часто страшно изувеченные, и укладывать их штабелями для кремации, его товарищи слышали, как он шептал: "Святая Мария, молись за нас", а потом: "Et Verbum caro factum est" (И Слово стало плотью).

В бараках кто-то, охваченный ужасом, ночью подбирается к нему и слышит его слова, произносимые медленно, спокойно, льющиеся на душу, как бальзам: "Ненависть не созидает - созидает только любовь".

Или же он говорит о Непорочной: "Она - подлинное Утешение скорбящих. Она слышит всех, всех!". Больные зовут его "наш дорогой отец". Потом настал день, когда одному из заключенных четырнадцатого блока удалось бежать. Отец Кольбе был переведен в этот блок лишь несколько дней назад. Три часа заключенные всех блоков стояли по стойке "смирно". В девять часов был сделан перерыв на скудный ужин. Четырнадцатый блок должен был стоять неподвижно, смотря, как его ужин выливают в канаву.

В течение всего следующего дня блок оставался на площади, стоя неподвижно в строю, у всех на виду, под ударами стражников, под июльским солнцем, страдая от голода, жары, неподвижности, гнетущего ожидания. Если кто-нибудь падал, его бросали в кучу на краю поля. Когда с работы вернулись все остальные блоки, начался отбор десяти человек, которые должны были умереть голодной смертью в бункере вместо одного убежавшего.

Один из обреченных закричал от отчаяния, вспомнив о жене и детях. И вдруг совершилось чудо. О. Максимилиан вышел из рядов и предложил себя вместо этого человека, которого он даже не знал. Замена была принята. По заступничеству о. Кольбе в тот миг Бог совершил чудо.

Мы должны восстановить происшедшее. Не многие слышали его слова. Но все отмечают о дну деталь. О. Кольбе вышел из рядов и прямо, "уверенным шагом" направился к лагерфюреру Фрицшу, изумленному смелостью узника.Для лагерфюрера Фрицша узники были всего лишь номерами. О. Кольбе заставил его вспомнить, что они были людьми, личностями. "Что нужно этому грязному поляку?". "Я - католический священник. Я пожилой человек (ему было 47 лет). Я хочу заменить его, потому что у него жена и дети" .

Самое невероятное - первое чудо Кольбе, чудо, совершенное благодаря Кольбе, - это то, что его жертва была принята. Эта жертва - его свободный выбор, проникнутый состраданием, была как раз проявлением того, для борьбы с чем был построен концлагерь. Концлагерь должен был доказать, что этические представления о братстве людей - вздор. Что есть только одно этическое понятие - "раса", и что низшие расы "неполноценны".

Человечность, согласно нацистской идеологии, - это иудейско-христианская выдумка. Концлагерь был подтверждением тому, что человечность есть для человека нечто внешнее, что ее можно сорвать, как маску, по собственному произволу.

"Концлагеря были полем решающего философского спора" (Щепанский). То, что Фрицш принял жертву Кольбе и прежде всего то, что он принял замену (он должен был по крайней мере послать на смерть обоих), и, следовательно, дал возможность дару обрести свою ценность и принести плоды, было невероятно. Ведь поступок Кольбе придавал смерти человеческий смысл, делал ее не уступкой силе,но добровольным жертвоприношением. Для Фрицша это было либо проблеском чего-то нового и неизвестного, либо выражением его полной слепоты - слепоты человека, не верившего уже, что существование этих людей имеет какое бы то ни было значение для истории. И действительно, не было никакой человеческой надежды на то, что известие об этом поступке выйдет за границы концлагеря.

О. Кольбе тоже по-человечески не мог надеяться, что его поступок найдет какой-нибудь отклик в истории. Но ему удалось неопровержимо доказать, что лагерь - это Голгофа. И это не просто символический образ. Доказательство тому - Литургия. С того дня, с дня, когда жертва была принята, в лагере была церковь.

Осужденные были брошены в темные подземелья блока нагими, в ожидании голодной смерти. С тех пор им не давали ничего, даже капли воды. Во время их долгой агонии о. Кольбе громко читал молитвы и псалмы. И из соседних камер ему отвечали другие осужденные. "Эхо этих молитв проникало сквозь стены, слабея с каждым днем, превращаясь в шепот, угасая вместе с человеческим дыханием. Весь лагерь вслушивался в эти молитвы. Каждый день весть о том, что в тринадцатом блоке по-прежнему молятся,облетала все бараки. В омертвевшей ткани человеческой солидарности вновь начинала пульсировать жизнь. Медленная смерть в подземельях тринадцатого блока не была смертью червей, раздавленных в грязи. Она была драмой и ритуалом. Она была очистительным жертвоприношением" (Щепанский).

Слух о происходящем разнесся и по другим концлагерям. Каждое утро в бункер для смертников фашисты приходили с проверкой. Когда они открывали двери камер, несчастные узники плакали и просили хлеба. Тех, кто приближался к стражникам, жестоко избивали и бросали на цементный пол.

О. Кольбе ничего не просил, не жаловался, он сидел в глубине камеры, прислонившись к стене. Сами стражники смотрели на него с уважением. Потом осужденные начали умирать через две недели вместе с о. Кольбе в живых оставалось только четыре человека. Чтобы умертвить их, 14 августа им была сделана в левую руку инъекция феноловой кислоты. Был канун любимого о. Кольбе праздника Девы Марии - Успения. Он любил петь народный гимн, посвященный этому празднику, в котором были слова: "Настанет день, когда я увижу ее!".

Его тюремщик рассказывает: "Когда я открыл железную дверь, он уже умер, но мне казалось, что он жив. Он по-прежнему сидел, прислонившись к стене. Его лицосветилось необычайным светом. Глаза были широко открыты и устремлены в одну точку. Весь он был как бы охвачен экстазом. Я никогда его не забуду". Во время своей проповеди в Освенциме Иоанн Павел II сказал: "В этом лагере,который был построен для опровержения веры - веры в Бога и веры в человека - и для того, чтобы в корне истребить не только любовь, но все проявления человеческого достоинства и человечности, этот человек (о. Кольбе) одержал победу благодаря любви и вере".

Благодаря своей вере о. Кольбе доказал, что человек может создать настоящий ад, но не может помешать тому, чтобы в нем присутствовал Распятый и тайна Его любви, исполненной страдания, любви, которая независимо от внешних обстоятельств по воле Бога присутствует и актуализируется. Именно поэтому по воле Христовой Фрицш, против своего собственного желания, вынужден был согласиться на замену.

Созерцая облик о. Кольбе, мы оцениваем его мученическую смерть на фоне его жизни, а его жизнь - на фоне его мученической смерти. Смерть о. Кольбе говорит нам, что принести в жертву свою жизнь в ответ на бесчеловечность не значит быть не в состоянии сделать ничего другого, не значит покориться и уступить угнетателю, ожидать награды в загробной жизни и поэтому претерпевать мучения.

О. Кольбе отдал жизнь, добровольно приняв смерть, после того как потратил все свои силы на созидание нового мира, где сторицей воздается уже здесь, на земле. Его мученичество было не благочестивым бегством. Оно было выражением полноты его жизненных сил.

Жизнь о. Кольбе говорит нам, что мученики сделаны не из того же теста, что те, кто в своей жизни заигрывал с плюрализмоми миротворчеством любой ценой, даже если их называть "диалогом" и "экуменизмом".

Бесспорно, этим ценностям надлежит отдать должное (это выражение любви, а не потеря самотождества), но они слишком часто используются для самосохранения, чтобы не пришлось "положить жизнь".

О. Кольбе дал вере поразительно четкое определение и столь же решительно ее проповедовал и хотел воплотить ее во всех проявлениях культурной и общественной жизни. Его милосердная любовь была столь велика, что он стал первым "мучеником милосердия". Именно такой титул, ранее никогда не употреблявшийся, был присвоен ему Иоанном Павлом II при его канонизации.

Но могут ли те, кто якобы во имя христианской любви разбавляет веру водой и лишает ее ее исторической и культурной значимости, быть уверены в том, что в них живет та любовь, благодаря которой люди отдают свою жизнь?

Таков серьезный вопрос, в свете которого должно оцениваться поведение христиан и выноситься суждение о нем. И вера и милосердная любовь нуждаются в силе духа и решимости, и возрастают по мере возрастания мужества.

БЛАЖЕННАЯ ЭДИТ ШТЕЙН

Эдит родилась в 1891 году в Бреслау, который тогда входил в состав Германии (ныне польский город Вроцлав). Она была одиннадцатой, младшей дочерью в еврейской семье. Когда ей было два года, ее отец умер, и главой многочисленной семьи стала мать - мудрая, мужественная и глубоко религиозная женщина, убежденная иудейка. Однако Эдит уже в детстве отличалась независимостью и необычайно живым умом. В возрасте около пятнадцати лет она оставила веру, в которой была воспитана, потому что не могла верить в существование Бога, и вся ее юность прошла в поисках истины, понимаемой как эволюция познания, и в борьбе за достоинство женщины. Она училась в университете, что было довольно редко для девушек того времени: в 1910 году она была единственной женщиной, учившейся на философском факультете городского университета. Затем она переехала в Геттинген, подлинно университетский город, и там познакомилась с философом, который оказал определяющее влияние на всю ее жизнь, - с Эдмундом Гуссерлем, основателем феноменологии.

Его строгий и честный ум поразил Эдит, и под его руководством она блестяще защитила диплом о проблеме Einfuhlung, "вчувствования".

Гуссерль ценил Эдит столь высоко, что готовил ее к преподавательской деятельности в университете и, когда перевелся во Фрейбург, взял ее к себе ассистентом.

Именно ей было поручено разобрать огромный архив учителя: сперва расшифровать его записи, а потом привести их в порядок, отметив, чтб следует пересмотреть или переработать.

В одном из писем 1917 года Эдит пишет: "Последняя идея учителя такова: прежде всего я должна оставаться вместе с ним до тех пор, пока не выйду замуж; кроме того, я могу выйти замуж только за человека, который тоже станет его ассистентом, как и наши дети. Дальше некуда!".

Заслугой Гуссерля - человека очень взыскательного и несколько деспотичного - было воспитание им своих учеников согласно его знаменитому принципу: "Zu den Sachen" ("К вещам"): следует сообразовываться с вещами, с фенбменами, в том виде, в котором они являются. И именно в силу этой научной добросовестности Эдит не может не обращать внимания на некоторые особые "феномены" и оставаться от них внутренне независимой.

Некоторые из них имеют общий характер: она пишет интересное исследование о древнегерманской молитве "Отче наш"; знакомится с новообращенным Максом Шелером, человеком беспорядочного ума, но обаятельным и необычайно одаренным; два года служит на фронте сестрой милосердия и сталкивается воочию с тайной страдания.

Все этообращает ее внимание на феномен религии. Мы можем понять, в каком состоянии духа она тогда находилась, слушая ее собственный рассказ о впечатлении от посещения католической церкви, продиктованного чисто эстетическими соображениями, когда она с изумлением увидела, как простая женщина вошла помолиться с продуктовой сумкой в руке: "Мне это показалось странным. В синагоги и в протестантские церкви, куда я заходила, можно было входить только во время богослужения. То, что люди могут войти в церковь на минутку, как будто по привычке или для непринужденной беседы, так меня поразило, что забыть эту сцену я уже не смогла никогда".

Два других случая имели более конкретный и определяющий характер. В Геттингене она познакомилась с молодым преподавателем, Адольфом Рейнахом, правой рукой Гуссерля, помогавшим ему в работе со студентами. Его доброта, утонченность, артистический вкус, которым был отмечен даже его дом, поразили ее.

Эдит стала другом его семьи, но в 1917 году Адольф был убит на фронте во Фландрии. Его молодая вдова попросила Эдит помочь ей разобрать его философские работы, чтобы подготовить их к посмертной публикации. Эдит тяготила мысль о том, что ей придется вернуться в тот дом, который она помнила прекрасным и счастливым, и увидеть его погруженным в траур и в отчаяние. Но она нашла его проникнутым неизреченным миром и увидела, что облик подруги отмечен скорбью, но как бы преображен. От нее она услышала рассказ о крещении, которое оба супруга приняли несколько месяцев назад, когда они решили примкнуть к протестантской Церкви, хотя их и влекло к католичеству, повинуясь внутреннему голосу, призывавшему их торопиться: "Это не важно, не будем думать о будущем; если мы раз вступим в общение со Христом, то потом Он Сам поведет нас, куда хочет! Обратимся к Церкви, я не могу больше ждать!" (госпожа Рейнах впоследствии стала католичкой).

Эдит слушала этот рассказ, проникнутый любовью, и видела, какой мир был в доме ее покойного друга. Она писала: "Это было моей первой встречей с Крестом, с той божественной силой, которую Крест дает несущим его. Впервые мне видимым образом явилась Церковь, рожденная благодаря Страстям Христовым и победившая смерть. В тот миг мое неверие пало, иудаизм поблек в моих глазах, тогда как в сердце моем восходил свет Христов. И поэтому, став кармелиткой, я добавила к своему имени слово "Крест"".

Четыре года это "событие" или этот "феномен" вел свою работу в ее сознании, пока не получил окончательного осмысления и осознания в свете другого эпизода, имевшего решающее значение.

Летом 1921 года Эдит долго гостила у своих друзей - мужа и жены, также обратившихся в протестантизм. Однажды вечером супруги ушли из дому, и она стала смотреть их книги.

Вот ее рассказ о том, что произошло: "Не выбирая, я взяла первую книгу, попавшуюся мне под руку. Это был толстый том, озаглавленный Жизнь святой Терезы Авильской. Я начала читать его, и чтение так захватило меня, что я не отрывалась, пока не дочитала книгу до конца. Закрыв ее, я должна была признаться самой себе: это правда!".

Она провела зачтением всю ночь, а утром пошла в город, купила катехизис и миссал, тщательно изучила их и через несколько дней отправилась на первую в своей жизни Литургию.

Она пишет: "Не было ничего, что осталось бы мне непонятным. Я поняла даже малейшие детали обряда. В конце службы я прошла в ризницу и после краткой беседы со священником попросила его крестить меня. Он посмотрел на меня с изумлением и ответил, что для того, чтобы войти в лоно Церкви, необходима некоторая подготовка: "Как давно исповедуете вы вероучение католической Церкви? - спросил он. - И кто занимается вашим образованием?". Вместо ответа я была в состоянии только пробормотать: "Прошу вас, досточтимый отец, проэкзаменуйте меня"".

После долгой беседы священник признал, что нет ни одного положения вероучения, ей неизвестного. Крещение было назначено на Рождество 1922 года, и при крещении она добавила к своему имени имя "Тереза".

Обращение Эдит привело к ее глубокому конфликту с матерью, которая не могла понять, почему ее дочь не вернулась к Богу отцов ее. Таинственным образом этот внутренний конфликт углубился и был преодолен, когда Эдит решила уйти в кармелитский монастырь в Кельне.

К конфликту матери с дочерью мы еще вернемся. С точки зрения внутренннего самоощущения для Эдит Терезы Штейн призвание к крещению и призвание стать кармелиткой совпали с самого первого момента.

Тем не менее ее духовник запретил ей сразу же вступить в затворнический монастырь, утверждая, что она должна исполнить свой неповторимый долг в мире. Первые десять лет после обращения Эдит провела в доминиканской школе, где она - "госпожа учительница" - воспитывала девочек, готовившихся к выпускным экзаменам в лицее, и преподавала им немецкий язык и литературу.

Она вела очень уединенный, почти монашеский образ жизни и изучала историю философской католической мысли (в особенности творения святого Фомы Аквинского), намереваясь сопоставить ее с феноменологией. Ее перевод и комментарий к трактату святого Фомы Аквинского "De Veritate"считался великолепным как благодаря прозрачной ясности перевода, столь хорошо передававшего стиль Отца Церкви, так и благодаря философской глубине примечаний.

Тем временем она начинает разрабатывать свои собственные идеи и публиковать научные труды, хотя ее новая вера, бесспорно, не способствует ее университетской карьере.

С 1928 по 1931 год она принимает участие во многочисленных конференциях, ее приглашают выступить в Кельне, Фрейбурге, Базеле, Вене, Зальцбурге, Праге, Париже.

Наконец, в 1932 году она получила право свободного преподавания в Мюнстере, в Высшем германском научно-педагогическом институте. Ее студенты писали: "Среди всех преподавателей она была самой последовательной и бескомпромиссной защитницей католического мировоззрения... Ей не было равных по остроте ума, широте культуры, совершенству формы изложения и внутренней убежденности".

Не прошло и года с того времени, как она начала преподавать в Мюнстере, как Гитлер стал рейхсканцлером и запретил евреям занимать любые общественные должности.

25 февраля 1933 года Эдит провела свое последнее занятие.

Это год Искупления, и начинают распространяться известия о том, что фашисты преследуют евреев.

Уже ничто не удерживает ее в мире, и поэтому ей позволено уйти в кармелитский монастырь, где она принимает имя Тереза Бенедетта Креста. В затворничестве она живет смиренно, как и все остальные сестры, ничего не знающие ни о ее славе, ни о ее способностях, и доброжелательно судящие о ней только по тому, сколь непривычен ей ручной труд.

Однако ее духовное начальство считает, что ее способности должны быть оценены по достоинству и предписывает ей продолжать, насколько это возможно при новом, монашеском и молитвенном образе жизни, свою научную деятельность.Она заново переписывает и перерабатывает свой основной философский труд

объемом более чем в тысячу триста страниц. Она даже вносит исправления в корректуру, но потом издатель из страха отказывается от публикации. Ее труд называется "Конечное существо и вечное Существо".В 1938 году, когда фашизм уже свирепствует вовсю, ее хотят спасти, переведя в голландский монастырь в городе Эхте, куда она отправляется вместе со своей сестрой Розой, обратившейся под ее влиянием и также готовящейся принести монашеские обеты.

В 1939 году началась вторая мировая война. Духовное начальство Эдит просит ее написать книгу о богословской мысли и духовном опыте св. Иоанна Креста, столетие со дня рождения которого должно было вскоре праздноваться. Она радостно повинуется и дает своему труду заглавие "Scientia Crucis" (Наука Креста).

В 1942 году начинается массовая депортация евреев. Голландский епископат протестует - его уверяют в том, что никто не тронет евреев, обратившихся в католичество. Но для католических епископов этого недостаточно, и в коллективном письме,которое читается во всех церквях 26 июля, они официально осуждают депортацию всех евреев.

В отместку 27 июля комиссар рейха отдает секретное распоряжение: "Поскольку католические епископы вмешались в дела, их лично не затрагивающие, все евреи-католики должны быть депортированы в течение недели. Никакое вмешательство в их защиту не должно приниматься во внимание". Впоследствии, 2 августа, когда депортация уже началась, комиссар рейха публично заявляет: "В некоторых протестантских церквях тоже были прочитаны послания..., однако представители протестантских Церквей сообщили нам, что это не входило в их намерения, но что они по чисто техническим причинам не смогли повсюду воспрепятствовать чтению этих посланий. Если же католическое духовенство не хочет взять на себя труд вести переговоры с нами, мы, со своей стороны, вынуждены считать католиков еврейской крови своими злейшими врагами и, следовательно, как можно быстрее депортировать их на восток".

Тогда еще многим было неизвестно, что депортация на самом деле означает геноцид.В тот же день броневик гестапо подъехал к воротам эхтского монастыря, чтобы забрать "монахиню-еврейку". Ей остается всего несколько минут времени. На столе ее лежит почти готовый труд "Scienua Crucis": она довела повествование до описания смерти св. Иоанна Креста. Последние слова Эдит, обращенные к ее сестре Розе, охваченной ужасом, которые слышат другие монахини: "Пойдем же за наш народ".

От нее еще получают записку на имя настоятельницы монастыря, в которой она убеждает отказаться от попыток установить ее местонахождение и добиться ее освобождения.

Вот эта записка: "...я бы в этой ситуации уже ничего не предпринимала. Я всем довольна. "Науку Креста" можно постичь только тогда, когда чувствуешь бремя креста во всей его полноте. Я была в этом убеждена с самого первого момента и от всего сердца сказала: "Ave crux, spes unica" (Радуйся, о Крест, единая надежда)".

Прежде чем закончить рассказ о ее жизни, необходимо погрузиться в размышлениео тайне, которой была отмечена жизнь Эдит Штейн. Поражают совпадения, то есть переплетения и глубинная связь людей и событий, внешне как будто бы различных и отдаленных друг от друга: переплетения, благодаря которым мы чувствуем и догадываемся, что вся наша история подчиняется провиденциальному Промыслу Божьему.

Обратимся прежде всего к размышлению о тайне еврейского происхождения и христианского призвания Эдит Штейн: тайне, воплощенной во взаимоотношениях Эдит с ее матерью. Задумаемся над тем, что даже даты, а не только события, полны значения.

Девочка родилась 12 октября 1891 года: по еврейскому календарю это день иом-кипур, великий праздник Искупления.

"Моя мать, - писала Эдит, - придавала большое значение этому обстоятельству, и думаю, оно немало способствовало тому, что к своей младшей дочери она питала особую любовь".

Ее мать умерла 14 сентября, в день, когда христиане празднуют праздник Крестовоздвижения - христианского Искупления - и день, когда кармелитки возобновляют перед Богом свои обеты.

Эдит говорит: "Когда пришел мой черед возобновлять обеты, моя мать была со мной. Я ясно почувствовала ее близость".

Через некоторое время пришла телеграмма, где сообщалось о смерти старой женщины, последовавшей в тот самый час, когда ее дочь возобновила свою жертву Богу.

Кто-то легкомысленно распустил слух о том, что ее мать обратилась. Эдит решительно опровергла его: "Сведения об обращении моей матери лишены каких бы то ни было оснований. Не знаю, кто это придумал - моя мать сохранила свою веру до конца. Но поскольку ее вера и упование на Господа были неизменны с раннего детства вплоть до восьмидесяти семи лет и были последней искрой, жившей в ней во время ее агонии, я твердо уповаю, что Судия был очень благ к ней и что она стала моей усерднейшей заступницей, помогающей мне, в свой черед, достичь цели".

Во взаимоотношениях матери и дочери вся страсть и страдание, которые объединяют и разделяют иудаизм и христианство, предстали подобно живой иконе.

Все началось в тот день, когда дочь, зная, что разбивает матери сердце и что та не сможет понять ее, пришла к ней, встала перед ней на колени и прямо, нежно и мужественно сказала ей: "Мама, я приняла католичество".

Тогда впервые Эдит увидела слезы женщины, которая одна, воспитывая одиннадцатьдетей, вела тяжелую жизнь, исполненную трудов и любви. Однажды, в день Искупления, когда старая мать Эдит проводила целый день в синагоге без куска хлеба и глотка воды, дочь, чтобы сделать ей приятное, пошла туда вместе с ней.

Мать сказала: "Я никогда не видела, чтобы кто-нибудь молился так, как Эдит. И самое удивительное - это то, что она по своей книге может следить за нашими молитвами".

А когда раввин торжественно провозгласил: "Слушай, Израиль, Бог твой един есть", мать, судорожно сжав руку дочери, сказала ей: "Ты слышала? Бог твой един!".

Разрыв стал еще более драматичным в другой день, во время праздника Искупления 12 октября 1933 года, последний день, который Эдит провела дома. Вернувшись из синагоги вечером, мать, хотя она была уже довольно пожилой, захотела пойти прогуляться пешком с дочерью.

Чтобы успокоить ее, Эдит сказала, что первый срок монастырской жизни будет только испытательным. Мать скорбно сказала ей в ответ: "Если это испытание, то я уверена, что ты его выдержишь...".

Потом она спросила дочь: "Разве тебе не понравилась проповедь раввина?". "Да,понравилась". "Не кажется ли тебе, что можно верить в Бога, оставаясь иудейкой?". "Можно, если не знаешь ничего другого". "А ты, - в отчаянии сказала мать, - почему ты познала другое? Я ничего не хочу сказать против Него, Он, бесспорно, был очень хорошим человеком. Но почему Он захотел стать Богом?".

"Вечером, - рассказывает Эдит, - мы с моей матерью остались в комнате наедине. Она закрыла лицо руками и заплакала. Я стала перед ней и прижала к своей груди ее седую голову. Так я стояла долго, пока мне не удалось уговорить ее идти спать. Я провела ее в спальню и помогла ей раздеться - впервые в жизни. Потом я молча сидела у ее постели до тех пор, пока она сама не услала меня спать".

На следующий день душераздирающая сцена повторилась. Эдит пришлось бежать. Мать никогда не писала ей писем, несколько раз она только ходила украдкой смотреть на кармедитский монастырь, где жила Эдит, и в последние годы в письмах сестер Эдит передавала привет настоятельнице ее монастыря.

Эдит писала ей каждую пятницу, вплоть до дня, смерти матери в тот час, когда Эдит возобновляла свои обеты. Совпадения. 1933 год: год, когда началось демоническое восхождение третьего рейха, был также святым годом Искупления, когда исполнилось тысяча девятьсот лет со времени смерти Христа, и это был год, когда Эдит решила стать кармелиткой. Послушаем ее собственный рассказ: "Был канун первой пятницы апреля месяца, и в тот святой год праздник Страстей Господа нашего Иисуса Христа отмечался с особой торжественностью. В 8 вечера мы собрались на молитвенное бдение в капелле...

Проповедник говорил очень хорошо..., но мой дух был погружен в нечто более сокровенное, чем его слова.

Я обратилась к Искупителю и сказала Ему, что хорошо понимаю, что Его Крест ложится в этот час на плечи еврейского народа. Бблыпая часть его не могла этого понять, но те, кому дана была благодать это уразуметь, должны были принять этот крест добровольно от имени всех.

Я чувствовала, что готова сделать это, и только просила у Господа, чтобы Он указал мне, как я должна поступить. По окончании бдения я была глубоко убеждена, что моя молитва исполнена, хотя еще не знала, в чем будет состоять тот крест, который ляжет на мои плечи".

Согласно свидетельству самой Эдит, она поступила в монастырь в уверенности, что в Кармеле Бог готовит ей нечто такое, что она может найти только там. Когда она решила туда поступить, некоторые из ее родных обвинили ее в том, что она ищет себе убежища как раз в тот момент, когда народ ее подвергается преследованиям.

Одна из подруг Эдит повторила ей это, как бы для того, чтобы ободрить ее, через несколько дней после принесения обетов.

Уже тогда Эдит ответила: "О, нет! я не верю в это! Конечно же, они и здесь меня найдут, и, во всяком случае, я совершенно не рассчитываю на то, что они оставят меня в покое". Когда эсэсовцы увезли ее, сестры, разбирая ее бумаги, нашли маленькую икону, на которой она написала, что приносит в дар свою жизнь ради обращения евреев.

И уже в Великое воскресенье 1939 года она попросила у своей настоятельницы позволения принести себя в жертву искупления Сердцу Иисуса ради подлинного мира: "Я желаю этого, потому что уже час двенадцатый... я знаю, что я - ничто, но этого хочет Иисус, и настанет день, когда Он призовет и многих других".

Еще раньше, в 1938 году, водном из писем она писала: "Я уверена..., что Господь принял мою жизнь ради всех. Я думаю о царице Эсфири, избранной из своего народа, чтобы заступиться за него перед царем. Я - маленькая Эсфирь, бедная и немощная, но избравший меня Царь бесконечно велик и милосерден. И это большое утешение".

И, наконец, последние совпадения.

Святым Церкви, который более, чем кто-либо другой, говорил о необходимости Креста, был великий мистик и преобразователь Кармеля. О нем Эдит написала свой последний труд - "Scientia Crucis", ее труд был прерван на том месте, где она рассказывает о смерти святого, потому что она должна уже не писать, но на своем опыте познать ту "науку креста", о которой писала.

Родившись в 1891 году, в трехсотлетнюю годовщину смерти св. Иоанна Креста (1591), она умерла в 1942 году, в год четырехсотлетней годовщины рождения святого (1542).

И, наконец, последнее таинственное совпадение. В те страшные годы большая часть христиан утратила свою веру и стала исповедовать новую, страшную веру - веру в арийскую кровь. Один из официальных идеологов фашизма писал: "Сегодня рождается новая вера: миф о крови, вера, что вместе с кровью сохраняется божественная сущность человека, вера, основанная на незыблемой истине: нордическая кровь представляет собой тайну, которая сменила древние таинства и лишила их силы".

В единственном официальном идеологическом партийном журнале Розенберг писал: "Среди сильных идеологических противников, которые упорно противостоят всем белым народам, связанным общностью нордической крови... - Римская Церковь...".

В личности Эдит выражена та подлинная богословская трагедия, которую мы еще не осмыслили до конца: она, еврейка, была убита потому, что в ее жилах не текла "нордическая кровь", была убита бывшими христианами, которые выдумали новую языческую религию, и была убита потому, что была христианкой, в отместку тем епископам, которые осудили это язычество.

И Эдит парадоксальным образом полностью принадлежала одновременно и христианскому народу и народу еврейскому. Более того, она - свидетель того, сколь глубоко христианский народ привился к еврейскому, и сколь языческим становится христианский народ, когда он ополчается против своего священного прошлого.

В конце 1939 года Эдит писала: "Я получила то имя, которое попросила. Под крестом я поняла, какая судьба намечалась для народа Божьего в те времена...

Конечно, сегодня я лучше знаю, что значит быть с Господом под знамением креста. Понять это до конца невозможно; это тайна". В тайне Эдит Штейн есть и другой личностный аспект, связанный с ее профессиональным призванием в сфере культуры. И здесь нет недостатка в знаменательных совпадениях.

В течение долгого времени, пока она была неверующей, как она говорила, ееединственной молитвой была жажда истины.Эта жажда привела ее в университетский город Геттинген, который считался "раем для студентов, где днем и ночью, за столом или на прогулке, все занимаются только философией, говоря при этом, разумеется, только о феноменологии".

Воплощением ее идеала стал Эдмунд Гуссерль - "непревзойденнейший философ и учитель" того времени, учивший познавать объективную природу вещей. Увлеченность Эдит феноменологией была столь велика, что еще до ее отъезда в университет ее товарищи в шутку называли ее "познающей объективное" и посвятили ей песню, где говорилось, что все девушки мечтают только о поцелуях (по-немецки Kusseri), и только Эдит "мечтает лично встретиться с Гуссерлем".

"Мне был 21 год, и я была полна надежд. Психология разочаровала меня; я пришла к выводу, что эта наука находится во младенчестве и лишена объективных оснований. Но все, что я знала о феноменологии, заворожило меня, в особенности меня привлек ее объективный метод исследования".

Затем она объясняет: "Все молодые ученые, занимавшиеся феноменологией, прежде всего были осознанными реалистами... Нам казалось, что Логические исследования - это новая схоластика... и познание предстало нам обновленным". Здесь мы не можем заниматься философией. Но все мы можем по крайней мере понять, чтО было поставлено на карту. После долгого периода господства субъективизма (согласно которому истина зависит от сознания и точки зрения субъекта) возобладало объективное представление об истине: "Истина - это абсолют..., она не зависит от мыслящего субъекта... . Нужно исходить из опыта и описать его, прежде чем его объяснять...", - говорил Гуссерль.

Он настаивал: "Нужно обратиться к вещам и спросить у них, о чем говорят они сами, обретя, таким образом, уверенность в том, что не вытекает из теорий, построенных а-приори, из непроверенных мнений, полученных из вторых рук". Мы знаем, что Эдит следовала этому наставлению и в своей религиозной жизни и что потом, после обращения, она пыталась сравнить и найти точки соприкосновения непреходящей церковной философии, воплощенной в учении св. Фомы Аквинского, с учением Гуссерля. Он сам признал, что в ее лице католическая Церковь обрела "первоклассную защитницу неосхоластических взглядов". Но больше всего нас интересует общность судеб между учителем и его ученицей, ставшей ученицей Христовой.

Она говорила Гуссерлю о своем обращении, и тот выслушал ее очень сочувственно, но она поняла, что отныне между ней и философом пролегла пропасть. Гуссерль, еврей по национальности, был воспитан в традициях протестантизма, но не был верующим.

Эдит писала об этой встрече; "Между бытием орудия, пусть даже избраннейшего, и обладанием благодатью - пропасть". Пропасть открывалась прежде всего тогда, когда им случалось говорить о "конечных проблемах бытия". Идеал Гуссерля оставался философским идеалом, а его основным делом было довести до конца свои исследования. Даже к смерти он относился и готовился более как последователь Сократа, нежели как христианин.

В одном из своих писем Эдит пишет: "На следующий день после принесения торжественных обетов я получила записку от госпожи Гуссерль, где она сообщала мне о том, что произошло вечером в Страстной четверг.

События этой недели показались мне настоящим подарком по случаю принесения обетов. Я очень хотела, чтобы Гуссерль перешел в вечную жизнь на этой неделе, в силу того же совпадения, благодаря которому моя мама скончалась в тот час,когда мы возобновляли обеты.

Не то чтобы я особо верила в силу моих молитв или особо уповала на свои "заслуги". Однако я убеждена, что Бог никого не призывает самого по себе и что, когда ему угодно принять в жертву чью-нибудь душу. Он посылает изобильные знамения Своей любви" (15.5.1938).

Агония Гуссерля продолжалась со Страстного четверга, 14 апреля 1938 года, до 27 апреля. В то же время Эдит готовилась принести окончательные обеты, которые и принесла 21 апреля.

Все это происходило на Страстной неделе и на неделе после Пасхи. Существуют интересные свидетельства о смерти Гуссерля, показывающие, как мало-помалу интерес его к философии угасал, и он обращался к вере, как ребенок.

Здесь нет возможности привести этот длинный документ. Процитируем лишь некоторые отрывки из него. 14 апреля, в Страстной четверг, во второй половине дня: "Я жил как философ, я хочу и умереть как философ...".

Позже, беседуя с монахиней-сестрой милосердия: "Можно ли умереть достойно?". "Можно умереть и достойно и умиротворенно". "Но как этого достичь?". "Благодатью Иисуса Христа, Спасителя нашего". ... "Молитесь за меня".

В Страстной четверг, около 9 часов вечера (это и есть то событие, о котором жена Гуссерля писала Эдит): "Бог принял меня в благодать Свою, Он разрешил мне умереть...",

С того момента он уже не говорил о своих философских трудах и, казалось, получил облегчение.

В Страстную пятницу утром он сказал: "Какой прекрасный день - Страстная пятница! Христос все простил нам". "Бог благ!". "Да, Он благ и в то же время непостижим, и для меня это большое испытание".

Он говорил, что видит свет и тьму, а потом снова свет. Он оставался в состоянии комы до 27 апреля.

В тот день, обратившись к сиделке, он закричал: "Я видел нечто поразительное: пишите, скорее!" и скончался. Эдит смиренно, но твердо свидетельствовала о том, что ее духовный опыт и духовный опыт ее учителя глубоко слились (госпожа Гуссерль впоследствии тоже стала католичкой).

Можно было бы сказать еще много о другом аспекте личности Эдит Штейн: об ее интересе к проблеме равноправия женщины, о защите ею католического феминизма в его умеренной форме.

Этой теме посвящен целый том ее эссе (V том собрания сочинений). Эдит посвятила прекрасные страницы доказательству равного достоинства мужчины и женщины, сохранив, однако, глубинную суть традиционного христианского учения, согласно которому женщина обязана мужчине "послушанием".

Именно ею были сказаны прекрасные слова, которые необходимо глубоко осмыслить и прокомментировать: "Я чувствую, что чем больше я повинуюсь, тем свободней моя душа".

Только благодаря непосредственному знакомству с ее трудами можно понять, что эти слова не могут и не должны быть объектом спекуляции, но обладают, напротив, глубокой внутренней силой, опрокидывающей косные привычные представления.

Обратимся, наконец, к рассказу о ее мученической кончине. Не случайно немногие сведения о ней, дошедшие до нас из концлагеря Вестерборк, где она находилась, прежде чем окончить свой крестный путь, рисуют нам облик женщины, "выделявшейся своим спокойствием и умиротворенностью. Вопли, жалобы, лихорадочное возбужденней ужас вновь прибывших были неописуемы.

Сестра Бенедетта проходила среди толпы женщин, как ангел-хранитель, успокаивая одних, помогая другим. Многие матери, казалось, впали в состояние прострации, граничащее с безумием, - они кричали, как умалишенные, забыв о детях.

Сестра Бенедетта занялась маленькими детьми, мыла их, причесывала, добывала им пищу и оказывала необходимую помощь. На протяжении всего времени, пока она оставалась в лагере, она оказывала окружающим помощь, исполненную такого милосердия, что одно воспоминание об этом глубоко трогает меня".

Это свидетельство одного еврея-торговца из Кельна, встретившего ее в лагере и избегнувшего гибели. "Что с вами теперь будет?" - спросил торговец эту милосердную монахиню.В ответ он услыхал: "До сих пор я могла молиться и работать, надеюсь, что смогу молиться и работать и дальше".

Между 8 и 11 августа 1942 года Эдит Штейн, Тереза Бенедетта Креста, соединила свою жертву с жертвой Христа в газовой камере Освенцима.

БЕНЕДЕТТА БЬЯНКИ ПОРРО

Время от времени на небесах происходит некий диалог. Библия рассказывает нам о нем в форме притчи. В притче говорится о Боге, Который с гордостью любуется воими творениями, любящими Его (как "в тот день" Он указывал с небес на праведного Иова), тогда как сатана отвечает ему: "Разве даром богобоязнен

Иов?", "Разве даром творения Твои любят Тебя? Они любят Тебя, потому что преисполнены дарами Твоими, но попробуй отнять руку Твою, попробуй отнятьу них то, что у них есть, позволь мне уязвить их плоть и кость, и Ты увидишь, что они проклянут Тебя". Так сатана бросает вызов Богу; "Простри руку Твою и коснись кости его и плоти его, - благословит ли он Тебя?" (Иов 2, 5).

И Бог принимает вызов:"И сказал Господь сатане: "Вот, он в руке твоей, толькодушу его сбереги!""(Иов 2, 6). Так на землю и на человека обрушивается несчастье, бессмысленное, жестокое и бесконечное страдание. И многие поддаются искушению сатаны. Тогда самые близкие Иову люди и даже его жена усомнились. Жена говорит ему: "Ты все еще тверд в непорочности твоей? Похули Бога и умри".

Но Иов "не согрешил устами своими" (Иов 2, 10-11). Многие же другие в ответ на страдание проклинают небо, бунтуя либо открыто, либо в душе.

А бывают эпохи, когда страх перед страданием столь велики столь бесчеловечен, что люди уже не обращаются к Богу, но просто проклинают жизнь, дар жизни и учат друг друга определять, кто достоин жить, а кто жить недостоин, и уничтожать жизнь, отмеченную страданием.

Так жизнь, которая несет в себе или может нести в себе несчастье либо для самого человека, либо для окружающих, разрушается еще до своего появления на свет.

Представление о ценности жизни, ставшей бременем, - из-за болезни, старости,отсутствия видимой цели - уступает в обществе место представлению о целесообразности "безболезненной" смерти.

И проклятие, обращенное уже не к Богу, но к жизни, теряет свой драматизм и становится вопросом чистой статистики и наспех сформулированных законов, чтобы забыть как о Боге, так и о страдании, которому Он не захотел или не смог помешать.

И сегодня кажется, что сатана выиграл спор. Тем более что после Иова был Христос, возлюбленнейший Сын Божий, душа Которого была прискорбна до смерти, Христос, Который на нашей земле обливался кровавым потом, и это свидетельствует нам о том, что страдание запечатлено в извечном объятии, которым привлекает к Себе Небесный Отец Своего Единородного Сына.

Но многие, кажется, забыли об этом. И Бог переписывает заново книгу Иова и историю Страстей Сына Своего, потому что Ему угодно быть благословенным в тайне страдания.

И тогда вновь совершается чудо. Для нашего времени, именно для нашего времени таким чудом была Бенедетта Бьянки Порро.

Бенедетта родилась в деревушке итальянской провинции Романья более пятидесяти лет тому назад. Она училась на медицинском факультете миланского университета. Когда она умерла, ей не было и двадцати восьми лет.

... В 10 лет она гостила у одной семьи из города Брешиа и в 1946 году ходила в первый класс в школу монахинь-урсулинок. В 1951 году она ходила в первый класс классического лицея Багатта в Дезенцано (вся ее семья переселилась в местечко Сирмионе). Почти все ближайшие друзья Бенедетты принадлежали к католическому движению "Социалистическая молодежь".

Итак, Бенедетта была обыкновенной современной девушкой. Но у нее было преимущество, которое никто преимуществом бы не назвал: Бог возлюбил ее неизреченной любовью и запечатлел ее Своим присутствием - присутствием Распятого.

В детстве Бенедетта была нежным ребенком с сильным характером, как и многие другие дети, но, читая ее дневники, которые она начала писать в пять лет по совету матери, нельзя не чувствовать, как сжимается сердце.

В ее дневниках чувствуется необычайно тонкая душевная организация, которая часто поражает нас в детях, но ее слова уже отмечены отдаленным предчувствием страдания и скорби: "Сегодня я бросила в воздух много перьев, надеясь, что ласточки подхватят их и сде- лают себе гнездо"; "Я играла с Катериной, и мы сделали из дерева солнце, луну и звезды"; "Я обошла вокруг двора с курицей и цыплятами"; "Я искупала всех уток по очереди"; "Натале обстриг овечку. Надеюсь, ей не было больно".

Дневники пишет девочка, изумленная красотой сельской жизни, но видящая и ужасы войны: немецких, польских, английских солдат, аэропланы, бомбардировки. Иногда сама жизнь ее подвергается опасности. Одно издательство опубликовало прекрасный альбом с сорока рисунками, где четвероклассники проиллюстрировали записи Бенедетты, начиная от самых простых и кончая самыми горестными и глубокими. На эти прекрасные рисунки нельзя смотреть без волнения.

Часто к словам Бенедетты примешивается скорбь, которой запечатлено ее детское тельце: "Солнце палит, я чувствую слабость. Мама ругает меня, потому что я мало ем"; "Мама оставила окно открытым, чтобы солнце освещало комнату, но налетело много ос. Я испугалась. У меня болит голова"; "Когда я вернулась из школы, мои ноги подгибались от усталости и на лбу у меня выступил пот"; "Старая Анджела чувствует себя плохо. У меня тоже болит голова"; "Мне было весело, но я устала"; "У меня очень болит нога. Голова моя горит. В окошко светит солнце, которое освещает всю комнату, но я не могу играть".

Сначала у нее только болит голова. Кроме того, она носит ортопедическую обувь: видимо, вследствие полиомиелита.Сначала она ощущает себя не такой, как все. Кто-то из знакомых девочек называет ее "хроменькой". Когда ее мама об этом узнает, девочка говорит ей: "Не сердитесь! Ведь это правда - я хромая!".

Сначала она не могла играть с другими, не могла свободно двигаться, как другие дети.

В 12 лет ей пришлось надеть корсет: "Сегодня утром я в первый раз надела корсет и так плакала). Он так сильно жмет мне под мышками, что у меня перехватывает дыхание... теперь, мне кажется, я лучше понимаю, насколько я несчастна: раньше я была легкомысленна и думала, что я почти такая же, как все

остальные, но теперь... Какая пропасть нас разделяет! Мои ноги никогда не будут одинаковы, и если бы я не носила корсета, то, может быть, стала бы горбатой".

"Но, - добавляет она, - в жизни я хочу быть, как другие, может быть, больше других. Мне хотелось бы совершить что-нибудь великое. Какие мечты, сколько слез, какая тоска, несчастная Бенедетта!".

Она продолжает учиться в школе, но с 16 лет постепенно начинает глохнуть. Ее болезнь столь необъяснима, что сперва врачи полагают, что это глухота на нервной почве: "Меня вызывали на уроке латинского: время от времени я не понимала, о чем меня спрашивает преподаватель, - как мне иногда бывает неловко!"; "На перемене я разговаривала с преподавателем итальянского языка... и, конечно же, ничего не понимала. До сих пор, когда я вспоминаю об этом, мне становится стыдно..."; "На уроке по истории искусств я почти ничего не поняла. Ну и дела!".

Велико ее унижение. Она рассказывает одной подруге: "Часто я не слышу того, что говорят окружающие, и мне приходится только улыбаться. Единственный выход - делать вид, что я глуповата, а не глуха, потому что, веришь ли, люди смеются над моим недостатком, и, наверно, это действительно смешно, когда тебе что-то говорят, а ты не слышишь".

Но она же пишет: "Какая разница? Может быть, настанет день, когда я не буду понимать ничего, что говорят другие. Но голос совести я буду слышать всегда, и именно этому голосу я должна следовать".

Она по-прежнему неутомимо занимается, изучает литературу, искусство, даже музыку. Выпускные экзамены она сдает на год раньше срока. Смотря на себя в зеркало, - а она очень красивая девушка - она с иронией пишет одной из своих подруг о себе самой; "Иногда мне кажется, что я - памятник инвалидам войны!".

В университете она начинает изучать медицину. Ей приходится переносить всяческие унижения: кто-то должен отвечать вместо нее во время проверки студентов, она оказывается в изоляции, один из преподавателей бросает ей в аудитории зачетную книжку, потому что не хочет принимать у нее экзамен в письменной форме - он кричит ей: "Виданное ли это дело - глухой врач!".

Венедетта пишет: "Сегодня вечером мне грустно: я думаю, что мне не выдержать этого - ведь я буду глухой всю жизнь!". Однако ей удается сдать все экзамены. Она хочет во что бы то ни стало стать врачом: "Мне было бы достаточно быть последним из врачей". Заключительного экзамена - экзамена по гигиене - она не выдержала. Учиться дальше она уже не в состоянии. Ее медицинских знаний ей хватает для того, чтобы самой поставить диагноз своей болезни, которая всем кажется загадочной: рассеянный нейрофиброматоз или болезнь Реклингсхаузена, опухолевое заболевание нервных тканей, ведущее к последовательной утрате всех пяти чувств. В 23 года после бесполезной операции спинного мозга нижняя половина ее туловища остается полностью парализованной, мало-помалу она утрачивает вкус и обоняние. Она уже не чувствует никаких запахов и вкусовых ощущений. Потом она утрачивает и осязание: сохраняет чувствительность только ладонь ее правой руки. С тех пор для того, чтобы общаться с ней, приходится нажимать условленное число раз на эту маленькую дверку ее измученного тела. В возрасте 27 лет - 28 февраля 1963 года - она присутствует на богослужении. В момент вознесения чаши у нее происходит кровоизлияние в глаза, и она полностью слепнет. В течение пяти часов она никому не говорит, что отныне погрузилась в абсолютную тьму. Потом она признается священнику, служившему Литургию: "Отец мой, я спокойна, и в моей душе сияет свет, хотя я только что полностьюпотеряла зрение".

Ей с трудом удается сказать это хриплым голосом. Такова внешняя история ее страданий. Здесь было сказано лишь о самых главных ее этапах и не упоминалось о бесчисленных операциях, результатом которых иногда было лишь ухудшение ее состояния.

Это страдание хрупкого существа, почти полностью изолированного от внешнего мира: от нее как будто требуется заживо пережить медленное, страшное умирание.

Но тут происходит чудо.

Христос пришел к ней, или, лучше сказать, Он доказал, что Он живет в ней, согласно богооткровенной истине, которой учит нас апостол Павел: "Не я живу,но живущий во мне Христос".

Эта истина справедлива для каждого христианина (и в определенной степени для каждого человеческого существа), но она часто остается для нас неясной и не пережитой на опыте в силу эгоизма нашей плоти, а часто - и нашего духа. В силу нашего небрежения.

Итак, Христос доказал, что Он живет в ней. Однако необходимо правильно представлять себе это присутствие Христово: оно не было для нее чем-то вроде духовного наркотика, заглушавшего ее страх. Думать так было бы ошибочно, как ошибаются те, кто считает, что во время Страстей Христос в силу Своей божественной природы не страдал. Страдания Бенедетты были ужасны.

Я от всего сердца надеюсь, что во время процесса беатификации, который сейчас ведется, агиографы и все, кто им занимается, не допустят этой ошибки - не станут исправлять и смягчать те слова Бенедетты, в которых, как кажется,сквозит настоящее отчаяние.

Это было бы все равно, что исправлять те места в Евангелии, где Иисус просит Отца пронести чашу мимо Него или укоряет Отца в том, что Он Его оставил.Страдание Бенедетты потеряло бы свой смысл, если бы все ее несчастное существо действительно не страдало - физически, психологически и духовно.

Бенедетта сама признается своей подруге: "Иногда мне хочется броситься в окно", и сначала она чувствует себя "охваченной страхом и беспокойством". В 17 лет Бенедетта чувствует, что ее как бы затягивает пустота и скептицизм: "Мне кажется, что время проходит, минута за минутой, в молчании и пустоте дни грустны и похожи один на другой, ничего не происходит, радоваться нечему, немного смирения и много горя. Озеро серое, небо пасмурно, иногда я чувствую,что глаза мои полны слез, мне хочется плакать то ли это холод, то ли воспоминания. Знаешь, Анна, мне кажется, что я медленно-медленно, без боли исожаления, погружаюсь в бесконечное болото, не осознавая происходящего и оставаясь равнодушной, даже если исчезнет последний клочок небаи трясина сомкнется надо мной".

В этот период она чувствует "страстную жажду истины, но никто ничего не знает".

Но однажды произошло что-то, что останется тайной ее души и ее дружбы с другими девушками, которые помогают ей понять свое призвание.

Впервые о произошедшей перемене свидетельствует ее письмо матери от 1959 года: "Что касается меня, то все по-прежнему. Но с тех пор, как я поняла, что существует Некто, кто глядит на мою борьбу, я стараюсь быть мужественной. Как это прекрасно, мамочка! Я верую в Любовь, сошедшую с небес, в Иисуса Христа и в Его прославленный крест, да, я верую в любовь".

То, что это не просто преходящее настроение, подтверждается постскриптумом: "Мне хочется сказать тебе еще кое-что. Ты скажешь мне, что я родилась в Иисусе. Да, но прежде мне казалось, что Он так далеко. Теперь же я знаю, что Бог во всем".

И ощущение близости Бога становится в ней все сильнее. Через год она пишет: "Я живу, как обычно, однако чувствую себя существом столь полноценным! Действительно, жизнь сама по себе кажется мне чудом, и я хотела бы вечно возносить гимн хвалы Тому, Кто даровал мне ее".

Вспоминая о самых трудных годах, она пишет: "Думая о прошлом, я вспоминаю о том, сколько страданий, страха я пережила, и, борясь с недугом, я всегда искала Его - только Его - с самого начала. И Он пришел, Он утешил меня, успокоил меня в моменты самой сильной боли и самого острого страха, когда мне казалось, что рухнуло все здоровье, надежды на учебу и работу, мечты".

Духовные переживания Бенедетты очень просты, но требуют несокрушимой веры. Суть их такова рядом с Бенедеттой - Христос, Который успокаивает, утешает ее, дает ей ощущение счастья. Дело не в том, что Бенедетта страдает, а духовное присутсвие Христа заставляет ее забыть о страданиях, подобно наваждению или наркотику. Это не так: несчастное тело Бенедетты и ее душа действительно

страдает, но Он существует. Он - истина. Он дарует ей невероятное счастье. Среди писем Бенедетты есть одно несколько жесткое и суровое, написанное в ответ на письмо друга, который, по-видимому, восхищался мужеством, с которым она переносит свои страдания.

Она пишет ему (и это одно из ее последних писем): "Признаться, тон твоего письма не понравился мне. Видишь ли, Роберто, комплименты мне совсем не по душе Более того, я не хочу их слышать. "Ибо уже не я живу, но живущий во мне Христос". Роберто, ты ничему от меня не научился".

В 1962 году она пишет: "Знаешь, было время, когда я искала Бога, но была беспокойна, как будто платье было мне слишком узко". "Я живу, как обычно, очень страдаю, каждый день мне кажется, что я этого не перенесу, но милосердный Господь поддерживает меня, и я все время вновь поднимаюсь и стою прямо у подножия Креста".

А в 1963 году она пишет: "Мне кажется, я задыхаюсь и надежда вытесняется чувством бесконечной скорби и страха. Обреченная на глухоту, я заставляю себя быть спокойной, чтобы моя скорбь расцвела, и, опираясь на свою смиренную волю стараюсь быть такой, какой Он хочет меня видеть крохотной - и я действительно чувствую себя ничтожно малой, когда мне удается узреть Его бесконечное величие в мрачной ночи моих тягостных дней. Я борюсь с искушением желать солнечного тепла, когда ощущение Его присутствия в моей душе становится явственней, я зову Его к себе, как будто моя постель - это пещера или пустынная келья, откуда Он должен помочь мне выйти и научить меня лучше исполнять свой долг, который состоит и должен состоять не только в том, чтобы анализировать свои переживания, но и в том, чтобы любить страдание во всех, кто живет рядом со мной или собирается у моей постели. Мне хотелось бы обладать всем терпением,необходимым для того, чтобы уметь ждать, как природа ждет источника конца и победы над началом и взывает к нему. Пребывая в состоянии неподвижности, мне хотелось бы быть доброй и послушной, ласковой и безмятежной и полностью отказаться от себя самой, забыть себя, вслушиваясь только в чудо Его Света".

Она также пишет: "Мне кажется, что вместе с Ним я в запертой келье, но движусь вперед. И меня охватывает нежность, когда мне кажется, что Он берет меня за руку, и я невольно вздрагиваю".

"Я тоже помню о тебе и по-прежнему очень люблю тебя, - пишет она старой подруге, которая после долгого перерыва ее отыскала. - Но я очень изменилась. Теперь со мной Бог и мне хорошо. Мы живем на земле, которая надеется под снежным покровом, потому что "все там, где ему надлежит быть, и идет туда, куда ему надлежит идти в место, указанное Премудростью, которая не есть наша премудрость" (*)... Я слепа, глуха и почти нема. Но я говорю: в начале был Свет, и Свет был жизнь человеков".

"Мои дни длинны и тягостны, но все же исполнены нежности и света Божьего. Ребята из "Социалистической молодежи" мне очень помогли. Я не могу ничего отдать Господу, мои руки пусты, у меня есть лишь несколько хлебных крошек, но даже в своей постели я чувствую всю прелесть наступившей весны. И я приношу в дар Богу все цветы мира, расцветшие под Его солнцем. Я думаю о последнем часе и, если мне станет страшно, не стыдясь, скажу "Мне страшно. Господи, укрепи меня!""

"Пожалуйста, молись за меня у меня еще остались крохи, которые я могу отдать Господу. Мой ум иногда омрачается это смертная пустыня Мне страшно Если я говорю лишнее, пожалуйста, моли Его, чтобы Он заставил меня замолчать... Я иду крестным путем, скоро ему конец... Тот, кто в страдании приближается к Нему, становится добрее, тот, кто от Него удаляется, ожесточится, сам того не заметив".

"Мрак страшен, но я знаю, что я не одна: рядом со мной, в молчании, в пустыне, идет Он: Он улыбается мне, идет впереди меня, вдохновляет в меня мужество принести Ему еще несколько крох любви".

"Мрак, в который я погружена, тяготит меня, но я предпочитаю мрак, если нужно заплатить этой ценой за возможность идти со светом в сердце". "Я пишу тебе, потому что до сих пор меня иногда охватывает чувство страха и горечи. Иногда мне кажется, что я стою перед Ним неподвижно, с пустыми руками, и что у меня не осталось ни крохи. Я стараюсь выйти из очень трудного, невыносимо трудного душевного состояния. Иногда я страшно страдаю, хочу, чтобывсе кончилось; иногда прошу, чтобы страдание мое было еще больше... Иногда я чувствую, что земля уходит у меня из-под ног, как будто я стою на шатающейся лестнице, и не могу подниматься вверх.

И все же - я этого хочу. Я чувствую себя одинокой. Я зову Его в смятении, но в моей душе - лишь какая-то смертная пустыня.

Я теряю рассудок. Все дни одинаковы. Я блуждаю во тьме, но в моей душе - свет, я могу говорить лишь нечленораздельно, но мне нужно сказать Ему столько нежных слов!

Я в страхе думаю о том, как это ужасно: бояться только одного - бояться потерять Бога. И этот ужас мне довелось испытать. Я вспомнила свою прошлуюжизнь, но не нашла в ней смертных грехов. Тогда постепенно в моей душе вновь воцарились мир и спокойствие. Я снова услышала в своем сердце голос Отца.

Измученная жаждой, я прибегла к Нему, ища утешения. Это был Он! Я вновь почувствовала Его близость! Я вновь нашла Его, Франческа, какая радость! Я чувствую, что с Ним могу идти хоть на край света, если это Ему будет угодно. Я не хочу отдыха, не хочу останавливаться: я вновь нашла Господа, услышала Его голос, и как сладостна была наша беседа!".

"Я поняла, какое богатство - моя болезнь, и не хотела бы ничего изменить".

"Я поняла, что вознаграждена за то, чтб у меня было отнято, потому что обладаю богатством Духа".

"Ум мой еще ясен, но я устала! Я очень устала, отец мой, даже слов на моих устах почти не осталось. Но дух мой еще бодр, и я готова ответить "Я здесь!", когда Он призовет меня.

Отец мой, я слышала Его голос, голос Жениха... Разговаривая с Господом и молясь Ему, я ленива, но все же смиренно приношу себя в жертву...".

"Я стараюсь бдить неустанно, и если меня вдруг начинают одолевать искушения, я зову Его, хотя и бледнею от страха, сразу же чувствуя присутствие Господа,утешающего меня, Господа, Чей свет сияет мне во тьме. Если я теряю равновесие,Он сразу же обращает ко мне взгляд, зовет меня и меня находит...".

"Мне хорошо, мне очень хорошо, хотя я с трудом переживаю некоторые часы, потому что Господь ни на миг не оставляет меня". "Иногда мне становится грустно, потому что мне кажется, что в моем состоянии я уже никому не нужна и тогда мне хочется, чтобы поскорее настала Встреча. Но, может быть, это искушение.

Потому что, видишь ли, Николетта, чем дальше я иду вперед, тем крепче моя уверенность в том, что "сотворил мне величие Сильный, и величит душа моя Господа". И действительно, каждый миг, каждое дыхание подтверждает мне, что Бог с любовью помогает мне".

"Я бедна и в бедности моей не делаю ничего, и иногда падаю на землю под тяжестью моего креста. Тогда я с любовью взываю к Нему у Его ног, и Он нежно кладет мою голову Себе на лоно. Ты понимаешь меня, Мария Грация? Ведомы ли тебе эти сладостные минуты?".

Я прочитал 147 писем Бенедетты, с трудом написанных или продиктованных ею - большая часть их приходится на последний год ее жизни - и мне жаль, что приходится цитировать только некоторые из них и опустить столько других, проникнутых бесконечным страданием и безграничной нежностью, благодаря которым письма Бенедетты стали одним из выдающихся памятников христианской литературы.

Но ясно одно: речь идет о переписке, о людях, которые получают эти письма, которые отвечают на них, встречаются с Бенедеттой, сопереживают ее страданиям и сопричастны ее неизреченному счастью.

У постели Бенедетты течет жизнь, которую трудно себе представить: иногда в ее комнате собирается более пятнадцати юношей и девушек, которым с трудом удается

общаться с ней при помощи медленного и требующего большого терпения немого алфавита, тогда как Венедетта "интересуется всем и всеми". Бенедетта даже пишет в газеты (получило большую известность ее письмо в журнал "Эпоха"), чтобы поддержать молодых людей, страдающих так же, как она, но впавших в отчаяние. Она идет им навстречу и убеждает их возродить веру в своих ожесточившихся сердцах. Свидетельства тех, кто с ней общался, заслуживают особого рассмотрения.

Достаточно привести одно изних: "Иногда, особенно во время молитвы, на ее лице появлялось неземное выражение и она говорила вещи, которые нельзя было слушать без трепета".

После ее смерти круг ее друзей, узнавших от нее тайну страдания, необычайно расширился. Даже Игнацио Силоне написал: "Рядом с Бенедеттой можно только молчать и преклоняться".За день до смерти Бенедетта позвала свою маму и, конечно, не зная того, что до нее то же самое делали другие святые, сказала ей: "Мама, стань на колени и возблагодари Бога за все, что Он даровал мне".

Незадолго до этого ей удалось сказать матери: "Мама, ты помнишь... легенду?".

Она умерла, благодаря ее, благодаря всех, кого любила, благословляя жизнь и Бога.

"Ты помнишь... легенду?".

Бенедетта очень любила читать, и ей запомнился рассказ Тагора. В нем говорилось о нищем, который однажды повстречал Царя царствующих в его золотой карете:

"Карета о становилась рядом со мной. Твой взгляд упал на меня, и, улыбаясь, ты сошел вниз. Я почувствовал, что настал высший миг в моей жизни. Но Ты вдруг протянул руку со словами: "Что ты можешь дать мне?". Ах, какой это был подарок - протянуть Твою царскую руку, прося милостыню у нищего!

Смущенно и нерешительно я медленно извлек из своей сумки зернышко и дал его Тебе.

Но каково же было мое удивление, когда на склоне дня я вытряхнул все из сумки на землю и среди кучки моего жалкого добра нашел золотое зернышко! Я горько плакал о том, что у меня не хватило великодушия отдать Тебе все, что у меня было".

Становится понятным, почему Бенедетта все время повторяла, что у нее еще есть крохи, чтобы дать Ему, или жалела, что ей не удается отдать Ему последние крохи. Эта сказка Тагора глубоко языческая, ибо бедняк не понимает, чтоб завстреча произошла, и глубоко христианская для Бенедетты, вера которой открыла ей парадокс: Бог богат, а творение бедно. Он должен был бы давать, но вместо этого протягивает руку. Он просит, а творению кажется, что оно должно стать еще беднее, отдав все: здоровье, слух, зрение, возможность двигаться.

Но все отдав - когда вечером содержимое сумки вытряхнуто на землю - бедное творение видит, что все было превращено в золото, все стало драгоценным."Ты помнишь легенду?".Для Бенедетты сказка стала реальностью уже тогда, когда она поняла, что Господь вошел в ее жизнь и потребовал от нее всего: и это было выражением Его любви, чего бы Он ни просил.

Бенедетта писала одной из своих подруг: "Сейчас я прощаюсь с тобой и повторяю: чтобы жить, мне нужно чувствовать, что Бог живет во мне". И в этом заключался смысл ее "легенды". Но в этом и смысл нашей "легенды". Всегда ли мы помним, что для того, чтобы жить, мы должны чувствовать, что "Бог живет в нас"? Всегда ли мы помним, что для того, чтобы чувствовать, что Он живет в нас, мы должны отдать Ему все

СВЯТАЯ ЕКАТЕРИНА СИЕНСКАЯ

Была осень Средневековья. Именно в тот 1300 год оно в последний раз принесло обильный урожай: впервые в истории Папа Бонифаций VIII провозгласил Юбилей 24, и в Рим хлынула волна более чем двухсот тысяч паломников со всей Европы.

И вот не прошло и трех лет, как весь христианский мир в смятении слушал толки об оскорблении, нанесенном римскому первосвященнику в Ананьи: солдаты французского короля осмеяли его и надавали ему пощечин.

Тот же Данте, который обвинял Папу (несправедливо) в том, что он "внес раздор" в Церковь, продав ее за деньги (ср. Божественная Комедия, Ад, XIX, 54), с благоговейной любовью созерцал в нем образ Христа:

"Но я страшнее вижу злодеянье:

Христос в Своем наместнике пленен.

И торжествуют лилии в Аланье.

Я вижу - вновь людьми поруган

Он И желчь и уксус пьет, как древле было,

И средь живых разбойников казнен".

(Чист. XX, 85-90, перевод М. А. Лозинского).

Через несколько недель Бонифаций VIII умер от разрыва сердца и папское государство осталось под грозной опекой короля Франции.

Именно в бурных событиях начала века - истоки той трагической ситуации, которая к тому времени, как Екатерина Бенинказа появилась на свет в 1347 году, длилась уже сорок лет: "великого пленения" или изгнания Папы из Рима.

Этому изгнанию, которое многим христианам слишком явно напоминало "вавилонское пленение", суждено было длиться еще тридцать лет - всего семьдесят. Сегодня некоторые историки утверждают, что это семидесятилетнее изгнание спасло папское государство от анархии и раздробленности, угрожавших Италии, и что в Авиньоне папская курия научилась современным способам управления и администрирования.

Как бы то ни было, тогда "авиньонское пленение" казалось скорее несчастьем и предательством. Данте говорил, что Церковь "вступила в брак с французским королевством", а Петрарка - чья совесть, однако, была не так чиста, - утверждал, что Авиньон - "ад для живых и клоака земли".

Это были несправедливые суждения, но они хорошо передают настроения многих, в особенности потому, что некоторых Пап периода авиньонского пленения (хотя среди них были и святые люди) Данте по праву называл "беззаконными пастырями".

Как бы то ни было, к середине века весь христианский мир, жил в состоянии страха. Италия была охвачена гражданскими войнами одних городов против других, а в самих городах вели братоубийственную борьбу разные партии. В Германии царил хаос; Англия и Франция начали трагическую, бесконечную Столетнюю войну; Восточная империя распадалась, и турки угрожали европейским границам. Повсюду вспыхивали восстания крестьян, чувствовавших себя угнетенными и отверженными. Частым явлением был голод и стихийные бедствия. И, в довершение всех несчастий, именно в 1347 году разразилась та страшная эпидемия "черной чумы", о которой писал Боккаччо и от которой за несколько месяцев вымерло более трети населения Европы. Подсчитано, что мир был отброшен назад во времени на два поколения.

В Ананьи вымерла половина жителей. Согласно некоторым свидетельствам, население Сиены сократилось с восьмидесяти до пятнадцати тысяч человек.

Именно в тот страшный 1347 год в Сиене вместе с другой девочкой-близнецом родилась Екатерина, двадцать четвертая дочь красильщика Якопо Бенинказы и монны Лапы, дочери ремесленника, изготовлявшего лемехи для плугов.

Девочка-близнец умерла почти сразу же, но уже на следующий год родился двадцать пятый ребенок. Кроме того, семья взяла в дом десятилетнего двоюродного брата-сироту: впоследствии он стал монахом-доминиканцем и был первым исповедником Екатерины.

Вокруг маленькой девочки очень рано, еще при ее жизни, расцвела Легенда, заполнившая чудесами ее детство и юность. О некоторых событиях говорит сама Екатерина, о некоторых - ее исповедник и бесчисленные поклонники ее дарований, постоянно окружавшие ее и очарованные ее уже зрелой святостью.

Может быть, кое-какие события приукрашены, но это объясняется только стремлением передать невыразимое, сверхъестественное очарование, от нее исходившее. Как бы то ни было, все достоверно знают, что детство Екатерины было неизгладимо отмечено видением: ей явился улыбающийся Христос, из сердца Которого выходил луч света, упавший на нее и ее ранивший.

И девочка росла непохожей на своих многочисленных братьев и сестер (даже имена большинства из них нам не известны!): росла "посвященной", дав по своей воле уже в семь лет обет целомудрия (то есть исключительной любви ко Христу), - обещание, ставшее для нее непреложным.

Ей еще не было десяти лет, но она уже искала молчания, молитвенного уединения, аскезы. Если этот возраст нам кажется слишком малым, вспомним, что весь ее земной путь, так богатый событиями и встречами, продолжался всего тридцать три года и что за столь короткий срок она сгорела, служа Христу и Церкви.

В 15 лет, чтобы лишить всякой тщетной надежды мать, хотевшую обручить ее во что бы то ни стало, Екатерина совершила решающий поступок: она вышла из своей комнаты, обрезав свои длинные волосы, как то сделала св. Клара Ассизская: отныне она, согласно обычаям того времени, была "девушкой, принявшей постриг", свободной от мирской суеты, "посвященной".

Чтобы наказать Екатерину и отвратить от намерения, которое ее матери казалось абсурдным (Екатерина была единственной дочерью, которую она выкормила), та рассчитала прислугу и взвалила на нее большую часть домашних работ: она думала, что под этим непосильным бременем у девочки не останется времени для того, чтобы мечтать о монашестве, аскезе и молитве.

Рассказывают, что однажды, то ли из-за усталости, то ли глубоко задумавшись, девочка слишком низко склонилась над огнем очага, и пламя долго лизало ее лицо, не обжигая его.

Быть может, это только легенда, но очаг - единственная часть дома Екатерины, оставшаяся нетронутой. На протяжении веков никто не осмелился прикоснуться к нему.

У Екатерины отняли даже ее маленькую комнатку, чтобы помешать ее молитвенному уединению, и с тех пор она навсегда научилась находить убежище в себе самой. В одном из ее жизнеописаний говорится: "Она устроила в душе своей внутреннюю келью и научилась никогда не выходить оттуда".

С матерью Екатерина была нежна и послушна, но непреклонна.

Позже, когда ей приходилось постоянно путешествовать, исполняя свою миссию, и мать сетовала на ее долгие отлучки, Екатерина, к тому времени ставшая духовной наставницей своей собственной матери, не без укоризны писала ей:

"Все это происходит с вами потому, что вы больше любите ту часть, которую я взяла от вас, чем то, что я взяла от Бога, то есть плоть вашу, которой вы меня облекли" (П. 240).

В сочинениях о воспитании редко так хорошо и точно с христианской точки зрения описывался вред, который родители могут нанести своим детям, любя в них более плоть, которую они им дали, чем душу, вложенную в них Богом как неповторимое знамение и предназначение.

Основная мысль всего письма, о котором было сказано, что оно "исполнено изящества и величия от начала и до конца" - это слова Екатерины: "Страстно я желала видеть вас истинной матерью не только тела, но и души моей".

После месяцев страданий и ожидания, когда силы Екатерины подошли к концу, она открыла родителям, что еще девочкой дала обет и объяснила им, что ее решение непреклонно:

"Теперь, когда милостью Божьей я достигла взрослого возраста и большего разумения, знайте, что некоторые решения мои столь непреклонны, что легче разжалобить камень, чем вырвать их из моего сердца... Я должна повиноваться более Богу, нежели человекам" (Легенда I, гл. 5, стр. 91).

В конце концов на ее защиту встал отец. Обращаясь к жене и к другим детям, добрый Якопо решил: "Пусть никто больше не досаждает моей дорогой девочке... Пусть она служит своему Жениху так, как хочет... Никогда у нас не будет такого родства, как это, и мы не должны жаловаться, если вместо простого смертного примем Бога и Человека бессмертного".

Наконец в 16 лет Екатерина примкнула к женской ветви доминиканских терциариев в Сиене и стала носить белую одежду и черную накидку Ордена св. Доминика (поэтому сестер этой ветви называли "сестрами в накидках"), но не избрала затворничество и монастырь, потому что чувствовала, что ей суждено исполнить общественную миссию.

Она стала делить свое время и силы между домашними занятиями, долгими молитвами и работой в больницах (тогда в Сиене их было 16!) и лепрозории.

Поскольку она была очень молода, не было недостатка в непонимании, наговорах и даже в самой грязной клевете, однако она обезоруживала всех любовью. То были годы, проведенные в тиши, в течение которых она уделяла много внимания глубокой молитве и постам, покаянию, которое сегодня показалось бы нам чуть ли не чрезмерным.

Кроме того, отныне вокруг нее создалась атмосфера доверительной близости с чудесным и сверхъественным, ее сопровождавшая.

Самым явным признаком ее духовной зрелости было то, что вокруг нее, неученой девушки, собралась компания ее последователей и поклонников. Ее называли в чисто духовном смысле слова "прекрасной компанией", и она состояла из людей самого разного возраста и общественного положения: магистратов и дипломатов, художников и поэтов, знатных людей и торговцев, рыцарей и ремесленников, благородных дам и женщин из народа. Были там и монахи самых разных орденов: доминиканцы, августинцы, валламвросианцы, гульельмиты и другие.

Все они рассуждали о богословии и мистике, читали "Божественную Комедию" и изучали творения св. Фомы Аквинского, но прежде всего учились всем сердцем любить Христа Искупителя и Церковь - мистическое Тело Его. Возникло настоящее движение, вдохновленное Екатериной, которое постоянно росло (при жизни святой оно охватило около ста человек): все его члены называли Екатерину "мамой", а она называла их "дражайшими детьми". Она не только принимала участие в их судьбах и давала каждому духовные советы, но и чувствовала себя ответственной за их жизнь, веру, призвание.

"С тех пор, как я с ней познакомился, - писал один из них, - для меня важно в жизни только одно - быть угодным Богу".

О том, какие глубокие отношения связывали Екатерину с ее подопечными, мы можем судить сегодня по письмам святой, адресованным им: во всех она обращается к ним на "ты", и все они проникнуты материнской привязанностью и заботой.

Для молодой сиенской девушки ученики - это дар, ниспосланный ей Богом: "Те, кого Ты дал мне, чтобы я особо возлюбила их".

Она будет заботиться о них даже на смертном одре, призвав их к себе и дав многим последнее послушание, подробно объяснив, каким путем каждый из них должен пойти, чтобы исполнить свое призвание.

Умирая, она, подобно Христу, заботилась о том, чтобы они не остались "как овцы, не имеющие пастыря" (П. 373).

Одной из ее последних молитв была молитва об учениках: "Боже предвечный, добрый Учитель, нежно мною любимый..., еще препоручаю Тебе возлюбленнейших детей моих; молю Тебя... не оставь их сиротами, но посети их милостью Твоей и сделай так, чтобы они жили, умерев (то есть в совершенном послушании), в свете истинном и совершеннейшем, свяжи их вместе нежным Евангелием любви, чтобы они умерли, задохнувшись в объятиях этой нежной Невесты".

"Умереть, задохнувшись" от любви к Церкви - это мечта Екатерины-наставницы и суть всей ее воспитательной работы.

Как происходили в те времена решающие встречи между этой женщиной, одаренной подлинной харизмой материнства, и ее "детьми", можно понять хотя бы по одному из самых знаменитых и удивительных эпизодов.

Брат Габриэле да Вольтерра был не более не менее как провинциалом ордена францисканцев и верховным инквизитором Сиены. Он считался одним из самых знаменитых богословов и проповедников того времени в Италии. Вместе с другим известным богословом, августинианцем Джованни Тантуччи, он решил проверить слухи о мудрости Екатерины и стал спрашивать ее о сложных проблемах богословия и Священного Писания.

Сначала молодая женщина спокойно отвечала, потом, в свою очередь, обратилась к вопрошающим с нежностью, разящей, как меч, напомнив преподобным отцам о том, что наука может ввергнуть в гордыню тех, кто ею обладает, тогда как единственное, что стоит знать, - это наука Креста Христова.

Брат Габриэле был человеком образованным и утонченным - говорили, что он "живет роскошно, как кардинал", и что он приказал разрушить стены трех келий, чтобы построить себе из них одну; его кровать была покрыта периной и отгорожена шелковым пологом, на полках размещалась маленькая, но драгоценная библиотека стоимостью в сотни дукатов, а там и сям было со вкусом расположено множество ценных предметов. Екатерина продолжала говорить, объясняя, насколько бесполезна и опасна жизнь того, кто "заботится о внешней оболочке, а не о сути".

И вот монах-францисканец извлекает из кармана ключ от своего жилища и спрашивает у спутников сиенской монахини: "Не сходит ли кто-нибудь в мою келью, чтобы продать все и раздать вырученные деньги бедным?".

Его ловят на слове и оставляют в его келье только бревиарий. Впоследствии он отказался также от всех занимаемых им постов и стал монахом-прислужником в монастыре Санта Кроче во Флоренции.

Это и есть чудеса, более достоверные и явные, чем любое другое необычайное происшествие, о котором можно было бы рассказать.

В то время Екатерине было уже около двадцати лет. Настало время, когда ей суждено было начать свое служение Церкви на общественном поприще. Она чувствовала, что в ее жизни должен произойти решающий перелом, и продолжала истово молиться своему Господу Иисусу, повторяя ту прекрасную, нежнейшую формулу, которая стала для нее привычной: "Сочетайся со мной браком в вере!".

Был карнавальный вечер 1367 года. Первый биограф Екатерины пишет: "В те дни, когда люди имели обыкновение справлять жалкий праздник живота", а шум наполнял город и даже дом Екатерины, молодая девушка в своей комнатке "в тысячный раз", глубоко сосредоточившись, повторяла свою молитву о браке в вере.

И вот перед ней явился Господь, сказавший ей: "Ныне, когда остальные развлекаются..., Я решил отпраздновать с тобой праздник твоей души".

Внезапно, как будто пал покров, перед Екатериной предстало небесное воинство со святыми, которых она больше всего любила: Дева и Матерь Божья Мария взяла руку девушки и соединила ее с рукой своего Божественного Сына. Иисус надел ей на палец сияющее кольцо (которое Екатерина и только она одна впоследствии видела на протяжении всей своей жизни) и сказал ей: "Се, Я сочетаюсь с тобой браком в вере, Я - Творец и Спаситель твой. Ты сохранишь эту веру незапятнанной до тех пор, пока не взойдешь на небо праздновать со Мной вечный брак".

Обещание, данное в "Песни Песней", и обещание из евангельских притч о свадебном пире стали для Екатерины Бенинказа мистической реальностью.

Вплоть до последних лет (быть может, до сегодняшнего дня) в Сиене сохранялся обычай, согласно которому в последний день карнавала ни одной процессии и ни одной маске не разрешалось проходить по улице Фонтебранда, где была отпразднована эта мистическая свадьба. На фронтоне дома Екатерины до сих пор сохранилась надпись: "Это дом Екатерины, Невесты Христовой".

С ней произошли и другие события в библейском духе, дабы смысл ее миссии стал ей совершенно ясен.

Однажды Екатерина увидела видение: ее божественный Жених, обнимая, привлекал ее к Себе, но потом взял из ее груди сердце, чтобы дать ей другое сердце, более похожее на Его собственное. Это видение буквально повторяло слово из Писания: "Сердце новое дам вам".

В другой раз прошел слух, что Екатерина умерла и толпы друзей и учеников столпилась вокруг ее смертного одра. Она сама говорила впоследствии, что ее сердце было растерзано силой божественной любви и что она прошла через смерть, "узрев райские врата".

Но потом ей пришлось проснуться на земле, сетуя:

"О, как я несчастна!... Вернись, дитя Мое, - сказал мне Господь, - тебе нужно вернуться, чтобы спасти души многих: отныне и впредь ты будешь жить не в келье, но тебе нужно будет покинуть даже город твой... Я приведу тебя к князьям и властителям Церкви и христианского народа...".

Так она узнала, что Бог облек ее миссией поддерживать и как бы воплощать Церковь того времени, которая так нуждалась в сильной любви, решимости и реформе.

И смиренная неученая девушка начала рассылать по всему свету свои послания, длинные письма, которые она диктовала с поразительной быстротой, часто по три или по четыре одновременно и по разным поводам, не сбиваясь и опережая секретарей. Все эти письма завершаются знаменитой страстной формулой: "Иисус сладчайший, Иисус Любовь" и часто начинаются словами, напоминающими слова авторов библейских книг:

"Я, Екатерина, служанка и раба рабов Иисуса, пишу вам в драгоценнейшей Крови Его...

". На миниатюрах старинных рукописей иногда можно видеть, как те, кому были отправлены письма, принимают их, преклонив колена и сложив руки.

Франческо Де Санктис назвал дошедшее до нас собрание из 381 письма "кодексом христианской любви".

В письмах Екатерины бросается в глаза прежде всего частое и настойчивое повторение слов: "я хочу". Уже в первом своем письме папскому легату в Италии Екатерина пишет очень решительно:

"Так вот, я хочу, отец мой, легат владыки нашего Папы, чтобы вы исполняли то, что должны, усердно, а не с небрежением..." (П. 1).

Некоторые говорят, что решительные слова "я хочу" она в состоянии экстаза обращала даже ко Христу.

Когда началась самая важная ее переписка, переписка с Папой Григорием XI с целью убедить его вернуться в Рим, она использовала слова, исполненные нежности, но и не меньшей решимости:

"Я хочу, чтобы вы были таким добрым пастырем, что если бы у вас было сто тысяч жизней, вы были бы готовы отдать их все во славу Божью и ради спасения творений... Мужественно и как человек мужественный следуя за Христом, наместником Которого вы являетесь... Итак, смелее, отче, и отныне долой небрежение!" (77. 185).

"Говорю вам от имени Христа..., что в сад святой Церкви вы приносите зловонные цветы, полные нечистоты и алчности и раздутые гордыней, то есть злых пастырей и властителей, которые отравляют и растлевают этот сад... Я говорю вам, отче в Иисусе Христе, чтобы вы быстро пришли, как кроткий агнец. Ответьте на зов Святого Духа, к вам обращенный. Я говорю вам..., приходите, приходите и не ждите времени, потому что время не ждет вас" (П. 206).

Как бы воплощая Церковь - Невесту и Мать, Екатерина настойчиво просит Первосвященника быть для нее "бесстрашным мужем". Когда она прибегает к слишком сильным выражением, то извиняется, но не отступает:

"Увы, увы, дражайший батюшка мой, простите то, что я в дерзости своей сказала вам и говорю: драгоценная изначальная Истина заставляет меня говорить это... Если бы я была на вашем месте, я бы боялась, как бы Божественный гнев не обрушился на меня..." (П. 255).

В том же тоне и стиле пишет она князьям и правителям.

Правителю Милана Бернабо Висконти, готовящему бунт против Папы, она пишет длинное темпераментное письмо, уча его удерживать прежде всего "владычество над городом в душе своей": она говорит ему о любви Божьей, о крови Иисуса и о Папе, которому она доверена ("Даже если бы он был дьяволом во плоти, я не должна возносить главу против него..."), угрожает ему вечной погибелью и в заключение пишет:

"Любите Христа Распятого и бойтесь Его; укройтесь в ранах Христа Распятого; будьте готовы умереть за Христа Распятого" (П. 28).

Неаполитанской королеве, ставшей на сторону анти-папы, она пишет: "Увы, вас можно оплакивать, как мертвую, мертвую душой и телом, если вы не откажетесь от столь великого заблуждения" (П. 317).

А к королю Франции обращается со словами: "Творите волю Божью и мою".

Миссией Екатерины стало примирение свободных городов с Церковью - непременным условием чего было возвращение Первосвященника в Рим, - однако она знала, что борьбу за это ей придется вести самой.

Молясь за Папу, который не мог решиться приехать в Рим, она говорила Небесному Отцу:

"Вечный Боже, благоволи... чтобы наместник Твой не следовал советам плоти и... чтобы он не страшился никаких препятствий. Если его нерешимость, о вечная Любовь, неугодна Тебе, накажи за нее мое тело, которое я приношу и предаю тебе в жертву" (Молитва III).

Она знала, что страдания и судьбы Церкви таинственным образом имели отношение и к ней: однажды ей было видение Христа, Который "возлагал на плечи ей крест, а в руку влагал оливковую ветвь, говоря ей, чтобы она несла их людям...".

Наконец-то она смогла сама отправиться в Авиньон и сразу же столкнулась там с презрением кардиналов: "Как ты, презренная женщина (cum sis vilis femella), смеешь говорить о подобных вещах с владыкой нашим Папой?".

Но кардиналы не знали, что имеют дело с девушкой, которая могла любить и чистосердечно чтить их в силу присущего им достоинства священства, но в то же время могла не колеблясь назвать их "слугами дьявола", когда они препятствовали исполнению воли Божьей и ее миссии.

И Папа слушал Екатерину: чтобы остановить его, ему доставили подложное письмо от имени святого человека, который тогда был довольно широко известен, - блаженного Петра Арагонского, отказавшегося от королевства, чтобы стать францисканским монахом. В этом письме Первосвященника предупреждали, чтобы он не возвращался в Италию, если не хочет, чтобы его отравили: в лавках, мимо которых Папа должен был ехать по пути в Италию, яд будто бы уже готов!

Екатерина дает уничижительный ответ, где горячность смешана с иронией:

"Не думаю, что хорошо знает дело тот, кто это письмо написал. Ему бы следовало отправиться в школу, и мне кажется, что он знает меньше, чем ребенок", ведь и ребенок знает, что "в лавках Авиньона и других городов так же можно найти яд, как и в римских... и без всяких ограничений, по желанию покупателя".

Заканчивала она письмо такими словами:

"Я заключаю, что посланное вам письмо принадлежит не тому рабу Божьему, но полагаю, что оно написано кем-то из находящихся поблизости, слугами дьявола, не боящимися Бога".

По этому поводу Екатерина даже говорит Папе, впрочем, уважительно и нежно, чтобы он не вел себя как ребенок:

"И я прошу вас от имени Христа Распятого быть не боязливым ребенком, но мужем" (П. 239).

Екатерина опровергала возражения почти всех кардиналов (21 из 26 были французами), которые наперебой советовали Папе не возвращаться в Италию, одним-единственным доводом:

"Мне кажется, что решения добрых людей должны быть продиктованы только стремлением прославить Бога, спасать души и реформировать Святую Церковь, а не их себялюбием..., ибо они стремятся к тому, что любят" (П. 231).

Наконец, в сентябре 1376 года Григорий XI, последний Папа-француз, решился на великий шаг и отправился в Рим. Однако несмотря на то, что художники и скульпторы изображали Екатерину идущей перед процессией во главе с Папой и ведущей его лошадь под уздцы, святая не сопровождала его в Рим, но удалилась в Сиену.

Из своего уединенного прибежища она постоянно устремлялась туда, где были необходимы мир и благодать Божья. Известны истории о том, как она посещала людей, открыто грешивших: встречи с ней были нежеланными, но действенными, или закоренелых злодеев, или приговоренных к смерти, отчаявшихся. Всем известна хрестоматийная история Николо ди Тульдо, приговоренного к смерти, которому Екатерина помогла умереть, как ребенку помогают родиться.

Николо был знатным человеком из Перуджи. Его приговорили к смертной казни "за неосторожные слова о государстве". Не без оснований он плохо отзывался о тех людях, которые заставляли называть себя "великолепными господами и отцами, защитниками народа города Сиены". К тому же было совсем нетрудно обвинить этого "чужака" в шпионаже.

Один из очевидцев-современников пишет: "Он ходил по темнице, как человек отчаявшийся, не желая исповедоваться или выслушать ни от монаха, ни от священника ничего о своем спасении. Наконец послали за этой девушкой. Исполненная милосердной любви, она пришла к нему в темницу".

О том, что произошло, рассказывает сама Екатерина на странице, где, по словам Томмазео, "грозная мощь Микеланджело сочетается с нежностью Фра Беато Анджелико".

"Я пошла навестить того, о ком вы знаете, и он получил такое утешение и ободрение, что исповедовался... Я отвела его на богослужение, и он принял Святое Причастие, которого уже давно не принимал... и я сказала: "утешься, милый брат мой, потому что скоро мы будем на брачном пиру. Ты отправишься туда, омытый драгоценной кровью Сына Божьего, со сладким именем Иисуса - я хочу, чтобы ты всегда помнил о Нем. А я жду тебя на лобном месте...".

И, действительно, она ожидала его у места казни на заре того страшного дня.

"Итак, я ждала его на лобном месте и, ожидая, непрестанно молилась... Потом он пришел, как кроткий агнец, и, увидев меня, начал смеяться и пожелал, чтобы я перекрестила его. Перекрестив его, я ему сказала: "Ложись! на свадьбу, милый брат мой! ибо скоро ты перейдешь в жизнь вечную".

Но он сделал движение, исполненное нежности, которое привлекло бы тысячи сердец. И я не удивляюсь тому, ибо он уже вкушал Божественную сладость. Он обернулся, как оборачивается невеста, когда она дошла до порога жениха своего, оборотив взгляд и голову назад, кланяясь тому, кто ее привел, и с поклоном знаками изъявляя свою благодарность... Он лег с величайшей кротостью, а я расправила ему шею и склонилась над ним и напомнила ему о Крови Агнца. Его уста лишь повторяли: "Иисус и Екатерина".

И с этими словами я приняла голову в свои руки, устремив взор к Божественной благости и говоря: "Я хочу!".

Тогда можно было видеть Бога и Человека, как виден солнечный свет. Когда тело сложили, душа упокоилась в мире и тишине, и запах крови был так силен, что я не могла не омыть его крови, пролившейся на меня. Увы, жалкая я, несчастная! не хочу говорить ничего больше. Я осталась на земле, так сильно завидуя...".

Тем временем в течение немногих лет, прошедших между долгожданным возвращением Папы в Рим и великой схизмой, после которой Екатерина вновь стала бороться за Церковь, в очень короткий срок Екатерина сочинила произведение, которое было, впрочем, подготовлено всей ее жизнью, - произведение, сделавшее ее Учителем Церкви. Святая дала ему простое, но универсальное название: "Книга".

Ее биограф говорит:

"Святая раба Божья сделала чудесное дело, то есть написала Книгу величиной с миссал, и написала она ее в состоянии экстаза, утратив все чувства, кроме способности говорить. Бог Отец говорил, а она отвечала и сама повторяла слово Бога Отца, сказанное ей, и то, что сама она говорила или спрашивала у Него... Она говорила, а кто-нибудь другой писал: когда мессер Бальдуччо, когда сказанный донно Стефано, когда Нери ди Ландуччо. Когда слышишь про это, это кажется невероятным, но тем, кто все это записывал и слышал, так не кажется, и я один из них".

Книга состоит из 167 глав, сгруппированных вокруг четырех просьб, обращенных Екатериной к Небесному Отцу "со страстным желанием".

Первая просьба - "милосердие для Екатерины": и Бог отвечает, помогая ей "познать себя и Его", то есть погружая ее в свет, ослепляющий человека, наконец осознающего свое ничтожество перед "всем" - Богом, однако с бесконечным изумлением открывающего, что Бог извечно влюблен в это ничтожество.

Вторая просьба - "милосердие для мира"; третья - "милосердие для Святой Церкви". Екатерина молила, чтобы Отец "изгнал мрак и гонения" и дозволил ей нести груз любой несправедливости.

Четвертая просьба - "Провидение для всех".

На каждую просьбу Бог Отец подробно отвечает, и в Его ответах разворачивается все христианское учение в различных его богословских, нравственных и аскетических аспектах.

И прежде всего Бог Отец говорит, что милосердие уже было даровано нам, когда

"желая излечить столь многочисленные недуги, Я дал вам Мост в лице Сына Моего, чтобы, переходя через реку, вы не утонули, каковая река есть бурное море этой сумрачной жизни".

Образ "Моста" перекликается со словами Иисуса, назвавшего Себя "путем"; именно Он позволяет нам "пройти через горечь мира".

Вот как один из комментаторов описывает это ниспосланное Екатерине видение Христа, распростертого между небом и землей:

"Мост - это Сам Иисус, пребывающий неподвижным, распростертый на кресте, со скованными суставами ног, растерзанных гвоздями, с ребрами, прободенными копьем, и дрожащими устами, испускающими последний вздох".

Таким образом, совершается восхождение от мира к Отцу через благоговейное "прохождение" тела Христова с троекратным поцелуем: в ноги, в "сокровенное сердца", в "уста Любви, распятой за нас"; это троекратный поцелуй францисканской мистики: поцелуй в ноги, в уста и в сердце (psculum pedum, oris et cordis).

Так к концу XIV века Екатерина завершила дело, начатое Данте в начале века, доказав, что народный язык также может быть языком богословия и мистики.

Только она закончила описание провиденциальной любви, с которой Отец взирает на мир и на Церковь Свою, как произошла великая схизма.

Одни и те же кардиналы избрали двух пап. Христианский мир раскололся надвое, и в течение сорока лет сомнения о том, кто же законный пастырь, терзали Церковь.

Урбан VI, законный Папа, призвал Екатерину в Рим, и она храбро защищала его против всякого сомнения и колебания, обратившись даже к открытой консистории кардиналов.

"И вот, братья мои, - заключил Урбан VI, - какой укоризны заслуживаем мы пред лицом Божьим: в то время, как мы так робки, эта слабая женщина приводит нас в замешательство. Я называю ее слабой женщиной не презрительно, но потому, что по природе слаб ее пол. Она должна была бы колебаться, когда мы вполне уверены, но она уверена, когда мы колеблемся, и ободряет нас своими святыми доводами. Это ее слава и наше посрамление".

Биографы утверждают, что можно было бы почти месяц за месяцем проследить деятельность, которую развила Екатерина в защиту Папы: письма и послания почти всем царствующим особам Европы, советы Первосвященнику по полному обновлению состава курий, и прежде всего попытка сплотить вокруг Папы тех, кого она называла "сообществом добрых" (П. 305).

Наконец, в булле от 13 декабря 1378 года Урбан VI решился просить о духовной помощи всех верных, и сама Екатерина разослала буллу со своим сопроводительным письмом всем лицам, обладавшим духовным авторитетом, которых она знала, прося их выступить открыто единым фронтом в защиту Урбана VI. И она без всяких церемоний обращалась к этим святым людям, которые отступали в сторону под предлогом того, что должны посвятить себя созерцанию.

В то же время она со здравым реализмом отдавала себе отчет в том, что порывистый и неистовый характер Папы Урбана не способствовал примирению. Людовико Альберто Муратори писал о нем, что "он был бы из людей своего времени наиболее достоин стать Папой..., если бы он не был Папой".

Екатерина писала ему: "Простите меня, ибо любовь побуждает меня сказать то, чего, может быть, не нужно говорить. Ибо я считаю, что вы должны знать обычаи ваших детей-римлян, которых легче привлечь и привязать нежностью, чем насилием или суровыми словами..." (П. 370).

И в день Рождества она с тонким намеком подарила Первосвященнику пять апельсинов, наполненных вареньем и изготовленных по старинному сиенскому рецепту: воспользовавшись случаем, она объяснила Папе, что фрукт по природе горький может наполниться сладостью, чтобы его вкус соответствовал его золотистой кожуре:

"Апельсин сам по себе кажется горьким и терпким, но если извлечь из него то, что внутри, и замочить его, то вода отобьет горечь; потом его наполняют вещами приятными, а снаружи покрывают золотом... Так вот, со сладостью, святейший Отец, мы принесем плод без неприятной горечи" (П. 346).

Историки говорят, что Екатерина фактически "заставила мир признать Папу Урбана VI". Тем временем, хотя ей еще не было и тридцати трех лет, ее организм был уже подорван тяготами и переживаниями.

Она знала, что должна принести в жертву прежде всего самое себя.

Она молилась:

"Боже вечный, прими в жертву мою жизнь в сем мистическом Теле - Святой Церкви. Мне нечего дать, кроме того, что Ты дал мне. Возьми же мое сердце и выжми его над лицом Своей Невесты" (П. 371).

Во время Великого поста 1380 года, хотя Екатерина почти уже не могла передвигаться, она дала обет каждый день ходить в собор Святого Петра. Она писала своему исповеднику:

"Какую скудость мы видим в Святой Церкви, ибо видим, что во всем она осталась одна".

Поэтому каждое утро она отправлялась к своему Жениху, тоже брошенному, хотя была так изнурена, что ее поддерживали по дороге. Она говорила:

"Так и иначе, о чем я не могу рассказать, кончается жизнь моя и истекает по каплям в сей сладчайшей Невесте, и я иду этим путем, а прославленные мученики проливали кровь".

Она знала, что переживает настоящее мученичество.

И ее последнее ежедневное паломничество, требовавшее всех ее сил, стало символическим: каждое утро, доходя до собора, представляющего собой сердце христианского мира, она останавливалась перед мозаикой Джотто, которая тогда находилась в центре фронтона портика, изображающей евангельский эпизод с лодкой, на которую обрушиваются волны бурного моря, - символом Церкви. Кажется, лодка тонет, но ничто не может ее потопить.

Этот образ очень нравился Екатерине: она часто писала в своих письмах: "Возьмите лодку Святой Церкви" (П. 357).

Она описывает с потрясающей достоверностью последние дни своей жизни:

"Когда наступает час третий, я встаю от богослужения и вы могли бы видеть, как мертвая идет в собор св. Петра; и я вновь вхожу работать в лодку Святой Церкви. Там я остаюсь почти до вечерни, и оттуда мне не хотелось бы выходить ни днем, ни ночью, пока я не увижу этот народ крепко утвержденным с Отцом его. Мое тело пребывает без какой-либо еды, даже без капельки воды, и терзаемо такими телесными муками, которых я никогда не испытывала, так что жизнь моя едва теплится в нем.

Не знаю, что Божественная благость пожелает сделать со мной, но что касается телесного чувства, мне кажется, что сейчас я должна укрепить его новым мученичеством в сладости души моей, то есть в Святой Церкви; потом, быть может. Он воскресит меня вместе с Собой, положив конец моему недостоинству и распятым желаниям... Я молилась и молю Его милосердие, чтобы Он сотворил волю Свою во мне..." (П. 373).

Так Екатерина провела свой последний Великий пост: страдая вместе с Церковью, которую она называла "сладостью души своей", и вместе с ней ожидая дара Воскресения.

Ей не удалось до конца исполнить свой обет: в третье воскресенье поста, когда она молилась перед мозаикой, силы оставили ее; по ее словам, ей показалось, что вся тяжесть этой лодки и грехов, которые она везла, обрушилась на ее хрупкие плечи. Ее отнесли в ее маленькую келью на улице Папы (иногда даже мелочи умиляют), и там она оставалась прикованной к постели в течение около восьми недель долгой агонии.

В воскресенье перед Вознесением всем показалось, что Екатерина находится в состоянии невыразимого борения.

Присутствовавшие слышали, как она долго повторяла: "Боже, смилуйся надо мной, не отнимай у меня память о Тебе!", а потом: "Господи, приди мне на помощь, Господи, спеши помочь мне!". И, наконец, как будто отвечая обвинителю, она сказала: "Тщеславие? Нет, но лишь истинная слава во Христе".

СВЯТАЯ ЖАННА Д'АРК

Жанна д'Арк - это, быть может, христианская святая, чей образ имеет наибольшее культурное значение.

Не потому, чтобы она была автором книг или воплотила в себе определенный культурный тип, но потому, что ее личность и ее дело ставят перед нами некоторые весьма актуальные вопросы, которые могут опрокинуть убеждения, доставшиеся слишком легкой ценой.

То, что вера не имеет и не должна иметь никакого отношения к политике, кроме отдаленного и опосредованного, что Бог никогда не выступал на стороне того или другого из войск, сошедшихся в битве, более того, что битв вообще быть не должно, что историю делают только люди с их подчас спорными убеждениями, а часто - и с дурными намерениями, что народы возникли не согласно Промыслу Божьему, но в силу случайных обстоятельств и общности интересов (прежде всего экономических), что чудо не может постоянно присутствовать в событиях обыденной жизни - эти и им подобные утверждения ныне стали чуть ли не неприкосновенными догмами как для неверующих, так и для просвещенных христиан.

Если в истории прошлого не все обстояло именно так, если в прошлом слишком часто вера вмешивалась в политику, а сверхъестественное - в исторические судьбы городов и государств, то все это в лучшем случае оправдывается ссылкой на недостаточное развитие цивилизации, в силу чего некоторая неразбериха была неизбежна. Она имела место. Ничего не поделаешь.

Это можно было бы утверждать и относительно Жанны д'Арк, жившей в XV веке, если бы не недавняя канонизация: Церковь провозгласила ее святой и признала истинной ее миссию, исполняя которую, она спасла французское королевство от англичан и бургундцев. Кроме того, следует отметить, что она была канонизирована совсем не как мученица, невинно сожженная на костре, потому что она не пострадала за веру, но была приговорена к казни из политических соображений. Она была канонизирована за послушание, с которым исполнила миссию, полученную от Бога, и с оружием в руках спасла французское королевство. И она была канонизирована в 1920 году, после беатификации в 1909 году другим святым, Пием X.

С какой бы точки зрения ни рассматривать события, перед нами нечто невиданное: девушка, которой не исполнилось и двадцати лет, была провозглашена святой за то, что она вплоть до мучительной смерти верно исполняла миссию, которую, по ее утверждению, получила от Бога: освободить один из наших европейских народов от иностранных войск, не допустив, чтобы этот народ был стерт с географической и политической карты мира, что в противном случае было бы неизбежно.

Кажется, что такое событие могло произойти только в ветхозаветные времена, когда избранный народ сражался под предводительством героев (а иногда и героинь), посланных Богом. Однако дело происходило в середине XV века. Французский летописец того времени пишет: "Посредством этой чистой и незапятнанной юницы Бог спас прекраснейшую часть христианского мира: это самое великое событие, случившееся за последние пять веков".

Даже если отвлечься от законной гордости сына Франции, событие, о котором он пишет, имело именно такое значение.

Это ставит под сомнение мысль, которая слишком часто считалась само собой разумеющейся: мысль о том, что Новый Завет отличается от Ветхого большей духовностью, что с пришествием Христа обетования о спасении утратили всякий "мирской" характер, что христианство занимается исключительно душой или в лучшем случае личностью человека.

Говорится, что Новый Завет стер границы между нациями и народами во имя вселенского единения, где, в сущности, имеет мало значения, кто ты по национальности - итальянец, француз или кто-нибудь иной. Говорится о том, что вмешательство пророков и посланников Божьих в решение политических, экономических и социальных вопросов относится к ныне уже пройденному этапу истории спасения, и многое другое.

Во всех этих утверждениях, конечно, есть доля правды, но забывается нечто существенно важное: разве не именно с Новым Заветом Бог входит в нашу историю, принимает нашу плоть, становится сопричастным к судьбам человечества?

Есть ли для Него что-нибудь невозможное, если Он поистине воплотился? Более того, не должны ли мы ожидать как раз обратного, то есть более явного и более обыденного вмешательства Бога в исторические события?

Можно ли утверждать, что Бог принимает гораздо меньшее участие в истории, творимой христианами, чем в истории, творившейся Его первым избранным народом? К тому же, если хорошенько приглядеться, исторические события, в которые вмешивается Бог, по-прежнему неизменно происходят и определяют нашу жизнь.

Мы не хотим здесь рассматривать эти серьезные проблемы (можно было бы перечислить и ряд других); мы хотим только вместе, приступая к рассказу о св. Жанне д'Арк, понять, какое значение имеет ее личность и деятельность.

Как бы то ни было, образ Жанны д'Арк всегда притягивал воображение; нет святой более любимой, святой, которая бы больше изучалась, чаще изображалась и прославлялась.

Первая поэма, ей посвященная, размером более чем в 20.500 стихов, была сочинена уже через пять лет после ее смерти.

О ней писали - с любовью или ненавистью, в зависимости от своего мировоззрения - Герзон, Шекспир, Вольтер, Анатоль Франс, Мишле, Шиллер, св. Тереза из Лизье, Пеги, Клодель, Леон Блуа, Бернанос, Дж. Бернард Шоу, Ж. Гитон, Р. Перну, Дображинский и десятки других авторов.

Ей посвятили свои музыкальные сочинения Ференц Лист, Гуно, Верди, Чайковский, Хеннегер.

Начиная уже с 1898 года было снято почти двадцать фильмов, рассказывающих о ее жизни или поставленных по мотивам исторических событий, с нею связанных. Среди них - знаменитые фильмы Де Милля, Дрейера, Росселлини, Пренингера, Брессона. Последний фильм о ней - это сатирическая комедия, снятая в 1970 году в Советском Союзе.

Легенда о Жанне д'Арк была бы прекраснейшей легендой, если бы не была доподлинной правдой, засвидетельствованной даже в подробностях: до нас дошли письма, подписанные ею, об ее товарищах по оружию можно прочесть в исторических книгах, тщательные записи всего долгого судебного процесса над ней дошли до нас в независимых рукописях трех нотариусов, которые официально на нем присутствовали; сохранились даже квитанции о выплате жалованья судьям, ее осудившим.

И никто из ее современников не оспаривал фактов, каждый сталкивался с очевидностью: лишь Божественный источник самих этих фактов оспаривался теми, кто считал их опасными для своих политических планов, именно потому, что речь шла о фактах, пожалуй, даже слишком красноречивых.

Мы упоминаем обо всем этом потому, что иногда этой "неудобной" святой хотят отвести несправедливую роль, помещая ее в фантастический, неясный, смутный мир позднего Средневековья, где нет ничего достоверного. Большинство верующих (и даже священников) почти убеждены, что история Жанны д'Арк - немногим более, чем странная, недостоверная легенда.

И это очень удобно для тех, кто не хочет задавать себе вопросов, поскольку, согласно точному определению кард. Даниелу, Жанна д'Арк - это "святая в миру", ибо "она была призвана стать святой среди всех мирских бурь".

В 1429 году Франция, измученная более чем столетней войной, вот-вот должна была пасть под натиском англичан, которые считали ее отныне своим владением, с одной стороны, и под натиском бургундцев, союзников иноземных захватчиков, которые хотели отделиться и стать независимым королевством, - с другой.

Дельфин Карл VII, которого никто даже не осмеливался называть королем, вот уже шесть лет как затворился в Бурже и там жил в бедности, изоляции и состоянии нерешимости. Он еще не был коронован и сам сомневался в своем праве на корону. Последним очагом слабого сопротивления был город Орлеан, осада которого длилась уже давно и в котором уже начался голод.

С падением Орлеана - а оно казалось делом нескольких недель - Франция должна была прекратить свое существование.

Именно тогда по Франции неожиданно разнесся невероятный слух: весть о том, что некая юная дева по воле Божьей "отправляется к благородному дельфину, чтобы снять осаду с Орлеана и привести его в Реймс, дабы посвятить и короновать там".

Так дословно пишет в тот год Жан Незаконнорожденный, защищавший Орлеан и слышавший о ней, и мы можем представить себе, с каким презрением он, посвятивший защите Орлеана все свое военное искусство и мужество, воспринял эти рассказы. Или, быть может, это не было презрение, потому что тогда христианскому миру Бог не был незнаком, хотя Его иногда оскорбляли, грубо попирая Его законы.

Как бы то ни было, слыша эту весть, все были совершенно согласны в одном - в том, что "отныне только Бог может спасти Францию", либо надеясь на это, либо говоря об этом с презрением.

Как бы то ни было, преобладает в этих словах отчаяние.

Если разнесшаяся весть похожа на легенду, то в действительности Жанне, напротив, пришлось столкнуться со всем скептицизмом, который мы легко можем вообразить.

В крепости Вокулер одетая в мужскую одежду девушка, остриженная под пажа, не обращая внимания на грубые шутки гарнизонных солдат, уже три дня просит дать ей военный конвой, который бы сопровождал ее к дельфину.

Даже если исполнить ее просьбу, само путешествие было бы чудом: стояла зима, и нужно было пересечь все земли, занятые врагом, избегая как встречи с неприятельскими отрядами, так и опасностей трудного пути - и все это повинуясь причудам девушки, которая бы куда лучше пригодилась на что-нибудь другое.

Мы намеренно употребляем вульгарные выражения, потому что именно так все происходило на самом деле и потому что иначе, говоря об "исполнении миссии, полученной от Бога", мы могли бы представить себе чисто духовный путь, усыпанный розами, где солдатня почтительно кланяется, оружие не попадает в цель, а стены падают сами собой.

Конечно, совсем иное выпало на долю Жанны: в лучшем случае ее слушали как безумную, с некоторым страхом, с легкой досадой, не без любопытства: она говорила о своем Господине, Которому принадлежит французское королевство, но ее Господин - это не дельфин, а Отец Небесный; она должна отправиться к дельфину, чтобы сказать ему, что Отец Небесный избирает его от Своего имени королем французской земли.

Только богословия этим солдатам и не хватало! Но Жанна настаивала на том, что нет времени ждать, что необходимо спешить.

Она повторяла странные, но прекрасные слова: "Время мне в тягость, как беременной женщине".

Даже солдаты не осмеливались шутить по этому поводу.

Трудно было предположить, что кто-нибудь примет ее всерьез. Однако это произошло. По сути дела, это и есть самые удивительные чудеса, значение которых должно быть очевидно для всех.

И она встретилась с королем.

Конечно, потом легенда несколько приукрасила их встречу, но главное видели сотни людей: Жанна узнала настоящего короля, хотя ее пытались обмануть, и пожелала говорить с ним наедине, без свидетелей.

Точно неизвестно, что она ему сказала, но все видели, что печальный молодой король без короны и без царства вновь обрел энергию и вкус к жизни: по словам очевидцев, он лучился от радости.

Карл поверил Жанне, но он не был легковерен: сначала он предложил ей предстать в Пуатье перед собранием епископов и богословов. Это был настоящий судебный процесс, на который девушка охотно согласилась. Она рассказала, что:

"В то время, когда она ходила за скотиной, ей был голос, возвестивший, что Бог сильно скорбит о французском народе и что нужно, чтобы она сама, Жанна, отправилась во Францию. Слыша это, она начала плакать".

Именно в этом заключалась скорбная тайна Жанны, нечто вроде предчувствия: она была веселой, жизнелюбивой, была одарена чувством юмора, была сильной, как молодой мужчина, и стойкой в испытаниях, но иногда, особенно во время молитвы, плакала.

Во время этого первого процесса она покорила своих судей, в том числе и несколькими остроумными ответами. Один из вопрошавших ее богословов впоследствии рассказывал: "Я спросил у нее, на каком языке говорил этот голос, и она ответила мне: "На языке, лучшем, чем ваш". Потом я спросил ее, верит ли она в Бога, и она мне ответила: "Да, сильнее, чем вы..."". Но, несмотря на внешнюю дерзость, весь облик ее дышал кристальной чистотой.

На важные, серьезные вопросы она "отвечала очень осторожно, как хороший клирик" (то есть образованный человек).

Комиссия пришла к заключению, что "принимая во внимание ее жизнь и поведение, в ней нет ничего дурного, ничего противного правой вере".

Кроме того, - таково было разумное заключение, - если отныне все говорили, что только Бог может спасти Францию, почему бы не допустить, что Он захочет сделать именно это?

Так началась воинская жизнь Жанны.

Перво-наперво она написала письмо английскому королю и различным герцогам, занявшим чужую землю.

Тон этого послания поразителен и ясно свидетельствует о том, в каком расположении ума и сердца Жанна готовилась сражаться:

"Иисус Мария. Король Англии и вы, герцог Бедфордский (следуют имена других знаменитых военачальников того времени), покоритесь Царю Небесному, верните Деве, посланной сюда Богом, Царем Небесным, ключи всех славных городов, которые вы взяли и разграбили во Франции. Она здесь и пришла от Бога, чтобы вступиться за королевскую кровь. Она готова немедленно заключить мир, если вы хотите признать ее правоту, уйдя из Франции и заплатив за то, что ее захватили...

Если вы так не сделаете, то я - военачальник и в любом месте буду нападать на ваших людей и заставлю их убраться вон, хотят они этого или не хотят. А если они не захотят слушаться, я прикажу всех убить; я здесь послана от Бога, Царя Небесного, душой и телом, чтобы изгнать вас изо всей Франции. А если они захотят послушаться, я пощажу их. И не думайте, что выйдет как-нибудь иначе, потому что вам никак не удержать владычества над французским королевством - королевством Бога, Царя Небесного... но владеть им будет король Карл, истинный наследник; потому что такова воля Бога, Царя Небесного...".

Был Страстной вторник 1429 года; и именно тогда началось победоносное наступление Девы: она была одета в панцырь, стоивший ей 100 франков, и держала в руках белое знамя, на котором приказала написать образ Христа Судии.

Обычно она "брала знамя в руку, когда отправлялась сражаться, чтобы не убить кого-нибудь", а мечом только защищалась и отражала удары.

О том, что она никогда не пролила крови, она свидетельствовала и на своем последнем судебном процессе.

Однако не нужно думать, что ее роль была чисто символической, что она была для войска чем-то вроде талисмана: она была поистине выдающимся военачальником и именно так ее воспринимали окружающие. Она определяла стратегию военных действий, возглавляла войско во время штурма, оставалась непреклонна, когда другие хотели обратиться в бегство, приходила в ярость, когда ее приказания не исполнялись.

Сейчас трудно объяснить то, что случилось, но это факт.

То была легенда, которая со дня на день становилась историей.

Дева дала четыре обещания от имени Бога: что будет снята осада с Орлеана, что дельфин будет посвящен и коронован в Реймсе, как и его предшественники, что город Париж, в то время находившийся в руках англичан, будет возвращен законному королю Франции и что герцог Орлеанский, бывший тогда в плену у англичан, вернется на родину.

Так вот, все случилось именно так, как это было предсказано, хотя и казалось невероятным.

Величайшей эпопеей было освобождение Орлеана.

Когда, обойдя англичан, Жанна вошла с войском в окруженный город, ликование было неописуемым. Историк пишет: "Все чувствовали себя ободренными, как будто осада была уже снята благодаря Божественной силе, по их словам, исходившей от этой простой Девы, которую очень любили все - и мужчины, и женщины, и дети. Вокруг нее собиралась восторженная толпа, жаждущая прикоснуться к ней или к ее лошади".

От английского войска, подступившего к самым стенам, в ее адрес неслись грязные оскорбления, и уже раздавались крики о том, что ее сожгут, как только она попадет в руки англичан. Не прошло и десяти дней, как англичанам, которых ее войско атаковало из крепости, пришлось отступить от Орлеана.

Известие об этом было получено в парижском парламенте, преданном англичанам, и канцлер отметил это событие в своем реестре. Оно произвело такое сильное впечатление, что сам канцлер нарисовал пером на полях листа, как это обычно бывает в состоянии задумчивости и тревоги, изображение длинноволосой девушки, одетой в женскую одежду (он не знал о Жанне почти ничего) с мечом в руке и со знаменем, на котором была надпись "Иисус Мария".

Это первое (и сколь выразительное!) письменное свидетельство о случившемся. Невозможно перечислить здесь все сражения, которые за ним последовали: мы можем лишь упомянуть о триумфальной встрече с дельфином после победы под Орлеаном, о других военных кампаниях при Луаре, наконец, о походе к Реймсу, где Карл наконец был коронован.

Вот как один придворный описывал это событие в письме королеве-матери, которая при нем не присутствовала:

"И в тот момент, когда король был посвящен и когда ему возложили на голову корону, все закричали: "Ноэль!". И трубы затрубили так громко, что казалось, будто свод церкви вот-вот расколется. И во время сказанного таинства Дева стояла рядом с королем со своим знаменем в руке. И было прекрасно видеть, с каким достоинством держался король и Дева. И знает Бог, было ли желанно Ваше присутствие!".

В этом рассказе есть деталь, над которой стоит задуматься: со времен обращения Хлодвига, произошедшего почти тысячелетие назад, в рождественскую ночь 498 года, во Франции стало традицией, чтобы толпа приветствовала короля на коронации криком: "Ноэль, Ноэль!" ("Рождество! Рождество!"), так сильно было в христианах того времени ощущение связи между событиями их истории и таинствами христианской веры.

В конце церемонии Жанна, плача, наклонилась, чтобы по обычаю обнять колена короля, говоря ему: "Любезный король, отныне совершилась воля Божья"

. И хронист пишет: "Никто не мог смотреть на них без великого волнения".

Говоря обо всей военной эпопее, мы должны отметить еще два обстоятельства: во-первых, то, что во время сражений Жанна как бы возродила священные законы рыцарства (ведь во время Столетней войны, которая велась вооруженными бандами наемных солдат, военные действия отличались беспрецедентной жестокостью): перемирие в праздничные дни, категорический запрет на грабеж и насилие по отношению к мирному населению, постоянное стремление самих солдат вернуться к практике общей молитвы, участие в церковных таинствах, нравственная и физическая чистота.

Все это может вызвать улыбку, но всего этого Жанна добилась, и солдаты, даже самые неотесанные, следовали ее духовным путем. Это была единственная армия того времени, которая не везла с собой тех, кого называли "дочерями полка".

Кроме того, необходимо вспомнить о том, что с тех пор слава о Жанне прошла по всей Европе: достаточно привести один факт, чтобы показать, какое глубокое влияние оказала она на современную историю.

Величайшая французская поэтесса того времени, предшественница современных феминисток, написала в своей поэме: "В 1429 году вновь воссияло солнце...".

В те времена о новостях узнавали прежде всего от итальянских банкиров, у которых были корреспонденты по всей Европе.

В реестре Антонио Морозини в Венеции имеется запись о письме из Буржа, в котором его корреспондент рассказывает ему о деяниях Девы, добавляя, между прочим, колоритную деталь:

"Один англичанин по имени Лауренс Трент, человек честный и здравомыслящий, пишет обо всем этом, размышляя о том, что говорят в своих письмах люди, достойные уважения и всяческого доверия: "От этого можно сойти с ума!"".

И, продолжая рассказ о Жанне, корреспондент пишет: "Говорят, что это великое чудо!".

История Орлеанской Девы стала легендой уже тогда, в год, когда она вела военные действия.

В Италии герцогиня Миланская Бона Висконти обратилась к Жанне с просьбой помочь ей вернуть свое герцогство, а один знатный житель города Асти послал Филиппу Висконти сочиненную им поэму о пастушке из Домреми.

Во Франции самые знаменитые сочинители уже посвящали ей поэмы, написанные в библейском тоне, где она прославлялась в тех же выражениях, что и Дева Мария. О ней писали: "Чудесная Дева, достойная всяческой хвалы... Ты - величие Царства, ты - свет лилейный, ты - слава не только французов, но и всех христиан" (Ален Шартье).

Даже знаменитый богослов Жан Герзон (которому приписывается книга Подражание Христу), написал хвалебное сочинение в ее честь еще при ее жизни.

Однако эта юная воительница, изумлявшая мир, говорила о себе: "Я проживу еще год или немногим больше".

Уже во время праздничного пира по случаю посвящения короля придворные начали плести интриги, создавать группировки, готовить предательство.

Сначала у Девы было лишь смутное горестное предчувствие.

Она говорила одному из друзей:

"Да будет угодно Богу, Творцу моему, чтобы теперь мне было позволено удалиться, оставить оружие и идти прислуживать отцу и матери, пася овечек...".

Казалось, решимость снова оставила короля, он медлил. По мнению Жанны, они были бы уже в Париже, но Карл вступил в тайные переговоры с бургундцами. Когда он понял, что его обманули, было уже слишком поздно.

Так делу Жанны был положен грустный конец, хотя самое главное было сделано, англичанам пришлось навсегда отказаться от намерения покорить Францию, и история пошла по иному пути, чем тот, который они себе представляли и почти осуществили.

Однако Франции были суждены годы нищеты и войн, а Жанна была брошена на произвол судьбы.

Она продолжала мужественно сражаться в мелких стычках и сражениях третьестепенного значения, однако ей неизменно запрещали предпринимать какие бы то ни было важные действия... Решение взять Париж было принято слишком поздно.

Жанна говорила: "Я не боюсь ничего, кроме предательства".

И ее предали: когда при защите Компьеня она великодушно осталась с немногочисленными верными ей солдатами отражать натиск врага, чтобы позволить войску вернуться в город, капитан крепости приказал поднять подъемный мост, отрезав ее.

Ее схватили с "большей радостью, чем если бы взяли пятьсот солдат", по словам хрониста. А один бургундский (то есть "вражеский") солдат, присутствовавший при этом, сказал, что капитан, принявший шпагу Жанны, которую проволокли по земле в знак сдачи, был "так рад, будто взял в плен короля".

Так начался второй акт драмы Жанны д'Арк, вторая война, также полная сражениями, которые она вела, находясь в тюрьме в ужасных условиях, днем и ночью под наблюдением трех грубых и пьяных стражников, с цепями на ногах. Она была в плену у бургундцев, но ее оспаривали англичане и господа из парижского университета. Ее продали англичанам за 10.000 франков. "

Я предпочла бы умереть, чем попасть в руки англичан", - говорила Жанна. В конце концов она попала в руки епископа Бовэ, который под надзором англичан должен был судить ее по подозрению в ереси. Если бы ему это не удалось, англичане выдумали бы что-нибудь другое, но совершенно ясно, что Жанна должна была быть опорочена и умереть.

Только доказав, что Жанна не была послана Богом, англичане могли вновь надеяться покорить Францию.

Запутанный, драматический процесс длился четыре месяца, и разобраться в том, где правда, было почти невозможно. Не все действовали злонамеренно: слишком легко было придти к нужным заключениям, когда готовые решения подсказывались.

Те, кто думал, что король Англии является также законным королем Франции (а для этого были основания), должны были "поневоле" заключить, что голоса, о которых говорила Жанна, были обманом, иллюзией, быть может, дьявольским наущением.

По этому поводу было нетрудно придти к соглашению. Верить в сверхъестественное вмешательство, особенно в том, что касается конкретных, реальных исторических событий, всегда и для всех нелегко, особенно для тех, кто посвятил всю жизнь делу, которое он считал справедливым или полезным.

Причиной осуждения Жанны стало не то, что многим не удалось поверить ей (то же самое произошло бы и сегодня!). Истинной подоплекой его было то, что Жанна, действуя по наитию, стала играть слишком важную роль: от того, что она сказала или сделала, зависело все влияние короля Франции, то есть был ли он избран и коронован благодаря вмешательству Божьему.

Уничтожить Жанну, в том числе и духовно, было для англичан исторической необходимостью, прискорбной, но неизбежной.

Здесь можно привести одно сравнение: для Вольтера, для Анатоля Франса и других "рационалистов" осквернять память о Жанне было исторической и психологической необходимостью, коль скоро они были убеждены в том, что всякое сверхъестественное вмешательство в историю - это искусственно построенная ложь: не существует никакого Бога, никакого призвания и миссии, никакой Девы ("Девственницы") с ее священным предназначением.

В драме Клоделя Жанна д'Арк на костре автор вкладывает в уста хора в момент осуждения Жанны потрясающие и весьма знаменательные слова: "Купкюн, Жан Миди, Мальвеню, Тумуйе (это имена судей) и Анатоль Франс утверждают, что ты обманулась!". Анатоль Франс - это самый знаменитый французский писатель начала века, лауреат Нобелевской премии 1921 года, написавший о святой произведение, порочащее ее память.

Жанну д'Арк многократно оскорбляли, унижали и сжигали в ходе истории, в том числе и те, кто провозглашал себя поборником "терпимости", - для этого достаточно нетерпимо относиться к Богу.

Итак, Жанну судил церковный суд во главе с епископом, целью которого было установить, нет ли здесь ереси и/или магии, но, в сущности, подоплекой процесса была государственная необходимость. Это доказывается и тем обстоятельством, что в противоречие с законами того времени Жанну держали не в церковной тюрьме, где обращение с нею было бы совсем иным и где она, прежде всего, находилась бы под надзором женщин.

Жанна, по словам Р. Перну, посвятившего ей недавно подробное историческое исследование, "поистине является прообразом политического заключенного: человека, которого судят потому, что он подрывает существующую власть и идеологию, на которой она держится; в ходе судебного процесса используются все возможные предлоги, чтобы добиться его осуждения. Наш XX век знает достаточно примеров такого рода" (стр. 141).

И действительно, Деву нельзя было обвинить ни в чем: не было обвинителя и не было адвоката. Конечно, в те времена нельзя было обвинить ее в том, что она начала военные действия и одержала в них победу. Она не преступила ни Божеского, ни человеческого закона. Ее можно было осудить только на основании тех ответов, которые у нее удавалось вырвать, когда она защищалась против обвинений, запутав ее в сложных вопросах, поставив под сомнение то, что трудно поддается исследованию и по природе своей темно. Жанну судил суд, состоявший из внушительного числа людей с солидной богословской подготовкой, хотя только двое из них могли принимать решения: епископ Пьер Кошон (чья фамилия звучит весьма двусмысленно 25) и инквизитор-доминиканец. Последний принимал участие в судебном процессе против своей воли.

Обвинительного приговора в ереси удалось добиться посредством тонких ухищрений, в справедливости которых в конце концов удалось убедить большую часть судей.

С точки зрения епископа, которого поддерживали англичане и который находился от них в зависимости, это был классический пример того, как цель оправдывает средства.

Прежде всего, Жанна утверждала, что ей постоянно дают советы и ею руководят "голоса", следовательно, что она находится в общении с миром святых.

Если бы ее судили сегодня, многие назвали бы ее сумасшедшей.

Так было и в те времена. Но тогда можно было идти еще дальше, обвинив ее в колдовстве, общении с нечистыми духами, в том, что она ведьма. От одного до другого был один шаг (для многих это справедливо и сегодня). Постоянные инсинуации такого рода создали атмосферу, которая морально "оправдывала" вмешательство Церкви.

На этой почве впоследствии могло начаться обсуждение действительно сложных богословских вопросов, ответы на которые, конечно, были связаны с риском.

" - Если бы Церковь сказала ей, что эти голоса лживы, согласна ли была бы Жанна допустить это?". Нет, она не могла отречься от своей совести и от своей миссии.

" - Значит, в ее намерения входило противопоставить небесную, духовную Церковь Церкви земной? Значит, в ее намерения входило противопоставить Бога Церкви, а Церковь - Богу?".

В эпоху внутрицерковных споров, когда уже началось брожение, впоследствии вылившееся в протестанскую схизму, в этих вопросах запутался бы и богослов.

Жанна в тревоге возражала:

"Для меня Бог и Церковь едины, здесь не нужно создавать трудностей, разве есть какая-нибудь трудность в том, чтобы они были едины!".

Так, как храбрый солдат, она пыталась перейти в контратаку. Но когда судьи заключали, что в таком случае она должна повиноваться Церкви (то есть - этому суду, вот в чем заключался обман), которая считала ее голоса ложными и дьявольскими, она отвечала, что должна повиноваться прежде всего Богу. Судьи настаивали: "Вы считаете, что не подчиняетесь Церкви Божьей, сущей на земле? - Да, я считаю, что подчиняюсь, но только после того, как сперва послужу Господу нашему".

Это было хождение по краю пропасти, которое заставляло задумываться и вызывало подозрения у многих богословов и судей, привыкших к изощренным университетским диспутам.

Однако Жанне удалось разрешить загадку по наитию: она сказала, что готова принять любое решение, если оно будет исходить от Папы: "Я полностью препоручаю себя Богу и нашему святейшему отцу Папе".

Часто на процессах инквизиции такой фразы бывало достаточно, чтобы приостановить процесс и передать его материалы Первосвященнику.

Но Жанна уже была осуждена. Ей сказали, что Папа слишком далеко. Но по крайней мере исключительно на этом пункте обвинения уже не настаивали.

Однажды, когда судьи пытались рыться в ее жизни и в ее душе, она сказала:

"Без благодати Божьей я не смогла бы сделать ничего".

Вопрошавшие уцепились за эту фразу, задав коварный вопрос, уверена ли она в том, что находится в состоянии благодати Божьей. Если бы она ответила "нет", она бы сама себя осудила, если бы ответила "да", ее могли обвинить в гордыне, в ереси, поскольку богословие учит, что никто не может быть уверен в том, что находится в состоянии благодати.

Ответ Жанны поразил судей. Она сказала: "Если я не нахожусь в состоянии благодати, да дарует мне его Бог; а если я в нем нахожусь, да утвердит меня в нем Бог, потому что я была бы несчастнейшим человеком в мире, если бы знала, что не нахожусь в состоянии благодати Божьей".

Она повторяла:

"Я добрая христианка, крещеная, как положено, и умру как добрая христианка. Что касается Бога, я Его люблю, служу Ему, я добрая христианка и хотела бы помочь Церкви и поддержать ее всеми своими силами".

Многие судьи были смущены и призадумались.

Епископу надо было торопить время. Оставалось единственное обвинение, внешне самое безобидное. Надо было сделать его более весомым. Речь шла о мужской одежде, которую носила Жанна: "одежде короткой, легкой, бесстыжей", как говорили обвинители, потакая болезненному воображению многих.

Жанна совершила ошибку, не придав этому значения и сказав:

"Одежда - это дело нестоящее и маловажное".

Она не знала, на что способны ее враги: они приказали принести эту мужскую одежду, как символ греха, символ ее военных походов, приличествующих мужчине, символ ее жизни в чуждой среде, короче говоря, чего-то "неестественного" с примесью извращенности.

От нее потребовали снова надеть женскую одежду. Внешне это требование было продиктовано соображениями здравого смысла, но вот какова была его подоплека: мужская одежда, "тесная и зашнурованная", как говорила сама Жанна, была ее единственной защитой, когда она проводила долгие тюремные ночи во власти солдатни. Если бы у нее не было этой последней защиты, она потом никак не смогла бы доказать, что стала жертвой насилия, и ее бы обвинили в том, что она совсем не Дева (то есть девственница), как она себя называла. На этот предмет ее уже дважды обследовали.

Поэтому Жанна согласилась вновь одеть женскую одежду при условии, что ее переведут в церковную тюрьму, где она бы находилась под защитой. Ей это обещали. Она оделась по-женски, но ее отправили в тот же карцер с теми же солдатами. Она снова одела мужскую одежду, и никто не воспрепятствовал ей это сделать.

Ее обвинителям только того и нужно было: Жанна вернулась на прежний путь. Путем манипуляций с актами процесса ее первая уступка (согласие вновь надеть женскую одежду) была представлена как отказ от миссии, по ее словам, полученной от Бога, а возвращение к мужской одежде - как возвращение к прежним заблуждениям. Следовательно, она встала на прежний путь: она была не в силах отказаться от этой двусмысленной одежды, как от амулета, который человека приворожил. Наказанием, предусмотренным за возвращение к ереси и ведьмовству, было сожжение на костре.

Когда утром 30 мая ее вывели из тюрьмы, чтобы повести на смерть, она встретила в дверях человека, который ее осудил и сказала ему:

"Епископ, я умираю по вашей вине!... Взываю к Богу через вас!".

О том, что весь процесс был чисто политическим, свидетельствует один хорошо засвидетельствованный эпизод, который поистине открывает помышления многих сердец.

Жанна умерла потому, что епископ Церкви счел ее еретичкой и отлучил от Церкви, но когда тому же самому епископу сказали, что отлученная просит предсмертного причастия (что должно было бы быть невозможным), епископ дал очень странный ответ: "Пусть ей дадут таинство Евхаристии и все, чего она попросит". Он знал, что речь шла не об отлучении, но о политическом преступлении.

Ее так торопились умертвить, что светскому суду даже не оставили времени для вынесения приговора (а именно этот суд формально должен был приговорить ее к смерти).

В сопровождении внушительного числа солдат ее привели к месту казни на старой рыночной площади в Руане и привязали к высочайшему костру. Один из очевидцев пишет:

"С великим благочестием Жанна попросила, чтобы ей дали крест, и, услышав это, один из присутствовавших англичан сделал маленький крест из оконечности палки и дал его ей, и она приняла его благочестиво и поцеловала его, вознося жалобу Богу Искупителю нашему, пострадавшему на кресте... и положила этот маленький крест себе на грудь между телом и одеждой".

Тем временем один монах отправился в ближайшую церковь, чтобы взять там большой крест, который носили во время процессий, чтобы он был ей виден с костра.

Некоторые кричали и негодовали. Многие плакали.

Один свидетель, которого трудно заподозрить в сочувствии - палач, который во время процесса был наготове, чтобы пытать Жанну (но потом судьи отказались по крайней мере от этого), - рассказывал: "Когда ее охватил огонь, она более шести раз воскликнула: "Иисусе!", и особенно громко закричала: "Иисусе!" на последнем дыхании, так что все присутствующие могли ее слышать. Почти все плакали от жалости!". Даже некоторые из солдат, настроенных наиболее враждебно, которые по своей воле с радостью подкладывали вязанки в костер, в конце концов стали плакать и напились в городских харчевнях, чтобы забыть об увиденном.

Даже секретарь английского короля, по словам очевидца, "возвратился после казни Жанны стеная и печалясь и плакал о том, что он видел там, говоря: "Мы все погибли, потому что сожгли человека доброго и святого"".

Монах-доминиканец, державший крест, рассказывал впоследствии, что палачу приказали все сжечь и прах развеять по ветру, но хотя он непрестанно лил масло, серу и бросал угли на жалкие останки, сердца Жанны угасить так и не удалось, "что явно было чудом".

Прошло двадцать пять лет и наконец - после процесса, на котором были заслушаны 115 свидетелей и допрошены все, кто знал Жанну с детства (среди свидетелей была и ее мать) - в присутствии папского легата Жанну реабилитировали и признали возлюбленнейшей дочерью Церкви и Франции.

После ее первого рокового процесса, став свидетелем ее смерти, один из современников написал слова, исполненные скорби: "Всего пять или шесть месяцев назад ей исполнилось девятнадцать смиренных лет, и ее прах был развеян по ветру". Во время второго процесса, ее реабилитировавшего, прозвучали ее слова, о которых вспомнили очевидцы, - слова, проникнутые смиренной покорностью: "Я прошу, чтобы меня отправили к Богу, от Которого я пришла".

И все, кто хорошо знал ее, в один голос сказали: "В ней не было ничего, кроме хорошего".

Великий писатель Ш. Пеги представил себе детство Жанны д'Арк и увидел тайну ее харизмы, нарисовав образ маленькой пастушки, которая почти отчаивается, видя вокруг себя зло, которое кажется непобедимым, но, с другой стороны, упорно желает, чтобы все спаслись. Вспомним в заключение молитву, которую Пеги вложил в уста маленькой Жанны:

"Если еще было недостаточно святых - мужчин и женщин, пошли нам их, пошли нам их столько, сколько надо будет, посылай их до тех пор, пока враг не утомится. Мы последуем за ними, Боже мой. Мы сделаем все, чего Ты пожелаешь. Мы сделаем все, что нам скажут от имени Твоего... Почему столько добрых христиан, но нет доброго христианства? Наверно, что-то не так. Если бы Ты нам послал, если бы Ты только захотел послать нам одну из Твоих святых... что-нибудь новое, ранее никогда не виданное"

Случилось именно это - Бог послал Франции и Церкви новую святую, не похожую ни на одну другую.

СВЯТАЯ ТЕРЕЗА АВИЛЬСКАЯ

"Моя жизнь была тяжелее всего, что можно себе представить, потому что я не находила успокоения в Боге и не обретала счастья в миру... Я жаждала жизни, так как отдавала себе отчет в том, что не живу, но борюсь с тенью смертной... Моя душа устала, и, хотя я этого и хотела, мои прежние привычки не позволяли ей отдохнуть ни на миг..." (Автобиография 8, 2.12; 9,1).

Женщина, которая так говорит о себе самой в момент безнадежной духовной усталости - это Тереза Авильская. Тогда ей было около сорока лет, и она еще не предалась Богу безраздельно, хотя уже двадцать лет была монахиней-кармелиткой.

Об этом первом периоде своей монашеской жизни она пишет так:

"Я провела почти двадцать лет в этом бурном море, падая и вновь поднимаясь, но поднимаясь неудачно, потому что в конце концов все время падала снова" (8,2): "это такая презренная история, что я желала бы, чтобы мои читатели ужаснулись, читая описание души, столь закоснелой и неблагодарной по отношению к Тому, Кто послал ей столько благодатных даров" (8,1).

Так что же происходило в стенах Благовещенской обители в Авиле, где Тереза де Ахумада провела уже долгих двадцать лет? "

Я - самое слабое и презренное творение из всех людей" (7,22), - признается она, и мы можем только догадываться, какая глубокая внутренняя драма происходила в ее душе.

Однако речь идет о драме, которая для нас, конечно, непривычна; нам легко представить себе плотские, в сущности, банальные искушения, падения и раскаяния, но трудно представить духовную брань - подлинное сражение, где речь идет исключительно о любви к Богу.

Тереза говорит о своей "безблагодатной" жизни в то время, о "жизни разрушительной", но если бы мы стали в ней искать того, что обычно называем "тяжкими грехами", то результат поисков нас бы разочаровал. Она сама нас об этом предупреждает, когда пишет:

"Душа моя была больна... я попала в сети тщеславия, однако не настолько, чтобы сознательно впасть в смертный грех, даже во время величайшей рассеянности... и действительно, если бы совесть подсказала мне, что со мной происходит нечто подобное, я бы ни в коем случае не осталась в таком состоянии" (7,14).

Следовательно, в ее жизни было что-то, что даже нельзя было назвать грехом (более того, некоторые исповедники успокаивали ее, говоря ей, что ее поведение идет на благо ближнему), однако ей это представлялось настолько серьезным, что Тереза говорила о себе: "Я была как человек, который носит в себе свою погибель".

Всего этого достаточно, чтобы возбудить наше любопытство, и более того - чтобы пробудить совесть, которая с такой легкостью смиряется с привычным, становясь бездеятельной и притупляясь.

Чтобы понять, о какой драме идет речь, мы должны вернуться к детству Терезы.

В начале XVI века, когда в 1515 году в Авиле родилась Тереза де Ахумада, Кастилия открылась миру: это было уже не просто графство и даже не просто королевство. С воцарением Карла V Кастилия стала центром империи, над которой никогда не заходило солнце. Терезе еще не исполнилось и 16 лет, когда ее маленький город Авила, прекрасный, как замок, принял королеву, приехавшую туда весной с четырехлетним Филиппом II: триста пар девушек из знатных семейств (среди которых, конечно, была и Тереза) танцевали на празднике в честь прибытия их королевских величеств. Несколько лет спустя сам Карл V (который в 1530 году получил из рук Папы в церкви св. Петрония в Болонье золотую королевскую корону) торжественно вступил в Авилу, устроив одно из тех празднеств, ради которых он был способен потратить столько денег, что на них можно было бы вооружить целое войско.

В доме дона Альфонсо де Чепеда-и-Ахумада жило шесть сыновей и три дочери - их мать умерла, когда Терезе исполнилось всего двенадцать лет. Один за одним сыновья уезжали за океан, в Новый Свет, открытый Христофором Колумбом, вдохновленные отчасти желанием сделать карьеру и жаждой завоеваний, отчасти - миссионерским рвением.

Дома остались три дочери, из которых самым порывистым характером обладала, несомненно, Тереза.

В шесть лет она уже умела - в те времена! - читать самостоятельно, и ее любимой книгой был Цвет святых (Flos sanctorum), где наряду с жизнеописанием Христа были собраны героические жизнеописания некоторых святых (мучеников, отшельников и святых дев).

Долгими вечерами эту книгу читали вместе в семье, но потом Тереза брала книгу сама и обсуждала ее со своим восьмилетним братом Родриго.

Они начинали играть во что-то вроде духовной "игры": "Есть жизнь вечная, вечная, вечная!" - говорила Тереза.

А Родриго должен был в точности повторить: "Да, Тереза, вечная, вечная, вечная!".

Потом маленькая девочка неумолимо продолжала: "И есть мука вечная, вечная, вечная!". И Родриго послушно повторял: "Да, Тереза, вечная, вечная, вечная!". Оба ребенка молчали, вместе представляя себе грозную вечность - с некоторым страхом, но и не без удовольствия.

Игра стала столь серьезной, что однажды ранним утром двое детей убежали из дому: они хотели отправиться в таинственную "мавританскую землю" (Испания была лишь недавно освобождена от арабского владычества), чтобы претерпеть мученичество за веру и войти в жизнь вечную, которая их так манила.

Дяде, которому удалось отыскать их (когда все уже оплакивали их, как мертвых, думая, что они свалились в один из многочисленных садовых колодцев), а потом и матери, которая их горестно укоряла, Родриго плача отвечал, что он послушался Терезу, но Тереза восторженно и упрямо отвечала: "Я хочу увидеть Бога!".

В своей автобиографии она потом писала с мягким юмором: "Самым большим препятствием для осуществления наших планов были наши родители".

Как бы то ни было, маленькая девочка не признала себя побежденной: если они не могли стать мучениками, они по крайней мере могли жить как отшельники (вторая категория святых, им известных); и она убедила братишку построить вместе в саду что-то вроде каменных келий. Она пишет: "Мы пытались построить стены из мелких камней, которые почти сразу же осыпались".

Конечно, это детское рвение может нам показаться забавным, однако когда Тереза уже обладала великим мистическим опытом, она писала, вспоминая об этих эпизодах своего раннего детства:

"Я с благоговейной нежностью думаю о том, что Бог сразу же, с самого начала, даровал мне то, что я потом утратила по своей вине".

В сущности, это то, что мог бы сказать каждый из нас - достаточно подумать о крещении.

Святая придавала большое значение этим событиям, объясняя их в выражениях несколько необычных, но очень знаменательных:

"Господу было угодно, чтобы в моей душе с самого раннего детства запечатлелся путь истины" (1,4).

Впрочем, в своем глубоком анализе она с предельной искренностью указывает на не вполне благие побуждения, которыми она при этом руководствовалась и которые потом имели отрицательные следствия для ее духовной жизни.

Она говорит:

"... Я страстно желала умереть так (то есть мученически), однако не потому, что любила Бога истинной любовью, но скорее для того, чтобы поскорее и без особого труда наслаждаться небесными благами, о которых читала в книге" (1,4).

Как требовательно относилась Тереза к себе самой уже в детстве! Однако именно в этом - истоки той драмы, которая мучала ее в течение всей жизни: в те времена ее более привлекала "игра" в рай, чем любовь к Богу.

И вот по мере того как Тереза вступила в расцвет отрочества, а затем - юности, она начала понимать, что, конечно, любит Бога, как любит красоту, счастье, вечность, но начала понимать также и то, что любит жизнь, свое тело, что дорожит людскими привязанностями и успехом.

Она, если можно так выразиться, любила и небо и землю, не понимая хорошенько, как можно примирить то и другое.

Как в шесть лет Тереза читала и перечитывала "Цвет святых", так теперь, в ранней юности, она тайком читала рыцарские романы, которые тогда наводняли Испанию и которые развлекали ее мать, прикованную недугом к постели...

Тереза проводила за чтением романов "долгие часы и днем и ночью" втайне от отца, и они так овладели ее воображением, что с тем же братом Родриго она написала рыцарский роман, который ходил по рукам ее родных и двоюродных братьев. Кажется, он даже пользовался большим успехом.

Тем временем она превратилась в обворожительную девушку и впоследствии в течение всей жизни очаровывала всех, кто с ней встречался.

О ней говорили: "Тереза подобна золотистому шелку, который хорошо сочетается с любой тканью и с любым оттенком цвета". И сама она простодушно замечала:

"Господу было угодно, чтобы все любили меня, и так было всегда".

Она начала следить за собой слишком тщательно для своих лет и для своего круга:

"Я начала одеваться изысканно и стремилась выезжать. Я чрезвычайно заботилась о своих руках и о прическе. Пользовалась духами и всевозможными суетными ухищрениями, но, поскольку я была очень избалована, мне их вечно не хватало".

В то же время в кругу двоюродных братьев и родных она стала поверенной всех маленьких любовных тайн, центром, где сходились нити всех привязанностей. Она исполняла эту роль простодушно, с врожденным благородством, но находилась тогда в самом опасном возрасте, и то, что она наблюдала и выслушивала, глубоко запечатлелось в ее сердце.

Так намечалась та драма, с которой мы начали рассказ и которая заслуживала бы более глубокого психологического и богословского анализа. Здесь мы можем рассказать о ней лишь в общих чертах.

С одной стороны, Тереза по-прежнему стремилась полностью посвятить свою жизнь вечным, безусловным ценностям (что, особенно в те времена, означало монашеское призвание), с другой стороны, ее притягивало в мире все прекрасное, желанное, благородное, утонченное, изысканное.

Иногда мысль о монастыре, отрешении от суеты, очаровывала ее, а иногда она испытывала к ней "сильнейшее отвращение". С другой стороны, ей казалось, что брак тоже положит границы ее стремлению объять все сущее.

Но она была знатной испанской девушкой, чьи братья отправлялись завоевывать Новый Свет.

Так в возрасте двадцати лет Тереза решила поставить на карту все: тайком от отца, который и слышать не хотел о монашеском призвании, на заре 2 ноября 1535 года она бежала из дому в кармелитский монастырь Благовещения.

Кстати сказать - поскольку тогда Тереза была еще совсем молода - она убедила одного из своих братьев сделать то же самое и одновременно с ней бежать в доминиканский монастырь.

Впоследствии она писала:

"Я вспоминаю, и думаю, что говорю чистую правду, что когда я оставила отцовский дом, то почувствовала такую душераздирающую боль, что мне показалось, будто сильнейшей боли нельзя испытать даже при смерти: казалось, будто мне одну за одной ломали кости" (4,1).

На своем прекрасном, почти непереводимом испанском языке она писала:

"no creo sera mas el sentimiento cuando me muera":

"не думаю, что когда я буду умирать, то испытаю сильнейшую скорбь".

Итак, "собравшись с духом", она, если можно так выразиться, приняла решение в пользу Бога. Обостренное восприятие Терезой жизни в ее "вечном" измерении (жизнь - это то, что вечно) заставило ее сделать решительный и великодушный выбор, став на путь монашеской жизни, но она считала эту жизнь "чистилищем", переходным периодом, когда необходимо пострадать, чтобы потом взойти на небо, временем тягостного ожидания.

По правде сказать, монастырская жизнь пришлась ей по душе, и она сразу же рьяно взялась за аскетическую работу над собой, явив великое самоотречение и добродетель, но, быть может, потому, что она взялась за дело слишком рьяно и что новая жизнь слишком отличалась от привычной, быть может, потому, что ей это стоило слишком большого психологического напряжения, это отразилось на ее здоровье. Ее постиг странный недуг, и никто не знал, как его лечить. Тереза пишет: "Все мое тело с головы до ног было одна сплошная боль". Неправильное, изматывающее лечение довершило дело: состояние Терезы ухудшилось и жизнь ее была под угрозой. Более того, несколько дней ее даже считали умершей.

В конце концов она пришла в чувство, но была полностью парализована и ее мучал страх смерти.

Тем, кто видел в этой болезни комплекс истерических явлений, всегда приходилось сталкиваться с единодушными свидетельствами, согласно которым Тереза была человеком уравновешенным, обаятельным, добрым, способным ободрять других, терпеливым и мягким даже тогда, когда она жестоко страдала. С другой стороны, в ее жизни и впоследствии всегда существовало это тайное противоречие: пламенная душа в хрупком теле, которое, кажется, не в состоянии выдержать внутреннего напора, но которое Тереза подчинит себе, подвергнув его суровым испытаниям (путешествиям, тяготам, заботам).

Мало-помалу силы ее восстановились: она стала мудрой, зрелой монахиней, она научилась молиться: ее любили и к ней тянулись люди в монастыре и за его стенами - в особенности те, кто хотел идти путем святости. Часто даже отец Терезы приезжал к ней за духовными советами и под ее руководством достиг такой зрелости, что умер как святой.

Вокруг авильской монахини вскоре сформировался круг друзей, очарованных ее мужественной мягкостью и мягкой суровостью.

Мы должны помнить, что она жила в то время, когда духовные проблемы интересовали даже людей, погруженных в мирские заботы и суету. О молитве и о духовной жизни тогда говорили в салонах герцогинь.

Так старая проблема стала перед Терезой с новой силой. Она пишет: "У меня был очень серьезный недостаток, ставший для меня причиной многих зол, и это было вот что: как только я замечала, что кто-нибудь, кто мне приятен, любит меня, я привязывалась к нему так, что этот человек не выходил у меня из головы. Конечно, я не хотела ни в чем обидеть Бога, но я наслаждалась, видя этого человека, думая о нем и о его достоинствах, и действительно рисковала погубить душу" (37,4).

Прежде чем продолжать, мы должны хорошо понять всю глубину этих переживаний: для Терезы речь шла не о тех несколько двусмысленных, болезненных отношениях, которые иногда завязывают даже духовные лица, когда они не уверены до конца в своем призвании. Отношения, о которых пишет Тереза, были подлинной, глубоко духовной дружбой (много лет спустя одной своей послушнице, спрашивавшей ее об искушениях пола, Тереза простодушно отвечала, что не знает, что это такое), однако она чувствовала себя "недостойной Бога", недостойной молиться.

Желая объяснить свою драму, она, с одной стороны, говорит, что не делала ничего плохого (и в этом ее исповедники не только были согласны, но и призывали ее продолжать свое "апостольское служение"), с другой стороны, утверждает, что "обрекала себя на погибель", объясняя:

"Во мне не было целостности", "я чувствовала себя нерешительно перед необходимостью целиком предаться Богу", "мне не удавалось затвориться в себе самой (чтобы молиться), не волоча за собой всей моей суетности".

Короче говоря, перед лицом двух великих заповедей: заповеди любви к Богу всем сердцем и любви к ближнему, Тереза понимала, что на ее духовном пути пришло время, когда Бога нужно поставить не на первое место, но на единственное место (возлюбив Его "всем сердцем"), отказавшись от всех привязанностей, от всякой другой любви, чтобы потом получить все, даже ближнего, которого надлежит возлюбить, из Его рук.

Тереза почувствовала, что к ней обращен этот призыв (призыв, который Бог обращает к человеку, когда тот действительно достиг зрелости в вере), но боялась бросить все - она еще не могла полностью поверить в то, что любовь Божья сама по себе может наполнить ее сердце. Быть может, потому, что не решалась довериться Богу?

Но тут произошел случай, который помог ей решиться.

Однажды, возвращаясь с одной из тех духовных бесед, которые ее отныне лишь смущали и обедняли, она проходила перед образом бичуемого Христа, который случайно принесли в монастырь для праздничного богослужения.

Вот рассказ Терезы: "...

Как только я на Него взглянула, я ощутила такую боль, такое раскаяние из-за неблагодарности, которой я отвечала на Его любовь, что мне казалось, будто у меня разрывается сердце. Я бросилась к Его ногам, обливаясь слезами и умоляя Его даровать мне милость не оскорблять Его более". Почти в то же время Тереза встретилась с молодым священником, который, исповедуя ее, помог ей судить себя не с точки зрения зла, которое она делала или которого не делала, но с точки зрения добра, которому она могла воспрепятствовать, противодействуя изобильному излиянию благодати Божьей.

Это было подобно новому рождению; Тереза говорит об этом как о начале "новой жизни".

Она пережила глубокое обращение, которое трудно описать, но о котором можно было бы в самых простых словах сказать так: древнее противоречие между миром Божьим и человеческим, между вечностью и временем, между любовью к Господу и любовью к ближнему внезапно разрешилось, когда она непосредственно, живо, как будто с глаз ее упала пелена, осознала, что Христос - это одновременно наш Бог и наш ближний, вечность, вошедшая во время, друг, с Которым можно жить рядом, разговаривать, проводить время как с любым другим другом и лучше.

Кроме того, она поняла, что Христос - это центр, где может и должно вновь сосредоточиться все.

С тех пор она безраздельно предалась молитве, понимаемой своеобразно, как стремление следовать за Христом в тайнах Его земной жизни с максимально возможным реализмом: реализмом образов и в особенности Евхаристии.

И в ее душу хлынули видения, мистические переживания, как будто действительно разорвалась та пелена, которая всегда отделяет нас от Христа, неизменно ставя перед нами искушение считать Его абстрактной идеей, чувством, образом.

Тереза писала:

"Мне кажется, что Иисус всегда идет рядом со мной... Я ясно чувствовала, что Он находится по правую сторону от меня и видит то, что я делаю, и я никогда - достаточно было немножко сосредоточиться или не быть очень рассеянной - не могла забыть, что Он рядом со мной".

Однажды Иисус сказал ей: "Отныне я не хочу, чтобы ты разговаривала с людьми", и Тереза повиновалась; не в смысле духовного немотствования (напротив, жизнь ее была как никогда полна общением с людьми, разговорами, деятельностью), но в смысле глубокого, конечного безмолвия - безмолвия человека, который, чтобы он ни делал или ни говорил, отныне всегда помнит о том, что с ним случилось... "и воспоминание исполняет его молчанием" (Отшельник Лаврентий).

Итак, все вновь может быть "сказано" и все вновь можно "возлюбить", но "в Иисусе".

Внешне случайные обстоятельства потребовали от нее снова задуматься над своим призванием: как вы, наверное, помните, она вошла в кармелитский монастырь, как в чистилище, чтобы очиститься. Близость Христа, исполненная любви, помогла ей понять старую истину: уже на земле нужно уметь предвосхищать небо, вознаграждение сторицей, обещанное Самим Иисусом тем, кто за Ним последует.

Тереза жила в монастыре, где собралось почти двести монахинь: там не было недостатка ни в практических, ни в экономических проблемах, ни в проблемах с дисциплиной (все это тоже напоминало чистилище), однако впоследствии она говорила, что многочисленные насельницы монастыря не отвлекали ее от общения с Богом, как будто она была в одиночестве.

Тем не менее она прислушивалась к советам подруг, рисовавших перед ней проект создания маленького, бедного монастыря, с небольшим количеством сестер (двенадцатью, по числу апостолов), где царило бы глубокое молчание и подлинная бедность и который был бы "уголком рая".

После многих превратностей Тереза основала такой монастырь, собрав туда нескольких девушек из Авилы и став им духовной матерью, и там она жила в убеждении, что нашла в своей жизни спокойную гавань, наслаждаясь тем, что наконец-то достигнут синтез между вечностью и временем, между любовью к Богу, любимому безгранично, и столь же полной и горячей любовью к тем творениям, которые Он Сам ей доверил.

Тереза была безмерно счастлива, конечно, не своей собственной святостью, о которой она и не думала, но тем, что жила "с такими святыми и чистыми душами, которые желают лишь служить Господу и прославлять Его... Он доставлял нам все необходимое, хотя мы не просили об этом, а когда по Его попущению мы оставались без необходимого - что случалось довольно редко - еще сильнее была наша радость".

Это первые слова книги "Оснований", в первых главах которой Тереза собирает "цветочки" кармелитской духовности, похожие на францисканские.

Кажется, что все завершено, но, напротив, все только начинается. Покамест Тереза "умирает от желания умереть", то есть живет, по ее собственным словам, ликуя всякий раз, когда бьют часы, при мысли о том, что окончательная встреча со Христом еще немного приблизилась.

"Этот дом, - пишет наконец Тереза, - небо, если небо возможно на земле".

Но отныне она целиком принадлежит Христу и готова ко всему.

Иногда у нее действительно бывает предчувствие, что что-то еще не завершено. Она пишет:

"... Мне часто доводилось думать о том, что Бог, преисполнив таким богатством эти души (она говорит о своих сестрах), должен был иметь какую-то великую цель".

Кроме того, в ней растет желание сообщить другим то благо, которое она переживает на своем опыте. Она говорит об этом:

"... мне часто казалось, что я подобна человеку, обла- дающему великим сокровищем и желающему поделиться им со всеми..." (Осн. 1,6).

О том, чему суждено было случиться, мы можем заранее сказать так: до сих пор Тереза переживала как личную драму свои подчас мучительные и прекрасные взаимоотношения со Христом, ныне Христос пожелал сделать весь опыт Терезы частью живой драмы современной Церкви.

Для любой испанской монахини того времени Церковь была данностью, с которой все мирно уживались: мир был христианским миром, и все находило в нем свое положенное место: и Папа, и король, и церковная, и светская культура. Хотя единство христианского мира было разрушено Лютером, Тереза об этом ничего не знала, а Испания тогда была единой страной.

И вот внезапно ей открылся трагический и скорбящий образ Церкви того времени.

Именно тогда, когда она основала своей первый новый кармелитский монастырь, во Франции начались религиозные войны; кардинал Лоренский, приехав на Тридентский Собор, рассказал о том, какие ужасы творятся на его родине, и вести об этом дошли до маленького монастыря из двух источников: от друзей Терезы из числа духовных лиц (некоторые из них принимали участие в работе Собора как богословы) и из окружного послания, разосланного Филиппом II по всем монастырям, где он рассказывал о происходящем и призывал к усердной молитве.

Перед мысленным взором Терезы предстало невиданное зрелище: христиане, сражающиеся с другими христианами и их убивающие, подожженные и разграбленные церкви, монастыри, взятые приступом и разграбленные, надругательства над Евхаристией, ненависть и презрение к Папе и к епископам. Даже нам сегодня трудно себе представить, какими жестокостями сопровождалась религиозная рознь, почти уничтожившая христианскую Европу.

Тереза была слишком умна, чтобы сразу же не понять, что эти "великие беды Церкви", как она их называла, были печальным результатом всего предыдущего, которое она называла "положением чрезвычайно прискорбным": слишком много христиан были неверны своему призванию, особенно из числа тех, кто должен был бы целиком посвятить себя Христу и Церкви, и слишком многие осквернили лик Девы - Невесты Христовой. Об упадке монашеской жизни, впрочем, она знала и раньше.

Она еще не оправилась от этого первого потрясения, из-за которого страдала даже физически, как ее поразила другая новость, быть может, еще более страшная.

В ее монастырь явился погостить францисканский монах, который возвратился "из Индий", то есть из новых земель, открытых Колумбом.

Тереза издалека с радостью и гордостью следила за их завоеванием, которое было всенародным делом и в котором принимали участие ее собственные братья. Она считала его славной, рыцарской миссией. Когда несколько лет тому назад она получила известие о том, что Родриго - товарищ ее детских предприятий, разделявший тогда ее мистические устремления, - погиб, сражаясь на Рио де ла Плата, она говорила об этом с другими монахинями в убеждении, что наконец-то у нее есть брат-мученик, "потому что он умер, защищая веру".

Ее брат Антонио (тот, которого она тоже было убедила принять монашество), умер сражаясь.

Но францисканец, принесший вести из Нового Света, был знаменитый о. Мальдонадо, один из самых пламенных последователей Бартоломе Лас Касаса 26: великий домениканский епископ, измученный непосильным трудом, в то время был при смерти, и о. Мальдонадо заменял его и привез в Испанию последний "Мемориал", им написанный, для мадридского двора. Совета Индий и Верховного Первосвященника.

Собратья о. Мальдонадо говорили, что если ему дать волю, то он бы целый день говорил о том, что у него на сердце: и именно это произошло у решетки маленького монастыря.

Перед мысленным взглядом и совестью Терезы проходили жестокие картины: новые народы не только не приобщались ко Христу, но, напротив, погибали, став дичью для бесчеловечных и жестоких испанских конквистадоров. Конечно, такими были не все. Но как должна была воспринимать Тереза слова, подобные страшным словам, которые приписывались Лас Касасу: "Я видел, как индейцы, умирая, с плачем отказывались от последнего причастия, потому что они не хотели попасть в испанский рай".

Быть может, это всего лишь эффектная фраза, но, бросая испанцам обвинение, она точно отражает ситуацию.

"Я была так расстроена, - рассказывала впоследствии Тереза,- что ушла, обливаясь слезами...".

"Дорого мне обходятся эти индейцы, - писала она в письме брату Лоренцо, еще бывшему за океаном, - ... сколько несчастий и у нас здесь, и у вас там: ... многие рассказывают мне об этом, и часто мне нечего сказать, кроме того, что мы хуже диких зверей...".

Но мы не должны забывать, что Тереза была не тем человеком, который бы слушал ужасные новости, смущался, а потом... о них сплетничал, как часто случается с нами: все, что она слышала, становилось для нее предметом молитвы, разговора со Христом, толчком к принятию решения.

Нам по необходимости приходится лишь в самых общих чертах рассказать о внутренней эволюции Терезы.

Прежде всего в ней зародилось сознание своей собственной ответственности, свойственное святым, которые всегда осознают свою сопричастность к происходящему:

"Быть может, именно я разгневала Христа своими грехами, и Он обрушил на землю столько бед".

Это не ложное смирение и не жалость к самой себе, но столь глубокое осознание Церкви как единого Тела Христова, столь живое ощущение той пропасти, в которую низвергается человек, совершая зло (даже если внешне оно кажется безобидным), что душу человека преисполняет чувство его сопричастности к происходящему. В своей автобиографии Тереза писала:

"Мне казалось, что я столь порочна, что все зло и все ереси мира суть следствие моих грехов" (30,8).

Очень похожие выражения встречаются также у св. Екатерины Сиенской и у других мистиков.

Однако Тереза не впала в уныние и отчаяние, но стала энергично действовать.

Второй вывод, к которому пришла Тереза, заключался в том, что не было на земле страдания, которое можно было бы сравнить со страданием Церкви. Она сказала: "Мне кажется, непозволительно скорбеть о чем-либо ином". И мы можем только представить себе, как свободен становится человек, знающий, что он страдает только ради того, за что стоит страдать, не размениваясь на бесконечные мелочи.

Третий вывод Терезы заключался в том, что она, по ее словам, должна сделать то немногое, что от нее зависит.

Однако это "немногое" поражает нас своей решимостью и бескомпромиссностью: Тереза дала обет Богу действовать с максимально возможным совершенством, то есть обещала в каждой ситуации выбирать то, что представится ей наиболее совершенным.

Если об этом задуматься, не будучи человеком подлинно великой души, то это - страшное обещание, которое может заковать душу в тяжкие цепи. И действительно, исповедники Терезы разрешили ее от этого обета и заставили ее принести его в более смягченной форме.

Наконец, в силу стечения обстоятельств и по просьбе духовных властей она поняла, что должна посвятить себя не только руководству основанным ею маленьким монастырем, но наполнить всю Испанию монашескими общинами, подобными этой, и в конечном счете реформировать (некоторые говорят "воссоздать") весь Орден кармелитов.

К моменту ее смерти в Испании было 16 новых женских монастырей, задуманных и созданных как маленькие общины, где тайна Церкви - Невесты, Девы и Матери - нашла свое самое живое и пламенное воплощение.

Об этом великом деле подробно рассказывается в ее книге "Основания". Упомянем только о том, что в силу положения Церкви того времени и некоторых превратностей, переживаемых Орденом кармелитов, а также запутанной общественной и церковной ситуации в Испании Терезе пришлось проделать огромную работу. Ей пришлось не только предпринимать длинные и изнурительные путешествия и вести переговоры об основании новых общин, но и взять на себя тяжкий труд разобраться в массе приказаний и советов, часто противоречивых, которые исходили от лиц, говоривших от имени одной и той же Церкви.

В конце концов она даже попала в руки инквизиции, папский нунций назвал ее "непослушной женщиной, бродягой, нарушающей предписания Тридентского Собора", а в Риме генерал ордена слушал с раздражением обо всем, что так или иначе ее касалось.

Тереза переносила все это терпеливо, разумно, не падая духом, сохраняя свое женское достоинство (до нас дошли ее сочинения, которые очень понравились бы наиболее разумным из феминисток), и прежде всего - безгранично любя Христа, сообщая всем окружающим новое понимание и переживание молитвенной тайны.

До нее часто считалось, что молитва - на той ее высочайшей и глубочайшей степени, которая называется "созерцанием", - означает попытку достичь безмятежной чистоты мира Божьего, отвлекшись от земных забот.

Тереза учила своих монахинь тому, что созерцать - значит устремить мысленный взор на Святую Человечность Христа и, следовательно, на всю тайну этой Человечности: на славу Его Воскресения, но и на скорбные Страсти, не только на Страсти как историческое событие, но также на страсти, которые по-прежнему происходят с Телом Христовым - Церковью.

Церковь со своими конкретными драмами, страданиями, проблемами, отдельными людьми, из которых она состоит, - это не только то, о чем следует молиться (Тереза учила своих монахинь, что иначе они не будут исполнять своего призвания, сколько бы времени ни уделяли молчанию и созерцанию тайн Божьих), но это, если так можно выразиться, и материя молитвы, которой питается общение с Богом.

И в то время как Тереза проводила жизнь в деятельности, которая казалась лихорадочной, однако не нарушала глубочайшего покоя ее брачного союза со Христом (ей были посланы сильнейшие мистические переживания, которые она называет "духовным браком", и она сознавала, что любовь Христова действительно поразила ее сердце), ей приходилось почти против воли вести большую богословскую и учительскую работу.

На этом необходимо остановиться подробнее.

Во времена Терезы Церковь уже существовала в течение пятнадцати веков, но если вообразить себе библиотеку из всех сочинений, написанных христианскими авторами, в ней невозможно было бы отыскать почти ни одного богословского сочинения, написанного женщиной: лишь несколько произведений, написанных по большей части в восторженном состоянии.

Тереза - первая в Церкви женщина-богослов в собственном смысле слова.

Она была достаточно образована: довольно хорошо знала Библию, некоторых Отцов Церкви и многих духовных авторов, как средневековых, так и наиболее известных в ее время.

И парадокс в том, что Тереза жила как раз тогда, когда инквизиция, видевшая заблуждения и опасности во всем, включила в индекс запрещенных книг почти все духовные книги на народном языке, которые были у Терезы, приказав уничтожить их, что она послушно исполнила (Христос сказал ей: "Я буду твоей живой книгой").

Так вот, этой женщине, которая хотела бы спокойно сидеть за прялкой, пришлось писать из послушания в последний период ее жизни, с 50 до 67 лет. Если иметь в виду среднюю продолжительность жизни в то время, она была в возрасте, который сегодня соответствовал бы 70-80 годам.

Даже в почерке ее столько решимости, что графологов поражает молодая энергия, с которой она водила пером по листу. Она описала свою Жизнь, прежде всего жизнь внутреннюю, как бы рассказывая о путешествии в глубину своей собственной души.

Она описала длительные путешествия по всем испанским дорогам и все, что с ней происходило во время основания различных монастырей. Она написала духовные сочинения (Путь к совершенству), чтобы научить своих сестер и друзей молиться, чтобы создать что-нибудь новое в ответ на указ инквизитора, приказавшего сжечь другие книги. Она написала тысячи Писем, в которых беседовала с самыми различными людьми (королем, богословами, исповедниками, своими сотрудниками, домашними, монахами и монахинями), - писем, в которых перед нами разворачивается замечательная картина не только ее деятельности и ее интересов, но и тех отношений, которые возникали у нее с разными людьми и оставались надолго: в то время не было церковного движения, которое не нашло бы в ней внимательной, доброжелательной собеседницы.

Как говорил один ее современник, многие, даже король Филипп II, "получали ее письма как живое поучение для своего блага". И, наконец, в последний период своей жизни она написала своей шедевр - Внутренний замок.

Она написала это сочинение из послушания, не без сопротивления. Она говорила:

"Почему они хотят, чтобы я писала? Пусть этим занимаются люди ученые, которые учились, а я неученая и писать не умею; в конце концов я вместо одного слова напишу другое... пусть меня оставят сидеть за прялкой, заниматься хором и исполнять обязанности монашеской жизни вместе с другими сестрами. Я не рождена для того, чтобы писать, для этой работы у меня нет ни здоровья, ни головы...".

И действительно, со здоровьем дела у нее обстояли неважно: головные боли становились все чаще. Заботы все больше ее поглощали: не последней из них был страх перед инквизицией, которая тем временем тщательно изучала "Книгу жизни" (Автобиографию).

Тереза написала Внутренний замок за пять месяцев: часть - сразу, часть - с постоянными перерывами из-за путешествий и непредвиденных обстоятельств.

Быть может, многие из вас знают, что и в нашем веке была написана знаменитая книга под названием Замок. Это роман Кафки, главный герой которого призван владельцем замка и взят на работу по контракту. Он бросает все, чтобы туда отправиться, но потом оказывается в абсурдной ситуации: войти в замок он не может, но не может от него и удалиться. Он принадлежит замку, потому что связан контрактом, но не может войти туда, потому что он никому не нужен и в замок, по-видимому, нет входа. Замок недостижим.

В этой страшной притче Кафка хотел описать абсурдное состояние современного человека.

Так вот, за триста пятьдесят лет до этого Тереза Авильская, напротив, описала замок души, где много обителей и тысячи комнат - все они расположены концентрически вокруг центральной обители, самой сокровенной, в которой пребывает Божественная Троица и из которой исходит ярчайший свет, освещающий весь замок.

Конечно, чем дальше ты находишься от центра, тем смутнее твое предчувствие, а чем больше приближаешься к нему, тем глубже постигаешь красоту Бога и самой обители, как будто приближаешься к солнцу.

Входная дверь для всех, даже для тех, кто еще пребывает в холоде и во тьме греха, в обществе животных и рептилий, кишащих на окраинах замка, - это молитва: тот, кто молится, как может, не отказываясь от молитвы, даже если он погряз в грехах, оставляет дверь открытой и питает желание ступить на тот путь, которым он должен был бы идти. И прежде всего он оставляет открытой дверь для Бога, Который всегда может обратить к нему Свой призыв, исполненный непреодолимой притягательной силы.

Раз перешагнув порог, человек, влекомый всевозрастающим ощущением уверенности, тепла, света и красоты, будет продолжать свой путь, пока уже на этой земле не встретится с владельцем замка. Тереза подробно описывает все этапы этого пути в ярких поэтических образах, истолковывая их один за другим.

Например, когда человек доходит до той обители, где душа должна наконец предоставить себя Богу, предать себя Ему, чтобы Он ее преобразил, святая рассказывает нам притчу о маленьком шелковичном черве, которые постепенно растет, пока не начинает выделять шелковую нить, с помощью которой сам строит вокруг себя дом, где может спрятаться и умереть и из которого потом возродится в виде прекрасной белой бабочки.

Тереза объясняет эту притчу:

"Этот дом - Христос... Действительно, наша жизнь сокрыта во Христе... О, величие Божье! в сколь возвышенном состоянии выходит душа, на некоторое время погрузившаяся в бесконечность Бога и глубоко соединенная с Ним!".

Тереза писала об этом, когда она уже достигла центра замка своей души, который она называет "последней обителью".

Прося одного близкого ей человека дать богослову прочесть по секрету страницы, описывающие эту конечную точку пути, Тереза смиренно признавалась:

"Скажите ему, что известное ему лицо (то есть она сама) достигло этой обители и наслаждается покоем, там описанным. Поэтому его душа очень спокойна".

Однако это признание не должно вводить нас в заблуждение. Тереза писала: "Бог не ласкает душ" - чем больше Он их любит, тем неуклоннее ведет их всем путем, пройденным Иисусом Христом вплоть до Креста. Так по таинственному Промыслу Божьему в последние дни ее жизни с ней случилось то, что вплоть до недавнего времени показалось бы ей невозможным: она испытала то, что ее биограф называет "скорбью чувств, истекающих кровью", и "свиданием с одиночеством".

Последнее путешествие, предпринятое Терезой против воли и только из послушания, потому что она уже чувствовала себя "очень старой и усталой", было сплошной чередой унижений и разочарований: в одном монастыре из-за вопросов, связанных с наследованием, ее плохо приняли и чуть ли не прогнали, в другом, настоятельница которого всегда была к ней очень привязана, получив выговор, она встретила ее так враждебно, что расстроенной Терезе не удалось заснуть и утром она уехала в лихорадке, не осмелившись даже попросить припасов на дорогу. Во время долгого путешествия ей стало плохо и она попросила чего-нибудь поесть; сопровождавшей ее монахине не удалось найти ничего, и она, плача от огорчения, принесла ей несколько сушеных ягод инжира, оставшихся в мешке.

Тереза сказала ей:

"Не плачь, дочь моя, - это то, чего сейчас требует от нас Бог".

Ее спутница рассказывала: "Она утешала меня, говоря, что я не должна расстраиваться, потому что инжир действительно очень вкусен и у многих бедняков нет и того".

Наконец она приехала в Альбу де Тормес и пожелала немедленно лечь в постель:

"Боже мой, - сказала она, - как я устала!

Вот уже более двадцати лет, как я не ложилась так рано".

Многочисленные кровоизлияния доконали ее. Она лежала в постели, как немощная старушка, повторяя: "Боже! не презри сердца моего смиренного и сокрушенного".

Она скорбела, вспоминая о своих грехах, и просила у Бога прощения за то, что так плохо служила Ему.

Своих сестер, собравшихся вокруг ее ложа, она учила хранить верность своему призванию и Уставу и не смотреть на дурной пример, который она им подавала. Она глядела на них и говорила: "Благословен будь Бог, приведший меня к вам!", как будто они были ее прибежищем и защитой.

Она часто повторяла, как будто для того, чтобы убедить Господа: "В сущности, я дочь Церкви", и добавляла:

"Благодарю Тебя, Господи Боже Мой, Жених души моей, за то, что Ты сделал меня дочерью святой Церкви Твоей".

Ее спросили, хочет ли она быть похороненной в Авиле, в том монастыре, который она так любила. Она была чрезвычайно удивлена и сказала: "Иисусе, можно ли спрашивать о таких вещах? Разве у меня есть что-то свое? Разве мне не дадут немного земли здесь?".

Ее биограф рассказывал:

"В пять часов вечера она попросила Святых Тайн. Ей было уже так плохо, что она лежала без движения... Когда она заметила, что к ней идут с Евхаристией, и увидела, что в дверь кельи входит Господь, Которого она так любила, то хотя она была совсем обессилена и скована смертной тяжестью, из-за которой не могла даже повернуться, она поднялась без посторонней помощи, так что казалось, будто она хочет броситься вниз с постели, и пришлось ее удержать... Она говорила:

"О, Господь мой и Жених мой, пришел желанный час. Настало нам время увидеться. Настало мне время идти, настал час..."".

К девяти часам вечера, незадолго до смерти, лицо Терезы чудесно просияло, и рука, державшая распятие, сжалась с такой силой, что отнять его так и не удалось. Она умерла, улыбаясь и как будто говоря с Кем-то, Кто наконец пришел.

Монахини всех монастырей рассказывали о чудесах, которые происходили повсюду, пока их мать была при смерти.

Монахини из Альбы де Тормес рассказывали о самом трогательном чуде: перед окном кельи, где умирала Тереза, было маленькое засохшее дерево, которое никогда не цвело и не приносило плодов. И вот после той ночи на заре все дерево покрылось белыми, как снег, цветами. Это случилось 5 октября.

И это произошло потому, что если Тереза любила Иисуса как Жениха, то Иисус еще больше любил Терезу.

СВЯТОЙ ХУАН ДЕ ЛА КРУС

В 1542 году, за четыре года до смерти Лютера и за три года до начала Тридентского Собора, в Фонтиверосе, маленькой кастильской деревушке, родился Хуан де Йепес, жизнь и деятельность которого стала как бы живым ответом - не единственным, но, конечно, одним из наиболее глубоких и решительных, - которые Богу угодно было дать людям того смутного времени - второй половины XVI века. Его называли "мистическим Учителем", и он оставил нам самые возвышенные образцы мистической поэзии в испанской литературе.

Мы говорили о "глубоком" ответе, и действительно, читая жизнеописание этого святого и его произведения, трудно заметить, что Церковь его времени была охвачена кризисом протестантизма и кризисами другого рода; в его сочинениях нет никакого упоминания о том, что во Франции того времени шли жесточайшие религиозные войны, что европейцы огнем и мечом покоряли Новый Свет, что в Испании свирепствовала инквизиция; в них почти не отразились яростные споры на Соборе и после него о реформе духовенства и монастырей - все, что до слез волновало Терезу Авильскую, которая была старше него почти на тридцать лет и избрала его своим первым сподвижником в деле реформы старого Ордена кармелитов.

Хуан де Йепес, впоследствии принявший прозвище "де ла Крус" (Иоанн Креста), кажется, живет в другом мире: он нашел себя в повседневной жизни, особенно в жизни бедных людей (ему нравилось работать подмастерьем с каменщиками, которые строили и ремонтировали маленькие монастыри, где ему доводилось жить); он нашел себя в жизни своего монашеского ордена, в котором почти всегда занимал должность настоятеля и ответственного за воспитание; он нашел себя прежде всего в деле духовного руководства теми, кто обращался к нему, прося помочь им обратиться и любить Бога всем сердцем своим; однако он жил в ином мире,, если говорить о тех важных событиях, одним из главных действующих лиц которых мы ожидали бы его увидеть.

Попробуем сразу же предложить некий ключ к его личности и ко всей его деятельности, исходя из Священного Писания (а это гораздо более существенная и ценная точка отсчета, чем то представляется на первый взгляд).

Каждый христианин знает, что в Библии рассказывается об истории спасения. Иными словами, об истории счастливой любви, движимый которой. Бог создал человека по образу Своему; истории милосердной любви, с которой Бог снизошел до Своего падшего творения, восстановив с ним завет (сначала с несколькими Своими друзьями: Авраамом, патриархами, Моисеем, а потом - со всем народом); об истории пришествия Самого Сына Божьего как Спасителя всего человечества, которое должно постепенно стать Его Невестой - Церковью, рожденной из воды, истекшей из ребра Иисуса, прободенного на Кресте, Церковью, предназначение которой - непрестанно утверждаться в супружеской любви к Иисусу.

Поэтому вся священная история проникнута символикой супружеской любви, более реальной, чем сама реальность, и поэтому в христианстве любовь мужчины и женщины становится Таинством, то есть действенным знамением, воплощенным символом иной, более великой любви.

Брачная любовь Христа к каждому творению - это реальность. Любая другая любовь - лишь намек, знамение.

Об этом говорит христианская вера: "Бог есть любовь, и кто пребывает в любви, пребывает в Боге и Бог в нем".

Что же мы находим в многочисленных библейских книгах? Историю взаимоотношений творений с Богом - историю, отмеченную всеми событиями человеческой жизни: рождением и смертью, удачами и неудачами, миром и войной, страданиями и радостями, грехами и искуплением, созиданием и разрушением, успехами и поражениями. В Библии есть все, и ее главные герои - самые разнообразные люди: цари и пророки, воители и мудрецы, богатые и бедные, святые и грешники, люди выдающиеся и самые обыкновенные.

Однако среди всех книг Священного Писания есть одна особенная, единственная в своем роде, которая подобна его сердцу: в ней - объяснение и животворный источник всех других книг, всех других событий - это Песнь Песней.

Но если взять и внимательно прочесть эту книгу, что мы в ней найдем? Длинное, прекраснейшее стихотворение о любви: это может быть правдивый рассказ о любви двух молодых людей, это может быть символическая поэма о бесконечной любви Ягве к избранному народу, это может быть пророчество о воплощении Сына Божьего, грядущего, чтобы принести нам в дар Самого Себя, Свое Тело в Евхаристии.

Как бы то ни было, Песнь Песней входит в нашу Библию и освещает ее всю: как Ветхий, так и Новый Завет, бросает на всю Библию свой свет, и в ее красоте находит свое разрешение любая трагедия.

Чего-то похожего - гораздо более "похожего", чем это кажется на первый взгляд, - Бог потребовал от Хуана де ла Крус в этот ключевой, поистине уникальный момент истории Церкви: Он потребовал от него продолжить и переосмыслить Песнь Песней. Однако для того, чтобы он по-новому прочитал Библию, Бог заставил его пережить эту поэму на своем весьма своеобразном жизненном опыте, который был историей любви, подражавшей любви Иисуса Распятого и ей сопричастной.

Сказав это, мы уже сказали все существенно-важное. Нам остается только перейти к рассказу о жизни Хуана де ла Крус. Обычно его биографы не уделяют достаточно внимания тому знамению, которое было заложено в самом рождении великого мистика.

Когда Данте задумал написать вечную, имеющую общечеловеческое значение поэму, он сделал мужественный выбор. Согласно обычаям того времени, он должен был бы писать эту поэму на латыни, которая в те времена считалась языком "вечным и нетленным". Однако он решил предпринять великое дело - рассказать все, что он знает о жизни, на народном языке, объясняя свой выбор таким образом:

"Мой дорогой родной язык был одним из элементов союза моих родителей, на нем говоривших; и как огонь раскаляет железо для кузнеца, который потом кует из него нож, так и родной язык был сопричастен моему рождению и является сопричиной моего бытия" (Пир 1, 13).

Нечто похожее мы должны сказать о языке любовной поэзии - тоже единственном в своем роде, - который станет языком скромного, смиренного, невзрачного монаха, достигшего крайней степени умерщвления плоти. Песнь Песней, которую Хуан де ла Крус продолжил во время Церкви, началась, таким образом, в его материнском доме.

"Материнском", потому что у его отца было отнято право дать дом своим детям.

Гонзало де Йепес, отец Хуана, был выходцем из знатной толедской семьи. Он занимался торговлей шелком, что в то время было делом очень прибыльным. Путешествуя по делам, он встретился с молодой красивой ткачихой Каталиной Альварез - она осталась сиротой и была очень бедна. Он влюбился в нее и женился на ней наперекор воле своих богатых родителей, лишивших его наследства. Так Гонзало тоже стал столь беден, что его молодой жене пришлось поселить его в своем смиренном доме и научить ремеслу.

Родилось трое детей: в доме царила удивительная любовь и покой, но бедность граничила с нищетой.

Вскоре после рождения Хуана его отец тяжело заболел, и за два года его болезни истощились последние сбережения семьи.

Когда Екатерина осталась вдовой с тремя детьми, ей было даже нечем кормить их. Пешком, ведя с собой двух малышей и неся на руках Хуана, побираясь, она пешком пришла в Толедо, чтобы просить богатую родню мужа о помощи, однако не получила ничего. Несчастная семья продолжала бедствовать, а впоследствии странствовала, стараясь перебираться в более крупные города, где было легче получить кое-какую помощь.

Франсиск - старший из детей Екатерины - уже вырос и начал помогать семье, второй ее сын Луис умер, не вынеся лишений, а Хуана послали в колледж для детей-сирот, где он начал учиться и одновременно прислуживал в больнице для сифилитиков в Медине дель Кампо.

В конце концов дела несчастного семейства пошли на лад, и оно сразу же стало помогать тем, кто был еще беднее: в дом взяли брошенного ребенка и ухаживали за ним до самой его смерти.

Наш рассказ поневоле краток и неполон, но мы должны хотя бы постараться ощутить ту необычайную атмосферу, которой дышал маленький Хуан: атмосферу, проникнутую любовью и страданием, внутренним богатством и внешней бедностью, однако не любовью, которая тяжело уживается со страданием и бедностью, но богатой любовью - любовью отца, принявшей нищету ради любви и, в свою очередь, обогатившейся бедностью и любовью матери, - и для их детей богатство и бедность, любовь и страдания навсегда останутся таинственно связанными.

И это справедливо не только для Хуана, но и для Франсиска, старшего брата, которого Хуан на протяжении всей своей жизни любил больше, "чем кого-либо на земле", и который также стал святым (хотя и менее известным) и умер в глубокой старости, в возрасте семидесяти семи лет, стяжав славу человека святой жизни и чудотворца.

В годы детства и юности Хуан уже обладал всеми человеческими и духовными задатками, которых было достаточно для исполнения того особого призвания, которое уготовал ему Бог.

Выдающийся литературный критик Дамазо Алонзо, комментируя стихи Хуана де ла Крус, задавал себе вопрос о том, мог ли бы он обладать таким образным языком и такой тонкой восприимчивостью, если бы в своей юности хотя бы несколько раз не был сражен "парой прекрасных девичьих глаз". Здесь перед нами попытка усмотреть в его мистической экзальтации отклик земных переживаний. Но, быть может, критик забыл о том, что в истории Хуана де ла Крус очарование влюбленных глаз, требующих ответной любви, было именно историей рождения его собственной семьи - что-то из Песни Песней повторилось в его юности и стало частью его "родного языка".

Когда Хуану исполнилось 21 год, весь опыт любви, бедности и мудрости, который он впитал, воплотился для него в призвании стать монахом-кармелитом: сосредоточиться на созерцании Бога, на молитве и умерщвлении плоти, устремив взгляд на Деву Марию Кармельскую - нежнейший образец материнской любви - через которую дается всяческая благодать.

В воспитании, полученном им в монастыре, наибольшее влияние на всю его жизнь, несомненно, имело указание из классического руководства ордена по духовной жизни, в котором говорится: "Если ты хочешь укрыться в любви и достичь цели твоего пути, чтобы пить из источника созерцания..., ты должен избегать не только того, что запрещено, но и всего того, что мешает тебе любить еще горячее".

Итак, для Хуана наступили годы монашества, изучения философии и богословия в знаменитом Саламанкском университете. Учение было ему в радость, он был одарен острым умом и твердой логикой, а молитва и аскеза помогали ему совершенствоваться в душевной и физической жизни (он избрал для себя маленькую, темную келью только потому, что из ее единственного окна был виден клирос, и проводил там долгие часы, углубившись в созерцание дарохранительницы).

Однако чрезмерно суетную университетскую жизнь трудно было совместить с мистическим опытом любви и креста, которым по воле Божьей было отмечено рождение Хуана и от которого он отныне не мог отказаться.

Незадолго до принятия рукоположения он пришел было к решению, что его призвание скорее в полном затворничестве и созерцании, и собирался сменить орден, но именно тогда он встретился с Терезой Авильской. Шел 1567 год.

Монахиня-кармелитка, одаренная необычайным обаянием, была на тридцать лет старше него. За ее плечами были долгие, мучительные поиски призвания. Но ее душа успокоилась с тех пор, как несколько лет назад она начала реформировать женские кармелитские монастыри, стремясь превратить их в маленький "рай на земле", где живет "сообщество добрых", то есть людей, которые помогают друг другу уже на этой земле "узреть Бога" чистыми очами веры, благодаря огню взаимной любви, восходящей к самому сердцу Божьему. Стремясь сделать их монастырями, которые взяли бы на себя обязанность быть и оставаться "в сердце Церкви и мира", монастырями, где молятся, где страдают, где борются, где любят за всех и вместо всех.

Тереза хотела, чтобы ее реформа охватила и мужскую ветвь ордена, более того, она считала, что это дело более важное, чем реформа женской ветви, потому что мужчины могут связать воедино созерцание (растворение личности в любви и кресте) и миссию, готовность по воле Христовой отправиться туда, где Церковь наиболее нуждается в помощи и поддержке.

Хуан согласился стать ее сподвижником и разделить ее судьбу: он возвратился в Саламанку, чтобы окончить учебу и рукоположиться в священники, а Тереза тем временем стала искать маленький монастырь для первых реформированных кармелитов.

Это она собственноручно раскроила и сшила для Хуана де ла Крус бедную монашескую одежду из грубой шерсти.

Новая жизнь началась в Дурвеле. Это было такое затерянное селение, что Терезе в первый раз пришлось потратить целый день на его поиски.

Под монастырь приспособили старую постройку: на чердаке, где можно было стоять, только пригнув голову, устроили хор, в прихожей устроили капеллу, в углах хоров - две кельи, такие низкие, что голова касалась потолка. Маленькая кухня, разделенная пополам, служила одновременно и трапезной. Повсюду на стенах висели деревянные кресты и бумажные картинки.

Отец Хуан установил на площадке перед монастырем большой крест, который был издалека виден каждому, кто направлялся к ним. В новом монастыре "отшельники" вели не- обычайно суровую жизнь, но вся она была проникнута глубокой, сокровенной нежностью, питавшейся долгими молитвами, столь сосредоточенными, что иногда монахи даже не замечали, что молятся; из монастыря они отправлялись проповедовать крестьянам из соседних сел, лишенным всякого духовного окормления, и исповедовать их.

Когда Тереза впервые приехала навестить их, она была глубоко тронута и, по ее словам, маленький монастырь показался ей "преддверием Вифлеема".

Хуан - на сей раз по своему свободному выбору - вновь воссоздал вокруг себя атмосферу своего детства, где любовь сочеталась со свободно избранным страданием и бедностью. И его монашеская жизнь так гармонировала с его детством, что на некоторое время Хуан позвал своих родных жить вместе с ними: пока братья проповедовали, его мать Каталина готовила для общины скромную еду, брат Франсиск убирал комнаты и постели, а жена брата Анна стирала белье.

Так родился Кармель, который задумала и пожелала создать св. Тереза, и опыт жизни монашеской общины был для братьев столь богатым и глубоким, что они навсегда сохранили верность избранному пути.

Мы не можем сейчас останавливаться на всех перипетиях этой истории, которая вскоре стала сложной и трагичной (в те времена монахи, которые хотели преобразований, часто сталкивались с неудовольствием и сопротивлением тех, кто считал, что никакой реформы не нужно, как это часто происходит в Церкви; а братья-реформаторы столь же часто не проявляли достаточного терпения). Обратимся к сути нашей истории.

Близился конец 1577 года. Уже почти пять лет Хуан де ла Крус жил в Авиле. Св. Тереза, которую против ее воли назначили настоятельницей большого женского кармелитского не-реформированного монастыря (того самого монастыря, из которого она в свое время удалилась), призвала к себе Хуана де ла Крус, чтобы сделать его своим помощником в деле духовного перевоспитания. Они работали вместе, и беспокойный монастырь, где жило более 130 сестер, постепенно становился тем, чем он должен был быть: обителью молитвы и любви. Но, в силу присутствия двух великих реформаторов, он стал и местом, где зрело недовольство людей, считавших их неуемными и непослушными авантюристами.

В то время иерархия церковных властей была неустоявшейся и противоречивой: был нунций, действовавший от имени Папы, но был и представитель генерала ордена, власть которого точно так же признавалась Святейшим Престолом, были, далее, советники и представители короля Филиппа II, которые также действовали согласно римским обычаям и полномочиям, полученным от Рима. В какой-то момент было уже невозможно разобраться, кто должен повелевать, а кто - повиноваться, и каким образом это делать.

Как бы то ни было, представитель генерала ордена, которому слишком поспешно повиновались нетерпеливые подчиненные, дал приказ схватить Хуана де ла Крус и бросить его в тюрьму.

В те времена жизнь Церкви была организована так же, как жизнь королевства, и в монастырях тоже была келья-темница для непокорных братьев.

Однако с Хуаном его братья поступили с необычной жестокостью: связав его и подвергнув всяческим унижениям, как Христа, взятого под стражу, его привезли в Толедо, где на берегах Тахо высился большой монастырь. Его бросили в маленький закуток, выдолбленный в стене, который иногда служил отхожей ямой и куда почти не проникал свет солнца, лишь через узкую щель шириной в три пальца видно было соседнее помещение, и только в полдень Хуану удавалось читать свой бревиарий - единственную вещь, которую ему оставили.

Там он провел почти девять месяцев на хлебе и воде (иногда ему давали сардину или пол-сардины), в одной одежде, которая гнила у него на теле и которую он даже не мог постирать. Каждую пятницу его били в главной трапезной бичом по плечам так сильно, что шрамы от ударов не затянулись даже много лет спустя. Затем его осыпали упреками: ему говорили, что он борется за реформу только потому, что стремится к власти и хочет, чтобы его почитали за святого. Его мучали вши и сжигала лихорадка.

Св. Тереза, которая знала о происходящем, написала королю Филиппу II страшные слова:

"Обутые (то есть нереформированные кармелиты), кажется, не боятся ни закона, ни Бога.

Меня гнетет мысль о том, что наши отцы в руках этих людей... Я предпочла бы, чтобы они были среди мавров, которые, быть может, были бы милосерднее к ним...".

Но вот случилось чудо: открылось глубоко личное призвание Хуана де ла Крус. Бог доверил ему в современной ему Церкви живой комментарий к Песни Песней. В жуткой тьме, окутывавшей его в глубокой ночи заточенья из сердца Хуана де ла Крус рождаются горячие, полные света стихи о любви.

В них используются библейские образы, но по стилю и форме они принадлежат поэзии того времени.

Он сочиняет их в уме и создает необычайно богатый мир образов, символов, чувств: мир, где красота предстает как крик души, ищущей Христа, как Невеста ищет своего Жениха, и становится непобедимым влечением к Богу, во Христе ищущему Свое творение.

Ночь - страшная тьма в заточенье, стремящаяся поглотить саму душу бедного, изможденного и преследуемого монаха (ему сообщали ложные известия, чтобы убедить его в том, что все потеряно и что начатое им дело погибло) - стала неизбежным условием того, чтобы двинуться в путь к миру откровения Божьего, оставив за своей спиной все, что могло отвлечь от этого великого предприятия.

Это "великое одиночество всего сущего", глубокое молчание, в котором слышно, как текут самые источники воды жизни, нисходящей от Бога к нам, и это течение является реальностью - "даже если вокруг - ночь". Во тьме, "даже если вокруг - ночь", человек все равно знает, что жажда воды и земли утоляется, что прозрачная вода никогда не замутится и что она в конце концов утолит жажду всякого творения, даже "если сейчас ночь".

Согласно Хуану де ла Крус, именно образы ночи-света-утоления голода в их взаимосвязи открываются нам в двух великих тайнах: тайне Троицы, всеобъемлющего потока жизни, и таинстве Евхаристии.

Стоит ночь: ночь, когда все спят, а узник пытается бежать, рискуя разбиться (как сам Хуан чуть не разбился, упав из окна на каменистые берега Тахо); ночь, когда "никто не видит тебя" и сам ты никого не видишь, но в сердце горит путеводный огонь, просвещающий тебя лучше, чем "солнечный свет в полдень".

В течение этих страшных месяцев во мраке своей темницы Хуан начинает, таким образом, свой путь в библейском мире Откровения Божьего, как будто Бог перенес его туда силой благодати и сделал одним из главных героев Библии.

Подобно псалмопевцу, он чувствует себя изгнанником, сидящим на реках Вавилонских, где все требуют от него песен веселья, петь которых он больше не может.

"На реках, которые я созерцал в Вавилоне, я сидел и плакал, и орошал слезами землю, вспоминая о тебе, Сион, родина моя, которую я так любил".

Хуан, скорбящий в изгнании, также вспоминает свою родину, но в ветхозаветных стихах для него звучит весть о воскресении Христовом:

"И я был уязвлен любовью, поразившей мое сердце. Я попросил любовь убить меня, если так глубоки ее раны. Я приказал огню охватить меня, зная, как он жжет. В себе самом я умирал, и только в Тебе обретал дыхание. Снова и снова я из-за Тебя умирал, и из-за Тебя воскресал. Достаточно было воззвать к Тебе, чтобы утратить и обрести жизнь".

Несчастный заключенный, призванный узреть светоносное откровение, сочиняет и романсы, в которых несколько монотонная рифмовка служит свидетельством того, как трудно было памяти нанизывать один стих за другим, чтобы не забыть их. В форму романса Хуан облекает начало Евангелия от святого Иоанна: "В начале было Слово", представив его в виде исполненного любви диалога между Богом Отцом и Сыном, и рассказ Евангелий о рождестве Иисуса.

Вся евангельская история предстает как брачное празднество, устроенное Отцом, который дарует Сыну Свое творение, и как брачный дар Сына, отдающего Свое тело в жертву, чтобы искупить его и вернуть Отцу. В центре этого празднества - Мария (об этом - последние слова романсов): Мария, с изумлением взирающая на нечто чудесное и до сих пор небывалое: Бог, ставший ребенком, плачет человеческими слезами, а человек испытывает в душе своей радость Божью.

Но лучшее из стихотворений Хуана - это знаменитая Духовная песнь, которую он сам не боялся сравнивать с Песнью Соломоновой, признаваясь, что он написал ее, вдохновленный Духом Святым, и сам не мог бы истолковать ее, настолько ее строки богаты "преизбыточествующей мистической премудростью": "Кто может описать то, что Он дает почувствовать влюбленным душам, в которых Он пребывает? И кто сможет выразить словами то, что Он дает им ощутить? И те желания, которые Он влагает? Конечно, никто не может сделать этого, даже сам человек, с которым все это происходит".

Хуан, по его собственным словам, стал одним из тех людей, которые "от преизбыточествующего Духа раздают сокровенные тайны". Даже на психологическом уровне трудно объяснить, как может заключенный в темницу человек, доведенный до последней степени физического истощения, найти в себе источник такой чистой, ясной, пламенной, исполненной жизни поэзии, столь богатой цветами, звуками, воспоминаниями, желаниями, страданиями, нетерпеливыми устремлениями.

Вот лишь несколько строк: -

"Все разглагольствуют, рассказывая о великих Твоих благодатных дарах, и все сильнее уязвляют меня, оставляя мне, угасшей, что-то, о чем они бормочут...".

- "О хрустально-чистый источник, если бы в твоих серебристых бликах мне вдруг увидеть желанные глаза, образ которых глубоко запечатлен в моей душе!".

- "Любимый мой подобен холмам, безлюдным долинам, заросшим густым лесом, пустынным полянам, журчащим источникам, нежнейшему шелесту ветерка... Отдохнувшей ночи, когда она обращается к свету зари, приглушенной музыке, звучащей в пустыне, трапезе, укрепляющей и пробуждающей любовь".

- "Если меня больше не будет слышно, если меня нельзя будет ни увидеть, ни отыскать, скажите, что я заблудилась, что я влюбилась и, блуждая, пожелала погубить себя и была завоевана".

Это песнь влюбленной души, буквально продолжающая и подхватывающая - в новозаветных и церковных образах - Песнь Песней, а также содержащая отзвуки многочисленных комментариев, которые Отцы Церкви посвятили этой блистательной и таинственной книге.

Когда через девять месяцев в канун праздника Вознесения Хуану де ла Крус ночью удалось бежать из темницы, рискуя разбиться на каменистых берегах Тахо, он нашел приют в кармелитском женском монастыре в Толедо (вспомним, что в созерцательных монастырях Церковь хранит живой, достопоклоняемый образ Невесты Христовой), а потом - в монастыре Беаса.

Когда он вошел в приемную, монахини были поражены его видом. Они говорили: "Он был похож на мертвого - кожа да кости, и был так изможден, что почти не мог говорить, был истощен и бледен, как мертвец. Несколько дней он провел, замкнувшись в себе, и говорил на удивление мало".

Чтобы ободрить его и нарушить гнетущее молчание, настоятельница (которой впоследствии Хуан посвятил комментарий на свою Духовную песнь) приказала двум молодым послушницам спеть несколько строф из духовных песнопений.

Это был грустный напев, сочиненный одним отшельником. В нем были слова: "Тот, кто не испытал скорби в этой юдоли слезной, никогда не вкушал блага и никогда не вкушал любви, ибо скорбь - облачение влюбленных".

И вот что рассказывают о происшедшем две молодые монахини:

"Скорбь его была столь велика, что из глаз его полились обильные слезы и заструились по его лицу... Одной рукой он оперся на решетку, а другой делал знак прекратить пение".

Но больше всего поразило их то, почему плакал Хуан. Он сказал им, что "скорбит о том, что Бог посылает ему мало страданий для того, чтобы он смог поистине вкусить любовь Божью".

Много лет спустя, когда та же настоятельница напомнила ему о времени, проведенном в темнице, Хуан, тихо покачав головой, сказал ей: "Анна, дочь моя, ни один из тех благодатных даров, которые Бог послал мне там, нельзя оплатить всего лишь тюремным заключением ("carcelilla"), пусть даже многолетним".

И это "всего лишь" означает, что маленькая, удушливая темница в его сознании и воспоминании стала чем-то мелким и незначительным по сравнению с чудом, там происшедшим!

У нас нет возможности подробно рассказать о всех событиях, отметивших жизненный путь Хуана де ла Крус.

После толедской тюрьмы ему оставалось жить всего четырнадцать лет, и в течение всего этого времени он был настоятелем многочисленных монастырей и пользовался всеобщей любовью и уважением, хотя его всегда держали на втором плане. Его духовного руководства искали главным образом те, кто просил его направить их путь к Богу.

Все, кто его любил, свидетельствуют о том, что нам кажется почти невозможным: с одной стороны, Хуан нес бремя Креста во всей его тяжести (Креста как аскезы, умерщвления, строгого соблюдения правил, суровой требовательности к себе и к другим), с другой стороны, в его присутствии живо и явственно ощущалась атмосфера воскресения - нежности, мягкости, понимания, способности сделать привлекательным и желанным даже самый тяжкий и горький путь.

"Влюбленная душа, - писал Хуан, - это душа нежная, мягкая, смиренная и терпеливая".

В этом - таинственная связь ничтожного творения с Творцом мироздания, но в исследованиях, посвященных жизненному опыту и произведениям этого святого, обращалось недостаточно внимания и не было достаточно хорошо понято то, что речь идет не о его "системе", но о его глубоком мистическом опыте переживания пасхальной тайны: тайны Голгофы (темницы), из которой воскресло Слово как вдохновенная, животворная поэзия.

Хуан учит всех, что смерть может также означать жизнь, тогда как иногда жизнью называют то, что на самом деле есть смерть.

Хуан де ла Крус знаменит тем, что достиг одновременно двух высот, внешне друг другу противоположных: высшей красоты в своих поэтических произведениях и высшей аскетической суровости в комментариях к своей собственной поэзии. Однако это внешнее противоречие можно понять и правильно истолковать, только размышляя о том, как два этих мира слились сначала в его детстве, а потом - в начале и расцвете его зрелости.

Между тем Хуан по-прежнему привлекал к себе души, желавшие вкусить и пережить его мистический опыт - опыт восприятия Церкви как Невесты Христовой.

Монастыри, основанные Терезой и живущие ее духом и согласно ее воле, естественно, стремились видеть Хуана де ла Крус своим наставником. И именно ради них он согласился, если можно так выразиться, явить необычайный и удивительный мистический опыт, из которого родилось его духовное наставничество.

Поскольку об этом просили его самые дорогие ему люди, весь остаток жизни он посвятил попыткам объяснить, прокомментировать свое поэтическое слово, используя все свои знания, в том числе богословские, предприняв все возможные попытки дать богословский, философский, психологический анализ своих стихов (а Хуан был одарен необычайным логическим умом), пытаясь объяснить невыразимое.

Так он согласился - из любви к Невесте Христовой - обеднить свою собственную нетленную поэзию, сведя ее к идеям, принципам и умозаключениям.

Мы говорим "обеднить" потому, что речь идет о попытках умалить библейскую и поэтическую силу его слова, вдохновленного Святым Духом, хотя с точки зрения культурно-исторической его трактаты, конечно, представляют интерес, ибо отмечены талантом и интеллектуальной мощью.

Так Хуан сочинил свои знаменитые аскетические трактаты.

Продолжая комментировать проникнутую светом поэзии Духовную песнь, сочиненную в тюрьме, он парадоксальным образом, будучи на свободе, сочинил новое стихотворение, в котором возвращался к страшному и пленительному переживанию - к воспоминанию о Ночи, когда нужно было предпринять опасный побег в поисках Любви. Это новое поэтическое произведение также комментируется, почти одновременно с первым, в двух известных трактатах: Восхождение на гору Кармель и Темная ночь, представляющих собой две части одного произведения.

Так комментарии уже при своем рождении переплетаются друг с другом, и невозможно ни разделить их, ни отдать какому-либо из них бесспорное предпочтение: смерть и воскресение чередуются в определенном ритме, но душа, входящая в пасхальную тайну, должна уподобиться одновременно Христу живому, распятому и воскресшему, и то, что Он от нее требует и в ней запечатлевает, находит свое постепенное выражение и объяснение лишь в Любви.

Так даже стиль трактатов, написанных Хуаном де ла Крус, исполненных странной, труднопостижимой гармонией, свидетельствует о том, что в них человек соприкасается с невыразимой тайной.

Для Хуана де ла Крус это было довольно мучительной работой. Насколько это было возможно, он развивает свои идеи, хотя ему никогда не удавалось проникнуть в глубь своей собственной поэзии, своих собственных образов и прозрений. Он заключает свои идеи в рамки жестких схем, хотя ему так и не удается дать их исчерпывающее и внятное изложение. Он "объясняет", пытаясь ввести четкие разграничения, проследить все ходы мысли и в конце концов запутываясь в них. Иногда он вдается в слишком подробные объяснения и пространные отступления, иногда они слишком кратки. Он комментирует поэзию в прозаических сочинениях, замечая, что железная логика прозы заставляет его даже изменить порядок, согласно которому изначально излилась поэзия. Он многократно переписывает комментарии, не удовлетворяясь ими, и в конце концов их внезапно обрывает.

Даже его большой последний трактат, трактат о поэзии под названием "Живое пламя Любви" - также переделанный дважды - в первой редакции внезапно обрывается на том месте, где Хуан пытается прокомментировать прекрасную строку из своего стихотворения, когда душа говорит Святому Духу: "Как нежно Ты влечешь меня к Себе!". И комментарий обрывается почти неожиданно:

"... Святой Дух исполняет душу добротой и славой, увлекая ее таким образом к Себе, погружая ее в глубины Божьи более, чем можно описать и почувствовать. Посему на этом я кончаю".

Во второй редакции ему пришлось смягчить и исправить конец: "Увлекая ее к Себе более, чем можно выразить или почувствовать, погружая ее в глубины Бога, Которому честь и слава. Аминь".

Необходимо уточнить: богословский комментарий Хуана де ла Крус к его собственным поэтическим произведениям отмечен необычайной глубиной и блеском, однако прав фон Бальтазар, писавший: "Все прекрасно и истинно, но как безнадежно хромает толкование, не поспевая за видением! (...) Хуан совершенно прав, когда он говорит о своих вероучительных сочинениях как неясном комментарии к своей поэзии, уступающем ей".

Быть может, здесь уместны слова, сказанные самим Хуаном де ла Крус о небесном Отце, Который, произнеся Свое Слово, не хотел бы, чтобы Его продолжали спрашивать дальше:

"Если в Слове Моем, то есть в Моем Сыне, Я сказал тебе всю истину, и если у Меня нет для тебя другого откровения, как Я могу отвечать тебе или явить что-нибудь другое? Устреми взгляд на Него единого: в Нем Я сказал и открыл тебе все, и в Нем ты обретешь даже больше того, о чем просишь и чего желаешь" (2S 22,5).

Святой Дух вновь вдохнул в Хуана де ла Крус богооткровенное слово Песни Песней, вложив отзвук его в его сердце и его стихи. И, проводя справедливую аналогию, Хуан чувствует, что, произнеся слова Любви, не нужно ни спрашивать, ни добавлять уже ничего.

Мы могли бы подумать, что здесь человек уже достиг вершины своего духовного опыта, но Библия учит нас, что ни один человек, пока он жив, не может сказать, что он до конца постиг тайну Креста и Воскресения: "Я восполняю в своей плоти, - говорил св. Павел, - недостаток скорбей Христовых".

Таким образом, как в начале своей жизни и в расцвете ее, так и к концу своих дней Хуан де ла Крус вновь оказался перед той тайной смерти и воскресения, которой он себя посвятил.

В силу злонамеренного непонимания некоторые из его собратьев - на этот раз не братья, отвергавшие реформу, но его собственные "босые" собратья, которых он воспитал, которых любил, как своих детей, которыми гордился, называя их "лучшими людьми Церкви", восстали против него.

Многие сплотились вокруг него, защищая его, но немногие, которым он был ненавистен, обладали властью и кое-кто из них попытался даже расстричь его и изгнать из Ордена.

Но в те тягостные дни никому не удалось услышать от Хуана ни слова обличения или самозащиты. Только раз братья услышали, как он тихо прочел стих из псалма: "Братья матери моей боролись против меня".

Когда Хуана лишили всех постов, он стал вести спокойную повседневную жизнь, как всегда, радостно и смиренно работая. В одном из писем, написанных в те дни, он говорит:

"Сегодня утром мы собирали турецкий горох. Через несколько дней мы его обмолотим. Хорошо брать в руки эти мертвые творения, лучше, чем быть орудием в руках живых творений" (П. 25).

Это единственные слова, сказанные им о страшной несправедливости, жертвой которой он стал: на него клеветали самым оскорбительным образом, запугивали монахинь, заставляя их обвинить его в безнравственном поведении.

Но речь идет не о философской апатии и не о высокомерном презрении: он жестоко страдал, но никого не обвинял и не защищался.

Однажды один из братьев, очень к нему привязанный, со слезами на глазах сказал ему: "Отец мой, каким преследованиям подвергает вас отец Диего Евангелист!". Казалось бы, тут-то и можно было бы отвести душу, но тогда Хуану пришлось бы сказать горькие слова о том, кто для него был старшим по ордену. Он посмотрел на своего молодого собрата, которого столько раз учил послушанию в вере, и сказал ему: "Твои слова причинили мне гораздо более сильную боль, чем все преследования!".

Одной монахине, которая также писала ему о происходящем, он советовал: "Не думайте ни о чем, кроме того, что все преду готовано Богом. И несите любовь туда, где нет любви, и вам ответят любовью".

Когда все шло хорошо, в одном своем небольшом сочинении под названием Предостережения Хуан де ла Крус учил: "Относись к своему настоятелю с не меньшим благоговением, чем к Богу, ибо Сам Бог поставил его на это место!".

К тому времени прошло уже несколько лет с тех пор, как Хуан де ла Крус написал свое последнее произведение. Живое пламя Любви, которое он редактировал в последние месяцы своей жизни.

Любовь, связывающая Бога с Его творением и творение - с Богом, представляется уже не как путь к цели, не как страст- ное стремление, но как безраздельное, пламенное обладание: Сам Святой Дух соединяется с душой и горит в ней до тех пор, пока оба они не сольются в единое пламя.

И это отнюдь не праздное состояние, но "торжество Духа Святого", справляемое "в самой глубине души", преисполняющейся всевозможной радостью, трепетом, горением, блеском, прославлением.

Это самое страстное любовное объятие, которое только возможно на земле, охватывающее все сущее: Бог, если можно так сказать, пробуждается в душе, и весь сотворенный мир пробуждается в ней: лишь тончайший покров отделяет творение от вечной жизни - покров, который вот-вот разорвется.

Подобно пасхальной тайне, для нас остается загадкой, как в сердце Хуана сочетались самые возвышенные и радостные мистические переживания с унизительным житейским опытом предательства, поругания, физического и нравственного страдания.

В 49 лет Хуан тяжело заболел: на подъеме ноги у него открылась неизлечимая опухоль. Ему предложили выбрать монастырь, где за ним бы ухаживали, и он выбрал единственный монастырь, где настоятель был настроен по отношению к нему крайне недоброжелательно: он выделил ему самую бедную и узкую келью, не заботился о доставке ему необходимых лекарств, не раз попрекал его жалкими затратами на лечение и не разрешал друзьям посещать его.

Болезнь распространялась по всему телу, покрывшемуся язвами. Врачу, который лечил Хуана, выскребывая живую кость, казалось, что невозможно страдать так сильно и так смиренно.

Хуан принял страдание безраздельно: то, что он достиг такого глубокого единения с Богом, то, что он был "преображен любовью", никак не могло и не должно было умалить его подражания страстям Христа Распятого.

И он настолько "вошел в образ", что когда ему лечили рану на ноге, глядя на нее, растрогался, потому что ему казалось, что он видит пронзенную ногу Христа.

Но смерть приближалась: настала пятница 13 декабря 1591 года. Хуан был убежден, что он умрет на заре в субботу, в день, посвященный Пресвятой Деве Кармельской.

Накануне вечером он примирился со своим настоятелем: с непосредственностью, которую нам даже трудно себе представить, он попросил позвать его и сказал ему: "Отец мой, я умоляю Ваше Преподобие Христа ради дать мне облачение Пресвятой Девы, которое я носил, так как я беден и нищ и меня не в чем будет похоронить".

Потрясенный настоятель благословил его и вышел из кельи. Потом видели, как он плакал, "как будто проснулся от летаргического, смертного сна".

К вечеру Хуан попросил принести ему Евхаристию, шепча слова, исполненные нежности, а когда святое причастие уносили, сказал: "Господи, отныне я не увижу Тебя телесными очами".

Ночь приближалась, и Хуан уверял, что он "пойдет петь утреню на небо".

Около половины двенадцатого монастырская братия собралась у его изголовья, и Хуан попросил прочитать De profundis: он начал читать псалом, а монахи отвечали ему стихом на стих. Потом стали читать покаянные псалмы.

Приехал к Хуану и провинциал, старый отец Антонио - ему был 81 год, - вместе с которым он положил начало Дурвелю. Отец Антонио подумал, что напоминание о всех трудах Хуана для реформы ордена принесет ему облегчение. "Отец мой, - ответил ему Хуан, - сейчас не время говорить об этом; только ради заслуг Крови Господа нашего Иисуса Христа я надеюсь на спасение".

Начали читать молитвы об умирающих. Хуан прервал их, сказав: "Мне это не нужно, отец мой, прочтите что-нибудь из Песни Песней". И пока стихи из этой поэмы о любви звучали в келье умирающего, Хуан, как зачарованный, вздыхал: "Какие драгоценные жемчужины!".

В полночь зазвонили колокола к утрене, и как только умирающий услыхал их, он радостно воскликнул: "Благодарение Богу, я пойду воспевать Ему хвалу на небесах!".

Потом он пристально посмотрел на присутствующих, как бы прощаясь с ними, поцеловал распятие и сказал по-латински: "Господи, в руки Твои предаю дух мой".

Так он умер, и присутствовавшие при его кончине рассказывали, что нежный свет и сильное благоухание наполнили келью.

И это не было обманчивым впечатлением, потому что уже четырнадцатью годами раньше, когда он томился в толедской тюрьме, его темница была наполнена светом, благоуханием, чудесными образами: всем, что нужно, чтобы писать стихи о любви.

Так Хуан де ла Крус исполнил свою миссию. По особой милости Божьей, Хуан как никто другой в истории Церкви отдал все свое существование, свой жизненный опыт, свою плоть Слову Божьему, чтобы оно вновь прозвучало как Слово Любви, в том числе и в стихах.

И плоть стала Словом, отвечая любовью Слову, ставшему плотью.

В заключение перечитаем одну из прекраснейших страниц, написанных Хуаном де ла Крус, - страницу, которой он заканчивает Молитву влюбленной души:

"Почему ты так долго медлишь, хотя можешь мгновенно возлюбить Бога в сердце твоем? Мои небеса и моя земля. Мои люди. Мои праведники и мои грешники. Мои ангелы и моя Матерь Божья. Все сущее мое. Сам Бог - мой и ради меня, потому что Христос - мой и весь Он - ради меня.

Чего же ты просишь и чего ищешь, душа моя? Все это твое, и все ради тебя.

Не останавливайся на маловажном и не довольствуйся крохами, падающими со стола Отца твоего. Выйди вон и гордись славой твоей! Спрячься в нее и наслаждайся ею, и ты получишь то, чего просит сердце твое".

СВЯТОЙ ВИНСЕНТ ДЕ ПОЛЬ

Если бы мы хотели выбрать эпоху и страну, где величайшая нищета сочеталась бы с величайшим блеском - в христианском понимании этих слов, - быть может, нам пришлось бы остановиться на Франции первой половины XVII века. Это было время, когда страна была разорена Тридцатилетней войной, которая в значительной степени была войной гражданской, а потом, сразу же после нее - крестьянскими бунтами и восстаниями в городах, объединившимися в грозное движение - Фронду, ставшее отдаленным прообразом Французской революции.

Однако здесь нас, конечно, интересуют прежде всего не политические события, но трагические и горестные судьбы людей, бесчисленное множество которых оказалось в ту пору отверженными.

Чтобы охарактеризовать сложившуюся ситуацию, приведем письмо, которое Винсент де Поль написал Папе Иннокентию Х с просьбой вмешаться и усмирить междоусобную рознь:

"Как описать бедственное и, несомненно, достойное всяческого сожаления состояние нашей Франции? В королевском доме раздоры; народ разбит на враждебные партии - города и села разорены гражданскими войнами; предместья, поселения и замки разрушены, разграблены и сожжены; крестьяне не могут собрать то, что посеяли, и сеять на следующий год. Солдаты безнаказанно позволяют себе любые бесчинства. Они не только грабят народ и разбойничают, но и совершают убийства и мучают людей: крестьян они пытают или убивают; девушек бесчестят; даже монахини беззащитны против их распутства и ярости; церкви ими осквернены, разграблены, разрушены; те же, которые еще сохранились, брошены пастырями, и народ почти лишен таинств... Недостаточно слышать или читать об этом, нужно это видеть и убедиться в этом своими глазами".

С другой стороны, положение Церкви в силу многих причин тоже нельзя было назвать благополучным, и, казалось, она не могла противопоставить свою нравственную и духовную силу всеобщему распаду.

Реформы Тридентского Собора остались практически мертвой буквой: многие епископские кафедры по-прежнему находились в руках знатных семейств, которые передавали их по наследству и были совершенно равнодушны к духовным вопросам.

С другой стороны, назначение кандидатов в епископы находилось в ведении королевского совета, который часто пользовался этим правом в корыстных целях.

Впоследствии, когда Винсента де Поль призвали в корне изменить этот порядок вещей, он с горечью сказал обличительные слова: "Я боюсь, что эта проклятая торговля епископскими кафедрами навлечет проклятие Божье на наше королевство!".

Положение в рядах духовенства было еще более тревожным: там, где не было открытой безнравственности (впрочем, достаточно широко распространенной), царила непобедимая лень и неслыханное невежество: некоторые священники не умели ни читать, ни писать, другие не знали, как совершать таинства.

Сам Винсент де Поль рассказывал, что ему довелось познакомиться со священником, который, выслушав исповедь, что-то бормотал, потому что не знал формулы отпущения грехов, и с другим, который по любому поводу читал "Богородице Дево" - единственную молитву, которую знал.

В монастырях дисциплина пришла в упадок, традиции были забыты, а нравы испорчены.

Многое можно объяснить тем, что в те времена знатные люди, по справедливому замечанию одного историка, "доверяли Церкви рождавшихся в чрезмерном количестве сыновей и дочерей, которых надо было как-то пристроить" (к тому же времени относится рассказ Мандзони о монахине из Монцы).

С другой стороны, многим молодым людям низкого социального происхождения Церковь казалась единственно возможным способом вырваться из нищеты и безвестности.

Поэтому многие молодые люди, еще почти юноши, абсолютно лишенные призвания, принимали рукоположение от покровительствовавших им епископов.

Сам Винсент де Поль стал священником, по-видимому, в возрасте 18 лет и был незаконно рукоположен престарелым, почти слепым епископом.

Однако рассмотрим и другую сторону медали: начало XVII века во Франции было ознаменовано появлением святого Франциска Сальского - личности, наделенной великой притягательной силой. Его "благочестивый гуманизм", его пастырская деятельность и его блестящие книги положили начало обновлению церковной жизни.

После него самой видной фигурой стал тот, кого называли "учителем ученых и наставником святых", знаменитый кардинал Пьер де Берюль, возглавивший движение глубокого духовного и культурного обновления.

Повсюду возникали новые веяния: можно назвать 27 святых, которые действовали на всей территории Франции и начали в самых разных сферах дело возрождения.

Духовное учение кармелитов и иезуитов распространялось и в самых образованных и в низших слоях общества, и ученые говорят о "великом нашествии мистики".

Бремон, написавший фундаментальное одиннадцатитомное исследование "История религиозности во Франции XVII века", жаловался, что ему пришлось многое опустить.

Кроме того - хотя и с другой точки зрения - мы не должны забывать, что этот век был также веком Корнеля, Мольера, Декарта, Паскаля, Боссюэ.

Однако первое место в любом случае принадлежит Винсенту де Поль, сумевшему претворить "великое нашествие мистики" в разнообразную деятельность, часто почти невероятную, - именно он был предтечей и наставником Церкви во всей ее социальной деятельности в течение трех последних веков.

На протяжении всей его жизни, исполненной неутомимого труда, его уважительно и ласково называли господином Винсентом. Сегодня написано около 1500 его биографий.

Когда де Поль был еще мальчиком, жучок, подтачивавший его сердце, как бы сидел в самой его фамилии, которую он произносил с иронией: "де Поль" - в частичке "де" содержался намек на благородное происхождение, однако имя "Поль" указывало всем, что его далекий предок был обычным человеком, таким безвестным, что у него даже не было фамилии или прозвища.

Маленький Винсент - который был одарен поистине необычайным умом - рос с желанием вырваться из мира нищеты, доставшегося ему в удел: он жил в селенье из пятидесяти глинобитных домов, затерянном среди болот, в крестьянской семье, в которой его обязанностью начиная с шести лет было присматривать за свиньями.

Счастливый случай представился, когда местный помещик, проезжая через свои земли, отметил необычайный ум мальчика и убедил его отца отпустить его учиться в ближайший город в колледж.

Итак, Винсент уехал из дому, твердо решив забыть о своем происхождении и выбиться в люди. Однажды, когда его отец в кои-то веки приехал навестить его в колледж, где он учился, юноша отказался выйти в комнату для свиданий с родными, потому что не хотел, чтобы товарищи увидели, как он беседует с бедняком.

Когда он стал стар и свят, он всегда помнил этот случай и сам, плача, много раз рассказывал о нем: "Не захотев выйти поговорить с ним, я совершил великий грех". К тому времени он был самым уважаемым священником Франции и толпы людей приходили к нему, но никому он не забывал доверительно сказать: "Я - всего лишь бедный крестьянин и был свинопасом. Моя мать была прислугой".

Однако прежде чем с любовью и достоинством принять бедность Христову и свою собственную бедность, Винсент, как сам он говорил впоследствии, попал в "паутину", сотканную из тщеславия и ухищрений с целью сделать блестящую карьеру.

После того сомнительного рукоположения в священники, о котором мы говорили, в его жизни был неясный период со странными происшествиями (тюремное заключение в Тунисе, где он был в рабстве у хозяина-мусульманина). Затем мы видим его неизвестно как попавшим в свиту папского легата, который привез его с собой в Рим - центр христианского мира. Бурная политическая и дипломатическая жизнь в Риме произвела на Винсента большое впечатление.

В Риме он познакомился с послом Франции и через несколько лет вернулся с ним в Париж. К тому времени их связывали настолько дружеские отношения, что Винсенту удалось заручиться верительными грамотами, чтобы добиться приема у короля Генриха IV. Так ему наконец-то удалось получить скромный церковный доход.

Это было не Бог весть что. Однако ему удалось стать одним из капелланов королевы Маргариты де Валуа.

Именно здесь ожидал его Господь. Капелланы иногда получали пожертвования или даяния на дела милосердия. И вот однажды некто вручил Винсенту сумму, по его представлениям, баснословную.

Что произошло в сердце бедняка, который мечтал о деньгах, однако неизменно сострадал неимущим? Нам это не известно. Однако нам известно, что на следующий день господин Винсент явился в близлежащую больницу и оставил все эти деньги больным и увечным.

Конечно, это было не единственное "да", сказанное Винсентом Богу, но именно тогда он принял призвание, уготованное ему от вечности.

Он понял, что прежде всего должен стать настоящим священником: он избрал себе духовным отцом де Берюля, который указал ему на необходимость серьезного и бескорыстного священнического служения, добившись для него прихода на окраине Парижа. И впервые среди своих бедных прихожан Винсент понял, что такое счастье.

"Я счастлив, - писал он, - потому что вокруг меня такие хорошие люди, которые исполняют все, что я им говорю... Даже Папа не так счастлив, как я!".

Но Промысел Божий исполнен тайны. Именно Берюль потребовал, чтобы Винсент оставил свой приход, став воспитателем в знатной семье Гонди.

Это была одна из самых знаменитых и могущественных семей страны. Ее предками были итальянские банкиры, приехавшие во Францию вслед за Медичи: Филипп Эманюэль Гонди командовал королевским флотом и имел чин генерала галер, его брат был архиепископом Парижским, а его жена была духовно одаренной натурой, одной из самых замечательных женщин королевства.

В уютном замке Монмирай Винсент, которому в то время было уже 32 года и который должен был бы заниматься только воспитанием трех детей, стал высоко чтимым духовным наставником всей семьи. Однако для того, чтобы побороть ощущение внутреннего дискомфорта, он также учил катехизису бедных крестьян, живших в обширных владениях его господ.

И вот настал день, когда, стремясь разделить с бедными их нищету, он тайно бежал из замка, чтобы стать приходским священником бедной и заброшенной общины в Шатийон ле Домб.

Он оставался там недолго, но именно в это время произошло событие, определившее его жизненный путь. Однажды, когда он собирался начать воскресную Литургию, к нему пришли сказать, что в одном далеко затерянном доме целая семья умирает без какой-либо помощи: все тяжело больны и ни один не может помочь другому.

Во время проповеди Винсент рассказал о происходящем своим прихожанам, препоручив эту всеми забытую семью милосердию своей паствы. Но вот что произошло - об этом с некоторой иронией рассказывает сам Винсент, который смог отправиться в путь только во вторую половину дня:

"После вечерни я взял с собой одного славного человека из города и мы пустились в путь, чтобы навестить этих бедняков. По дороге мы встретили женщин, пришедших раньше нас, а немного дальше - тех, которые уже возвращались обратно. А поскольку было лето и стояла жара, эти добрые женщины садились у дороги отдохнуть и подкрепиться, и их было так много, что можно было подумать, будто это целая процессия".

Все это было трогательно, но Винсент немного рассердился: стремление творить дела милосердия было велико, но не было организовано. За обильными даяниями и щедрой помощью вскоре последовали дни забвения и лишений.

Поэтому Винсент решил объединить всех своих "дам-благотворительниц" в общество. Он дал им правило, которое, по мнению историков, было "маленьким шедевром организованности и милосердия", правило, в котором предусматривалось все: как найти подход к нуждающейся семье, как и в каком порядке нести поочередное дежурство, как раздобыть необходимую помощь и вести отчетность, как ухаживать за больными ради любви к Иисусу, как их кормить, как разумно использовать время...

Винсент назвал это первое общество мирян (на несколько веков предвосхитив некоторые современные начинания!) словом, воспламененным огнем христианства: "Каритас", милосердие, любовь. Это слово, в христианском учении обозначающее Самого Бога и богословскую добродетель, которую Он изливает в наши сердца, стало для Винсента (по традиции, восходящей к Средневековью) как бы общим, "семейным" наименованием, которое он дал своим обществам. И вскоре маленькие благотворительные общества возникли по всей территории Франции.

Однако тем временем семейство де Гонди потребовало, чтобы его наставник вернулся: в дело вмешался архиепископ Парижский, вновь вмешался Берюль, вмешались другие видные люди королевства, и Винсенту пришлось уступить: он хотел быть с бедными, а ему приходилось жить с богатыми. Но парадоксальным образом именно в этом заключалась его миссия.

В домах богатых он обрел чувство ответственности перед бедными. В то же время ему довелось встретиться с Франциском Сальским, и под влиянием дружбы с этим святым в нем на всю жизнь запечатлелось стремление к святости, исполненной мира, доброжелательности, энергии, нерушимой, но нежной силы.

Ему уже было более сорока лет и в сердце его было одно желание: творить волю Божью и не выказывать нетерпения, если воля эта проявляется лишь постепенно: "Дела Божьи совершаются не тогда, когда этого желаем мы, - говорил он, - но тогда, когда этого желает Бог. Не нужно упреждать Провидение". И еще: "Нужно предаться Богу, чтобы Он мог действовать через нас". Позже, когда у него уже было много детей и сотрудников, Винсент утверждал: "Когда вы отрешитесь от самих себя, Бог наполнит вас". И именно это произошло с ним. Он предоставил Богу исполнить его благодатью, и Бог даровал ему энергию, чтобы творить бесчисленные дела. Он ничего не планировал заранее.

В свое время он хотел забраться повыше, чтобы "удобно устроиться" в жизни, и Бог вознес его высоко, в замок, чтобы он оттуда приготовил место бедным.

Он научился пользоваться всем - дружбой со знатью и сильными мира сего, государственными законами и свободными даяниями, скупкой и ремонтом мебели, - чтобы повиноваться призванию, врученному ему Богом.

Вот как описывает его один историк:

"Находясь под властью обстоятельств, приспосабливаясь к среде, в которой он работал, он всегда извлекал максимальную выгоду из людей и обстоятельств; был точен, осторожен, предусмотрителен; знал, что Бог никогда так охотно не помогает людям, как тогда, когда они помогают себе сами. Он одинаково строго следил за всеми делами, большими и малыми.

Он предписывал себе и другим правила, соблюдая которые, никто не может прогореть. Он воспрещал себе и другим ненужный риск, предприятия, плохо подготовленные, из-за которых часто терпят крах благие религиозные начинания. Как настоящему руководителю, ему было свойственно одновременно целостное, всеобъемлющее видение вещей и внимание к частностям".

Первое великое достижение Винсента - это те друзья, или, лучше сказать, те сыновья и дочери, которых даровал ему Бог, чтобы они стали сопричастны его харизме, чтобы они пошли по французской земле, а потом - по всему миру, дабы вдохнуть новую жизнь в Церковь.

Францию того времени можно назвать де-христианизированной. Три врага одновременно атаковали ее: протестантизм (религиозные войны еще не закончились!), широко распространенное дремучее невежество в вопросах религии и - среди наиболее ревностных верующих - нарождающийся янсенизм (богословский и нравственный ригоризм), тем более опасный, что он заражал морализмом живые церковные силы.

Своих "сыновей" Винсент де Поль называл "священника-мимиссионерами". Он сам вместе с тремя друзьями начал обдумывать, как по-новому организовать пастырскую деятельность: они поочередно и планомерно посещали деревни, жители которой были лишены духовного окормления (хотя там подчас жили многочисленные бездеятельные священники), останавливались там на 15 дней и проповедовали - дух их проповеди сохранился до наших дней. Винсент говорил:

"Я повсюду произносил лишь одну проповедь, которую переиначивал на тысячу ладов: проповедь о страхе Божьем..., а тем временем Бог делал то, что предвидел от вечности: благословлял наш труд".

Происходили трогательные обращения, иногда даже массового характера; люди, отвыкшие от слова Божьего, вновь слушали его со смиренной, глубокой тоской: впервые им казалось, что они видят новых апостолов в этих бедных, решительных и пламенных священниках, и они признавали их. Все ждали миссионерских проповедей; иногда случалось даже так, что во время них прекращали работать рынки. По словам Винсента, "воспламенялись даже души, которые казались твердыми, как камень".

Винсент заботился о своей нарождающейся конгрегации: он запрещал проповедовать в том стиле, который господствовал в те времена (а дело было в XVII веке!). "Украшаться павлиньими перьями красивых речей, - говорил он, - значит совершать святотатство, святотатство!". Деятельность новых священников произвела на короля такое впечатление, что он захотел, чтобы миссия проповедовала и при его дворе, а затем - в тех кварталах Парижа, которые пользовались самой дурной славой.

К концу жизни Винсента во Франции проповедовало 840 миссий, и в распоряжении святого было 25 домов, 131 священник, 44 клирика и 52 коадъютора.

Но этого было недостаточно, необходимо было вдохновить и других священников и образовать их. Поэтому Винсент - в то время, когда семинарий еще не существовало, - начал проводить Духовные упражнения для кандидатов в священники. Его священники выступали на них с проповедями в разных епархиях. Иногда за несколько дней напряженной аскетической и богословской подготовки им удавалось восполнить лакуны в образовании тех, кто должен был принять рукоположение.

Чтобы придать этим начинаниям постоянный характер, сам Винсент стал собирать по вторникам священников, которые хотели его послушать, и проводить с ними беседы. Он вел этот семинар в течение всей своей жизни, каждую неделю, почти без перерывов. Из этой свободной школы вышли все лучшие священники Франции (к их числу принадлежал и Боссюэ, впоследствии сказавший: "Казалось, Сам Бог говорил его устами!").

Наконец (спустя почти сто лет с тех пор, как это было рекомендовано Тридентским Собором), удалось организовать Большую и Малую Семинарию. Дочерьми св. Винсента сначала были дамы из аристократической или буржуазной среды. Их называли "дамами милосердия".

Вокруг Винсента их сгруппировалось очень много: от них он получал всю экономическую помощь, в которой нуждался, от них он требовал всего милосердия, в том числе и деятельного, на которое они были способны, прекрасно отдавая себе, впрочем, отчет в том, что общество того времени не позволяло им заниматься всей ручной работой, в которой бедняки остро нуждались. Винсента не смущало и то, что то здесь, то там возникала как бы "мода на благотворительность". Тем не менее среди его сподвижниц, кормивших бедных в больницах, были герцогини и княгини и даже королева Анна Австрийская и принцесса Мария Гонзага, будущая королева Польши.

В то время Мольер высмеивал "смехотворных жеманниц", накрашенных и с буклями, праздно проводивших время в салонах, но если бы он беспристрастно судил свое время, он знал бы и о том, что сотни знатных женщин собственноручно ухаживали за бедными уличными бродягами, движимые той свежей, жгучей милосердной любовью, в которой всегда, даже в самые критические времена, находит свое живое выражение вера.

Однако трудностей было немало, и решить их помогла одна из тех встреч, которые становятся знамениями истории.

14 июня 1623 года молодая тридцатидвухлетняя вдова из знатной семьи пришла к Винсенту, чтобы попросить его быть ее духовным отцом. Однако пришла она к нему против воли. До самой смерти св. Франциска Сальского она исповедовалась ему, но не обрела успокоения. Это было измученное существо, исполненное страхов и сомнений, со сложным прошлым. Даже святому женевскому епископу не удалось внести мир в ее душу, а теперь, после смерти Франциска Сальского, ей рекомендовали этого "неказистого коренастого священника, крестьянина с проницательным взглядом, одетого слишком бедно". Госпожа де Марийяк - в замужестве Легра - преодолев брезгливость, повиновалась.

Винсент также не хотел становиться духовным наставником закомплексованной знатной дамы, но не смог отказаться.

Он зачислил ее в ряды своих дам-благотворительниц и стал наблюдать за ней, не подавая виду. И вот он обнаружил нечто странное: эта женщина, внутренне скованная и мучимая страхами, с расшатанной нервной системой, с бедными становилась спокойной и нежной, как мать. Это стало для Винсента отправной точкой во всем деле духовного руководства ею, и он стал учить госпожу де Марийяк "открыть свое сердце, взяв на себя чужое бремя".

Так госпожа де Марийяк стала его ближайшей сподвижницей на службе бедным, и сегодня Церковь почитает ее как святую Луизу де Марийяк.

Вплоть до того времени в церковной жизни перед женщиной, которая хотела посвятить себя Богу, открывался только один путь: путь общей монашеской жизни с монахинями, принесшими обеты, в затворничестве, за решеткой, в монашеских одеждах, за стенами монастырей с долгими молебнами.

Апостольская деятельность тогда считалась не подходящей для женщин, потому что она могла привести женщин, посвятивших себя Богу, к слишком прямому, опасному столкновению с миром. Прежде чем над этим смеяться, нужно отнестись к этому реалистически. Достаточно вспомнить о том, что даже знаменитый Франциск Сальский пытался найти новый стиль монашеской жизни для женщин, основав институт "визитандинок": как указывает само его название, девушки, его избравшие, должны были подражать Пресвятой Деве, которая со смиренной любовью посетила свою двоюродную сестру св. Елизавету.

Но перед ним встали такие огромные, непреодолимые трудности, что визитандинкам также пришлось стать монахинями-затворницами (и они остаются таковыми по сей день!). С некоторой иронией, но не без грусти, св. Франциск Сальский говорил: "Не знаю, почему все называют меня основателем, коль скоро я разрушил то, что хотел основать!". Само общество того времени обрекало любые реформы на неудачу.

Однако Винсенту удалось сделать то, чего не удавалось никому: вместе с Луизой де Марийяк он собрал несколько девушек из народа, которые хотели посвятить себя Господу, попрежнему оставаясь в миру, безраздельно служа бедным и отверженным: так родились "дочери милосердия", которых в народе называли "серыми сестрами".

Вот известные слова, знаменовавшие важнейший переворот в традиционной женской монашеской жизни, сказанные Винсентом о новом, в те времена неслыханном юридическом установлении: "Их монастырем будут дома больных и дом настоятельницы. Их кельей - комната, снимаемая внаем. Их капеллой - приходская церковь.

Их монастырским двором - городские улицы. Их затворничеством - послушание. Их решеткой - страх Божий. Их покровом - святая скромность. Их обетами - неизменное упование на Божественное Провидение и полная жертвенная самоотдача".

Св. Винсенту и св. Луизе также пришлось впоследствии отчасти ввести жизнь своих сестер в установленные рамки, однако они положили начало не только всем современным деятельным, апостолическим конгрегациям, но и всем объединениям женщин, принесших обеты, но живущих в миру, - объединениям, которые сегодня рождаются в рамках различных церковных движений.

Что это конкретно означало в сложной и жестокой жизни общества того времени, можно понять, лишь увидев их за работой. Приведем лишь одну, достаточно знаменательную оценку. Рассказывают, что однажды Наполеону довелось слушать рассуждения нескольких философов о том, что истинная филантропия родилась в эпоху Просвещения. Император слушал со всевозрастающим раздражением и наконец прервал их, сказав: "Все это прекрасно и мило, но найдите мне хоть одну серую сестру!".

Винсент и Луиза занимались именно тем, что находили сотни и сотни "серых сестер" и посылали их туда, где весь народ, а затем и весь мир больше всего страдал от ужасов и жестокости.

Они начали с Отель-Дье, огромной мрачной больницы, которая была подобна язве в самом центре города: там было 20 палат, каждая из которых была рассчитана на 50 мест, но в некоторых из них ютилось до 250 человек. До нас дошли страшные описания, в которых рассказывается о том, что на одной койке лежало по шесть больных, три головой в одну сторону, а три - в другую, - месиво из живых, ссорившихся друг с другом, и умирающих в агонии.

И это происходило еще в обычное время - когда распространялась зараза или начиналась эпидемия чумы, как это случилось в 1636 году, больница превращалась в настоящий ад.

Монахини, которым было поручено управлять больницей (и вот тот парадокс, о котором мы говорили!) были как раз затворницами, и им приходилось руководить ею "на расстоянии". Они попытались привлечь к делу все религиозные мужские общины Парижа, но без особого успеха.

Винсент сперва послал туда сотни дам милосердия (до 620 человек), включая королеву, а потом поручил постоянное управление больницей своим "дочерям милосердия", которые полностью взяли руководство ею в свои руки на месте.

Как будто этого было еще недостаточно, он одновременно основал "Общество помощи детям-подкидышам": каждый год в одном Париже сотни бедных или незаконнорожденных детей подбрасывались на порогах церквей или отдавались в приют. Ухаживали там за ними отвратительно. Детям давали таблетки лауданума или немного спирта, чтобы усыпить их. Некоторые дети, о спасении которых никто не заботился, умирали, многих продавали.

Винсент пишет:

"Их продавали за восемь грошей нищим, которые ломали им руки и ноги, чтобы разжалобить людей, а потом бросали их умирать с голоду".

Если в 1638 году серые сестры смогли дать приют 12 детям, то в 1647 году этих детей было уже 820. И дело потребовало таких трудов, что неоднократно само его существование было под сомнением.

Не следует питать иллюзий. То была масса малышей, "грязных и крикливых, рожденных от дурных матерей", как говорила Луиза де Марийяк, несмотря на всю свою страстную материнскую любовь к ним. Это было время, когда подойти к "детям греха", как их называли, уже само по себе считалось недостойным и неприличным. И речь шла не только о том, чтобы перепеленать их, но о том, чтобы воспитывать их до тех пор, пока сами они не смогут зарабатывать себе на пропитание. Но вот золотые слова, сказанные Винсентом тем сестрам, которым он поручил это служение:

"Вы будете подражать Деве Марии, потому что будете матерями и девами одновременно. Видите ли вы, дочери мои, что сделал Бог для вас и для них? От вечности Он предустановил это время, чтобы вдохнуть в некоторых женщин желание взять на себя заботу об этих малышах, которых Он считает Своими: от вечности Он избрал вас, дочери мои, чтобы вы служили им.

Какая это для вас честь! Если люди мирские почитают за честь служить детям сильных мира сего, то насколько большая честь уготована вам - служить детям Божьим!".

И он рассказал им о забавной сценке, свидетелем которой стал в то утро: карета с сыном короля (которому тогда было пять лет) поравнялась с каретой королевского канцлера. Гувернантка попросила маленького принца подать руку канцлеру, но канцлер, покраснев, почтительно сказал, что он не достоин прикоснуться к руке маленького короля, добавив: "Я же не Бог!".

В заключение Винсент сказал:

"Видите, дочери мои! он сказал так потому, что речь шла о сыне короля, тоже короле. И если господин канцлер, одно из высших лиц в государстве, не осмеливается дотронуться до его руки, то с каким чувством вы должны служить этим малышам - детям Божьим!".

И сегодня родителям-христианам ясно, сколь многому мог бы их научить такой подход к воспитанию их собственных детей! А Винсент спокойно применял его и к "незаконнорожденным".

И это в то время, когда, по словам одного историка, "жестокость по отношению к новорожденным или нерожденным детям повлекла за собой больше жертв, чем все войны того века". Мы должны подумать и о другом - о том, что сегодня, несмотря на все средства, находящиеся в нашем распоряжении, мы совершаем нечто гораздо худшее, убивая миллионы детей посредством аборта.

После детей-подкидышей настал черед узников и галерных гребцов. Тюрьмы того времени не были похожи на современные: то были зловонные, нежилые подземелья, где заключенные гнили заживо, ежедневно ожидая еще более жестокой участи - дня, когда их соберется достаточно, чтобы образовать "цепь", то есть ряд узников, скованных друг с другом, которых отправляли в марсельский порт галерными гребцами: их приковывали цепью к деревянным скамьям вдоль проходов на судне - пять человек на каждое весло длиной в пятьдесят метров - сделав их, по словам одного историка, "живыми рычагами, чтобы корабль бежал по волнам в ритме, отмеренном плеткой с железными узлами".

Итак, Винсент стал главным капелланом всех галер королевства и послал на них своих дочерей милосердия, для которых приказал построить маленькие дома рядом с тюрьмами.

Вот как он объяснил им их новую задачу и вот какой логикой он руководствовался:

"После того как мы создали "общины милосердия" при приходах, Бог в награду нам дал Отель-Дье (больницу); затем, довольный нами, чтобы вознаградить нас. Он доверил нам подкидышей, а потом, увидев, что мы все приняли с милосердной любовью. Он сказал: "Я желаю дать им новое поручение!". Да, сестры мои, его дал нам Сам Бог, никто из нас об этом не думал, ни госпожа де Марийяк, ни еще менее того - я. Но что это за новое поручение? Это помощь несчастным каторжникам! О, сестры мои, какое счастье - служить этим бедным каторжникам, отданным в безжалостные руки! Я видел, что с этими бедолагами обращаются, как со скотом, и именно поэтому Бог сжалился над ними!".

По убеждению Винсента, Бог по-прежнему продолжает избирать их потому, что тот, кто говорит: "дочери милосердия", говорит: "дочери Божьи", и Бог хочет, чтобы именно Его дочери служили беднейшим из бедных.

Думая об этом предприятии, нам нужно попытаться воочию представить себе, о чем идет речь: Винсент требовал от своих "дочерей", чтобы они оказывали любую материальную и духовную помощь: мыли тюремные камеры, стирали белье каторжников, ежедневно готовили им суп, ободряли их, ухаживали за больными, бинтовали им раны, провожали их крестным путем к кораблям и там, в порту, вновь начинали оказывать им всевозможную помощь.

И все это - без ложной стыдливости и без брезгливости: им пришлось опуститься на самое дно общества, слышать грубости и непристойные предложения охранников и каторжников, сносить мучительные тяготы и клевету и уметь себя защищать умно и осмотрительно (и Винсент дает на то очень точные указания!). Одним словом, как он говорил, они должны были "быть как лучи солнца, которые постоянно падают на грязь, но, несмотря на это, остаются чисты".

К уходу за каторжниками впоследствии, во время частых войн, добавился уход за солдатами. Дочерей милосердия посылали на поля сражений, чтобы "как-то восстановить то, что люди захотели разрушить, чтобы сохранить жизнь там, где люди хотят уничтожить ее".

В опустошенных землях и селениях Винсент организовал центры помощи, сбора и сортировки продовольствия и всего необходимого, и дело его приобрело такой размах, что оставило далеко позади помощь, организацией которой занимались королевские министры. Но это было еще не все. На окраине Парижа его сподвижники собирали толпы бродяг-стариков, деклассированных элементов, калек, припадочных, людей, отвергнутых обществом: короче говоря, всех тех, кого в то время называли одним словом: "сумасшедшие".

Винсент не питал иллюзий. Он писал: "Все это - люди безумные и отчужденные, душа их крайне искалечена и все они враждебно относятся друг к другу и постоянно ссорятся".

Не колеблясь, он вновь повторял свою проповедь и свои обычные рассуждения, в которых был свято убежден:

"Сестры мои, вновь повторяю вам, никогда не существовало сообщества людей, которые должны были бы хвалить Бога больше, чем мы! Разве есть какое-нибудь из них, которое занимается нашими бедными безумцами? Нет, такого нет. И вот это счастье досталось вам! О, дочери мои, как благодарны вы должны быть Богу!".

Только однажды Винсент решительно отказался от своего дела: это произошло, когда главная организация, которая занималась беднотой, попыталась решить труднейшую проблему: что делать с нищими, которые наводняли город и устраивали там подлинные центры организованной преступности. Эта организация приняла проект "Великого заточения", согласно которому все нищие или те, кто не мог найти постоянной работы, должны были попасть в большие "общие больницы".

Таким образом возникло бы два "города": с одной стороны, город, населенный респектабельными людьми, а с другой - город, населенный людьми второго сорта.

Первые замкнулись бы в своем эгоизме, вместо того, чтобы проявлять милосердие, а вторые стали бы жертвой своих собственных пороков.

Винсент осудил этот проект. Он не мог предложить никакого решения проблемы в целом, но попытался прежде всего пророчески указать новые возможные пути поисков.

Среди огромного количества бедноты многие пожилые люди были бывшими ремесленниками, которые пошли по миру из-за безработицы или разорения. Он выбрал из их числа тех, кто казался ему приличнее и трудолюбивее остальных (двадцать мужчин и двадцать женщин) и приставил к ним рабочих, помогавших им снова взяться за дело и обрести вкус к работе, которая бы подходила им по возрасту и могла бы принести им кое-какой заработок. Он даже приказал им проводить нечто вроде производственных собраний.

Таким образом возникли центры, помогавшие людям возвращаться к труду. Винсент часто в течение нескольких часов отдыхал там, беседуя со своими старичками, вновь ставшими добросовестными тружениками.

Конечно, такой путь был пригоден не для всех, но для общества того времени он стал точкой отсчета, образцом решения социальных проблем с христианских позиций.

Винсент стремился также помочь тем, кому насильственное заключение в больницу нанесло бы вред: пожилым людям, которые хотя и были нищими, однако сохранили семейные связи и были бы насильственно разлучены с близкими, так как по закону мужчины и женщины должны были содержаться в разных отделениях.

Винсент устроил для них "малые дома", где нищие супруги могли жить вместе.

Это начинание также не могло разрешить серьезной проблемы, но указывало путь, вселяло надежду, являло собой пример разумной благотворительности.

Что касается всех остальных, Винсент боролся всеми силами за то, чтобы между двумя мирами не было непреодолимой преграды, и многие, вдохновляясь его милосердием, переходили из одного мира в другой, чтобы помогать нищим.

И это была не только добровольная помощь: господин Винсент стал фактически чуть ли не королевским министром, он беседовал с королями и королевами, с Ришелье и Мазарини, с провинциальными и городскими властями и организовывал повсюду общества мужчин и женщин, оказывавшие всем нуждающимся самую разнообразную помощь.

За это Винсент еще при жизни заслужил почетное наименование "отца отечества".

Когда король Луи XIII, прозванный Справедливым, в 1643 году был при смерти, он приказал позвать к своему одру Винсента и сказал ему: "Господин Винсент, если я выздоровлю, я хочу, чтобы все епископы три года провели в вашем доме". Винсент помог ему умереть как святому.

После смерти короля королева Анна Австрийская выбрала Винсента своим советником, и он стал влиятельным общественным деятелем, чем-то вроде министра социального обеспечения, и без стеснения пользовался этим, чтобы укрепить все свои начинания: умножать количество миссий, основывать семинарии, снабжать больницы и благотворительные организации.

Однако он защищал и церковное вероучение: когда его назначили членом и секретарем так называемого Совета совести (это было нечто вроде министерства по делам религии во Французском королевстве, и в течение девяти лет Винсенту пришлось иметь дело с кардиналом Мазарини), он, насколько мог, старался оказывать влияние на назначение епископов, чтобы отдать епархии в хорошие руки, и вел непрестанную борьбу с распространявшейся тогда ересью янсенизма.

Историки утверждают, что ее осуждение Папой Иннокентием Х было заслугой Винсента.

Это интересный момент: человек, который был всецело занят вопросами благотворительности, считал еще более важным делом защиту ортодоксального церковного вероучения.

"С самого моего детства, - писал он, - я всегда питал в душе тайный страх, и больше всего я боялся, как бы по несчастью не впасть в какую-нибудь ересь, из-за которой я мог бы отпасть от веры и утратить ее".

Вот в чем состояло величие в те времена нищеты и смуты: вера оставалась для всех бесспорной истиной, и все - богатые и бедные (Ришелье, боровшийся за власть, и Винсент, боровшийся за дело милосердия) - в конечном счете ощущали себя принадлежащими Христу, Его Церкви и сопричастными к спасению, в них пребывающему.

Бремон писал: "Винсент де Поль стал святым не потому, что был милосерден, но именно его святость сделала его поистине милосердным".

А святость есть безраздельная самоотдача Христу и Церкви.

Это замечание поразительной глубины. Среди христиан часто бытует убеждение, что главное - это делать добро ближнему и что его в конечном счете может творить любой человек, даже если он не верит в Христа и не принадлежит к Церкви, а поэтому со всеми можно установить братские отношения, преодолев различие убеждений в вопросах веры, которое, напротив, может стать причиной разделения. Даже Вольтер с иронией называл Винсента де Поль "своим святым" - единственным, который его устраивал.

Но Винсент де Поль не дал бы себя уловить так легко. В фильме Господин Винсент есть эпизод, когда святой наставляет одну из "дочерей милосердия", начинающую свою миссию. Его слова не являются исторически достоверными, но прекрасно характеризуют метод его действий и его душевный настрой. "Жаннетта, - говорит он ей, - я хотел видеть тебя. Я знаю, что ты мужественна и добра. Завтра ты пойдешь к бедным впервые. У меня не всегда была возможность поговорить с теми, кто шел к бедным впервые. Увы, никогда не делаешь того, что надо было бы! Но с тобой, самой молодой, последней, я должен говорить, потому что это важно. Запомни хорошенько, запомни это хорошенько, навсегда! Ты скоро убедишься в том, что милосердие - это тяжкое бремя. Более тяжкое, чем ведро с супом и корзина хлеба. Но ты будешь по-прежнему нежна и сохранишь свою улыбку. Дать бульон и хлеб - это еще не все. Это могут делать и богачи. Но ты - маленькая служанка бедных, дочь милосердия, ты всегда улыбаешься и всегда в хорошем настроении. Бедные - твои господа, господа страшно раздражительные и требовательные. Ты в этом убедишься. Так вот, чем более отвратительными и грязными, несправедливыми и грубыми они будут, тем больше ты их будешь любить... И только за эту любовь бедные простят тебе хлеб, который ты им дашь".

В фильме это всего лишь удачная сцена, но в жизни Винсент объяснял, какой горячей должна быть эта любовь, искупавшая сами дела милосердия.

Он говорил:

"Основная цель, ради которой Бог призвал нас, - это любить Господа нашего Иисуса Христа... Если мы хоть на минуту забудем, что бедные суть члены Христовы, то в нас неизбежно оскудеют нежность и любовь".

И действительно, любовь рождается от постоянного, неизменного созерцания живого, признанного, любимого Иисуса.

Биограф Винсента пишет: ""Иисус!" - это было последнее слово, которое он произнес перед началом агонии".

СВЯТАЯ БЕРНАДЕТТА СУБИРУ

Между святыми существует общение, даже тогда, когда они друг с другом не знакомы, ибо они непосредственно общаются в Господе Иисусе, Которого любят всем сердцем, и иногда, даже не зная того, говорят одни и те же слова.

Когда в 1858 году Бернадетте было четырнадцать лет и ей довелось многократно видеть в Лурде Пресвятую Деву, святой арсский пастырь был на последнем году жизни. Однако между старцем и девочкой существует удивительное духовное родство.

Старый пастырь говорил:

"Я думаю, что Господу было угодно избрать из всех приходских священников самого невежественного... Если бы Он нашел кого-нибудь еще более невежественного. Он избрал бы его вместо меня, чтобы явить Свое великое милосердие".

Бернадетта впоследствии объясняла: "Если Пресвятая Дева избрала меня, то это потому, что я была самой невежественной.

Если бы она нашла какую-нибудь еще более невежественную, чем я, она избрала бы ее".

Проходя по улочкам своего прихода, ставшего местом ежедневного паломничества, старый пастырь несколько смущался, видя, что его портретами торгуют, но утешался, говоря: "Всего несколько сантимов, большего я и не стою".

Точно так же и Бернадетта, узнав в монастыре, где она нашла прибежище, что в Лурде за десять сантимов продается ее фотография, сказала: "Десять сантимов, да, это все, чего я стою!".

Даже эти смиренные совпадения напоминают нам глубокую истину об общении святых, и нельзя без волнения думать о том, что после смерти старого святого пастыря, указавшего половине Франции пути, ведущие от земли к небу, его наследницей стала девочка, указавшая всему миру, как небо милосердно склоняется над землей.

Бернадетта объясняла необычайные происшествия, с ней случившиеся, очень просто: "Дева Мария избрала меня".

Когда мы говорим об "избранничестве", мы неизбежно вкладываем в это слово немало самодовольства, однако для лур декой провидицы слово "избрание" было совершенно чистым, обозначающим событие, которое само себя оправдывало, ибо произошло по превышающему наше разумение милосердию Божьему - в ней самой, Бернадетте, не было ничего, что могло бы его объяснить. Когда ей было уже 14 лет, она не умела ни читать, ни писать, не умела говорить по-французски, не знала катехизиса, умела только читать розарий: его она читала по-французски, хотя и не понимала значения молитв; она недоедала, здоровье ее было слабым, часто ее мучали сильнейшие приступы астмы: иначе говоря, она была поистине жалким существом.

"Дева Мария избрала меня": когда в монастыре, где она нашла прибежище после видений, кое-кто решил, что ее нужно окружать особым вниманием, Бернадетта сказала: "Я не имела никакого права на эту милость. Пресвятая Дева взяла меня, как поднимают камушек с дороги...". И, желая объяснить свое убожество, она скорбно говорила: "Я - камень. Что вы хотите извлечь из камня?".

Одной из послушниц, спрашивавшей ее о явлениях Девы Марии, она объясняла: "Что делают с метлой, закончив уборку, куда ее ставят?". Ее собеседница, не понимая ее, в замешательстве отвечала: "Ее ставят за угол, за дверь". "Так вот, - заключила Бернадетта, - я послужила Пресвятой Деве как метла. Когда я ей стала уже не нужна, она поставила меня за дверь. Там я стою и там буду стоять".

Надо отметить, что в этих словах не было никакой горечи, но абсолютная, почти инстинктивная готовность следовать слову Евангелия, которое служит камнем преткновения для всех гордецов: "Когда вы сделаете все, что от вас требовалось, скажите: мы - бесполезные рабы".

Епископ Лурдский, впервые признав истинность явлений, процитировал слова св. Павла: "Бог избрал немощное мира..." (1 Кор. 1,27).

А в молитве Деве Марии, составленной Бернадеттой для себя самой, есть слова, перекликающиеся со словами гимна "Величит душа моя":

"Да, нежная Матерь, ты склонилась к земле, чтобы явиться слабой девочке...

Ты, Царица небес и земли, пожелала воспользоваться самым смиренным, по суждению мира".

В этом - тайна святости Бернадетты, и необходимо сразу сказать, что она была признана святой не потому, что видела Деву Марию, но парадоксальным образом несмотря на видения, несмотря на неожиданную славу, которая на нее обрушилась, за безграничное смирение, с которым она хранила память о случившемся с нею, и за то, что она принесла себя в жертву, исполняя доверенную ей весть: "молитесь и кайтесь за грешников".

Она родилась в 1844 году, даже не в деревне, а в местечке, состоявшем из пяти мельниц, которые находились в нескольких десятках метров друг от друга. Предпоследней была мельница, сданная в аренду Франсуа Субиру и его семье.

Казалось, семью Субиру преследовали несчастья: былая честная бедность мало-помалу превратилась в нищету. Времена были тяжелыми, урожаи - скудными, дела шли плохо, долги росли, тем более что Франсуа не умел взымать деньги с должников и часто становился жертвой пройдох благодаря своей мягкости и доверчивости.

Когда Бернадетте было десять лет, ее отец не смог больше платить денег за аренду мельницы и из хозяина стал простым подмастерьем.

Через год вспыхнула эпидемия холеры, которой заболела и девочка; годом позже случился неурожай, и перед семьей встал призрак голода.

В конце концов семье Субиру пришлось переселиться в темный и зловонный первый этаж бывшей тюрьмы: сырую, затхлую дыру.

В 12 лет Бернадетту отправили прислуживать в люди за харчи (хозяева давали ей нечто вроде кукурузной каши, которую девочка даже не могла переварить).

Часто с ней дурно обращались, но она не жаловалась, потому что, по ее словам, "когда подумаешь, что благой Бог попускает это, жаловаться не подобает". О катехизисе не было и речи. Правду сказать, хозяйка обещала учить ее катехизису, но скоро отказалась от этого намерения: "Ты слишком глупа. Ты никогда не сможешь принять первое причастие".

Тем временем в доме нищета все росла: часто отец оставался без работы и, когда в селении украли два мешка муки, в краже обвинили его, только потому, что он был беднее всех. Так Франсуа Субиру попал в тюрьму, правда, всего на несколько дней, потому что его быстро признали невиновным, но дурная слава за ним осталась, и сердце его было охвачено грустью.

Бернадетта вернулась домой: мысль о первом причастии не оставляла ее, и приходской священник пообещал объяснить ей хотя бы самые элементарные вещи, однако потом с негодованием сказал: "Она даже не знает, что существует тайна Троицы!".

Такова была убогая картина, смиренный и печальный фрагмент истории и мира, на который обратила взгляд Пресвятая Дева, решив сойти на землю. Все это было так грустно, что чаша кажется преисполненной, если добавить, что именно в тот год туберкулез начал разрушать тело Бернадетты.

Конечно, здесь рационалистам и карты в руки: достаточно сказать, что из-за этой нищеты девочке показалось, будто небо раскрылось над землей, что подавленные желания восполнялись работой воображения, что убогая девочка играла в святую, как бедные девочки играют в принцесс.

И действительно, именно так все сразу и сказали в деревенской харчевне и в парижских кафе, как только разнеслась весть о случившемся.

Забыв, как бы то ни было, о главном: о том, что на эту историю можно посмотреть и с другой стороны, как то и сделала Дева Мария, избрав, как это сделала бы любая мать, одну из своих самых страждущих дочерей на земле.

И, как бы то ни было, мнение людей "просвещенных" и их презрительные объяснения, как о скалу, разбивались об образ этой девочки, исполненной нравственного достоинства, уравновешенности, невероятной силы и упорства: она никогда не примет почестей и тем более - денег (впоследствии всякий раз, когда ей предлагали деньги, она от них решительно отказывалась; если кто-нибудь неожиданно клал в ее руки золотую монету, она сразу же роняла ее на землю, восклицая: "Она меня жжет!", а когда высокопоставленные лица или епископы настойчиво добивались встречи с ней, передавала им, что лучше бы им было оставаться в своих епархиях; если же кто-нибудь пытался хотя бы прикоснуться к ней или отрезать часть ее одежды как реликвию, она с крестьянской простотой говорила: "Какие же вы идиоты!").

Но вернемся к первым месяцам 1858 года, когда Бернадетте только что исполнилось четырнадцать лет.

Было утро 11 февраля, накрапывал дождик, но, хотя девочка знала, что она должна беречь свое здоровье, она попросила разрешения сопровождать сестру и подругу, отправлявшихся к извилистым дорогам Масабьеллы собрать немного дров и костей, чтобы отнести их старьевщице.

Они дошли до того места, где мельничный канал сливается с потоком Гаве: здесь нужно было перейти его вброд, и Бернадетта в замешательстве остановилась, потому что вода была холодна как лед. Когда она снимала чулки, чтобы не замочить их, она услышала шум, как будто от налетевшего ветра. Она обернулась и посмотрела на деревья, росшие на лугу, но они стояли неподвижно, потом повернула голову по направлению к гроту, у входа в который рос куст шиповника, казалось, колыхавшийся от ветра. Грот осветился "нежным, живым светом", как впоследствии сказала Бернадетта, когда ее заставили подробно рассказывать о случившемся, и в этом свете она увидела нечто, похожее на девушку в белом.

Бернадетта, которую видение вместе привлекало и страшило, сделала единственное, что могло придать ей мужества: достала из кармана свои бедные четки и попыталась начать розарий. Но она не могла даже осенить себя крестным знамением, пока широким, торжественным, прекрасным движением не перекрестилась "барышня", которую она видела перед собой.

Девочка стала читать свой розарий, видение молча перебирало зерна своих четок.

Когда розарий кончился, Бернадетте было приказано приблизиться, но она не осмелилась сделать это. Видение исчезло.

Воображение Бернадетты было настолько бедно, что она даже не знала, как объяснить случившееся. Она думала, что ее подруги видели то же самое, что она, но, заговорив об этом, поняла, что они не видели ничего. Она раскаялась, что начала разговор, но было уже поздно, и новость молниеносно распространилась.

Кто-то говорил, что это привидения, кто-то говорил об очень доброй девушке, недавно умершей, кто-то говорил о Деве Марии.

Бернадетта отказывалась высказать свое мнение, более того, как девочка, не получившая образования, она пользовалась несколько странным выражением: "что-то белое, похожее на барышню".

Она будет упорно называть так Пресвятую Деву до тех пор, пока та не откроет ей своего имени.

В противоположность тому, что мы могли бы представить, известие о видении никого не обрадовало. Оно не обрадовало семью, которая боялась, что отныне, кроме нищеты и презрения, ей придется сносить насмешки и унижения, потому что в доме - визионерка (Бернадетту дома даже побили).

Оно не обрадовало начальницу приюта, принявшую Бернадетту в класс для бедных с язвительным замечанием: "Ну что, ты кончила выкидывать номера?".

Оно не обрадовало приходского священника, человека с добрейшим сердцем, но чудаковатого и вспыльчивого, перед которым Бернадетта дрожала, как лист.

Еще меньше это известие обрадовало местную элиту и властей - они отчасти потешались, отчасти были раздосадованы, а затем вмешались, проявив всю нетерпимость, на которую способны только так называемые свободные умы.

В первой статье, появившейся в местной газете, говорилось о "девочке, по всем признакам, подверженной каталепсии, будоражащей любопытство лурдского населения". Со всех сторон ей запрещали возвращаться в грот - к счастью, эти запреты были отменены, когда проявили любопытство некоторые влиятельные лица.

Между 11 февраля и 16 июля 1858 года Пресвятая Дева являлась восемнадцать раз: во время ее явлений Бернадетта часто приходила в состояние экстаза и не реагировала на происходящее вокруг, даже если огонь свечи обжигал ей руки. Все видели, что девочка говорит с представшим ей видением, что на ее лице появляется то выражение счастья и блаженная улыбка, то выражение глубокой грусти и чуть ли не слезы, по-видимому, в зависимости от того, что она слышит.

Весть, переданная Девой Марией Бернадетте во время этого чудесного общения с глазу на глаз, была очень проста и необычайна.

Во время одиннадцати из восемнадцати явлений Пресвятая Дева не говорила ничего; она только улыбалась, особенно тогда, когда Бернадетта делала то, что сказали ей сделать взрослые.

Дева Мария улыбалась, когда Бернадетта прилежно кропила грот святой водой, произнося заклинания, которым ее научили: "Если ты от Бога, останься, если нет, то сгинь!".

Она улыбнулась, когда, послушавшись наказа одной из влиятельных городских дам, Бернадетта подала ей листок бумаги и ручку и попросила: "Соизвольте написать Ваше имя!".

Но на сей раз видение приблизилось и ответило ей на диалекте: "N'ey pas necessari", в этом нет необходимости.

"Не было необходимости", явившись на земле, избирать образованную девочку, которая по крайней мере умела бы читать и писать; еще меньше необходимости было в том, чтобы дать ей на хранение документы, которые попадут в руки других людей, толкующих их кто во что горазд. Впоследствии это так и произошло, и Бернадетта всегда проявляла ко всем этим толкам царственное равнодушие.

Однажды депутат Нижних Пиренеев важно спросил ее, говорит ли Пресвятая Дева на французском или на латыни. "Она говорит на диалекте", - ответила Бернадетта. "На небесах не говорят на диалекте", - с безапелляционной уверенностью изрек господин де Ресенье.

Но Бернадетта ответила: "Если Бог не знает нашего диалекта, как можем знать его мы?".

И депутат не нашелся, что сказать.

В другой раз один священник, который считал себя довольно образованным человеком, стал уверять ее, что это не могла быть Дева Мария, потому что она должна была бы говорить на еврейском или в крайнем случае на латыни (!), но Бернадетта спросила его: "Разве Бог не мог научить Пресвятую Деву моему диалекту?".

Итак, "не было необходимости" прибегать к посредничеству "мудрых мира сего", которые думают, что уверовать можно только имея в руках вещественные доказательства. Вспоминается еще один разговор - разговор между маленькой ясновидящей и деканом де Виком, произошедший через несколько месяцев после явлений:

"- Правда ли, что ты видела Пресвятую Деву?

- Да, досточтимый отец.

- Но я не верю, что ты ее видела! (Бернадетта молчит)

- Что же ничего не говоришь?

- А что я могу ответить?

- Ты должна заставить меня поверить, что действительно видела Пресвятую Деву!

- Но она не сказала мне, что я должна заставить в это поверить".

Бернадетта часто повторяла это своим самым дотошным собеседникам, которые хотели вовлечь ее в спор: "Мне поручено сказать вам это, а не заставить вас в это поверить".

Итак, на третий день Пресвятая Дева улыбнулась и отказалась "подписаться", но потом, обратившись к Бернадетте еще более любезно, чем то сделала девочка, попросив: "Соизвольте написать...", видение, в свою очередь, сказало: "Не окажете ли вы любезность (на диалекте - aue la gracia) приходить сюда пятнадцать дней?".

Девочка обещала это сделать, и с тех пор между ней, связавшей себя обещанием и влекомой неодолимой силой, и "взрослыми" и "сильными мира сего", стремящимися любыми способами воспрепятствовать этим встречам, началась борьба.

Начинаются официальные допросы: их устраивают комиссар полиции Жакомё, следователь Рив, королевский прокурор Дютур.

Все обращаются с ней как с маленькой замарашкой, грозят ей тюрьмой, устраивают ей многочасовые допросы, стремясь сбить ее с толку и добиться от нее признания в том, что она солгала; ей читают фальсифицированные протоколы допросов, которые Бернадетта шаг за шагом исправляет, ни разу не спутавшись и не уступив. Однажды ее вызвали вместе с матерью, и прокурор продержал их стоя свыше двух часов. Наконец его жена, проходившая мимо, пожалев их, сказала: "Здесь есть стулья, садитесь!", Бернадетта гордо ответила: "Нет, мы их можем испачкать!", и села на землю. Но именно "сильные мира сего" потерпели поражение.

"Он был так зол, что не мог справиться даже с чернильницей", - смеясь, рассказывала Бернадетта о своей встрече с прокурором, который без конца писал и вычеркивал лживые утверждения, которые сам же придумывал. Бернадетту пытались даже насильно положить в больницу для душевнобольных.

Но тем временем в гроте по-прежнему происходили необычайные и прекрасные беседы.

Во время 15 явлений Пресвятая Дева открыла Бернадетте три тайны, которые касались только ее и которые она так и не раскрыла, несмотря на настойчивые вопросы очень сведущих людей, даже епископов и исповедников.

Первая весть для всех гласила: "Покаяние, покаяние, покаяние. Молите Бога за грешников", и маленькая девочка по приказанию видения совершала поступки, смущавшие присутствующих (к тому времени их было уже человек 500): на глазах у всех она на коленях ползла по каменистой тропе, заканчивающейся в глубине грота, целуя землю на протяжении всего пути.

В углу грота была маленькая канава с грязью на дне: люди видели, как она рыла ее руками, а потом, набрав немного грязной воды, с отвращением пила ее.

Тем временем пробился источник, открытый столь необъяснимым образом, изобильно забила прозрачная вода, и начались исцеления, благодаря которым Лурд прославился на весь мир.

В другой день Пресвятая Дева потребовала, чтобы Бернадетта ела горькие травы. Девочка сама не понимала, почему она всего этого требовала! Она только повторяла то, что та сказала: это унизительные акты покаяния "ради обращения грешников".

Толпа хотела бы великих откровений и знамений, которые потом можно было бы с любопытством обсуждать во всех подробностях, но видела лишь скудные знамения, которые нужно было истолковать, видела тягостные, смиренные поступки, смысл которых раскрылся, когда Пресвятая Дева открыла наконец свое непорочное имя.

В первых числах марта видение доверило Бернадетте самое трудное поручение: "Иди к священникам и скажи им, чтобы они пришли сюда с процессией и чтобы они построили здесь часовню".

Бернадетта должна была сказать об этом угрюмому дону Пейрамалю, вызвав святой гнев этого человека, который становился особенно непреклонен тогда, когда его доброе сердце подсказывало ему уступить, тем более что, будучи приходским священником, он слушал в исповедальне об обращениях, которые начали происходить в гроте. Маленькая Бернадетта, дрожа от страха, отправилась к нему. Она готова была отвечать на вопросы, но могла сказать столь немногое! "

- Это ты говоришь, что видишь Пресвятую Деву?

- Я не говорю, что это Пресвятая Дева".

Бернадетта в который раз повторила: "Я видела что-то, похожее на даму!". Что-то! Священник против воли сказал жесткие слова: "Такие люди, как ты, смущающие приход, - это несчастье!". Бернадетта стала "маленькой, как пшенное зерно", однако по-прежнему стремилась исполнить свою миссию и настойчиво от имени Владычицы требовала процессии.

Потом она спаслась бегством. Но, переведя дух, вспомнила о том, что забыла вторую часть поручения: потребовать строительства часовни.

Она возвратилась вечером, когда все священники собрались вместе, и смиренно сказала, что Владычица хочет часовню, впервые добавляя нечто от себя: "часовню... хотя бы маленькую-маленькую !".

Пейрамаль продиктовал свои условия: "Владычица должна дать знамение: пусть по ее приказу расцветет куст шиповника, растущий в гроте, и пусть она скажет свое имя".

Девочка ушла радостно, с легким сердцем, исполнив данное ей поручение. И наконец наступил последний из пятнадцати дней, о которых говорила Пресвятая Дева: все ждали великого откровения и великого чуда. Но не произошло ровным счетом ничего.

Дева Мария не отвечала абсолютно ничего на требования приходского священника, переданные ей Бернадеттой в присутствии более десяти тысяч человек и под пристальным наблюдением комиссара Жакоме.

Мистическая встреча без слов в гроте длилась три четверти часа.

Потом Бернадетта, выйдя из грота, рассказала священнику: "Я спросила ее имя, но она улыбнулась.

Я попросила ее, чтобы она приказала кусту шиповника расцвести, но она снова улыбнулась.

Однако она по-прежнему хочет, чтобы построили часовню".

Пейрамаль ей в ответ:

"- У тебя есть деньги?

- Нет.

- У меня их тоже нет. Скажи Владычице, чтобы она дала тебе что-нибудь".

В этой горестной шутке - глубокое разочарование.

Газеты соревновались друг с другом в ядовитых комментариях (они писали: "Чудо - это удивительное легковерие этой толпы!", и советовали упрятать в больницу эту "мнимую пятнадцатилетнюю святую"!).

Настало 25 марта - праздник Благовещения. Бернадетта проснулась еще до зари и почувствовала неодолимое желание отправиться в грот.

Видение ждало ее там; Бернадетта смиренно попросила: "Госпожа моя, прошу вас, сделайте милость, скажите, как ваше имя...".

"Нечто в белом" улыбнулось. Бернадетта настойчиво повторила свой вопрос четырежды.

На четвертый раз видение уже не улыбалось. Владычица разжала руки и опустила их к земле, возвела глаза к небу и сказала на диалекте: "Que soy era Immaculada Concepcion": Я - Непорочное Зачатие.

Бернадетта быстро встала и со всех ног побежала к дому священника: едва увидев священника, она повторила то, что сделала и сказала Владычица.

Священник, охваченный смущением, сказал в ответ:

"- У твоей дамы не может быть такого имени. Ты знаешь, что оно значит?

- Нет, - сказала Бернадетта.

- Как же ты его повторяешь, если не поняла? - Я все время твердила его по дороге".

"Я - Непорочное Зачатие!".

Четыре года тому назад Пий IX провозгласил догмат о Непорочном Зачатии Девы Марии, но это Истина, это факт - это не имя. Если бы она сказала:

"Я - Дева Мария!" или "Я - Дева, непорочно зачатая!".

Но эта формулировка очень странная. Настолько странная, что невежественная девочка не могла ее придумать.

Однако яркий свет освещает ум и сердце: когда мы, люди, хотим сказать, что что-то кажется нам единственным в мире, именно так мы и делаем - берем абстрактный термин и применяем его к отдельному человеку.

Ты - моя любовь! Ты - мое счастье! Ты - сама доброта! И мы называем Папу "Ваша святость", а кардиналов - "Ваше преосвященство ".

Мария сказала, что она настолько чиста, что она - сама чистота; ее приход в мир был столь непорочен, что она - само непорочное зачатие.

Два последних явления окрашены предчувствием разлуки: 7 апреля, во вторник на Святой, Дева Мария еще раз попросила построить ей маленькую церковь, а 16 июля произошло последнее безмолвное явление - грот был обнесен частоколом и находился под охраной: ясновидящая не могла даже подойти к нему, но все произошло как обычно, как будто препятствий, воздвигнутых людьми, и не существовало.

С тех пор началась история Лурда как крупнейшего в мире центра паломничества и чудес, тогда как история Бернадетты пошла по другому пути, который уже никогда не приведет ее в грот.

Прежде чем перейти к рассказу об этом втором этапе жизни Бернадетты, мы должны вернуться к тому, что с ней случилось во время самых первых явлений: уже в самом начале Дева Мария сказала ей нечто, касавшееся ее лично: "Я обещаю тебе сделать тебя счастливой не в этом мире, но в будущем".

В таких словах Небесная Матерь объяснила своей девочке евангельские блаженства.

Никогда, ни на миг Бернадетте не приходила в голову мысль, что она как ясновидящая заслужила какие-нибудь привилегии, награду или покровительство в этой жизни.

Наоборот, возвестив всему человечеству, что оно должно покаяться ради обращения грешников, Бернадетта знала, что приносит себя в жертву искупления.

Первое время после явлений было сумбурным. Отрочество и ранняя юность лурдской ясновидящей были заполнены встречами с паломниками, священниками, епископами, журналистами, фотографами, учеными, стремящимися открыть еще какую-нибудь "неизвестную подробность".

Когда уже в 1862 году явления были официально признаны Церковью, ее постарались укрыть в доме, где жили монахини того же прихода. Но этот дом не был для нее надежной защитой, и Бернадетте часто приходилось самой укрываться от нескромного любопытства слишком многих людей, часто даже от тех, кто хотел "устроить ее жизнь", обещая ей деньги и успех.

Главной ее заботой стало укрыться от чрезмерного любопытства и шумихи: лучшим выходом из положения ей казалась монашеская жизнь, но у нее не было для нее ни призвания, ни здоровья, ни особых способностей.

Епископу, спрашивавшему у нее, что она намерена делать, она смиренно отвечала: "Я не умею ничего... Я ни на что не годна!".

"Неважно, - отвечал тот, - мы попробуем найти для вас какое-нибудь дело".

Так в 22 года она стала послушницей в неверском монастыре, сестры которого работали в ее маленьком приходе, но и там ей было нелегко укрыться среди других 44 послушниц, как ей это обещали, и колокол большого монастыря звонил без конца. Часто приезжали люди, отказать которым было невозможно. Часто приезжали официальные историки, которые хотели расспросить ее и заставить в тысячный раз повторить весь рассказ.

В 1867 году Бернадетта принесла малые обеты, и в конце произошел эпизод, тягостный и драматичный одновременно, потому что в нем содержалось скрытое пророчество и суд Божий над человеком - смиренным орудием, которое Он избирает.

Речь идет вот о чем: после принесения обетов молодые монахини "получают послушание": им указывают монастырь конгрегации и обязанности, которые они должны исполнять. Никто из послушниц никогда не остается в материнском доме, где они проходят послушание и который является самым престижным монастырем, куда монахини обычно попадают после многих лет "честного служения".

Однако Бернадетта должна была там остаться, потому что в маленьких монастырях нельзя было надежно защитить ее. Она должна была остаться, но ни она, ни другие молодые монахини не должны были думать, что она пользуется какими-то привилегиями.

Поэтому сестры заранее подготовили сложный сценарий: монахини, принесшие обеты, одна за одной проходили перед епископом и получали назначение. Все делали вид, будто забыли о Бернадетте, потом, в последний момент, когда церемония подходила к концу, вдруг как бы вспомнили о ней, призвали ее, и между главной настоятельницей и епископом произошел следующий тщательно разработанный диалог:

"- Что нам делать с сестрой Марией-Бернардой?

- Монсиньор, она ни на что не годна. Однако мы можем оставить ее Христа ради в материнском доме и использовать как прислугу в больнице. Она почти всегда больна. Это и будет ее служение".

Однако здесь диалог принял неожиданное направление, как будто в него властно вмешался Святой Дух. Епископ с нежностью посмотрел на Бернадетту и спросил ее: "Правда ли, что вы ничего не умеете делать?".

"Это правда, - ответила она, - я вам это уже говорила, но вы уверили меня, что это не важно".

Тогда епископ торжественно и внушительно сказал: "Вам я поручаю молитвенное служение". Так оно и случилось.

Вся монашеская жизнь Бернадетты была отмечена всевозрастающим опытом страдания и молитвы.

Ее молитва - это непрестанный смиренный разговор с небом, хотя теперь, когда явления кончились, оно, казалось, было закрыто для нее более, чем для какого-либо другого смертного, на протяжении ее земного пути.

Для Бернадетты само воспоминание о явлениях все больше отходило в прошлое и таяло: все мало-помалу погружалось в забвение, и она не делала ничего, чтобы удержать и оживить образы и события.

Постоянные назойливые требования уточнить даты и детали (в то время некоторые историки уже спорили друг с другом) смущали ее, потому что ей уже не удавалось вспомнить все точно.

В конце концов она попала в лазарет. Сперва она с необычайной нежностью ухаживала за другими больными, проявляя точность, способности и даже культуру медицинского обслуживания, поразительную для человека, которому так и не удалось научиться ничему.

Но и сама она все сильнее страдала от различных болезней: прогрессировал туберкулез, которым она была больна с возраста четырнадцати лет, а все растущая страшная опухоль в колене мешала ей ходить.

Со своими сестрами по монастырю она уживалась мирно, однако уже давно разворачивалась одна из тех тягостных, сложных драм, которые возможны только среди людей высокой духовности, когда они не позволяют благодати Божьей свободно действовать в них.

Одна из настоятельниц Бернадетты испытывала по отношению к ней смешанное чувство привязанности, почтения и недоброжелательства: привязанности и почтения потому, что Бернадетту "в детстве избрала Дева Мария, и ее глаза созерцали Владычицу"; недоброжелательство потому, что она была не в силах до конца поверить ей.

Когда речь шла о Лурде (всегда в отсутствие Бернадетты), настоятельница неизменно чтобы положить конец разговору, отмечала, что знамения, о котором просил приходской священник, так и не было дано: "Однако куст шиповника не расцвел!".

Но суть дела была в том, что мать Возу - суровая женщина из знатной семьи, очень набожная, - не могла допустить, чтобы столь исключительная милость - видеть Деву Марию - выпала на долю такого презренного и ничтожного существа, как Бернадетта.

"Она была неученой крестьянкой, - сказала она однажды. - Если Пресвятая Дева хотела появиться где-нибудь на земле, почему она выбрала неотесанную и невежественную крестьянку, а не добродетельную и образованную монахиню?".

Нельзя сказать, чтобы настоятельница преследовала Бернадетту, но она требовала от нее соблюдения Устава по всей строгости и ничего ей не прощала.

Она должна была поступать именно так, следуя суровым обычаям в монастырях того времени, но, хотя и против воли, неизменно обращалась с Бернадеттой недоброжелательно. И Бернадетта с ее ранимой душой, желая относиться к той как к своей родной матери, от этого неизменно страдала.

Могло бы показаться, что это склоки, обычные в монашеской среде, но на самом деле все было гораздо серьезнее.

С одной стороны был человек высокой духовности, закаленный суровой аскезой, однако еще не проникшийся удивлением и изумлением перед чудом Воплощения (Бога, становящегося ничтожным творением), с другой стороны была Бернадетта - живое свидетельство и продолжение этого чуда.

Эта суровая монахиня, почти подвижница, но еще не христианка, пережила Бернадетту и, когда речь шла о ее возможной канонизации, говорила: "Подождите моей смерти". Но когда и для нее пришел смертный час, ее последними словами были: "Наша Владычица Лурдская, защити мою агонию!".

Так Бернадетта никогда не видела подлинной любви именно от той, которая должна была на земле быть для нее образом Пресвятой Девы, Матери Божьей.

Даже на одре болезни, когда кариес разрушал ей кости, она не могла рассчитывать на особое внимание. Иногда у нее не было ничего, кроме маленького серебряного распятия, посланного ей Папой Непорочной (Пием IX), которое она все время сжимала в руках.

Когда она была уже не в силах держать его, она попросила, чтобы его привязали к ее постели.

Кое-кто из монахинь, напоминая ей о благодати, полученной ею в детстве, говорил ей: "Просите у нашей Непорочной Матери послать вам утешение".

Она отвечала: "Нет, никакого утешения, только силу и терпение".

Она страдала и от все усиливающейся глухоты, прерывавшей ее последние связи с миром.

Когда у нее началась агония, она закричала: "Боже мой!", и, казалось, силы оставили ее.

Потом она вновь закричала: "Я жажду!", как будто голгофская трагедия повторялась на земле. Позвали сестер, начавших читать вокруг ее постели последний розарий, как вдруг умирающая, взвешивая каждое слово, сказала: "Боже мой, я люблю Тебя... Святая Мария, Матерь Божья, молись за меня, бедную грешницу, бедную грешницу!".

И она умерла, предав душу в руки Девы Марии, улыбавшейся ей во дни ее юности.

В последние дни жизни, извлекая из темных глубин своей памяти воспоминания о мельнице, за работой которой она столько раз наблюдала в детстве, она сказала:

"Я перемолота, как зерно... и мои страдания будут длиться до самого конца".

Этими смиренными словами она хотела сказать, что сама становится как бы евхаристическим хлебом.

Когда ее бедное тело уложили на смертном одре, оно было таким исстрадавшимся и истерзанным, что, казалось, разложение должно начаться немедленно.

Но тело Бернадетты будто помолодело.

Оно осталось нетленным. Трижды в нашем веке ее прах извлекали из могилы и всякий раз его находили нетронутым, как будто Дева Мария оставила на нем знамение того, что сдержала свое обещание: "Я обещаю сделать тебя счастливой не в этой жизни, но в будущей".

Сразу же, как только она оставила этот берег. Как будто непорочное, нетленное тело Марии оставило на теле Бернадетты знамение своей близости.

СВЯТАЯ МАРИЯ КРОЧЕФИССА ДИ РОЗА

Всякий раз, когда мы рисуем образ какого-нибудь святого, мы должны, насколько это возможно, описать среду, в которой он жил, то, что он сделал, тех, кто разделял его харизму и стал его духовным наследником и продолжателем его дела. И если верно, что Христос - центр мироздания и истории, то верно и то, что святые стали святыми именно потому, что вся их личность и все их деяния свидетельствовали о том, что Христос поистине центр того фрагмента истории и мира, в котором они жили.

Именно поэтому особая привязанность и особое почитание по праву подобают тем, чья святость осияла город, где ты сам живешь, кто ходил по улицам, по которым ты сам ходишь каждый день, кто посещал те же церкви, смотрел на те же древние здания, слышал те же имена, что и ты.

Если бы я сейчас перечислил все фамилии жителей Брешии, чей жизненный путь пересекся с путем св. Марии Крочефиссы ди Роза, многие из вас услышали бы свою собственную фамилию, и это всегда производит некоторое впечатление, потому что доказывает, что святые, даже самые мужественные и самоотверженные, жили в совершенно обыденной обстановке. И сегодня святые рядом с нами.

Паола ди Роза родилась в Брешие в 1813 году, в поворотный момент истории: уходила в прошлое целая эпоха (эпоха старого режима), и общественно-политические потрясения еще не закончились (более того, не за горами была Реставрация 1815 года). Но процесс, начатый Французской революцией, был необратим: начиналась эпоха национальных движений, государств, каждое из которых страстно стремилось достичь единения и независимости и которые готовились враждовать друг с другом. Кроме того, промышленный переворот внес невиданные изменения в стиль жизни людей, в отношения между ними, в методы и ритмы работы.

Зарождалось и нечто еще более грозное; начинала утверждаться и распространяться старая идея, которая раньше разделялась лишь в некоторых узких кругах, а теперь стала чуть ли не общепризнанной, претендуя на статус "истории" и "культуры": идея о том, что прогресс должен означать отказ от Церкви и от ее Предания, от ее веры, о том, что прогресс наделяет человека теми качествами, которые он прежде приписывал Богу и Христу.

Итак, согласно новому "символу веры", именно человек - существо божественное и заслуживает настоящего культового почитания и, прежде всего, именно человек - хозяин своей судьбы.

В середине века, за несколько лет до смерти Паолы ди Роза, ставшей сестрой Марией Крочефиссой, Фейербах опубликовал "Сущность христианства", Конт задумал и обосновал новую "религию человечества", Маркс только что написал "Манифест", Дарвин писал свой труд "Происхождение видов". Что касается Ницше, достаточно упомянуть, что он родился всего за 26 дней до Паолы.

Мы говорим об этом не для того, чтобы подчеркнуть взаимосвязь или зависимость того или иного рода, но скорее для того, чтобы поставить один насущный вопрос.

"Где был Дух Божий", в то время как радикальная критическая мысль стремилась подорвать христианство изнутри?

Именно этот вопрос задавал кард. Биффи во введении к одной книге по истории Церкви XIX века несколько лет назад и отвечал на него так: "Дух Божий, который из человеческой материи, какой бы тупой и мятежной она ни была, всегда извлекает благо для католической Церкви, действовал и в этот период истории: Он посылал "евангелизаторов для бедных", которые возрождали веру в наших деревнях, воспламенял "служителей милосердия", помогающих всем нуждающимся, призывал святых повсюду".

Именно в тот период, когда в Пьемонте, где при сильном содействии антиклерикальных и масонских сил рождалось единое итальянское государство, действовали бесчисленные святые (Коттоленго, Дон Боско, Муриальдо, и сотни других, уже канонизированных или тех, по делу которых ведется процесс о канонизации), в области Брешии одновременно действовали Людовико Павони (которого Розмини указал Дону Боско как пример для подражания), св. Мария Крочефисса ди Роза, св. Бартоломея Капитанио и св. Винченца Джероза, основательницы конгрегации сестер-дорофеянок в Чеммо и Дочерей св. Сердца, наряду с многочисленными священниками святой жизни (вспомним хотя бы об основателях всех главных ораториев, построенных в детские годы Паолы ди Роза: в Фаустино, в Мария делла Пассионе на Виа Тозио, в Сареццо, в Гардоне, в Дзанано, в Сало, в Баньоло Мелла, в Изео и других местах).

Итак, в то время как люди устраивали революции и реставрации, творя историю, исполненную ужасов и битв. Бог переплетает эту историю с историей Своих святых, и это не две различные истории, разворачивающиеся параллельно, но одна и та же история, которую многие пятнают кровью, а святые исполняют своим неисчерпаемым милосердием, открытым для всех и не направленным ни против кого.

В Брешию пришли французские революционеры и якобинцы, которые во имя прав человека уничтожили почти все ранее существовавшие благотворительные учреждения, но потом так и не нашли времени создать новые.

Они упразднили монашеские ордена и конгрегации, чтобы присвоить их имущество и покрыть военные расходы. Потом вернулись австрийцы. Они восстановили старые порядки и все, кроме монастырей и принадлежавших им больниц и приютов, потому что с точки зрения австрийского императора монахи слишком зависели от Рима.

Для тех, кто "делал историю", бедные и нуждающиеся были лишь неизбежным препятствием на пути, числу их и их страданиям суждено было только умножаться. Поэтому Бог руками людей простых и добрых сверх всякого чаяния созидал для них историю Своей милосердной любви.

Надо сказать, что семья Розы принимала участие в великих событиях в истории города, но это относится прежде всего к отцу Паолы, знатному Клементе ди Роза, принадлежавшему к той группе мирян-католиков, которые играли активную роль как в общественно-политической, так и в церковной жизни и которых в народе ласково называли "святошами".

Личность Клемечте ди Роза, дожившего до 83 лет, наложила глубокий отпечаток на историю Брешии. Достаточно прочесть неполный список его должностей и обязанностей: он был депутатом областной конгрегации, председателем гражданского и церковного кадастра, администратором ломбарда, директором лицея, членом комиссии по начальной школе.

Он написал эссе, посвященные реорганизации области, проделал огромную работу как член комиссий по водным ресурсам, по областным дорогам, по спорным вопросам между коммунами и их соседями. Он поддержал тюремную реформу, задумал первую сберегательную кассу и создал ее проект, создал проект первой сельскохозяйственной школы и опубликовал по этому поводу многие ценные исследования, был автором проекта реорганизации бухгалтерии городской больницы, был генеральным инспектором церковных школ и принимал участие в основании и восстановлении целого ряда монастырей - ему многим обязаны визитандинки, урсулинки, каноссианки, братья св. Филиппа, иезуиты.

До поздней старости он напряженно работал, не щадя ни времени, ни сил: перечень того, чем он занимался, помогает нам понять, в какой среде росла Паола и какое значение уделялось в ее семье общественной деятельности.

Однако нельзя сказать, чтобы Провидение особо баловало этого человека - человека деятельной веры и милосердия. Одно несчастье за другим обрушивалось на его семью: его жена умерла в возрасте 39 лет, из девятерых сыновей двое умерли на первом году жизни, одна дочь умерла в возрасте 5 лет, еще пятеро детей умерло с 1833 до 1839 года, то есть на протяжении шести лет, и всем им было от 20 до 30 лет.

Пережила отца, впрочем, ненадолго, только Паола, которая также умерла в возрасте всего 42 лет.

А от Клементе Бог потребовал очень долгой жизни: когда ему было восемьдесят два года и город сдался после знаменитых 10 дней обороны, именно он гордо сказал немецкому маршалу, грозившему повесить и отдать под суд жителей: "... С нашей стороны, ваше превосходительство, мы избавляем вас от необходимости устраивать нам кровавые зрелища".

Итак, это была знатная брешианская семья, история которой разворачивалась как бы в двух разных планах: с одной стороны, семья оказывала значительное влияние на общественную и церковную жизнь города благодаря своей глубокой вере, а, с другой стороны, частная жизнь семьи была исполнена неизбывного страдания, и лишь вера давала силы смиренно принять таинственный Промысел Божий.

Наблюдая эту знатную и скорбную семью как раз в тот момент, когда раз и навсегда решался вопрос о будущей святости Паолы, мы можем понять, из какого драгоценного материала была соткана ее вера.

Шел 1836 год: из девяти сыновей кавалера ди Роза в живых осталось только четверо: одна дочь стала монахиней - визитандинкой, двое его сыновей были заняты своим образованием и семейной жизнью (вспомним, что и им осталось не более трех лет жизни).

Дом ди Роза - это знатный дом, поставленный на широкую ногу, где необходимо было держать в руках и под присмотром многочисленных слуг и челядь на конюшнях, кухнях, в амбарах, погребах, в доме и т. д.. Хозяйство вела Паола - в то время ей был двадцать один год, - которой отец доверил, кроме того, нравственную опеку прядильни в местечке Аквафредда, где работало семьдесят работниц.

Теперь попробуем себе конкретно представить эту семейную ситуацию и вернемся в 1836 год, когда разнесся слух о том, что в Брешии началась холера - страшная болезнь, лечить которую в то время никто не умел.

И действительно, вспыхнула эпидемия, длившаяся около шести месяцев: за шесть месяцев из 31.500 жителей Брешии 3.200 человек заболело и 1.600 умерло, а многие бежали.

В письме одного из известных деятелей того времени, адвоката К. Мандзиана, говорится: "На нас обрушился ужасный бич, за считанные часы убивающий людей из любых слоев общества. Многие заболели от страха. Половина жителей бежала, некоторые - в деревни, некоторые - в долины и в горы, некоторые - в Тироль. Брешия опустела. Более чем половина лавок закрыто, а дома заброшены".

Первые случаи заболевания были отмечены в апреле, а к середине июня город уже был охвачен паникой. К тому же в городе произошло сильное землетрясение.

22 июня 1836 года кавалер ди Роза получил письмо от единственной дочери, которая жила с ним в одном доме:

21 июня 1836 года

Дорогой папа!

Я прошу Вас об одной милости. Я прошу Вас о ней в письме, не потому, чтобы не решалась говорить с Вами лично, но для того, чтобы Ваш немедленный отказ не помешал мне сказать Вам то, что я хочу. Да, о той милости, которой я бы желала, я прошу Вас во имя Иисуса Христа. Не откажите мне.

Моим живейшим желанием было бы воспользоваться тем средством, которое дает мне Бог, чтобы открыть мне врата рая, - творить дела милосердия, ухаживая в больнице за несчастными, больными холерой. Позвольте мне посвятить себя служению этим бедным страдалицам, принесите Господу в жертву Вашу Паолину - а я принесу в жертву свою жизнь.

Мой дорогой папа, подумайте о том, что если бы Вы отвергли мою просьбу и если бы я, живя дома, заразилась холерой и умерла. Вас мучало бы раскаяние в том, что Вы закрыли предо мной небесные врата. Неужели Вы откажете мне в этой милости? О, нет! То, что вдохнул в меня Бог, Он вдохнет и в Вас.

Не ищите совета ни у плоти, ни у крови, но лишь у веры.

Я не принесу семье никакого ущерба, потому что размышляла об этом и приму все необходимые меры предосторожности. Об этом я поговорю с Вами лично. Дорогой папа, исполните мою просьбу, и Вы сделаете меня счастливой.

Ваша любящая дочь

Паолина

Холера свирепствует: людей, которые только что были здоровы, внезапно схватывают невыносимые колики, и они в судорогах падают на землю среди собственной рвоты и нечистот, мучимые ознобом, - температура тела резко снижается.

Описания того времени вызывают ужас и отвращение

В журнале "Комментарии Атенея" за 1837 год есть статья по этому поводу, где во всех подробностях описывается "страшный вид больных".

Теперь мы можем себе представить, что было поставлено на карту в письме Паолы к отцу: это была ее собственная жизнь.

После долгой молитвы, подобной авраамовой, отец не только дал свое согласие, но и признался, что "если бы его не удерживала мысль о том, что он - глава семьи, он сам бы желал за ней последовать".

Таковы были некоторые христиане Брешии в то время.

Вместе с подругой, которая с тех пор следовала за ней всегда (другой знатной женщиной старше ее возрастом), Паола нашла квартиру неподалеку от лазарета, чтобы избежать контактов с семьей, составила краткое правило о распорядке дня и правилах гигиены, которые надлежало соблюдать, и перешагнула порог "страшной ограды", как она сама называла ее впоследствии.

Это так поразило окружающих, что несколько других девушек из благородных семейств последовало ее примеру.

Работа была изнурительной: приходилось без конца очищать все от самой отвратительной грязи, стараться любыми способами согреть больных горячими кирпичами, горчичниками и одеялами, постоянно в ответ на их неотступные просьбы приносить воду, производить дезинфекцию, принимать массу новых больных, следить за опытами врачей, пытавшихся придумать какое-нибудь лекарство, ободрять самых безнадежных больных своим присутствием и лаской, уносить трупы.

И все для того, чтобы в этом царстве ужаса, которое вот-вот готово было превратиться в ад, полный отчаяния и ярости, видимо присутствовало милосердие Христово: поддерживая умирающих и окружая их бесконечной, безмятежной нежностью, эти молодые девушки имели право говорить о Христе. И больные, чьи лица были искажены от страха, а тела охвачены смертным хладом, встречали смерть, зная, что их любят, и поэтому принося себя в жертву с любовью.

Знаменитый в свое время человек, чье описание эпидемии мы уже приводили, в письме каноссианкам из Вероны (св. Магдалина Каносская умерла всего год тому назад) писал: "Здесь есть две девы высокой святости... Написав свое завещание, они посвятили себя служению в больнице женщинам, заболевшим холерой, что поразило Брешию".

Даже один из корреспондентов Газеты Лоди и Кремоны рассказывал об этом то, что он слышал. Вот отрывок из его статьи:

"С 16 июня до 2 июля мы были среди ужасов, но в великой горести встретили и великое утешение... Несколько дам мужественно переступили скорбный порог и среди них - молодая знатная девушка 22 лет... Вчера я спросил у одного человека, который был болен холерой и вернулся из больницы, как за ним ухаживали эти благочестивые дамы, и он со слезами благодарности на глазах ответил мне буквально следующее: "Эти святые женщины не от нашего мира. Это ангелы". И, подробно рассказав мне о том, с какой любовью за ним ухаживали, он воскликнул, рыдая: "Подобное милосердие невозможно себе представить"".

Те же слова говорят сегодня больные СПИДом, за которыми ухаживают сестры Матери Терезы Калькуттской: другие времена, другие эпидемии, но та же святость бьет ключом из сердца той же Церкви.

Ни Паола, ни ее сотрудницы не заразились, но в доме ди Роза ее старший брат Филипп умер от молниеносной холеры в 27 лет, оставив жену и двух детей.

Творя дела милосердия, святые не заключают договора с Богом, чтобы Он пощадил их близких.

Тем временем, когда эпидемия холеры пошла на убыль, призвание Паолы постепенно вырисовывалось все яснее, по мере того, как она приходила на помощь всем нуждающимся, которых встречала на своем пути: если раб Божий Людовико Павони основал школу для глухонемых мальчиков, то Паола основала такую же школу для глухонемых девочек, в 22 года взяла на себя ответственность за несчастных, лежавших в Каза д'Индустриа, потом - за девушек, которых тогда называли "находящимися в опасности", потому что их, лишенных всякой поддержки и образования, использовали и бросали, как ничего не стоящие вещи.

Но главной заботой Паолы была больница, где она вместе с несколькими подругами около трех лет добровольно ухаживала за больными.

Они не были монахинями, они были девушками из знатных семейств, решившими отдать время, душевные и физические силы страдальцам, вместо того, чтобы тратить их на праздники, беседы, брак, фактически отказавшись от всех привилегий своего сословия.

В те времена уход за больными был доверен наемному, неквалифицированном персоналу, никоим образом не заинтересованному в этой работе, и в больницах царила обстановка преступного небрежения.

Девушки, ставшие добровольными санитарками, наблюдали за происходящим, и мало-помалу в них зрело решение: бескорыстно взять на себя весь уход за больными. Медицинский и административный персонал должен был, как и прежде, управлять больницей, но именно они собирались заняться отбором, обучением и руководством всем младшим персоналом.

Именно в этом - гениальное для своего времени прозрение Паолы ди Роза: нужно было не просто творить дела милосердия - она принадлежала к правящему классу, и знала, что значит иметь слуг, вести хозяйство в знатном доме, управлять прядильней.

Пока речь шла не только об основании религиозной конгрегации, речь шла и о том, чтобы по-христиански управлять медицинским обслуживанием и управлять им хорошо, не ради денег, но из любви ко Христу и к несчастным больным.

У Паолы ди Роза не было ложных классовых предрассудков: она призывала работать с ней в больнице две категории людей: тех, кто был способен вести административную работу и предоставить в распоряжение больницы свои средства, и тех, кто мог принести с собой только желание трудиться. Таково было общество того времени, и именно оно должно было разрешить проблему.

Социальные различия между самими сестрами были уничтожены в корне и не были источником конфликтов: каждая сотрудница Паолы работала не ради денег, но из любви, и все, кто посвятил свою жизнь этой работе, соблюдали один устав, получали одинаковую духовную подготовку и имели одинаковое достоинство в своем призвании.

Именно в этом - гениальное прозрение Паолы: она взяла часть общества своего времени, как она есть, перенесла ее в больницу, где она и ее сотрудницы жили как религиозная община, не претендуя на устранение тех различий, которые тогда имели довольно большое значение и которыми нельзя было пренебрегать, но преодолевая их каждая в своей душе ради общей цели.

В начале речь шла не об уже утвержденной религиозной конгрегации, но о "благочестивом сообществе" мирян. Когда из Рима пришла весть о каноническом признании Института Рабынь Милосердия (и в тот день 1852 года в этом институте была только одна монахиня, принесшая обеты, Паола, лишь тогда принявшая имя сестры Марии Крочефиссы - Распятой), "благочестивое сообщество" действовало уже в течении двенадцати лет, за ним стоял двенадцатилетний опыт общины Господней и совместной жизни многих медсестер или санитарок, которые жили в "благочестивой общине" и добивались ее признания государственной королевской комиссией.

И действительно, положение в больнице изменилось. В одной кремонской газете того времени рассказывалось, например, о том, что происходило в больнице Брешии, и делалось следующее знаменательное замечание: "Общественная благотворительность не может за золото купить больным любовь медицинского персонала...". Напротив, с тех пор, как появились Рабыни, можно изумляться неизменному чуду: "В каждой больной они видят сестру, и нет ни одной медсестры, которая была бы к больным безучастна".

Автор репортажа рассказывает, что с тех пор, как Рабыни работают в больнице, когда больные выздоравливают, "им все кажется, что время выписываться еще не настало", так хорошо с ними обращаются, и делает трогательное замечание: "Взирая на это сообщество с высоты, Бог доволен, что создал женщину".

О том, чем вдохновлялась нарождающаяся конгрегация, где был источник ее харизмы, особенно ярко свидетельствует один эпизод, относящийся к самому началу ее существования.

Паоле необходимо было обеспечить жильем всех ее Рабынь (числом более тридцати человек); следовательно, нужно было много денег, и еще больше их понадобилось, когда община начала расти.

Она решила попросить у отца выделить ей часть имущества, которая должна была стать ее приданым. Но для этого она прежде всего должна была сообщить ему о предстоящем браке.

Поэтому она пишет ему, что передумала и что хочет выйти замуж. Прежде она думала остаться одна, но человеческое сердце изменчиво, и она решила принять "весьма выгодное предложение". Она убеждена в том, что отец тоже будет от него в восторге, потому что речь идет о его друге, которого он высоко чтит.

Она не говорит отцу о возрасте своего жениха, потому что - добавляет она, - "когда вы услышите его имя, узнаете и об этом". Тут же она предупреждает его, что некоторые знакомые, быть может, будут возражать против этого брака, но "удивление длится самое большее три дня". Итак, речь идет о женихе, которого для нее никто не искал, которого не искала даже она сама, но скорее он настойчиво ее добивался.

Конечно, есть еще ее сотрудницы, вместе с которыми она основала "благочестивое сообщество", но об этом не стоит беспокоиться, потому что они будут довольны ее браком, более того, им он будет выгоден, так как ее приданое перейдет к ним - жених настолько богат, что в нем не нуждается.

Паола заключает письмо, открывая единственное, чего в нем не хватало: имя жениха. Вот оно:

"Это Иисус Назарянин, и я желаю благодаря Вам явиться перед Ним в достойном виде, как Вы уже поступили и поступили бы с любым другим зятем, препоручая ему преданную Вам Паолину".

Это письмо, которое мы вкратце изложили, - маленький шедевр, где вера, нежность и дипломатия смешались воедино: в нем - вся любовь Паолы ко Христу, весь ее врожденный аристократизм, все предпринимательские способности, переплавленные в горниле милосердия.

Первые шаги "благочестивого сообщества" встречали противодействие: в то время как люди доброй воли восхищались его деятельностью, а больные были преисполнены благодарности, администрации больницы мало было иметь таких дисциплинированных, преданных работе и - самое главное - низкооплачиваемых медсестер. Она претендовала на полный контроль над их деятельностью, и, конечно, духовный опыт интересовал ее меньше всего. Паола упорно сопротивлялась этому и даже решила отозвать всех своих сестер из больницы, если администрация не откажется от своих требований.

Тогда поток низкой клеветы и обвинений обрушился на новое движение, и в течение двух лет самый отъявленный антиклерикализм стремился его уничтожить.

В письме, написанном Паоле в поддержку ей досточтимым Павони, говорится о "тысяче клеветнических писем" против тех, кого он называл "священнейшим сообществом наших больничных сестер".

Немногие, даже из числа тех, кто должен был бы это сделать, выступили в их защиту. Паола писала:

"С нами дурно обращаются, на нас клевещут, нас, смею сказать, ненавидят... Епископ не хочет взять в руки перо...

". Но произошло то, что всегда происходит, когда дело угодно Богу: буре не удалось его выкорчевать, наоборот, оно еще более укрепилось.

Против всех ожиданий и несмотря на все наветы, государственная королевская комиссия признала "благочестивое сообщество".

Одним из первых поздравительных писем, полученных Паолой, было письмо от святой Винченцы Джероза: святые узнают друг друга.

Сообщество стало набирать силу: сестер Паолы попросила о помощи вторая больница - в городе Креме. Ее примеру последовали больницы Манербио, Монтикьяри, Травальято, Лонато, Сало, Ордзинуови, Карпенедоло... Сама Паола организовала всего восемнадцать общин и, кроме того, положила начало общинам в Варезе, Дезенцано, Ривольте.

Но ее деятельность не ограничивалась больницами.

Во время социальных потрясений 1848-49 годов (вспомним о знаменитых 10 днях в Брешии) ее сестер можно было видеть в полевых госпиталях: то в пьемонтских, то в австрийских, в зависимости от хода военных действий, и единственным критерием выбора для них было милосердие.

В эти годы, отмеченные ненавистью и несчастьями, которые, как бы то ни было, не искупались героизмом одних и идеальными устремлениями других, не было недостатка в событиях, благодаря которым Паола ди Роза и ее сестры стали фигурами легендарными. Вспомним о трех знаменательных эпизодах.

Начало событиям 1848 года в Брешии положил штурм Колледжа Аричи, во главе которого стояли иезуиты.

Их несправедливо обвинили в том, что они поддерживали австрийцев, и таким образом навлекли на них ненависть черни: разъяренные толпы народа собрались на улице Чезаре Аричи, готовясь к штурму, как вдруг показались кареты и повозки Паолы, увозившей отцов-иезуитов и их имущество в безопасное место, а Евхаристию - в капеллу. Никто не осмелился воспрепятствовать ей или повести себя неуважительно. Перевозка продолжалась долго, и присутствия молодой женщины, всеми любимой, было достаточно, чтобы сдерживать разъяренную толпу. Когда перевозка закончилась, колледж был разграблен и опустошен, как будто на него обрушилась огромная волна.

В 1849 году настал черед австрийцев: когда после 10 дней обороны австрийцы прорвались через заграждения и обрушились на город, как разъяренные звери, готовые жестоко отомстить и разграбить все, что можно, они не тронули только больницу: у ее порога им преградили дорогу шесть сестер со свечами в руке, молившиеся вокруг большого распятия. И никто не посмел пройти сквозь их строй.

Третий эпизод свидетельствует о том, что харизма Паолы передавалась ее духовным дочерям: когда к ужасам войны в 1849 году вновь добавился призрак холеры, настоятельница собрала своих дочерей на капитул и по своему личному опыту рассказала им, что такое холера и что значит посвятить себя больным холерой, а потом попросила, чтобы преклонили колени только те, кто согласен войти за "страшную ограду", по ее собственным словам. Стали на колени все.

Именно по тому, как вокруг человека рождается чудо сопричастности, по тому, как вокруг него собираются люди, в которых запечатлен его собственный образ, можно судить об его харизме.

Но в рассказе об этой святой есть страница, которой мы еще не касались, более того, которой до сих пор намеренно избегали: страница, которая может смутить и даже вызвать отвращение, если не постичь ее мистический смысл.

Поэтому прежде всего необходимо некоторое введение, к которому нужно отнестись очень внимательно, даже если смысл его пока не ясен.

Мы веруем во Христа, истинного Бога и истинного Человека, и веруем, что благодаря Своему Воплощению Сын Божий снизошел к нам, спустившись в бездну нашей погибели: Он поистине взял на Себя все наши грехи и наше осуждение.

Нам трудно понять, как Иисус на кресте мог одновременно, оставаясь единой личностью, быть Возлюбленным Сыном Отчим и Сыном Человеческим, чувствовавшим Свою богооставленность.

Его возглас: "Боже Мой, Боже Мой, почему Ты оставил Меня?" - это глубочайшая тайна нашей веры. Иисус пострадал за наши грехи, взяв их на Себя, приняв их тягостное бремя, как будто совершил их Он. Как это могло случиться? Этого не мо- гут объяснить богословы - это могут объяснить только святые, и не все святые, но лишь некоторые из них - те, от которых Христос потребовал стать лично сопричастными к Его Страстям.

Тот, кто призван свидетельствовать об этом, на своем опыте переживает блаженство и ужас, смешанные воедино, как смешивается вера и чуть ли не отчаяние, чистейшая любовь и смятение всего естества, внешнее спокойствие и внутренний ужас.

От немногих святых это драматическое сопереживание требовалось в той же степени, как от нашей святой.

Мы знаем, что Паола ди Роза только в три последних года своей жизни носила имя сестры Марии Крочефиссы.

Однако мы должны понять следущее: речь шла не только об изменении имени согласно обычаю, в то время действовавшему в монастырях: скорее на свет явилась как бы другая личность, которая уже давно непостижимым образом сосуществовала с той, которую все знали и которой все восхищались: личность, страдающая настоящей духовной шизофренией, вызванной не душевной болезнью, но непреодолимым действием благодати Божьей.

Поэтому для начала подумаем о Паоле ди Роза, о всем том, что она сделала и создала, об ее уравновешенности, об ее материнской харизме, о мужестве в испытаниях, об ее общепризнанном духовном героизме, но в то же время и об ее общественной деятельности: об основанных ею благотворительных учреждениях, о контрактах, которые она должна была составлять и исполнять, о давлении, которому ей приходилось противостоять, обо всем, чем она руководила и управляла. Один историк сказал о ней: "В ее жилах течет кровь ломбардского менеджера". И нельзя быть менеджером без подлинной предприимчивости, в особенности если речь идет о делах милосердия.

А теперь подумаем о Марии Крочефиссе: не об имени, которое она приняла впоследствии, но об ее внутренних переживаниях, начавшихся уже с 17 лет.

Ее исповедник говорит: "Не было ни дня, когда она была бы свободна от искушений, и не было искушений, которые бы ее не терзали".

И эти искушения касались "всего, что может смутить ум и сердце".

В 17 лет она посвятила свою девственность Иисусу Христу, и с тех пор самые жестокие искушения против целомудрия ее никогда не покидали. Не только двусмысленные и отвратительные искушения нечистого воображения, но и те, которые охватывают все существо человека и через тело проникают в сердце, ум и душу.

Ей казалось, что она ни во что не верит, ее постоянно мучало искушение высмеивать Бога, Его Воплощение, Его Таинства, Его присутствие в Евхаристии. Ей никогда не удавалось причаститься, не чувствуя инстинктивного отвращения, из-за которого ей становилось дурно, а потом она сразу же испытывала страх, что совершила грех святотатства. Ей никогда не удавалось исповедоваться, не испытывая неприязни и даже ненависти к исповедующему ее священнику, которому, однако, она во всем повиновалась, как отцу.

Она хотела молиться - но с ее языка готовы были сорваться богохульства; все, что она делала, было исполнено нежной милосердной любви - но ей казалось, что она ненавидит ближних и даже желает убить их. "Она жила в почти постоянном состоянии сухости, уныния, мрака" - и это на протяжении всей жизни, с 17 лет до смерти.

Ее постоянно искушало отчаяние, не исключая мысли о самоубийстве: ей казалось, что небо закрыто от нее навсегда, что ад разверзся перед ней и потому бесполезна и смешна всякая попытка творить добро, а всякое благое дело, включая основанное ею объединение, бессмысленно.

Она постоянно ощущала присутствие дьявола, предлагающего ей мир и спокойствие, если она все бросит и предастся ему, и в конце концов, не в силах сломить ее сопротивления, избивающего ее, оставляя синяки на всем ее теле. На молитве, которой она желала и которую неукоснительно совершала, она обнаруживала, что против своей воли молит Бога проклясть ее, молит о том, чтобы все возненавидели Бога. А когда мучение прекращалось, наступало нечто еще худшее: "страшное безразличие ко всему".

"Я ни во что не верю, ни на что не надеюсь, ничего не люблю, ничего не боюсь... О, спокойствие, более мучительное, чем сама буря!".

В ее записях есть страшный вопрос, ярко свидетельствующий об этом невыразимом мучении:

"О Боже, какая разница между мной и дьяволом?".

Ее исповедник - один из самых ученых и святых брешианских священников того времени - пишет:

"Ее мучение было столь жестоким, что его невозможно описать. Я служу давно и читал труды многих мистиков о мучениях, в которые Бог время от времени ввергает души, но скажу правду: я не мог бы выразить это иначе, чем сказав, что душа терпит адские мучения, как утверждают некоторые... Иными словами, эта душа под тяжестью тысячи крестов, каждый из которых может свести с ума".

Анализ с точки зрения психологии и психиатрии был бы бесполезен, потому что в подобных случах Бог действует как будто сжигая душу, но вместе с тем показывает нам, что из этого разрушающего огня Он умеет вывести не искалеченную, разрушенную, истерическую личность, но человека спокойного, доброго, терпеливого, деятельного, милосердного, каким был Сам Иисус на кресте, обращаясь к доброму разбойнику.

Кроме того, с сестрой Марией Крочефиссой постоянно происходило чудо: среди мучений ("Боже мой. Боже мой, почему Ты оставил меня?") - внезапный проблеск безграничной любви ("Отче! в руки Твои предаю дух мой!").

Однажды Паола Мария Крочефисса сказала своему исповеднику, что для нее самым тяжелым крестом было бы не нести никакого креста, потому что, как она объяснила, "пока ощущаешь тяжесть креста, нельзя не стремиться быть все время с Богом и всегда молиться Ему".

Она молилась:

"Иисусе мой, мне хватает Тебя одного. Пусть моя жизнь будет распята с Тобою. Соблаговоли, о распятая Любовь моя, чтобы мучение, которое Ты мне посылаешь, было сильным, безнадежным, глубоким, чтобы я лишилась чувств от боли; прошу Тебя только об одном - чтобы по моему внешнему виду нельзя было догадаться о том, как я страдаю".

"О, Боже сердца моего! Куда бы я ни шла, я восклицаю: я больше не могу этого выносить! Расширь, расширь мое сердце, ибо оно слишком узко и тесно, чтобы вынести все, что Ты ему посылаешь... Страдание мое столь сильно, что мне кажется чудом не умереть от одной боли. Мать моя Мария, молись за меня!".

Мне кажется, что смысл того, что мы прочли, можно верно передать, воспользовавшись прекрасным образом Клоделя, которым начинается его шедевр (Атласный башмачок): иезуит, привязанный к мачте тонущего корабля, как к кресту, молится:

"Господи! благодарю Тебя за то, что Ты привязал меня здесь... Сегодня невозможно быть ближе к Тебе, чем я, и на- прасно я проверял каждую часть своего тела - нет ни одной, которая могла бы хотя бы чуть-чуть отдалиться от Тебя. Да, я привязан к кресту, но он уже не привязан ни к чему... Он качается на морских волнах... Это море предоставлено мне...".

И именно так Бог поступил с Паолой Марией Крочефиссой ди Роза, бросив ее в море страданий, но соединив ее величайшей любовью с самим крестом Христовым.

Когда наконец пришел час ее окончательной встречи с Тем, Кто потребовал от нее в знак великой любви вновь пережить святую тайну Его Страстей, и когда она уже была при смерти, ей сказали, что в святилище Мадонны делле Грацие за нее служат Литургию. Она погрузилась в молитву. И когда Литургия закончилась, ее лицо просияло, как будто в предчувствии воскресения, как будто охваченное ранее неведомым миром. Улыбаясь, она сказала только одно: "Милость дарована!" и скончалась: дочь Божья, которую Бог оставил со Своим Сыном разделить Его крестную муку, предала себя в надежные руки Небесного Отца.

СВЯТАЯ ТЕРЕЗА ИЗ ЛИЗЬЕ

Тереза из Лизье умерла в конце прошлого века, в 1897 году, и была канонизирована в 1925, так быстро, что не были соблюдены даже положенные сроки. Пий X, начавший процесс о канонизации, предвидел, что она будет признана "величайшей святой Нового Времени". Пий XI, ее канонизировавший, назвал ее "звездой своего понтификата" и назвал "ураганом славы" всемирное движение, окружившее любовью и почитанием молодую кармелитку, умершую в 24 года и объявленную блаженной, когда, если бы она осталась в живых, ей было бы всего 50 лет.

Кроме того - и это может показаться парадоксом - он провозгласил Терезу, бывшую монахиней-затворницей, главной покровительницей всех миссий и всех миссионеров на земле.

В 1937 году кардинал Пачелли в качестве папского легата освятил посвященную ей церковь в Лизье и назвал Терезу "маленькой скинией Бога живого", ставшей "огромным храмом человечества, ею завоеванного". Впоследствии, став Папой, он провозгласил ее покровительницей Франции наряду со св. Жанной д'Арк.

В пятидесятую годовщину ее смерти, сразу же после второй мировой войны, урну с телом той, которую отныне называли "Терезой Французской", провезли по всей стороне и везде она встречала восторженный прием.

Сотни тысяч экземпляров автобиографии, написанной маленькой Терезой Мартэн, разошлись по свету, а ее изображение за один только год - с 1915 до 1916 - было отпечатано в четырех миллионах экземпляров.

В годы двух мировых войн к ней прибегало за помощью и утешением множество людей на полях сражений и в концлагерях.

Ее называли "самой любимой девушкой на земле".

Уже до канонизации ей приписывали 4000 чудес. Она сама обещала: "Если мои желания будут исполнены, мое небо обратится на землю вплоть до конца света. Я хочу с неба делать добро на земле". И с удивительной простотой она предсказала: "Я знаю, что весь мир будет меня любить".

Что же произошло? Некоторые современные богословы и ученые пребывают в растерянности. Они спрашивают себя, не обязана ли Тереза своей славой недоразумению: кажется, что она неожиданно показала слишком легкий, улыбчивый, домашний путь к святости; кажется, что она одним ударом опрокинула древнее здание героической святости, невозможной для простых верующих, ради повседневной святости, состоящей из мелочей и розовых лепестков, рассыпанных над Распятием или перед Святейшим Таинством, как когда-то рассыпали их дети во время процессии Тела Господня.

И многим показалось, что с ее приходом святость стала детской сказкой, которую можно рассказывать и взрослым, и рассказ получался убедительным и трогательным, как ее образок с распятием, покрытым букетом роз.

Потом мало-помалу кое-кто начал высказывать мнение, что образ этой святой был слишком лубочным и приукрашенным, чтобы ему можно было верить, и решил открыть "истинное лицо Терезы", подвергнув ее жизнь, ее характер и ее проповедь беспощадному социологическому и психологическому анализу. Наилучших результатов добились те, кто поставил своей целью с максимально возможной точностью восстановить все события ее жизни и ее духовное наследие, основываясь на духовных сочинениях, написанных молодой кармелиткой.

Но все это совершенно не затронуло инстинктивной любви к Терезе всего христианского народа, хотя и помогло лучше и глубже понять ее жизненный опыт и учение.

Как бы то ни было, Тереза затронула в сердце человечества нечто столь глубокое и сокровенное, что только этим можно объяснить, почему она стала святой настолько "универсальной": наряду со св. Франциском это единственная западная святая, почитаемая в восточных Церквях и даже за пределами христианского мира.

К ее образу обращались писатели и мыслители - для них она стала символом и ключом к прочтению их произведений: вспомним, например, о романах Бернаноса или о философии позднего Бергсона.

"Весть, которую эта святая принесла миру, - писал Бернанос, - это одна из вестей самых таинственных и насущных, которые он когда-либо получал. Мир умирает, потому что ему не хватает детства, и именно против него полубоги тоталитаризма нацелили свои пушки и танки".

И в наши дни недавно были сняты два кинофильма, свидетельствующие о позитивном отношении интеллигентов-агностиков к образу Терезы из Лизье: фильм Ольми "Легенда о святом пропойце" был снят по одноименному рассказу Иозефа Рота, написанному в 1939 году и свидетельствующему о глубоком проникновении в суть учения Терезы, не всегда доступного и богословам. В фильме "Тереза", снятом неверующим режиссером (А. Кавалье), образ Терезы трактуется как образ влюбленной библейской девушки из Песни Песней.

Начнем с простого рассказа о жизни Терезы Мартэн, в которой, как казалось многим, близко наблюдавшим ее, не было ничего удивительного.

Она была родом из зажиточной буржуазной семьи, и детство ее было счастливым: первые четыре с половиной года были исполнены радости: "она смеется и веселится с утра до вечера", - писала ее мать.

Она была четвертой из пяти дочерей семьи Мартэн и была девочкой чувствительной и радушной, нетерпеливой, но вместе с тем очень нежной и веселой. Однако если она умела быть нежной, то умела и настаивать на своем, если доводы других ее не убеждали: "Когда она скажет нет, - рассказывала ее мать, - ничто не заставит ее уступить. Можно посадить ее на целый день в погреб и все-таки не добиться, чтобы она сказала да; скорее она в нем переночует!".

Однако она вела себя всегда искренне и честно ("она не солгала бы за все золото мира") и, когда ошибалась, всегда страстно желала, чтобы ее немедленно простили.

Но главное - малышку связывали с Богом глубокие доверительные отношения. Это дар всех детей, воспитанных в подлинно христианской семье, но Тереза переживала эти отношения совершенно особым образом: впоследствии, став взрослой, она сказала, что никогда сознательно не говорила "нет" благому Богу с трехлетнего возраста.

Счастливое детство внезапно кончилось со смертью матери (она умерла от рака груди). Все подробности этой болезни неизгладимо запечатлелись в душе впечатлительной девочки, особенно тот день, когда она "долго" (по ее собственным словам) стояла перед гробом: "Я никогда еще не видала гроба, но тем не менее я понимала!".

С тех пор ее существование было овеяно грустью, несмотря на то, что семейная жизнь по-прежнему была исполнена нежности, веры и мира: Терезу воспитывали сестры (одну из них она особо избрала своей "второй матерью"), и она была очень привязана к отцу, добрейшему человеку ("Мой муж - святой человек, - писала ее мать, - я пожелала бы такого всем женщинам"), уже пожилому (когда родилась Тереза, ему было пятьдесят лет), исполненному отцовской и вместе с тем материнской нежности.

После смерти жены он жил в семье, управляя своим имуществом, посвящая много времени чтению и размышлениям, занимаясь своими любимыми занятиями - рыбной ловлей и садоводством.

Его борода была уже седой, и дочери ласково называли его "патриархом": их отец был для них на земле образом Бога Отца. "Я не могу выразить, как я любила папу, - говорит Тереза, - все в нем вызывало мое восхищение": именно благодаря ему девочка научилась любить природу; смотря, как он молится в церкви, она начала понимать, что такое молитва, и у него училась любить бедных и помогать им.

Тем не менее Тереза утратила свою былую живость, стала застенчивой, замкнутой, слишком ранимой и часто плакала. Этот грустный период (она говорит, что это "самое скорбное время ее жизни") продолжался почти девять лет: с одной стороны, она оставалась ребенком, все слишком баловали и ограждали ее от неприятных впечатлений, с другой стороны, она была уже зрелой личностью, склонной к рефлексии не по возрасту.

Когда ей едва исполнилось девять лет, сестра, которую она избрала себе "второй мамой", покинула ее, поступив в строго затворнический монастырь кармелиток в том же городе.

Тереза вновь переживала глубокую душевную скорбь (к тому же домашние совершили ошибку, решив скрыть от нее приготовления к отъезду), однако обрела непоколебимую уверенность в том, что и она призвана поступить в Кармель: ей достаточно было узнать, что это уединенное место, куда удаляются те, кто хочет искать Бога всем сердцем своим:

"Я почувствовала, что Кармель - это пустыня, куда по воле благого Бога я тоже должна укрыться. Я ощутила это с такой силой, что в моем сердце не осталось никакого сомнения".

И нужно уточнить, что это было призвание не только совершенно явное, но и лишенное всякой психологической двусмысленности.

Тереза предупреждает:

"Это не была мечта впечатлительной девочки, но уверенность в Божественном призвании: я хотела поступить в Кармель не из-за Полины (сестры), не для того, чтобы вновь обрести покойную маму, но (только ради Христа). Я передумала многое, чего нельзя выразить словами".

Она упрекает сестру-мать не в том, что та избрала Кармель, но в том, что "та не подождала ее".

В этом - тайна Терезы: это ребенок, которого ранит все, что ранит детей, но уже в детстве она самоотверженно предается Богу.

Как бы то ни было, она так страдала из-за разлуки, что заболела странной болезнью, во время которой в течение многих недель ощущала приступы необъяснимого ужаса. Она стала похожа "на идиотку" и без конца стонала. Однажды, когда она стенала, зовя: "Мария, Мария!", а сестры, сознавая свою беспомощность, молились Божьей Матери, она увидела, что статуя Божьей Матери, стоявшая у нее в комнате, ожила и улыбнулась ей. Внезапно она выздоровела, как будто пробудившись от долгого кошмара.

Сестры догадались о том, что что-то произошло, и все стали задавать ей столько вопросов и расспрашивать ее о таких мелких деталях (особенно тогда, когда она отправилась в монастырь), что Терезу охватил страх, не обманулась ли она, не вообразила ли себе всего этого, не солгала ли, и благодать обратилась для нее в мучение.

Она была ребенком ранимым еще и потому, что ее ум и сердце, казалось, развивались слишком быстро, тогда как восприятие оставалось детским. В душе Терезы была тайна, которая уже многократно давала о себе знать, но еще не прорвалась через оболочку чрезмерно обостренной чувствительности.

Добрую тайну ее детства - которая впоследствии станет ее глубоким духовным опытом, а затем - сутью ее учения, - можно определить так: эта девочка была необычайно последовательна в том, что она утверждала и во что верила, и в выборе жизненного пути, как в сфере истин житейских, так и истин духовных.

Вот несколько тому примеров.

Когда совсем еще маленькой Терезе говорили о райском блаженстве, лаская мать, она желала ей умереть: "Как бы я хотела, чтобы ты умерла!". Когда ее бранили, она с удивлением извинялась, говоря: "Но ведь это же для того, чтобы ты пошла на небо, раз ты говоришь, что нужно умереть, чтобы попасть туда!". И своему отцу она тоже желала умереть, когда ею овладевал приступ "особо нежной любви". Когда ей говорили выбрать из корзинки те ленты, которые ей нравятся, чтобы играть с ними, ей казалось вполне естественным ответить, что она "выбирает все".

Когда ее папа с приставной лестницы говорил ей: "Отойди, малышка, потому что если я упаду, то раздавлю тебя", она прижималась к лестнице всем телом, думая, что "если папа умрет, ей не придется страдать, видя его смерть, потому что она умрет вместе с ним".

Когда ее папа во время вечерней прогулки показал ей созвездие, образующее на небесном своде букву Т, она решила, что Бог написал на небе ее имя.

Когда, готовя ее к исповеди в семилетнем возрасте, ей объясняли, что она расскажет о своих грехах не человеку, но благому Богу, она на полном серьезе спрашивала, "должна ли она сказать дону Дюселье, что любит его всем сердцем, если в его лице говорит с Господом". Когда ей сказали, что в аду все осужденные ненавидят Бога, она решила, что существование в месте, где Его никто не любит, слишком грустно, и пожелала туда попасть, чтобы даже там хоть кто-нибудь любил Бога.

Мы вспоминаем об этих эпизодах из ее раннего детства именно для того, чтобы показать ее зрелость даже в годы детства и ранней юности, несмотря на трудные и мучительные периоды взросления, и показать исходный опыт, который впоследствии, став взрослой, Тереза положила в основу своей сознательной проповеди и жизненного поведения.

В каком-то смысле все, чему Тереза впоследствии учила, уже как в маленькой притче содержалось в эпизоде, случившемся с нею в детстве, в трехлетнем возрасте.

О нем рассказывает ее мать в письме, написанной старшей дочери, в то время учившейся в колледже:

"Как-то на днях маленькая Тереза спросила меня, попадет ли она в рай. "Да, если ты будешь умницей", ответила я ей. - "Ах, мама!", ответила она тогда: "а если я не буду умницей, я попаду в ад? Но я знаю, что я тогда сделаю: я улечу с тобой, а ты будешь в раю; ты будешь крепко держать меня на руках...". В ее взгляде я прочла уверенность, что Бог ничего не сможет с ней поделать, если она спрячется в объятиях своей матери".

Итак, нужно лишь подождать, пока Тереза, взрослея, преодолеет некоторое расстояние, которое в глазах маленькой девочки еще существует между мамой и Самим Богом; ей нужно лишь на опыте познать, что Бог "любит нас больше нашей собственной матери": в сущности, это и есть та весть, которую она принесла миру.

Но возвратимся пока к трудному периоду ранней юности. В целом Тереза была уже зрелой личностью: когда она приняла первое причастие в возрасте 11 лет, та последовательность, о которой мы говорили, уже достигла невероятного мистического совершенства:

"Это был поцелуй любви: я чувствовала, что любима, и, в свою очередь, говорила: я люблю Тебя и приношу Тебе себя в дар навсегда... Уже давно Иисус и маленькая Тереза глядели друг на друга и друг друга понимали... В тот день это был уже не взгляд, но слияние; их уже не было двое: Тереза исчезла, как капля воды в океане, оставался только Иисус".

Она сразу же была миропомазана, и, поскольку ей объяснили, что Святой Дух дарует ей благодать свидетельствовать об Иисусе, она просила о благодати много пострадать ради любви к Нему: в этом тоже проявилась необычайная последовательность, если речь идет о том, чтобы свидетельствовать о Том, Кто пострадал и умер ради нас.

Когда Терезе сказали, что она должна подготовиться к первому Причастию, принеся в дар Иисусу много цветочков любви и считая их каждый день, она за месяц с небольшим насчитала их "тысячу девятьсот сорок девять": математическая точность, которая была в ходу в то время, может быть спорной с богословской точки зрения, но бесспорна серьезность, с которой Тереза ожидала первой встречи с Иисусом, желая хорошо подготовиться к этой встрече и свидетельствуя об этом делами любви.

Тем временем вторая ее сестра тоже поступила в Кармель (и, таким образом, ушла еще одна ее "мама"), а тринадцатилетней Терезе никак не удавалось освободиться от своих детских недостатков. К тому же ей довелось выслушать несколько ошибочных проповедей (в то время во Франции был очень распространен янсенизм), и душу девочки охватила болезненная мнительность и страх.

Наконец в рождественскую ночь 1886 года с ней случилось "маленькое чудо" (это было в ту же ночь, когда П. Клодель обратился, войдя в Собор Парижской Богоматери): девочке Терезе было дано спасительное и очистительное откровение о детстве Иисуса, полностью исцелившее ее: Тереза вновь стала такой же, какой она была девятью годами раньше: безмятежной, доверчивой, нетерпеливой, веселой и предприимчивой: "С той благословенной ночи я уже не знала поражений ни в одном сражении, но переходила от победы к победе... Иисус преобразил меня так, что я сама себя уже не узнавала".

Время с 13 до 15 лет было "лучшими годами ее жизни", когда две сестры Мартэн, Тереза и Седина, испытали "все счастье, возможное на земле":

"Мой дух расширился... Я всегда любила все прекрасное и великое... В то время во мне преобладала безграничная жажда знания".

Это были желания, имевшие вполне определенное направление, согласно точному плану, той "последовательности", о которой мы не раз говорили.

Однажды Тереза увидела среди страниц своего молитвенника часть изображения Распятого - руку, пригвожденную к кресту, с которой падали на землю капли крови:

"Меня поразил вид крови, текшей из Божественной руки, и я испытала великую скорбь при мысли о том, что она падает на землю, но никто не собирает ее!".

Так она поняла, где ее место в жизни: она должна стоять у подножия креста, чтобы собирать кровь Искупителя и раздавать ее всем, кого эта кровь может очистить:

"Я почувствовала, что в мое сердце вошла любовь и потребность забыть о себе самой", ибо тот, кто раздает кровь Христову, должен в свою очередь принести всего себя в жертву.

Она сразу же взялась за дело.

В Париже были зверски убиты две женщины и девочка. По обвинению в убийстве был арестован некий Энрико Пранцини, тридцатилетний итальянец: высокий, красивый, высокомерный авантюрист. В ходе всего судебного разбирательства он нагло отрицал свою вину, и в газетах его называли "свирепым негодяем", "чудовищем" "подлым зверем". После вынесения ему смертного приговора он отказывался раскаяться и отвергал всякое духовное утешение.

Узнав об этом, Тереза избрала его "своим грешником", неустанно молилась о нем, приносила жертвы, заказывала Литургии, надеясь обратить его.

"В глубине души, - писала она, - я была уверена, что буду услышана. Но, чтобы поощрить себя самое в дальнейшей ревности о спасении душ, я обратилась к Богу с такой наивной молитвой: "Господи, я уверена, что Ты простишь несчастному Пранцини. Я буду этому верить даже в том случае, если он не захочет исповедоваться и не обнаружит ничем своего раскаяния, до того доверяю я Твоему милосердию. Но это мой первый грешник. Поэтому я прошу Тебя: дай мне только знаком понять, что он раскаялся, просто так, для моего утешения!"".

На следующий день она прочла в газете, что Пранцини взошел на эшафот, высокомерно отказавшись от исповеди, но в последний момент вдруг схватил распятие, которое ему протянул священник, и трижды поцеловал его.

Пятнадцатилетняя Тереза назвала его "своим первым сыном" и с тех пор решила "любить Иисуса, любить Его страстно": любовь и страдание были для нее отныне связаны неразрывно.

Ее решение поступить в Кармель, чтобы посвятить там всю свою жизнь молитве за грешников, отныне стало окончательным, но ей было только пятнадцать лет и препятствия казались почти непреодолимыми.

Но, по ее словам, "Божественный призыв был столь неотложным, что даже если бы ей пришлось пройти сквозь огонь, она бы это сделала".

Сперва она убедила в своем призвании отца. Хотя сердце его разрывалось, он сказал ей, что "Бог оказывает ему великую честь, требуя от него его дочерей"; потом она попыталась убедить местного настоятеля ордена, потом - самого епископа, который должен был принять решение.

Не достигнув цели, она решила дойти до Папы и поехать вместе с паломниками из своей епархии в Рим. Паломников было человек двести и во главе их стоял генеральный викарий епархии: для того времени это было целое событие, привлекшее внимание как французской, так и итальянской печати: специальный поезд, на котором ехали паломники, ждали и встречали во всех главных городах Италии (кроме того, это было туристское путешествие, организованное на самом высшем уровне).

Итак, Тереза посетила Париж, Милан, Венецию, Падую, Болонью (в Болонье толпа студентов университета весело окружила поезд на вокзале, а один из них попытался было увести с собой под руку самую красивую француженку, но Тереза бросила на него такой взгляд, что тот немедленно ее оставил и смущенно удалился). Наконец поезд прибыл в Лорето, а затем - в Рим (Флоренцию, Пизу и Геную паломники посетили на обратном пути).

В Вечном городе кульминационным моментом путешествия была аудиенция, во время которой все паломники должны были пройти перед Папой и каждый из них - получить его благословение. Их настоятельно предупреждали не утомлять старого и больного Папу и проходить перед ним в молчании. Последней к нему подошла Тереза, которая решительно нарушила запрет. Впоследствии она писала: "Добрый Папа так стар, что его можно было бы назвать мертвым. Он почти ничего не в силах сказать...".

Викарий епископа Байе, удивленный и недовольный, сразу вмешался: "Святейший Отец, это дитя жаждет быть принятой в Кармель, но настоятели в данное время рассматривают этот вопрос".

Папа мог дать только один ответ: "Ну что же, дитя мое, поступи так, как решат настоятели".

Тереза сделала последнюю попытку: "О, Святейший Отец, если бы Вы сказали да, все были бы согласны!".

Папа пристально посмотрел на нее и четко и проникновенно произнес: "Хорошо... Хорошо... Ты поступишь в монастырь, если это угодно Богу". Тереза писала, что он смотрел на нее пристальным, пронизывающим взором, который навсегда запечатлелся в ее душе. Она пыталась продолжить беседу, но два телохранителя предложили ей встать; видя, что этого недостаточно, они взяли ее за руки, приподняли и всю в слезах силой увели прочь. Когда ее поднимали, Папа дал ей поцеловать свою руку и благословил ее.

Это событие показалось всем столь необычным, что отголоски его можно найти и во французской прессе, которая издалека следила за паломничеством.

Но формально никакого разрешения не было дано, и долгое путешествие казалось напрасным. Однако в жизни Терезы оно имело решающее значение: до него она видела священников только в алтаре или в исповедальне, а тут ей представился случай познакомиться со многими из них и наблюдать их поведение в повседневной жизни (среди паломников было 75 духовных лиц).

Нам точно неизвестно, что произошло (известно только то, что молодой французский священник - викарий собора Святого Петра - привлек внимание всех паломников своими "нежными заботами" о молодых сестрах Мартэн), но Тереза вернулась на родину в убеждении, что молиться за души священников - одна из самых насущных обязанностей всех, кто любит Церковь. "Я поняла свое призвание в Италии", - скажет она впоследствии. А на собеседовании, которое предшествовало принесению обетов, она так объяснила свое призвание в Кармеле: "Я пришла, чтобы спасать души и прежде всего чтобы молиться за священников".

В противоположность тому, чего можно было бы ожидать, в порядке исключения было разрешено принять в монастырь пятнадцатилетнюю девушку. Местный настоятель ордена, раздосадованный такой просьбой, против своей воли сказал монахиням пророческие слова: "Можно подумать, что от пятнадцатилетнего ребенка зависит чуть ли не спасение этой общины!", а, принеся им разрешение епископа, недовольно сказал: "Что ж, досточтимые сестры, наконец-то вы можете петь Те Deum. От имени епископа я представляю вам этого пятнадцатилетнего ребенка, поступления которого вы желали. Надеюсь, что он не обманет ваших ожиданий, но напоминаю вам, что в противном случае ответственность ляжет только на вас!".

Как нарочно, когда епископ прибыл на входную церемонию, он по ошибке вместо того, чтобы запеть гимн, призывая на помощь Святого Духа, начал петь благодарственный гимн Те Deum, к великому удовольствию общины. Так "ребенок" оказался в монастыре - монастыре строгой жизни, отягощенной вдобавок немаловажными проблемами.

В Лизье мистическая красота и великодушие, которые должны были бы царить на Кармеле, отчасти утратили свой блеск: в духовном воспитании сестер наметился крен в сторону преувеличенного морализма и аскетизма с янсенистской окраской и ошибочным представлением о Боге как о Судии, Которого надлежит умилостивлять неустанными молитвами и жертвами.

К этому надо добавить, что монастырская община была бедна человеческими и интеллектуальными дарованиями (сестры Мартэн были в ней белыми воронами), кроме того, настоятельницей была женщина умная, но своевластная, готовая навязать как волю Божью любую свою прихоть и свои изменчивые настроения. Не было, наконец, недостатка в злоупотреблениях и в борьбе за власть, особенно тогда, когда приближалось время выборов на монастырские должности. В городе говорили, что в этом монастыре Тереза станет талисманом для общины и что именно поэтому ее взяли, несмотря на юный возраст. Если это действительно было так, Тереза прекрасно отдавала себе в этом отчет.

Ничего неожиданного для себя она в монастыре не нашла: еще будучи в миру, она догадалась о многом:

"Иллюзии первых дней... Бог даровал мне милость: у меня их не было. Я нашла жизнь в монастыре точно такой, какой я ее себе представляла: ни одна жертва не удивляла меня...". Однако только Богу известно, сколько тягот выпало на ее долю.

Это позволило ей во всей полноте вкушать благодать, чувствуя, что ее приняли туда, куда пожелал привести ее Бог: "С какой глубокой радостью я повторяла эти слова: "навсегда, я здесь навсегда!"".

Первой ее обязанностью был долг перед сестрами по крови: она любила их всем сердцем, но не желала, чтобы к ней относились как к младшей сестричке, окружая ее особыми заботами и давая ей поблажки: "Мы больше не у себя дома", - повторяла она им и не делала ни одного движения, ни говорила ни слова сверх того, что по Уставу было позволено всем. Если она и должна была оставаться ребенком, она хотела оставаться им только для Бога, не для того, чтобы выражать свою привязанность к творениям. Настоятельница, несмотря на все свои недостатки, довольно проницательная, говорила о ней, что "ее зрелость под стать тридцатилетней монахине".

Бог, со Своей стороны, особо опекал маленькую Терезу, которая Ему доверилась: первое время ее монастырской жизни было неизгладимо отмечено скорбью, очистившей ее сверх всякой меры, - тяжелой болезью отца, болезнью унизительной, унижающей, как казалось, даже его дочерей. Глазами, полными скорби, смотрела на него Тереза сквозь решетку во время теперь уже редких посещений в комнате для свиданий: из-за тяжелой формы артериосклероза и сильных приступов уремии он походил на бедного безумца, делающего странные жесты, похожие на неясные пророчества. Наконец пришлось поместить его в сумасшедший дом: для него началось грустное затворничество, а сестер Мартэн стали называть "дочерьми сумасшедшего": такой шопоток они слышали даже в монастыре, и эти слова были гораздо более жестокими, чем это казалось тем, кто их произносил.

Тереза писала: "Как досточтимый лик Христа был омрачен во время Страстей, так лик Его слуги должен был омрачиться в дни его скорби".

Иногда ее папа закрывал лицо, как будто сознавая свое унижение, и Тереза созерцала в нем тайну Святого Лика Христа, в Котором, по словам Исайи, "не было ни вида, ни величия".

Однажды она сказала больному отцу: "Я постараюсь быть твоей славой, став великой святой", а изумленным сестрам: "На небе единый волос из его седины осветит нас!".

Все имущество отцовского дома, где отныне никого не осталось, было продано: исчезли и самые дорогие воспоминания. Только две вещи попали в Кармель: домашние часы, которые отныне на хорах били начало долгих медитаций, и кресло на колесиках, которое принадлежало больному отцу и служило Терезе в последние месяцы ее жизни.

Итак, в Кармеле Тереза "малая" жила двумя тайнами: детством Иисуса (требующим послушания и простого, доверчивого предания себя Богу) и Его страстями (требующими сопричастности и жертвы). Поэтому она попросила позволения называться сестрой Терезой Младенца Иисуса и Святого Лика. Прежде всего Детство. Речь шла о том, чтобы "читать Евангелие взыскательными глазами ребенка", пока сама Тереза не стала "живым учением", "словом Божьим" для нашего времени.

Итак, прежде всего Тереза приняла всерьез тайну детства Иисуса: Иисус - это воплощенное Слово Божье, но в латинском языке "ребенок" этимологически значит "не умеющий говорить".

Следовательно, в начале нашей веры лежит великая тайна: Бог стал ребенком, не умеющим говорить, возложив на нас, взрослых, обязанность заботиться о Нем, поэтому все мы должны учиться у Его Матери Марии.

Как хорошо известно всем матерям, когда в доме появляется ребенок, это возлагает на окружающих новые обязанности: ребенок спит, и нужно соблюдать тишину; ребенок играет, и его игра - это серьезный труд, которые нужно ему облегчить и который нужно охранять; ребенок плачет и нуждается в утешении; ребенку необходимо все внимание взрослого человека.

Г. У. фон Бальтазар писал: "Спать и играть - вот два занятия Слова (то есть Слова Божьего, ставшего ребенком), очаровывающие Терезу из Лизье. Подобно истинной матери, она неизменно изумлялась Ребенку и воспринимала свои отношения с Ним очень естественно и конкретно". Тереза разрешала все проблемы, возникающие у нас, взрослых людей, когда мы думаем о Боге Всемогущем (и требуем от него очень много и претендуем на то, чтобы Он нас принял, выслушал, исполнил наши просьбы, помог нам), - итак, Тереза разрешала все проблемы радикальным образом, созерцая тайну детства Иисуса: она предлагала себя Ему как игрушку, не драгоценную игрушку, к которой дети чуть ли не боятся прикоснуться, но как игрушку самую обыкновенную, любимую, которую они могут взять и отбросить, прижать к сердцу или оттолкнуть ногой, а потом в беспокойстве искать. Поэтому когда Тереза страдает, она страдает потому, что Младенец Иисус забывает о Своей игрушке, или вдруг отбрасывает, или ломает ее, чтобы посмотреть, что у нее внутри, и кто может сказать ему: "Почему Ты так делаешь?". Игрушка принадлежит Ему. Младенец Иисус, Которому посвятила себя Тереза, играет в мячик (и часто далеко отбрасывает его), играет в волчок (и часто подстегивает волчок веревкой, чтобы он быстрее крутился), играет в кегли (целится в них и их сбивает), но потом, закончив игру, собирает все свои игрушки и прижимает их к сердцу.

Часто Младенец Иисус "спит", и тогда нужно хранить молчание, чтобы не мешать Ему: "Когда Иисус засыпает, многие здесь, на земле, перестают служить Ему и в Него верить", - объясняет святая.

Образы, которыми она пользуется, рассказывая о своей жизни, взяты из сказочного, привычного и безмятежного мира детства; но те, кому приходится иметь дело с детьми (особенно матери), хорошо знают, сколь этот мир в то же время серьезен и требователен.

Преклоняясь перед святым детством Иисуса, Тереза несет ежедневный труд, стараясь остаться ребенком.

Однажды она объяснила свою духовную программу следующим образом:

"Оставаться детьми перед Богом значит признать свое собственное ничтожество, ожидать всего от благого Бога, как ребенок ожидает всего от отца. Не стремиться изменить свое состояние по мере возрастания... значит никогда не приписывать самим себе свои добрые дела... и никогда не впадать в отчаяние из-за своих прегрешений, потому что дети часто падают, но они слишком малы, чтобы сильно ушибиться".

Отвлекаясь от образов, можно сказать, что речь идет от отказа от восприятия христианской жизни как ряда важных обязанностей и драматических ситуаций (что ведет к разочарованию, если нам кажется, что нас не оценили по достоинству, или, наоборот, к комплексу неполноценности, если мы сами оказались не на высоте); речь идет о том, чтобы радостно и добровольно "предаться Богу, подобно ребенку, без страха засыпающему на руках у отца".

Предаться без страха значит признать, что все основано на сознании нашей принадлежности Богу, на уверенности в том, что Он - наш Отец.

Так люди учатся не рассчитывать на свои собственные дела, свои собственные способности, свои собственные усилия, свои собственные заслуги. "Спящий ребенок" - для христианской жизни ключевой образ: он должен лишить нас всякой надежды достичь спасения в одиночку, всякой уверенности в наших силах, всякого фарисейства, всякого духовного расчета и самолюбования.

Положительный, "активный" аспект этого образа заключается, напротив, в том, что имеет значение только любовь, с которой человек предает себя Богу, но если эта любовь подлинная, для того, чтобы выразить любовь, можно использовать все, и с этой точки зрения все бесконечно важно.

Для того, чтобы выразить свою любовь к матери, ребенок может подарить ей одну из своих игрушек. Конечно, матери игрушка не нужна, к тому же купила ее ему она сама, но она все равно тронута и принимает ее со всей серьезностью.

У нас есть тысяча разных способов, чтобы сделать то же самое по отношению к Богу: делая Ему тысячу маленьких подарков, мы можем вернуть Ему то, что Он нам дал, и Он принимает наши подарки, придавая им новую ценность, - так устанавливаются отношения взаимной любви, которая длится всю жизнь.

Поэтому в жизни Терезы все стало необычайно серьезным и исполненным нежности, когда на карту была поставлена любовь: терпеливо выносить докучный шум, производимый одной из сестер во время молитвы незаметно для нее самой; не жаловаться, когда невнимательная соседка брызгает ей в лицо грязной водой во время стирки; безропотно питаться остатками пищи, которые ей подают, потому что никто больше не хочет их есть; никогда не показывать, что мерзнешь, потому что нельзя быть малодушными перед Тем, Кого любишь; преданно и радостно повиноваться, даже тогда, когда инстинктивно хочется возразить; обращаться так ласково с крайне неприятной сестрой, что ей кажется, будто она особенно любима; складывать мантии, забытые другими сестрами, - короче говоря, "не упускать ни одной маленькой жертвы, взгляда, слова, пользуясь каждой мелочью и делая ее с любовью".

Бесчисленное множество мелочей - повседневных и на протяжении всей жизни, - разрушающих человека, когда они вызывают ярость и слепую покорность, и греющих сердце даже тех, кто этого не замечает, если их делать ради любви и с любовью. Так можно искупить даже свои собственные слабости, непоследовательность, мелкие прегрешения.

Тереза принимает даже их, не потому, что о них не заботится (напротив, они огорчают ее, как ребенка огорчает его собственная беспомощность), но потому, что она неизменно ощущает себя маленькой, нуждающейся в помощи, в прощении, в благодати.

Именно эта весть, принесенная Терезой, излечила Церковь ее времени от последних симптомов янсенизма: чтобы сделать людей добродетельными, нельзя только учить их бояться кары Божьей, наоборот, нужно, чтобы они изумлялись любви, превышающей все их заслуги.

Во времена Терезы некоторые героические души имели обыкновение приносить себя в жертву "Божественной Праведности, чтобы навлечь на себя все кары, уготованные грешникам". Более того, это посвящение считалось на Кармеле вершиной духовности.

В 22 года Тереза попросила у своей настоятельницы разрешения принести себя в жертву Милосердной Любви Божьей - любви, по ее словам, "в тысячу раз более требовательной, чем праведность".

Она сама сочинила формулу посвящения:

"Боже Мой! Я желаю любить Тебя и внушать к Тебе любовь..., но чувствую свое бессилие и прошу Тебя быть моей святостью.

В знак совершенной любви я приношу себя в жертву всесожжения Твоей милосердной любви и молю Тебя сжечь меня до конца..., чтобы я стала мученицей Твоей любви, о Боже мой!".

Тереза убеждена, что когда Бог находит души, открывшиеся Его любви. Он быстро сжигает их огнем опаляющим.

Парадоксальным образом все это, однако, не означает, что Тереза испытывала светлые и радостные переживания. Более того, ее обычным состоянием было состояние духовной сухости: она была счастлива, но только потому, что любила Бога и знала, что она любима, хотя не испытывала при этом никакой радости.

Тем временем жизнь в монастыре текла по-прежнему, внутренне прекрасная и внешне убогая: настоятельница любой ценой стремилась сохранить за собой свой пост и досадовала, когда на него избрали сестру Терезы (которую та когда-то назвала своей матерью), а Тереза так и оставалась вечной послушницей, хотя ей поручили наставлять послушниц, только что поступивших в монастырь. Одна старая монахиня, которой она помогала в ризнице, называла ее сестрой "Да будет так", потому что она всегда со всем соглашалась. Однако все знали, что в случае необходимости она умела быть твердой.

В 23 года Тереза заболела чахоткой: когда в ночь со Страстного четверга на пятницу волна крови поднялась к ее губам, она вытерла губы, поняв, что это весть о смерти, но принесла Богу жертву, решив не зажигать лампу, чтобы посмотреть, что с ней случилось. Она дождалась зари, и в Страстную пятницу принесла себя в жертву, решив разделить с Христом Его страсти. Так она вошла во мрак Гефсиманского сада, где началось ее борение:

"Иисус попустил, чтобы моя душа была охвачена глубочайшей мглой и чтобы мысль о небе, для меня столь сладкая, была лишь источником борьбы и муки...

". Ей казалось, что она - среди грешников, неверующих, в особенности среди тех, кто утратил веру по своей собственной вине, употребив во зло благодать Божью, и что она слышит хор насмешливых голосов, возвещающих ей, что надо всем царит ничто, пустота. Ей казалось, что она сидит "за столом грешников", где и должна оставаться: "Господи, Твоя маленькая дочь просит у Тебя прощения за своих братьев; она согласна есть хлеб скорби, пока Тебе это угодно, и действительно не хочет встать из-за этого стола, за которым сидят грешники, прежде чем настанет день, Тобой указанный... Господи! Отошли нас оправданными...

". Ее согласие сидеть "за столом бесчестья", чтобы и там был кто-нибудь, кто любит Бога, тесно связано с событиями, происходившими в то время во Франции. Сегодня мы знаем, что ощущение Терезы, будто она находится вместе с грешниками и безбожниками, имело под собой совершенно реальную основу: в силу странного стечения обстоятельств, о которых здесь было бы слишком долго рассказывать, в последние месяцы своей жизни Тереза, к ее глубокой скорби и ужасу, была лично вовлечена в громкий скандал, устроенный некоторыми антиклерикалами и масонами в те годы против Церкви. Они использовали даже одну из ее фотографий. Кроме того, она страдала потому, что провинциал ордена кармелитов, отец Гиацинт Луазон, величайший проповедник своего времени, стал расстригой: он был лишен сана, женился, стал основателем христианской секты и был отлучен. За него Тереза приняла свое последнее Причастие.

Она ясно сознавала, что происходит в мире, в котором сциентизм вел яростное наступление на веру, и ощутила его дьявольское очарование. Она говорила сестре:

"Если бы ты знала, какие ужасные мысли меня терзают! Молись за меня неустанно, чтобы я не слушала дьявола, который хочет, чтобы я поверила его лживым наветам. В мой ум проникают суждения самых отъявленных материалистов: мысль о том, что в будущем, благодаря постепенному прогрессу, наука найдет естественное объяснение всему и мы узнаем конечную причину всего сущего, а пока это загадка только потому, что нужно открыть еще много нового... О, мамочка, как можно питать такие мысли, когда так любишь благого Бога! Но я приношу в жертву эти жестокие страдания, чтобы уверовали бедные неверующие, ради всех, кто удалился от церковного вероучения".

Итак, Тереза согласилась погрузиться в тот мрак, который в Страстную пятницу сошел на всю землю:

"Я вижу стену, поднявшуюся до неба... Все исчезло... Я верую, потому что хочу верить".

И она носила на сердце Символ веры, написанный на листе бумаги ее собственной кровью.

Тем временем, повинуясь приказу своей настоятельницы, она дописывала - трудно поверить! - свою автобиографию, рассказывая о своем духовном пути к полному пониманию того, что есть истинная милосердная любовь. В своей книге она повествует нам о том, как она окончательно открыла смысл своего призвания на Кармеле.

Она повествует о великих и многообразных желаниях, которые всегда волновали ей душу, вплоть до того дня, когда она осознала, что Церковь - это Тело, в котором все члены - и у каждого из них своя роль - действуют на благо всего целого, но вместе с тем она с невыразимой радостью поняла, что Церковь должна иметь и сердце и что ее призвание - быть в этом сердце, питающем и поддерживающем "все призвания": "В сердце Церкви, моей Матери, я буду любовью".

Тем временем болезнь необратимо развивалась: сестры, ухаживавшие за Терезой, стали обращаться с ней как с ребенком (хотя первые признавали ее духовную зрелость и превосходство), и она смиренно принимала их заботы, зная, что ей предстоит последнее, самое трудное испытание: свидетельствовать об истине своего учения о "пути малых душ", пройдя тяжкий путь страдания и смерти.

Ребенку не нужно учиться, чтобы родиться, но взрослый человек, желающий остаться ребенком перед Богом, должен научиться умирать, как будто рождаясь вновь.

Иногда Терезу охватывало беспокойство: "Каково мне будет умирать?", "я никогда не научусь умирать!". Она чувствовала, что испытание будет страшным: тело ее было изнурено болезнью, ее мучила невыносимая боль, но настоятельница решила, что давать кармелитке морфий не обязательно. Ее легкие были совершенно разрушены и дыхание сильно затруднено (кислородной подушки тогда еще не существовало). Ее тело даже физически стало меньше (когда его укладывали в гроб, медсестры сказали, что оно кажется телом двенадцатилетней девочки), а дышала она с трудом, как ребенок, только что появившийся на свет. Она была охвачена страхом:

"Если бы вы знали, какая это мука, когда не можешь дышать!". "Если я буду задыхаться, - говорит она, - благой Бог даст мне силы". "Каждый вздох - это боль сильная, но все же не настолько, чтобы я кричала".

Смотря на образ Девы Марии, она восклицала:

"Пресвятая Дева, ты знаешь, что я задыхаюсь!"; "Земного воздуха мне уже не хватает. Когда же я вдохну небесного?".

В последние месяцы жизни ее страдания все возрастали, как море, затопляющее ее со всех сторон, и требовали от нее доверчиво и безраздельно, как больной ребенок, предаться окружающим:

- Я забыла о самой себе, я не ищу себя ни в чем".

"- Я живу только страданием в настоящий момент".

"- Детей нельзя проклясть. Малых будут судить необычайно мягко. И вполне можно оставаться детьми, даже занимая высокие посты, даже живя очень долго. Если бы я прожила до 80 лет, я ясно чувствую, что осталась бы совсем маленькой, как сейчас".

Тем, кто спрашивал ее, невыносимы ли ее страдания, она отвечала:

"Нет, я еще могу сказать благому Богу, что люблю Его, и нахожу, что этого достаточно".

"Сегодня ночью мои силы иссякли: я попросила Пресвятую Деву взять мою голову в свои руки, чтобы перенести боль".

О своих страданиях она говорила: "Я люблю все, что посылает мне благой Бог". Когда кто-нибудь хвалил ее терпение, она возражала, как будто ее не понимали:

"Терпения у меня еще не было ни на минуту. Дело не в моем терпении... Люди вечно ошибаются!".

Детский мир с его образами былых времен оставался близок ей, хотя она невыразимо страдала. Она рассказывала сестрам:

"В первый раз, когда мне дали в лазарете немного винограда, я сказала Младенцу Иисусу: "Как сладок виноград! Знаешь, я не понимаю, почему Ты медлишь придти за мной. Смотри - я тоже гроздь винограда, и все говорят, что такая зрелая!"".

Однажды сестра, которая ухаживала за Терезой, сказала другой сестре, думая, что она спит: "Она очень устала". Тереза услышала эти слова, а потом рассказывала:

"Я думала про себя: это чистая правда! это так и есть. Да, я подобна усталому, измученному путнику, который, достигнув цели своего пути, бросается на землю. Но я бросаюсь в объятия благого Бога".

Именно так с ней и случилось. Ее агония была долгой и мучительной. Ее сестра рассказывала: "Ужасный хрип раздирал ей грудь. Ее лицо налилось кровью, руки посинели, ноги были холодны, как лед; она дрожала всем телом".

Это продолжалось несколько часов. К вечеру она повернулась к настоятельнице и сказала ей:

"Матушка, ведь это уже агония?... Ведь я уже умираю?".

Настоятельница ответила ей, что это уже агония, но что благой Бог может еще продлить ее.

Она ответила: "Тогда... пусть... пусть... О! Я не хотела бы, чтобы сократилось время страданий...".

Потом, глядя на свое распятие, она сказала: "Я люблю Его! Боже мой, я Тебя люблю!".

Ее голова откинулась назад, взгляд, исполненный невыразимого счастья, остановился немного выше статуи Пресвятой Девы Марии. Этот взгляд длился примерно столько, сколько нужно, чтобы прочесть одно Верую. Потом ее душа отлетела на небо. Мир получил свою "маленькую святую".

В июне 1980 года, когда Иоанн Павел II совершил паломничество в Лизье, он сказал:

"Возблагодарим св. Терезу из Лизье. Возблагодарим ее за простую и чистую красоту, которая в ней явилась Церкви и миру. Эта красота очаровывает нас, даже если мы знаем, что путь к ней был труден и полон страданий... Но прекрасное существует потому, что очаровывает нас трудом. Самым важным трудом, благодаря которому человек познает тайну своего человеческого естества".

СВЯТОЙ ДЖУЗЕППЕ МОСКАТИ

В конце октября 1987 года в Риме подходил к концу Генеральный Синод Епископов, который почти два месяца обсуждал тему "призвания и миссии мирян в Церкви и мире".

Эта проблема широко обсуждалась и вне Синода, и ее обсуждение сопровождалось яростными спорами, потому что речь шла о насущном и важном вопросе - о "самотождестве христианина", иначе говоря, о том, что значит сегодня быть христианами, без дополнительных определений или особых призваний, оставаясь там, где все другие люди живут и творят историю.

Прежде чем епископы разъехались из Рима, - несмотря на то, что еще не были подведены итоги обсуждения, - в дело вмешался Папа. Его вмешательство было хотя и опосредованным, однако весьма значимым: он предложил как пример для подражания образ и жизнь одного христианина-мирянина.

Итак, он приступил к канонизации с такими словами:

"Человек, к которому мы сегодня будем взывать как к святому вселенской Церкви, представляется нам конкретным воплощением идеала христианина-мирянина: это Джузеппе Москати, главный врач больницы, видный ученый, доцент университета по физиологии и физиологической химии...".

По правде говоря, не многие знали Москати: большинство епископов и верующих с удовлетворением восприняли подтверждение основного тезиса соборного учения: тезиса о том, что и миряне призваны к святости и могут достичь ее в миру, занимаясь своей мирской профессией.

Некоторые знали побольше и могли долго рассказывать о необычайных добродетелях этого нового святого, особенно о тех, которые сегодня представляются самыми ценными: любви к бедным, абсолютном бескорыстии, верности Евангелию, самопожертвовании...

Однако очень немногие - даже среди сведущих людей - были расположены безоговорочно принять бесспорную и бескомпромиссную данность: то представление о "христианине в миру", которому следовал и которое защищал Москати.

Необходимо сказать об этом сразу со всей ясностью: с точки зрения "мирской" Москати вел себя как раз наоборот тому, чему учили все, кто пытался точно очертить границы, в рамках которых должен оставаться мирянин: Москати не признавал никаких границ и разделений.

Современные католики-интеллектуалы очень любят расплывчатую формулу Маритэна, учившего "разделять во имя единения". Другие, более близкие к истине, говорят скорее о необходимости "разделять в едином". И все имеют в виду, что необходимо с мудрой осмотрительностью сопрягать то, что принадлежит вере, и то, что принадлежит науке, то, что принадлежит Церкви, и то, что принадлежит миру, то, что относится к исповеданию христианской веры, и то, что относится к роли человека в обществе.

Так вот, мы не хотим сказать, что этих проблем не существует или что они не имеют значения.

Мы просто говорим, что если у Москати была своя харизма и свое призвание в Церкви, то именно он явил такое единство между различными сферами жизни (прежде и сверх любого возможного разделения), что, казалось, сделал невероятное: сегодня никто не осмелился бы подражать ему, соединяя вместе, как он, науку и веру, профессию и исповедание христианской веры, лечение тела и лечение души. Более того, об этих аспектах его жизни биографы рассказывают с недоумением, приуменьшая их значение.

Иначе говоря, обращаться к примеру Москати в современной полемике о роли мирян - значит бросать вызов и чуть ли не быть поднятым на смех.

Но начнем с бесспорного - с подтверждения того, что все христиане призваны к святости: все могут стать святыми.

Отныне это знают все верующие, и священники говорят об этом в проповедях, но многие миряне все же остаются при убеждении, что на самом деле святость - это недостижимый идеал, которому суждено постепенно сдавать свои позиции под натиском жизни с ее неумолимыми законами. Конечно, мирянин, который хоть немного любит Иисуса Христа и Его святую Церковь, не может не чувствовать в душе тоску по святости, но нельзя не сомневаться в том, возможна ли она для тех, кто живет в миру, на каждом шагу сталкиваясь с его противоречиями.

Невольно думаешь о том, что если какому-нибудь мирянину удалось стать святым, так только потому, что он жил как бы на окраине мира, не решая огромного множества жизненных проблем, мало завися от обстоятельств.

Невольно думаешь, например, о том, что мог бы стать святым какой-нибудь санитар, который как миссионер посвятил бы себя своим больным, служа им с неизменной любовью, терпеливо снося придирки своих коллег и самих больных, сохранив чистое, доброе сердце, не поддаваясь ежедневной усталости и не очерствев.

Но когда святым становится главный врач, облеченный властью, ученый, принимавший участие в конференциях, председательствовавший на конкурсах, с толпой учеников и научными публикациями, знаменитый диагност, к которому обращались за советом изо всей Италии и из других стран, - в этом случае, конечно, появляется любопытство и желание узнать, как ему это удалось, и посмотреть, можно ли ему подражать в обыденной жизни.

Когда перечитываешь биографии Москати, сразу же обращаешь внимание на его высокие нравственные достоинства. В предисловии к последнему изданию его сочинений говорится:

"Москати - это мирянин, который обращается прежде всего к нам, мирянам, и не столько словом, сколько свидетельством своей повседневной жизни. Его призыв - это призыв к последовательности и исполнению долга, и мы не можем остаться равнодушны к этому призыву, если не хотим отказаться от своего призвания".

В этих словах, бесспорно, указывается простой и непосредственный путь к восприятию каждого святого (и, действительно, в биографиях это всегда подчеркивается): необходимо учиться у святого его твердости в исполнении долга и его последовательности.

Но такой внешне простой подход на самом деле остается бесплодным, как и все призывы моралистического толка: то, что святому необходимо подражать, - это очевидная истина, которую нет смысла лишний раз повторять. Важнее другой вопрос: благодаря чему подражание возможно?

Святой - это не герой, которого предлагают толпе робких людей, требуя от них набраться храбрости и рискнуть подражать ему, с надеждой, что по крайней мере кто-нибудь на это решится, однако в уверенности, что основная масса останется неизбежно очень далека от него: святой - это дар Божий, освещающий мир обычных людей, но именно им указующий, где оказывается сопротивление благодати, где та точка, в которой человек - любой человек, должен "уступить", чтобы позволить себя "взять и вознести".

Святой - это образец, который можно предложить всем, потому что его опытом могут воспользоваться действительно все, немедленно (даже те, у кого нет ни грана силы и решимости и ни грана последовательности, на которые можно было бы рассчитывать), потому что это свет, просвещающий нас с неба и освещающий все сущее, даже если реальная жизнь презренна и грязна. И это озарение уже в себе самом - очищение, изначальное освящение.

Конечно, со временем встанет и вопрос о решимости и последовательности, но он будет следствием того бескорыстного света, льющегося с высоты, который обладает способностью тронуть самое иссохшееся сердце и оплодотворить самую бесплодную землю.

И это особенно справедливо в случае с Москати, нравственные добродетели которого, как мы уже говорили, - альтруизм, бескорыстие, бедность, профессионализм и так далее - конечно, легче принять, чем его представление о самотождестве христианина, о целостном синтезе естественных и сверхъестественных аспектов его призвания и миссии.

Нельзя скрыть того обстоятельства, о котором совершенно однозначно свидетельствуют документы: теоретическое представление о роли христианина в миру, которое Москати воплощал в жизнь, сегодня было бы решительно отвергнуто большинством христиан, которые обсуждают эту проблему и пишут о ней. И не без основания, если только не видеть в самой святости Москати своеобразного богословия, претворенного в жизнь: слова, которое Бог пожелал сказать нам, делом предвосхитив все наши ученые споры и различения.

Обычно, когда Бог посылает в мир эти "живые слова", Он делает это не без лукавства, ибо, по словам св. Павла, угодно Ему погубить мудрость мудрых и разум разумных отвергнуть, "мудрость мира сего обратив в безумие".

И эта мудрость может быть "мирской", даже если это мудрость известных богословов или святых ученых.

Канонизируя Москати, Иоанн Павел II сказал мирянам не учиться прежде всего его нравственным добродетелям, но учиться размышлять о своем собственном призвании: "Ставя перед нашими очами человека, признанного святым, Церковь говорит всем мирянам: "Размышляйте о своем призвании!"".

Мы тоже начнем с рассказа о примере высокой нравственности, который нам оставил святой, не забывая, однако, о том, что его высокая духовность - это как бы заметки на его удостоверении личности: они служат для того, чтобы опознать его, но не представляют собой его самотождества. Самотождество вырисовывается из его личного образа, сердца, восприятия отношений между врачом и больным как части истории христианского спасения.

Джузеппе Москати родился в 1880 году в Беневенто. Ему был всего год, когда его отца-чиновника перевели в Анкону, а потом, когда Пеппино было четыре года, в апелляционный суд Неаполя.

Итак, его городом стал Неаполь: здесь он принял первое причастие, здесь кончил классическую гимназию и получил высшее медицинское образование в 1903 году.

Его детство и юность были ничем не примечательны - он рос в подлинно христианской семье, которую не обошли сто- роной несчастья: внезапно, когда Пеппино только что поступил в университет, умер его отец; через несколько лет после долгой болезни в возрасте всего 32 лет умер его брат. Врачебной деятельностью Джузеппе Москати занимался 24 года - он умер в 1927 году, когда ему было лишь сорок семь лет.

Пройдя по конкурсу, он получил должность внештатного адъюнкта в одной из неаполитанских больниц в 1903 году. Во время извержения Везувия ему поручили руководить эвакуацией больницы в Торре дель Греко - он спас больных, рискуя собственной жизнью.

В 1908 году он стал штатным ассистентом кафедры физиологической химии.

В 1911 году он стал штатным адъюнктом больницы, победив в конкурсе, в котором участвовали самые видные медики и преподаватели Южной Италии, поскольку конкурса ожидали уже тридцать лет. Москати был самым молодым из кандидатов и победил, оставив позади двух будущих директоров университетской клиники. Его приняли в члены Королевской Медико-Хирургической Академии. В том же году он получил право свободного преподавания физиологической химии и впоследствии преподавал в больнице в течение более двенадцати лет.

В 1919 году он был назначен главным врачом III палаты для неизлечимо больных.

В 1922 году специальная комиссия министерства общественного просвещения дала ему право свободного преподавания в общей лечебной клинике.

В 1923 году он был послан итальянским правительством на международный физиологический конгресс в Эдинбурге в качестве его представителя.

Мы бегло перечислили основные этапы его профессиональной карьеры именно для того, чтобы с помощью простого перечня дат, титулов и должностей показать, что в жизни Москати было все, о чем мечтает для себя любой студент-медик, хотя, быть может, и в других формах и в другой сфере деятельности. Скажем еще только о том, что медицинский факультет неаполитанского университета был готов предоставить Москати кафедру клинической физиологии, если бы он только этого захотел.

Точно так же мы могли бы перечислить список его научных статей, начиная с дипломной работы на тему "Печеночный уреогенез", рекомендованной к печати, до двух последних статей, написанных для журнала Риформа медика (он был редактором этого журнала по материалам на английском, немецком, французском и испанском языках): статьи "О так называемом антагонизме надпочечников и поджелудочной железы" и "О лимфатических путях от кишечника к легким".

Но в чем проявилась особая святость Москати, сделавшего такую блестящую и быструю медицинскую карьеру?

Прежде всего мы должны вспомнить о времени, когда он жил. Его биограф справедливо пишет:

"Образ Москати нужно рассматривать в контексте культурной атмосферы, определяющую роль в которой играл позитивизм, распространившийся в последние годы XIX и в начале XX века. Москати принадлежал к числу мирян, которые, несмотря на модные веяния, оказали определяющее влияние на современный мир, вновь явив ему жизнеспособность и вечную юность Церкви".

Документ, легший в основу процесса о беатификации (в ходе этого процесса были собраны все свидетельства о Москати), начинается с замечания, интересного прежде всего потому, что оно относится к 1944 году, времени сразу же после окончания войны:

"Раб Божий жил в наше время, когда по вине так называемого лаицизма масса народа была оторвана от Церкви, вера была отделена от науки и противопоставлена ей, исповедание христианской веры было отделено от занятий свободными искусствами и от гражданских обязанностей, отодвинуто и ограничено невидимыми рамками сознания. Против подобного пагубного лаицизма Божественное Провидение призвало выдающихся мирян, которые, движимые апостольским духом, в какой-то степени несли священническое служение ("sacerdotalia munera") и помогали священникам, выдающихся врачей, которые в своей жизни чудесным образом явили единство веры и науки, выдающихся граждан, которые, открыто исповедуя свою веру и исполняя свою общественную миссию, превзошли всех в честности и стали возвышенным примером для общества".

Смысл этой оценки - которой последующие биографы несправедливо пренебрегли - в указании на суть свидетельства Москати. При этом авторы этих строк не рассматривают его образ в отрыве от исторического контекста, видя в нем только "святого врача" и подчеркивая его великодушие, скромность, серьезность и бескорыстное служение неимущим.

Конечно, эти черты тоже прекрасны и трогательны и ими ни в коем случае нельзя пренебрегать, но, не идя дальше них, мы рискуем любоваться красотой цветов, не думая о корне, их питающем.

Как бы то ни было, начнем с рассказа о личных достоинствах Москати, сразу же покоряющих сердца.

Среди коллег Москати был известен своим бескорыстием. Вот знаменательное свидетельство врача, который часто наблюдал, как он лечит больных:

"Видя в больных образ скорбящего Христа, он не хотел брать с них денег и всякий раз, когда ему их предлагали, видимо страдал".

Посещая богатых или зажиточных людей, он, конечно, брал причитающуюся ему сумму, но перед своей совестью и перед Богом он всегда заботился о том, как бы не взять лишнего.

Вот письмо, посланное им жене одного пациента:

"Досточтимая госпожа, я возвращаю вам часть гонорара, потому что мне кажется, что вы дали мне слишком много. Конечно, от каких-нибудь акул я взял бы больше, но от тружеников - нет. Я надеюсь, что Бог пошлет вам радость, исцелив вашего мужа. И сделайте так, чтобы он не удалялся от Бога и посещал источник спасения (св. причастие). С наилучшими пожеланиями Дж. Москати".

Однажды его несколько раз звали к больному пятнадцатилетнему мальчику, которого он полностью вылечил. Закончив лечение, он получил конверт с гонораром. Возвращаясь домой, Москати открыл его и увидел, что там была довольно значительная по тем временам сумма - тысяча лир. По свидетельству очевидцев, он внезапно повернул обратно, в волнении взбежал по лестнице и отдал конверт, сказав с раздражением: "Вы либо с ума сошли, либо приняли меня за вора".

Все сразу же подумали, что знаменитый профессор недоволен тем, что получил слишком мало, и отец мальчика в замешательстве протянул ему другую бумажку в тысячу лир. Однако профессор не только с неудовольствием отверг это новое приношение, но, открыв бумажник, вернул восемьсот лир, утверждая, что двухсот более чем достаточно. Потом он ушел со спокойной совестью, оставив семью пациента в полном недоумении.

Таким образом, если богатые звали его наперебой из-за его славы диагноста, бедные шли к нему чередой, потому что они знали, что он не попросит у них платы за лечение и что оно, напротив, может быть им выгодно. И действительно, в самых тягостных случаях Москати клал несколько денежных бумажек в рецепты или под подушку нуждающегося пациента, особенно когда замечал, что болезнь началась или усугубилась из-за недоедания.

Иногда он сам покупал те лекарства, которые выписал, или оплачивал лечение в больнице тем, у кого не было такой возможности.

Однажды его коллега, сопровождавший его к больному, от имени всех остальных заметил, что его бескорыстие ставит их всех в неловкое положение, но получил от Москати достаточно выразительный ответ:

"Пеппи, извините, здесь мать плачет о больном сыне, а вы мне о деньгах!".

Его могли позвать в кварталы, пользовавшиеся самой дурной славой, в темные переулки, куда было опасно углубляться, в обветшавшие парадные, где ему приходилось освещать себе дорогу спичками, но он никогда не отказывался приходить по вызову. Когда ему говорили о том, что это опасно, он отвечал:

"Нельзя бояться, когда идешь делать добро".

Один его друг встретил его вечером в Вомеро, на площади Ванвителли, далеко от мест, где он обычно бывал. Он спросил его, что он делает в этих краях:

"Знаешь, - сказал со смехом Москати, - я каждый день прихожу, чтобы служить плевательницей для одного бедного студента".

Дело в том, что один молодой человек, больной туберкулезом, хотя и не в заразной стадии, снимал комнату. Если бы хозяева узнали, что он болен, они выставили бы его на улицу, и поэтому Москати приходил каждый день унести грязные платки, чтобы сжечь их, и оставить чистые.

В доме у Москати его сестра, которая вела его хозяйство, получала весь его заработок и распоряжалась им, оставляя необходимое для достойного существования и отдавая все остальное нуждающимся. Сам профессор возвращался от больных, принося с собой адреса бедных семей, с которыми он познакомился, и передавал их сестре с наказом позаботиться о них.

Один случай особенно трогателен и свидетельствует о поистине необычайной доброте.

Жил-был бедный и одинокий старик, который когда-то сочинял песни (в те годы в Неаполе были сочинены самые знаменитые песни): его здоровье было в критическом, хотя и не безнадежном состоянии, и болезнь могла внезапно обостриться. Ему нужно было постоянное медицинское наблюдение, но Москати не мог за ним наблюдать, потому что был очень занят в больнице. Поэтому они договорились так: каждое утро старик приходил в кафе на улице, по которой Москати шел в больницу и там (конечно, за счет профессора) выпивал чашку горячего молока с печеньем. Профессор проходил, заглядывал в кафе, проверял, там ли старик, улыбался ему и сразу же уходил. Если несколько дней подряд он его не видел, то знал, что должен как можно скорее зайти в его лачугу на окраине города, чтобы оказать ему помощь.

Рассказы такого рода можно было бы умножить, но нельзя забывать, что милосердие Москати было не милосердием спокойного благодетеля, но милосердием видного врача, чья профессия связана с нервным напряжением, к которому постоянно обращаются со всех сторон с просьбами: как ученый он должен был следить за новинками, проводить опыты в лаборатории, писать научные доклады; его присутствие как лечащего врача было необходимо как в больнице, так и в домах частных лиц, которые постоянно обращались к нему с настойчивыми вызовами; он должен был готовиться к занятиям, преподавать, следить за работой учеников и, наряду со всем этим и прежде всего, - как христианин он взял себе за правило никогда не уклоняться от помощи беднейшим из бедных.

После его безвременной смерти друзья говорили о его "труде, ежедневном, ежечасном, без отдыха, без передышки". Тем, кто спрашивал его, как он все это выносит, он просто отвечал:

"У того, кто причащается каждое утро, неиссякаемый запас энергии".

Во свидетельство врачебных дарований Москати можно вспомнить об его встрече со знаменитым тенором Энрико Карузо. Тот возвратился в Неаполь после того, как на одном из концертов в Нью-Йорке у него открылось кровотечение. В Америке он консультировался с самыми знаменитыми врачами, то же самое он сделал в Риме, но никто не мог поставить ему правильного диагноза. В конце концов он обратился к Москати. Было уже слишком поздно, и Карузо оставалось жить всего два месяца, но интуиция неаполитанского врача сразу же подсказала ему, что дело в подмозговом нарыве.

Впоследствии всем пришлось с ним согласиться, хотя ничто уже не могло помочь сорокавосьмилетнему тенору, уехавшему из Неаполя бедняком и возвращавшемуся туда в 1921 году с колоссальным состоянием.

Врачебные познания Москати ему уже не могли помочь, но ему помогла его вера. И действительно, Москати не поколебался сказать Карузо, что "он посоветовался со всеми врачами, но не посоветовался с Иисусом Христом".

Карузо ответил: "Профессор, делайте, что хотите".

И Москати позаботился о том, чтобы ему принесли последнее причастие, и по-братски ухаживал за ним до конца.

Но вернемся к той славе, которой он пользовался как превосходный врач.

Один его коллега свидетельствует:

"Он ставил диагнозы так точно, что и ученики и маститые профессора только диву давались".

Достаточно сказать, что высший медицинский авторитет того времени - Антонио Кардарелли, сделавший эпоху в итальянской медицине, считал Москати своим любимым учеником ("Это лучший ученик, который был у меня за шестьдесят лет", - говорил он), выбрал его своим личным врачом и бывал тронут до слез, видя, как тот лечит больных.

Помимо посещения больных и осмотра толп народа, съезжавшихся к нему со всего юга и буквально не дававших ему прохода, он постоянно работал в больничных палатах, по которым ходил в сопровождении учеников, обучая их медицине непосредственно на основе наблюдения за больными ("Даже к студентам-первокурсникам он обращался как к коллегам и никогда не упускал случая спросить их мнения").

Он часто говаривал:

"Рядом с больным нет иерархии. Все мы приходим сюда, чтобы учиться: заведующие, коадъюторы, ассистенты - все мы приходим к ложу больного, потому что больной - это книга природы".

Потом урок продолжался в анатомическом театре.

Кафедра паталогоанатомии находилась тогда в упадке - никто не хотел ею заниматься, и Москати согласился безвозмездно заняться ее "реорганизацией и рациональным переустройством". Над входной дверью было написано старое изречение, выбранное основателем, на которое никто уже, по-видимому, не обращал особого внимания. Оно гласило: "Hie est locus ubi mors gaudet succurrere vitam" - "Это место, где смерть радуется, ибо может помочь жизни".

Москати начал с того, что приказал повесить на эти обветшавшие мрачные стены превосходной работы распятие с надписью под ним: "О mors его mors tua" - "О смерть, я стану твоей смертью!". Вдохновляясь этим обещанием Воскресшего, Москати как бы совершал литургию, преображая и искупая это место, бывшее в глазах всех "нездоровым, угрюмым, убогим, гнетущим".

Когда студенты входили и вставали вокруг преподавателя, тот на мгновение останавливал взгляд на распятии и все замечали, что он молча молится; потом он принимался за вскрытие, всегда начиная с какого-либо краткого, но достаточно выразительного напоминания: "Здесь кончается гордыня человека! вот что мы такое! как поучительна смерть!". Или же, указывая на труп, он говорил: "Еще вчера это был наш пациент, а теперь мы видим некоторые органы, ему принадлежавшие... Если бы вы, молодые люди, время от времени размышляли о смерти, вы были бы гораздо добрее". Так эта кафедра, бывшая, как он любил повторять, "местом, где мы, врачи, проверяем свои диагнозы и свои ошибки", несмотря на убогое помещение и недостаток технических средств, по всеобщему свидетельству, достигла "блистательных научных высот".

Ученики, проводившие все дни с Москати, буквально боготворили его и многие провожали его до дома, продолжая по дороге беседовать с ним и задавать ему вопросы. Один из них вспоминает о зрелище, ставшем обычным для Неаполя: "Мы шли за ним целой процессией, как будто он был святым". И после воскресного обхода больничных палат почти все шли вместе с ним в церковь.

Сам преподаватель писал в одном письме:

"Я создал как бы религиозную монашескую общину: мы с моими друзьями работаем, соревнуясь, движимые возвышенными идеалами. Мы так сентиментальны! Бог ведет нас. Я решил, что все молодые люди (...) имеют право совершенствоваться, читая не печатную книгу, где все написано черным по белому, но книгу, обложка которой - больничные койки и лаборатории, а содержание - страждущая плоть человеческая и научный материал, - книгу, которую нужно читать с бесконечной любовью и величайшим самопожертвованием ради ближнего" (11 сентября 1923 года).

И он добавлял:

"Я думал, что долг моей совести - научить молодых. Мне внушало отвращение обыкновение ревниво скрывать от них плоды своего опыта, и я считал своей обязанностью поделиться с ними всем, что знаю...".

Такое почти монашеское отношение к своему призванию и к больничной общине перекликается с другой характерной чертой Москати-мирянина, представлявшей для того времени нечто новое.

Во времена, когда призвания были четко отделены друг от друга - либо брак, либо монастырь - Москати решил оставаться в миру, не будучи связанным ни с какими монашескими объединениями, даже в качестве терциария, однако сознательно избрал безбрачие.

В записке, найденной его сестрой в корзине для бумаг, мы читаем нечто вроде его исповеди, записанной им для самого себя:

"Иисус, любовь моя! Твоя любовь возвышает меня; Твоя любовь освящает меня, обращает меня не к одному творению, но ко всем творениям, к бесконечной красоте всех существ, созданных по образу и подобию Твоему".

Обращаться к Иисусу как к близкому человеку с самыми нежными словами, чувствовать Его совсем рядом покажется смешным рационалистам всех времен, а многим христианам кажется, что это возможно только в таинственном монастырском полумраке.

Но то, что это может происходить в миру, где работа становится для многих единственным богом и где научные и материальные заботы, кажется, порабощают даже дух,- это для мира загадка, ответ на которую - тайна Сына Божьего, ставшего нашим ближним, к Которому мы можем обращать слова, исполненные глубочайшей нежности.

Один священник, которому Москати часто исповедовался, рассказывает:

"Когда я его спросил, о чем он думал в битком набитом трамвае, где мы случайно встретились и где он купил мне билет, он ответил мне: "О Боге, отец мой, о небе"".

"Любить Бога, не зная меры в любви, не зная меры в страдании" - в этом был синтез его призвания быть врачом-христианином; вдохновляясь этой истиной, он смотрел на больных. Однако времена и среда, в которой он жил, не облегчали его задачу.

Вот некоторые свидетельства во время процесса о беатификации:

"Рабу Божьему приходилось бороться со всеми врачами - членами масонских лож - ибо он открыто исповедовал свою христианскую веру, а также с теми, кто видел в нем сильного соперника, несмотря на его молодой возраст".

Стало быть, у ненависти масонов к Москати была скрытая подоплека ("ревность и зависть тех, кто не мог вынести его профессионального превосходства"), однако внешней причиной их яростной вражды было нечто иное.

Один очевидец рассказывает:

"Его презирали, высмеивали те, кому было не по душе честное, прямое и мужественное исповедание им католической веры: его называли маньяком, истериком, человеком не в своем уме, фанатиком".

В его адрес звучали и другие оскорбления (и кое-кто из недоброжелательных коллег заботился о том, чтобы они дошли до его слуха) - его называли "фанатиком, дурным глазом, сумасшедшим, врачом священников и монашек".

Москати работал в среде, буквально захваченной врачами, открыто принадлежавшими к масонству, и ярыми материалистами. И он прекрасно знал об этом. Более того, когда речь шла об истине и справедливости, он говорил об этом совершенно однозначно.

В одном из писем он писал:

"Я - звезда мельчайшей величины среди блистательных светил и буду рад исчезнуть в их свете, если, однако, взойдут яркие светила, а не мутные и слабые...".

Он требовал, чтобы на конкурсах не было "ни компромиссов, ни закулисных маневров,... но лишь признание действительных заслуг, независимо от возраста, школы, группировок".

В письме, отправленном им Бенедетто Кроче, в то время бывшему министром общественного образования, Москати горячо приветствовал назначение на кафедру гигиены своего коллеги, которого он считал более подходящим для этой должности, и не побоялся написать министру:

"Я знаю, что один высокопоставленный масон хочет пополнить число "братьев" на факультете, ставшем для них родным домом".

Некоторые свидетели открыто и недвусмысленно говорили об отношении масонской секты к Москати: "Они хотели раздавить его, уничтожить".

Но все замечали, что эта борьба его совершенно не задевает.

"Все знали, - говорит очевидец, - что Москати был как священник, и борьба, которую вели против него врачи-масоны и коллеги-материалисты, никогда не повергала его в уныние... Он часто говорил мне: "Что мне другие? Я забочусь о том, Чтобы угодить Богу"".

Впрочем, мы скоро увидим, что исповедание Москати его веры носило почти вызывающий характер, и сегодня его подвергли бы критике даже самые благочестивые и последовательные христиане.

Во время канонических процессов, на которых его поведение тщательно анализировалось и оценивалось, церковный судья часто даже в не очень завуалированной форме задавал вопрос: "Был ли Москати религиозным маньяком?". "Нет, - отвечали все свидетели,- он был уравновешенным и внимательным человеком и ко всем относился с уважением. Однако его представление о своей профессии - и, следовательно, отношение к ней на деле - были, конечно, необычными".

Дело было вот в чем: Москати был абсолютно убежден в том, "что врач должен заботиться не только о телесном здоровье больного, но и приходить на помощь всем потребностям больного и его семьи - потребностям любого рода".

Поэтому он взял себе за правило относиться ко всем нуждающимся с той милосердной любовью, о которой мы говорили. Но с той же неумолимой логикой он считал главными духовные нужды пациентов и заботу об их душах. Необходимо сказать об этом с абсолютной ясностью.

Один очевидец говорит:

"Больные знали, что для того, чтобы лечиться у Москати, нужно приобщаться к таинствам".

И еще: "У всех больных он спрашивал, в мире ли они с Богом, приобщаются ли к таинствам, нет ли на их совести тяжкого греха. Иными словами, он сначала лечил душу, а потом - тело больных, приходивших к нему".

Москати со всей уверенностью утверждал, что в больнице "миссия всех" - монахинь, младшего медицинского персонала, врачей - "содействовать милосердию Божьему".

Монахиня его отделения должна была прежде всего заботиться о духовном состоянии пациента и уведомлять о нем профессора, который, леча его со всевозможной самоотдачей и призвав на помощь весь свой опыт, старался помочь больному целостно осмыслить то, что с ним происходит, и почти всегда с непреклонной мягкостью внушал ему желание достичь исцеления, понимаемого как истинное спасение.

Призывы и утверждения: "Исповедуйтесь", "примиритесь с Богом", "приобщитесь к Господу", "подумайте о бессмертной душе", "жизнь и смерть - в руках Божьих" раньше или позже находили свое место среди врачебных указаний, даваемых Москати его пациентам, особенно тогда, когда он видел, что их жизнь в опасности и что в опасности их вечное спасение. Но дело в том, что когда он говорил об этом, больные уже так любили его, что почти всегда принимали эти указания с благодарностью, и многие слушались его.

Безошибочно поставив диагноз одному известному миланскому адвокату, чего не удавалось сделать никому из врачей, он вручил ему письмо, в котором рекомендовал ему одного из миланских священников, "дабы он примирился с Богом, так как уже много лет назад удалился от Него", утверждая, что иначе не сможет вылечить его телесный недуг.

Другому больному, который, казалось, целый месяц лечился безрезультатно, он сказал: "Вы не исповедовались, поэтому и не выздоравливаете. Бог напоминает вам об этом".

Тем, кто удивлялся его подходу к больным, он объяснял:

"Говорить с больными о том, что не касается болезни, вошло у меня в привычку, потому что у них есть и душа... Так называемый фрейдистский психоанализ - это лечение; а что такое психоанализ? Это исповедь врачу с целью избавиться от навязчивых идей. Но это хорошо для протестантских стран, где нет исповеди, - а в нашей католической Церкви исповедь есть".

Одному молодому человеку, самым тяжким недугом которого казалась абсолютная бесхребетность, он дал рецепт с надписью: "Лечение Евхаристией".

Нам трудно представить себе, как Москати удавалось лечить душу одновременно с телом (следует отметить, что он отправлял больных лечить "духовный недуг" к какому-нибудь из своих знакомых священников, а потом лично проверял, состоялась ли встреча).

В письме к одному коллеге Москати пишет:

"Блаженны мы, врачи, если помним, что кроме тел перед нами - бессмертные души, которых, согласно евангельской заповеди, мы должны любить, как самих себя. В этом - наше удовлетворение, а не в том, чтобы слышать, как нас провозглашают целителями физических недугов" (и не без иронии он добавлял: "Особенно тогда, когда совесть подсказывает нам, что физический недуг прошел сам собой!").

"Это врачеватель телес и душ", - говорил о нем Бартоло Лонго, построивший святилище Девы Марии в Помпеях, ныне также блаженный, бывший его пациентом.

Многие письма Москати свидетельствуют о том, что в таком же духе он воспитывал и своих учеников:

"Пусть чувство долга неизменно руководит вами при исполнении миссии, доверенной вам Провидением: думайте о том, что ваши больные прежде всего наделены душой, к которой вы должны найти подход и которую вы должны привести к Богу; подумайте о том, что на вас возлагается долг любви к учению, потому что только так вы можете выполнить свою великую задачу - помогать людям в несчастьи. Наука и вера!" (16 июля 1926).

"Помните о том, что вы должны заботиться не только о теле, но и о стенающих душах, прибегающих к вам. Сколько скорбей вы скорее облегчите советом или духовным утешением, нежели холодными аптекарскими рецептами" (1923).

Одному пациенту он советовал:

"Я прошу вас вспомнить о своем детстве и о тех чувствах, которые питали к вам ваши близкие, ваша мама; вернитесь к добродетельной жизни, и я клянусь вам, что помимо вашего Духа, и плоть ваша получит облегчение: вы исцелитесь душой и телом, потому что получите главное лекарство - бесконечную любовь" (23 июня 1923 года).

Но необходимо напомнить, что Москати не был ни целителем, ни чудотворцем: он был врачом, и врачом превосходным, однако был абсолютно убежден, что перед ним прежде всего - бессмертная душа.

Однако он никогда не вдавался в спиритуализм, пренебрегая телом. Одной монахине, которая хотела увести его на литургию в рабочее время, он резко ответил:

"Сестра, Богу служат, работая".

А одной благочестивой даме, которая отказывалась лечиться, говоря, что достаточно молитв, он возражал:

"Для вашей души полезнее, чтобы вашему телу сделали один-единственный укол от болезни, чем читать множество молитв".

Цельность личности Москати стала ясна всем его коллегам, даже его врагам, когда произошел случай, вошедший в историю Неаполя.

Шел февраль 1927 года. До смерти Москати, которую никак нельзя было предвидеть, оставалось всего два месяца. В Неаполь приехал выступать на научной конференции знаменитый профессор Леонардо Бьянки: он заведовал кафедрой психиатрии и нейрохирургии сначала в Палермо, а потом в Неаполе. Затем он стал министром народного образования, а впоследствии - министром обороны и вице-президентом палаты депутатов. В 75 лет он опубликовал книгу "Механика мозга". Кроме того, он был известным масоном и несколько лет назад организовал открытую конференцию против Иисуса Христа.

Семидесятидевятилетний профессор выступал перед залом, битком набитым врачами и преподавателями, и вдруг, когда раздался гром аплодисментов, он упал за землю. В зале присутствовали врачи самых разных специальностей, и все, включая Москати, собрались вокруг него. Но послушаем рассказ самого Москати:

"Я не хотел идти на конференцию, потому что давно уже не был связан с университетом, но в тот день нечеловеческая сила, которой я не мог противиться, увлекла меня туда... Случилось то, о чем говорится в евангельской притче: призванные в час одиннадцатый получат то же вознаграждение, что и призванные в первый час дня. В моей памяти неизгладимо запечатлелся взор умирающего, искавшего меня среди множества собравшихся преподавателей... И Леонардо Бьянки были хорошо известны мои религиозные убеждения, так как он знал меня еще студентом. Я подбежал к нему, подсказал ему слова покаяния и упования, в то время как он сжимал мою руку, не в силах говорить...".

Попробуем себе представить в тогдашнем масонском святилище - Неаполитанском университете - не только беспрецедентное событие - появление священника со Святыми Дарами, позванного Москати, но и смерть старого масона на руках святого врача, громко читавшего акт покаяния и Символ веры.

Таков был Москати.

И мы можем вспомнить взволнованные, даже потрясенные свидетельства известных деятелей культуры и науки, которые, общаясь с этим христианином нового типа (следует отметить, что с Москати можно было говорить о философии, об искусстве, о литературе, о музыке, о богословии, об урбанистике, с неизменной пользой и пищей для ума), задумались о себе самих и о своей судьбе.

Другой знаменитый неаполитанский врач, Кастеллино, неверующий, сказал о нем:

"Он был чудесным человеком и жил в неизменном общении со Христом, отверзающим могилы и побеждающим смерть". Другой врач сказал:

"Он был самым совершенным воплощением любви, о которой говорит св. Павел в Послании к Коринфянам, какое мне когда-либо доводилось видеть". Взгляды Бенедетто Кроче общеизвестны. Так вот, философ жил в мансарде, из окна которой он каждое утро мог видеть, как Москати спешил в больницу.

Часто они встречались и беседовали. Иногда для разговоров не было времени и тогда философ, как истинный неаполитанец, окликал его с балкона: "Дон Пеппино, я тебя не понимаю, почему ты все бежишь? куда ты идешь? чего ты надеешься достичь...? Все приходит в свое время". А потом, вернувшись к себе, он говорил домработнице: "Если бы все католики были такими... если бы все были как дон Пеппино!".

Кем же был этот человек, говоривший себе самому на страницах своего дневника:

"Люби истину, будь самим собой, без притворства, страхов и оглядок. И если истина навлекает на тебя преследования, прими их; и если она стоит тебе мук, терпи их. И если ради истины тебе придется принести в жертву самого себя и свою жизнь, принеси эту жертву мужественно".

Так мы вновь подходим к той основополагающей проблеме, с которой начали свой рассказ, не желая давать на нее ответ заранее: что значит быть христианином в миру? Этот человек, признанный Церковью святым, понимал свою миссию так глубоко и целостно, как сегодня ее не понимает даже капеллан, заботящийся в больнице о духовном утешении больных. Был ли он истинным мирянином? или он был мирянином, незаслуженно взявшим на себя роль священника? было ли его стремление "лечить, кроме тела, и душу" абсурдной тоталитарной претензией или оно было пророчеством? В каком смысле можно предложить его сегодня как пример христианина-мирянина?

Мы не можем здесь подробно рассматривать эту проблему во всех ее богословских аспектах.

Можно лишь констатировать, что в Москати есть что-то уникальное и неповторимое: ему можно подражать, не копируя его поведение (поступки, указания, выражения), но прежде всего постигая, какую работу совершила в нем благодать Божья: работу по "уподоблению", по "целостному преображению", которой творение подчиняется беспрекословно: и именно этой работы следует ожидать для себя, именно к ней нужно себя подготовить благодаря глубокому смирению и аскезе.

Мы живем в эпоху, когда мы, христиане, стали очень искусно проводить "разделения": между природным и сверхприродным началом, церковью и миром, верой и разумом, откровением и наукой, евангелизацией и прогрессом человечества, "уже и еще не", единством и плюрализмом и т.д. Но эти тонкие разделения должен был бы проводить субъект, настолько безраздельно принадлежащий Христу, настолько органично привитый к Церкви, что разделения должны были бы ему служить только для выражения различных методов, согласно которым изливается, ширится и воплощается одна и та же милосердная любовь. Однако на самом деле разделения слишком часто служат лишь отвлеченным алиби, чтобы скрыть и оправдать незавершенность или робость личности, ее с трудом достигнутое равновесие или даже распад.

Поэтому Бог время от времени дает нам в пример верующих, чья личность столь целостна, что их даже хотелось бы обвинить в интегризме, если бы единство христианства не проявлялось во всем.

Здесь мы можем только указать основные черты того христианского идеала, которого Москати стремился достичь с помощью благодати Божьей:

1) Быть призванным к существованию и быть призванным к исполнению определенной миссии должно быть для христианина чем-то единым, как это было для Иисуса, "Я" Которого состояло в совершенном послушании Отцу и полном подчинении Его воле. Однако часто два эти призвания (к существованию и к миссии) остаются двумя отдельными мирами, которые с трудом стремятся сохранить хотя бы какие-то точки соприкосновения.

Москати была дана благодать ощущать и воплощать свое врачебное призвание как исчерпывающее выражение смысла и цели его существования, и ему он посвятил всю свою жизнь.

Еще в семнадцатилетнем возрасте он отвечал своей матери, предостерегавшей его от трудностей и опасностей профессии врача:

"Что вы говорите, мама! я готов лечь даже в постель больного!". И мать, хорошо его знавшая, сказала пророческие слова: "Чтобы облегчить страдания больных, он сам станет мучеником!".

Авторы биографий Москати согласно свидетельствуют о том, что он считал профессию врача призванием и миссией, которые должны довести его до истощения, в том числе и физического, потому что только так может исполниться Промысел Божий. Поэтому он просто и без колебаний соглашался идти повсюду, куда его звали и тащили, и иногда говорил о том, что "погружен в пучину чудовищного хаоса страданий".

Одному из друзей он признавался:

"Пишу вам поздней ночью. Уверяю вас, у меня нет времени даже на то, чтобы схватиться руками за голову... Больница, лаборатории, официальные занятия, мои занятия по диагностике и в клинике, масса тяжелобольных в подавленном состоянии духа занимают меня целиком и не дают мне делать ничего другого" (январь 1919 года).

И, каким бы самоотверженным ни был профессор, ему приходилось ежедневно бороться со своей вспыльчивостью в ответ на любые неурядицы. Однако он всегда старался взять себя в руки, позволить обстоятельствам, все более неотступным, как бы выровнять все шероховатости своего характера.

Умер Москати неожиданно, в расцвете лет, после визита к больному, и не было никого, кто бы оказал ему помощь и поддержал его.

Его жизнь и деяния - это суд над всеми христианами, которые уклоняются от исполнения воли Божьей, отказываясь быть "бесполезными рабами", потому что воспринимают свою миссию в Церкви и в мире как нечто расплывчатое, чуть ли не второстепенное для их существования, для их личности и поэтому в конечном счете ощущают неуверенность, ностальгию по другим возможностям, сомневаются в своем призвании, психологически готовы сменить его (женщины, живущие в целомудрии, хотели бы быть замужем, состоящие в браке хотели бы иметь другого супруга или хранить целомудрие, духовные лица хотели бы быть мирянами, а миряне хотели бы быть духовными лицами, люди, занимающиеся одной профессией, хотели бы найти свое самовыражение в чем-либо ином, и есть еще много других примеров); суд над всеми этими существованиями, которые не посвящены безраздельно исполнению миссии, им доверенной, или всех мнимых "миссий", выбранных как экологическая ниша.

2) Существование и миссия христианина - это прежде всего приверженность ко Христу, горячая личная устремленность к Нему как к живому человеку, а не как к "точке отсчета". Наиболее яркое знамение тому - жизнь в целомудрии. Любовь к ближнему должна быть знамением этой изначальной близости, которая возникает по воле Христа Господа и приносится Ему в жертву. Для христианина источником любви к ближнему является либо целомудрие, порожденное личной самоотдачей Христу, либо лишь психологическая попытка приблизиться ко Христу, совершая моралистическое насилие над собственными привязанностями.

В наше время, когда милосердная любовь в социальной сфере кажется чуть ли не упреком Христу, образ Москати напоминает нам о том, что у христианской любви есть совершенно определенный источник и свое лицо: это любовь Христова, которая должна воспламенить сердце Его ученика, по словам св. Павла.

Глядя на жизнь и на деяния Москати, никто не мог сомневаться в том, что он открыто исповедует свою любовь ко Христу. Тем, кто отвергал Иисуса Господа, Москати казался маньяком, с которым следует бороться и которого нужно уничтожить. Но если человек признавал Христа (хотя бы не без колебаний) и еще помнил о Нем (даже если былая вера ослабела), тогда Москати, творивший дела милосердия, являл для него свидетельство пламенное, исполненное убедительной силы. И никто не мог ошибаться ни на мгновение, думая, что речь идет о природной доброте доктора.

Аскеза и деятельное милосердие давали Москати право убежденно проповедовать Господа Иисуса: он стал бескорыстен, чтобы говорить нелицемерно, он стал всем для всех, чтобы указать Того, Кто является "всем", он приносил в жертву больным свою жизнь, чтобы получить право говорить о жизни вечной. Иногда он даже просил больного вместо денег сделать ему другой подарок - причаститься, вернуться к утраченной вере.

"Когда я однажды спросил его, почему он отказался от денег, предложенных ему состоятельным больным, который был очень серьезно болен и был великим грешником, он ответил мне: "Я его обращу"".

Москати учил с неотразимой очевидностью, что в противовес тому, что сегодня думают и чему учат, любовь к ближнему является истинной только тогда, когда она целиком устремлена к любви ко Христу (Богу, ставшему ближним).

Аскеза, милосердие и социальная деятельность являются для мирянина либо выражением его целостного исповедания христианской веры (давать всего Христа всем людям), либо даже его добрые дела лишаются своего содержания, ибо ими пользуются те, кто стремится еще более погрузиться в свою духовную лень и равнодушие.

Если человек, действующий во имя Христово, думает, что он может делать это анонимно, тем более законным будет анонимат для того, кто получает плод самих его дел. В этом, быть может, коренится парадокс современной ситуации: Церковь и миряне ведут энергичную профессиональную и каритативную деятельность, однако вера постепенно слабеет именно там, где христиане живут и действуют наиболее активно.

Согласно Москати, надлежит постоянно творить дела милосердия, чтобы обрести право на целостную проповедь о Христе, и, проповедуя Христа, надо быть целостной личностью, чтобы дела милосердия не растворились в туманной филантропии, которой беззастенчиво пользуются именно те, кто хочет самоутвердиться и утвердить мир, отрицая Христа.

3) Чем более христианской является милосердная любовь, описанная нами, тем более она стремится изнутри привести к единству сознание человека, являя, таким образом, свою всеобъемлющую силу: она устанавливает неожиданные связи, открывает неведомые возможности, вдохновляет энергию в самых разных ситуациях. Различные "планы" реальности не подвергаются интегристскому отрицанию, однако наблюдается неожиданная "текучесть", в силу которой естественное естественным образом сливается со сверхъестественным, а сверхъестественное сверхъестественным образом открывается естественному.

В жизни Москати эта текучесть проявлялась в разных направлениях. Скажем несколько слов и об этом.

а) С точки зрения медицинского искусства мы можем сказать, что его профессиональные способности мощно окрепли. Это можно утверждать в двояком смысле. С одной стороны, казалось, что вера (христианский подход к больному) обострила его и без того выдающиеся способности к диагностике: казалось, он угадывал, видел телесные болезни, замечал недоступные наблюдению симптомы, что изумляло его коллег. С другой стороны, его пронизывающая интуиция достигала таких глубин, что часто он ставил и диагноз душевных недугов.

Он сам признавался:

"Господь дарует мне такое ясновидение, что я не могу воспрепятствовать ему, и нередко вижу уродство душ больных".

Иногда происходили случаи, пугавшие его самого. Однажды он вернулся домой взволнованным и рассказал сестре:

"Знаешь, что произошло со мной сегодня? Ко мне пришла одна дама со своей дочерью. Дочери было года двадцать четыре-двадцать пять. Посмотрев на нее, я ей сказал: "Барышня, вы еще не приняли первого причастия!". По ее слезам я заключил, что так оно и есть. Потом я пристально посмотрел на даму и сказал ей: "Госпожа, вы живете со священником-расстригой". Знаешь, все это была правда, и я не могу себе объяснить, как я об этом догадался!".

Сестре пришлось утешить его, говоря, что это, конечно, одно из совпадений, которые иногда бывают.

И в том, что касается физических недугов, и в том, что касается недугов духовных, он, казалось, был наделен сверхъестественными дарованиями (точно так же, как Христос, согласно рассказам Евангелия!). Но здесь необходимо сказать, что в Москати эти дарования были не дарованиями чудотворца, механически добавленными к обычным врачебным способностям, - напротив, они являлись как бы чудом уподобления. Иначе говоря, казалось, будто, пройдя весь путь науки (а Москати занимался постоянно) и пройдя весь путь духовного созревания, который был для него возможен, его личность укоренилась в точке, где они сходятся: там, где его взгляд мог быть обращен и в ту и в другую сторону, чтобы придти к их синтезу. В определенный период жизни Москати наука и вера явили в нем не только свою не-противоречивость, но милосердную любовь как свою конечную сущность, будучи различными проявлениями той премудрой любви, которая вместе создала и искупила их.

Укоренившись в милосердной любви, Москати стал великим врачом благодаря своей вере и великим верующим благодаря своим знаниям.

б) Что касается пациента, уподобление, достигнутое благодаря милосердной любви, позволило Москати воспринимать антиномию болезни-выздоровления относительно всего человеческого бытия, предвосхищая новейшие научные достижения. Иоанн Павел II в речи на канонизации сказал, что он "способствовал гуманизации медицины, которая сегодня воспринимается как необходимое условие помощи тем, кто страдает, и предвосхитил ее".

И действительно, в последние десятилетия все больше врачей сомневается в возможности лечить человека, исходя из того, что речь идет только о телесной болезни или плохой работе какого-либо органа. Врачи занимаются и лечением души, однако, к сожалению, движутся часто наощупь, следуя той или иной школе (часто эти школы считают и душу больным органом, над которым можно производить самые жестокие операции и манипуляции).

Благодаря своей милосердной любви Москати воспринимал больных как целостное единство и мужественно защищал их человеческое достоинство.

Когда зашла речь о том, чтобы превратить больницы в клиники, чего добивался Джентиле, он написал своему другу Бенедетто Кроче письмо, в котором протестовал против "постановлений, которые распоряжаются человеческой плотью, как товаром", и в которых "больных стремятся сбыть с рук, как акции на бирже".

В одной рецензии он писал: "Боль нужно воспринимать не как судорогу или мышечное сокращение, но как крик души, на который брат больного, врач, бежит с пламенной любовью и милосердием".

Однако и здесь нужно сделать еще один шаг: Москати не только воспринимал больного как духовно-телесное единство и не только воспринимал болезнь в ее целостном и нравственном аспектах, но все это казалось ему необходимым минимумом для дальнейшего углубления в "человека как единое целое". Лечение человека как психо-физического единства должно было достичь его духовных глубин, сокровенного душевного страдания, сокровенной устремленности к счастью, вдохновляясь трансцендентными ценностями.

С медицинской точки зрения проблема болезни-выздоровления должна восприниматься как исходя из целостности "болезни" (вплоть до болезни-зла-греха), так и целостности здоровья (вплоть до здоровья-спасения), как исходя из единения тех, кто работает в разных сферах (единения, а не просто распределения ролей), так, наконец, и единства лечебных учреждений.

Москати не только воспринимал свою профессию как профессию, которая сродни священству, но и пытался, действуя в исторических обстоятельствах своего времени, милосердно и тактично привести больных к покаянию и к вере в сверхъестественную жизнь. То, что он делал в одиночку в то время, когда царило полное равнодушие к глубинной сути личности больных, сегодня можно предложить как пример для всех.

Возникает вопрос: достаточно ли для Церкви и для христиан-мирян держать в больницах или в санаториях священников или монашествующих, цель деятельности которых - не добиться выздоровления в полном смысле этого слова, но в лучшем случае утешить пациента, когда болезнь внушает ему страх или когда выздоровление невозможно?

Самое меньшее, что можно сказать, - это что разумение, преображенное любовью, и любовь, ставшая разумной деятельностью, многому научились бы от этого главного врача-мирянина, который в одиночку защищал право пациента на целостное лечение и долг врача лечить именно так: иначе говоря, от человека, который хотел лечить, а не только ходить с визитами и выписывать рецепты.

Многому от него можно научиться и, вдохновляясь его примером, многого можно достичь.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

На проникнутое глубокой благодарностью письмо своего ученика-врача, отправлявшегося по месту своего первого назначения, Москати ответил так:

"Не наука, но любовь преобразила мир... Я всегда в глубине сердца жалею, что вы далеко от меня, и меня утешает только мысль о том, что что-то от меня осталось в вас; не потому, чтобы я чего-нибудь стоил, но в силу того духовного заряда, который я стараюсь сохранить и распространить вокруг. Я все время помню о вас, будьте уверены в этом. Целую вас во Христе!".

Быть может, теперь нам легче понять, почему кардинал Ронкалли, прочитав жизнеописание Москати, назвал его Lumen ecclesiae, светом Церкви. Созванный им II Ватиканский Собор сказал впоследствии, что задача Церкви - "отражать в мире тот Свет Народов (Lumen Gentium), которым является Христос".

Так вот, Церковь сможет сделать это только в том случае, если отблеск этого света будет ежедневно сиять на лицах мирян.

Когда в Страстной четверг 1927 года похоронная процессия шла по улицам Неаполя - в ней принимало участие множество преподавателей, студентов и простого люда - один старик подошел к столику, поставленному у входа в дом Москати, и дрожащей рукой записал в книге соболезнований:

"Мы оплакиваем его, потому что мир потерял святого, Неаполь - пример всяческих добродетелей, а больные бедняки потеряли все".

БЛАЖЕННЫЙ ПЬЕР ДЖОР ДЖО ФРАССАТИ

В первое двадцатилетие нашего века та глубокая драма, которую переживает сегодня Церковь, уже вырисовывалась, хотя тогда проблема еще не определилась и контуры ее еще не были очерчены и сливались в путанице мнений и событий.

Поскольку мы хотим рассказать только о живом опыте молодого человека, который именно в то время осуществил свое призвание к святости, мы можем оставить в стороне анализ исторической ситуации и сразу же обратиться к сути дела. Речь идет о проблеме самотождества христианина-мирянина. Недавно состоялся синод епископов и было обнародовано послание Папы (Christifideles laici), чтобы уточнить суть проблемы, однако для ума и совести многих людей она еще не ясна. И действительно, как только об этом самотождестве заходит речь, сразу же закипают эмоции и страсти: каждый защищает свою позицию - культурную, социальную, политическую, партийную и даже "церковную", ибо именно по этому вопросу в современной Церкви, к сожалению, нет единства.

Я постараюсь изложить здесь суть проблемы как можно проще. Скажу только, что начиная с первого двадцатилетия нашего века все более очевидно, что дехристианизация, о которой все говорят, затрагивает не столько нравственные ценности, сколько непосредственно веру (вот почему Папа часто говорит о том, что нужна "новая евангелизация"): кризис охватил рядовых верующих, которые не чувствуют больше своей ответственности (в социальном аспекте и в целом) за истину Христову и за истину, которая есть Христос.

Поскольку на это не обращалось достаточного внимания, потому что мало кто заботился о том, чтобы вера, полученная в дар, стала культурой (то есть проникла в самую душу общества), никакому стремлению к нравственному оздоровлению и к делам любви не удалось воспрепятствовать дехристианизации нашего народа.

Именно в этом заключалась трагедия: то, что нашло свое выражение в милосердной любви и в апостольском служении (достаточно подумать об огромной работе, проделанной добровольцами-мирянами, о всей общественно-политической деятельности и о всех делах милосердия, которыми занимались религиозные объединения), мало-помалу теряло свое содержание вследствие постепенной утраты веры всем христианским народом, без каких-либо различий (кризис затронул даже сферу церковной жизни и богословия).

Это исторические противоречия, и люди часто упрямо отказываются анализировать их из-за какого-то комплекса вины, о котором они предпочитают не задумываться. Самый прискорбный путь - это стремление считать это поражение следствием необходимости проводить различие между Церковью и миром, природой и благодатью, верой и разумом, церковным и мирским призванием, христианством и политикой и т.д.

Мы не можем здесь доказывать самоубийственной несостоятельности этих объяснений и оправданий, ставших к тому же - увы! - всеобщим достоянием. Это вызвало к жизни парадоксальные явления: есть люди, ищущие сегодня среди святых "образцовых христиан-мирян", но когда они думают, что нашли их, им приходится передергивать карту, чтобы подогнать жизнь и опыт этих новых святых под свои собственные предвзятые убеждения.

Если же проверить факты, то окажется, что этим святым совершенно незнакомы многие различения, сегодня вошедшие в моду, и что они ими беззаботно пренебрегают. И что их жизнь - это непрестанное опровержение взглядов тех, кто думает, что быть христианином в миру значит уметь найти обдуманное равновесие между принадлежностью к миру и принадлежностью к Церкви.

Мы видели это на примере св. Джузеппе Москати, и то же самое можно сказать о Пьерджорджо Фрассати, который был причислен к лику блаженных 20 мая. Одна из его последних биографий заканчивается следующими словами: "Пьерджорджо просто вел себя как мирянин в Церкви и как христианин - в миру", - в этом определении скрещиваются четыре понятия, с тем чтобы дать оценку личности человека, которого подобные слова прежде всего немало бы удивили. Дело в том, что молодой Фрассати понимал свое призвание быть "христианином в миру" как раз противоположным образом, чем те, кто сегодня хотел бы предстать наследником его духовного опыта.

Теперь нам остается лишь приступить к повествованию, обратившись к фактам, которые совершенно ясно доказывают, что понятие "мирянин" и понятие "христианин" являются абсолютно тождественными для крещеного человека, когда тот не получил никакого особого призвания к служению или не был особо посвящен.

Пьерджорджо родился в Турине в Страстную субботу 6 апреля 1901 года в богатой буржуазной семье, принадлежавшей к либеральной среде: его мать, Аделаиде Аметис, была известной художницей, а отец, Альфредо Фрассати, в 1895 году в возрасте немногим более двадцати шести лет стал основателем и владельцем ежедневной газеты Ла Стампа; в 1913 году он был самым молодым сенатором королевства, а в 1922 - итальянским послом в Берлине. Иными словами, вместе с семейством Аньелли семья Фрассати была одной из самых влиятельных семей Турина, который превратился в крупный промышленный центр, куда стекались массы рабочих иммигрантов.

Но хотя семья занимала видное место в обществе, атмосфера в ней была неблагополучна: отец и мать с трудом уживались друг с другом и оставались вместе главным образом ради внешних приличий и ради детей: отец все время был занят "вне дома", он вел напряженную издательскую работу и активно занимался общественной деятельностью (иногда и эмоционально он был "вне дома"), а мать вознаграждала себя блестящими связями в обществе и воспитывала детей сурово и холодно. Люди, ее знавшие, говорят о ней как о "современной женщине, даже для своего времени на удивление свободной от предрассудков". Однако дети о свободе и не помышляли: ныне здравствующая сестра Пьерджорджо Лучана рассказывала, что их детство, лишенное всякой радости, прошло как "смутный кошмар" в большом барском доме, который иногда казался "гнетущей казармой".

В течение десятилетий этого святого юношу-студента университета представляли образцом свежести и чистоты, жизнерадостности, физического и духовного здоровья, щедрости и бескорыстия по отношению к обездоленным, а также активным общественно-политическим деятелем. Но слишком мало говорилось о том, что повседневным фоном его жизни и смерти были Страсти и распятие - единственное, что позволяет нам жить, воскреснув.

Но вернемся к началу его духовного пути. От семьи он получил прежде всего свод правил и обязанностей (что само по себе, конечно, не является злом, но может быть все же печальным), свод правил, который через материнское влияние восходил к расплывчатому представлению о христианской жизни, тогда как со стороны отца связывался с природной добротой, лишенной, однако, веры. Христианская жизнь захватила Пьерджорджо целиком, когда он непосредственно и по своему личному выбору погрузился в живые воды, которые современная Церковь, как бы то ни было, предлагала ему: в этой Церкви, где не было недостатка в ограниченности и проблемах, он почувствовал себя частью, живым членом церковного тела, ветвью, привитой к лозе, по слову Евангелия, в которой неизменно течет добрый сок.

Наверно, вызвал бы удивление список всех обществ, в которые записался Пьерджорджо, часто против воли своих домашних, и в работе которых он потом принимал деятельное участие. Сегодня названия этих обществ могут показаться нам необычными и умильными, но это не должно заставить нас забыть о том, что тогда они были живыми объединениями в Церкви, охваченной брожением: Апостолат молитвы, Евхаристическая лига, Общество молодых студентов-молитвенников (чьей обязанностью было проводить ночь в молитве каждую вторую пятницу месяца), Мариальная конгрегация, орден доминиканских терциариев и другие. И это только некоторые этапы духовного опыта, благодаря которым Пьерджорджо научился прежде всего молиться, то есть быть христианином в сердце своем, помнить о Господе, стремиться к Нему, полностью забывая о себе самом.

Мы могли бы описать обязанности и стиль жизни членов этих обществ, но самое главное - отметить, что Фрассати не терял своего лица и не разбрасывался, предаваясь на тысячу ладов умильному благочестию, но строил свою личность, не оставляя пустого пространства, слабостей или недостоинства.

И центром всего было ежедневное причастие. "Ты ханжа?", - спросили его как-то раз в университете (такое оскорбление обычно бросали верующим как либерал-масоны, так и фашисты, социалисты и коммунисты).

"Нет, - сказал Пьерджорджо, отвечая добром на зло, но тем не менее твердо, - нет, я остался христианином!".

И действительно, молитва была для него источником восприятия всего окружающего, и он с равной серьезностью и удовольствием принимал участие в работе культурных, спортивных, общественных, политических организаций, вплоть до "народной партии", с рождением которой связывались надежды на то, что верующие станут политической силой в обществе.

Тем не менее он отдавал себе отчет в том, какой ограниченностью страдали верующие, когда вера не определяла всего их жизненного поведения и не проявлялась в деятельности, необходимой для того, чтобы созидать их собственное существование и существование окружающих.

В 1919 году, еще будучи несовершеннолетним, Пьерджорджо записался в университетский кружок "Чезаре Бальбо", где был также "Клуб святого Винсента". Вот как описывают атмосферу этого кружка очевидцы:

"По-моему, кружок был рутинным и мало интересным, и стоило ходить туда главным образом для того, чтобы играть в бильярд".

А вот другое свидетельство: "Как в кружке "Чезаре Бальби", так и в католическом пансионе, где я жил, было много славных ребят, но по крайней мере сто из них говорили только о своих успехах у женщин, а остальные, лицемеры или ханжи, казались несостоявшимися клириками".

Это хорошее объяснение того, почему за последние десятилетия потерпели крах многие католические общества и почему жизнь ушла из большинства приходских ораториев.

Поэтому Фрассати и его друзья решили взять кружок в свои руки. В одной из выпущенных ими листовок они взяли на себя ответственность за его дальнейшую работу:

"Студенты! хотите ли вы омолодить кружок и влить в него новые силы? хотите ли вы, чтобы он жил своей жизнью с христианским дерзновением, не плетясь в хвосте сорок восьмого года? Доверьте его судьбу вашим товарищам Боргезио, Оливьеро,... Фрассати".

В той недавней биографии, о которой мы говорили, рассказывается, что Пьерджорджо был тогда на стороне "самой прогрессивной части студенчества" и этому дается такое объяснение:

"Он всегда был в оппозиции... он не понимал полумер, постепенности, дипломатии, хотя иногда они и необходимы для того, чтобы управлять лодкой с таким многочисленным и трудным экипажем, как члены университетского кружка. Он был максималистом, он хотел бы применять Евангелие буквально и иногда был несколько резким и угловатым. Он не допускал отклонений, компромиссы ему были противопоказаны, и иметь с ним дело было нелегко".

Тайна слов: сегодня людей такого рода называют "реакционерами и интегристами". Пьерджорджо, напротив, называют "прогрессистом". Этого недостаточно, чтобы скрыть очевидный факт: он не был примером "христианина в миру" в том смысле, в котором этот образ предлагается сегодня.

Поэтому стоит внимательно рассмотреть, в чем заключалась его "прогрессивность", которую склонны признавать только за святыми. Вспомним о нескольких эпизодах.

В сентябре 1921 года в Риме состоялся национальный конгресс движения Итальянской католической молодежи, в 50-летнюю годовщину его основания. На нем присутствовало более тридцати тысяч молодых людей. Воскресное богослужение 4 сентября должно было состояться в Колизее, куда сходились колонны со всей Италии: каждая группа несла свое знамя. Но либерал-масонская квестура послала наряды конной полиции, чтобы воспрепятствовать богослужению, и молодежи пришлось отхлынуть на площадь св. Петра. Литургия была совершена на паперти, а затем последовала аудиенция в Ватиканских садах. Когда из Ватикана молодежь отправилась на алтарь Родины с пением песен "Братья-итальянцы" и "Мы хотим Бога", квестура решила разогнать демонстрацию силой.

Вот свидетельство о нашем молодом святом:

"Пьерджорджо высоко держит в обеих руках трехцветное знамя кружка Чезаре Бальбо. Вдруг из-под арки Палаццо Альфьери появляется около двухсот полицейских из королевской полиции во главе с самым узколобым полицейским чиновником, какого я когда-либо знал. Он кричит: "Ружья на плечо, спрячьте знамена!". Кажется, будто перед ними звери. Они бьют нас прикладами ружей, рвут в клочья наши знамена. Мы их защищаем, как можем, царапаясь и кусаясь. Я вижу, как Пьерджорджо борется с двумя полицейскими, которые пытаются вырвать у него знамя... Нас оттесняют во двор здания, которое служит полицейским участком... Тем временем на площади Иисуса зверский разгон демонстрации продолжается. Одного священника буквально бросают во двор, разорвав ему облачение и разбив в кровь щеку. Мы кричим, протестуя, но нас снова бьют прикладами... Все мы преклонили колена во дворе, когда избитый священник поднял четки и сказал: "Ребята, помолимся за нас и за избивавших нас!"".

Журнал "Чивильта Каттолика" в те времена, когда вещи называли их именами, рассказывая о происшедшем, объяснял его так: "Масонская секта, озлобленная столь неожиданным проявлением веры, решила действовать методами устрашения"; "причиной случившегося были коварные интриги секты и партии...". Журнал называет искаженный репортаж о событиях в газетах Джорнале д'Италиа и Ресто дель Карлино делом рук "беспринципных и предвзятых журналистов".

На следующий день католическая молодежь должна была снова отправиться в собор св. Петра, и Пьерджорджо со своими друзьями прошел через город, триумфально неся обрывки знамени, к которому он привесил большой плакат с надписью: "Трехцветное знамя, поруганное по приказу правительства".

Ясно, что это поступок "прогрессиста". Как бы то ни было, о случившемся говорили по всей Италии. Один из друзей Пьерджорджо рассказывает: "О нем много говорили, но он уклонялся от похвал, которые слышал со всех сторон. Ему они казались странными, потому что он не мог понять, как мог бы представитель католической молодежи в подобных обстоятельствах поступить иначе".

На следующий год был принят закон, запрещавший преподавание религии в школах, именно тогда, когда студенческие католические объединения страдали "прискорбной дезорганизованностью". В Турине Пьерджорджо написал письмо членам кружка "Воинство Марии", членом которого он был как студенческий делегат. Он писал:

"Нашей молодежи нужно специальное образование, соответствующее ее уровню, и солидная апологетическая база, чтобы противостоять постоянным опасностям, которым она подвергается, посещая государственные школы, к сожалению, очень испорченные... Мы, католики милостью Божьей, не должны губить нашу жизнь... Мы должны закалить себя, чтобы быть готовыми выдержать борьбу, которую нам наверняка придется вести ради достижения своих целей".

Пьерджорджо прямо требует "постоянной молитвы", "организации и дисциплины", "принесения себя в жертву" и предлагает устроить "школу продленного дня, где учащиеся смогут получить знания, которые государственная школа с ее поверхностным преподаванием не может им дать, и в то же время будут изучать религиозные и философские вопросы".

В заключение он писал:

"Благодаря вас за все, что вы сделаете, и в уверенности, что вы будете щедро вознаграждены в этой жизни, обнимаю вас во Христе Иисусе. Студенческий делегат Пьерджорджо Фрассати".

В конце того же года католическое студенческое объединение повесило на своем стенде объявление о ночном поклонении Святым Дарам. Конечно, это объявление бросалось в глаза среди тысячи разноцветных объявлений о танцах, вечерах и развлечениях на других стендах, и антиклерикалы приняли демократическое решение сорвать его. Слух об этом разнесся среди студентов.

Один из друзей Фрассати рассказывает:

"Я как сейчас вижу Пьерджорджо перед стендом с палкой в руках, а вокруг - сборище сотни орущих студентов. Он не двинулся с места, несмотря на оскорбления, угрозы, удары. Однако сила была на стороне большинства. Стенд был разбит, а объявление сожжено".

Бить стенды и срывать объявления вошло в привычку у антиклерикалов из кружка Джордано Бруно. Не один из членов кружка Чезаре Бальбо уже тогда говорил о необходимости поддерживать хорошие отношения и начать переговоры. Фрассати был настроен самым решительным образом: "Я готов хоть в рукопашную. Имеем мы или нет право защищать наш стенд, или только они имеют право его бить?". Другие утверждали, что, как бы то ни было, нельзя все время стоять у стенда, охраняя его, но ответ Пьерджорджо был краток: "Я говорю, что нужно дать им урок".

В другой раз во время пасхальных праздников он повесил по дворе университета объявление о торжественных богослужениях. Его сорвали. Пьерджорджо переписал его от руки и повесил "в геометрической прогрессии" 64 экземпляра.

С начала 1920 года, когда среди рабочих начались волнения, он сопровождал в качестве телохранителя в красные предместья Турина доминиканского монаха, который шел выступать перед молодыми рабочими "среди грозно орущей толпы", и нередко дело доходило до драки.

Во время выборов он проводил ночи напролет, ездя на машине, битком набитой плакатами, листовками и брошюрами, с двумя большими банками клея на подножке, и наклеивал плакаты в самых горячих точках города. Случалось, что на него нападали, приходилось и защищаться.

Когда начался разгул фашизма, Пьерджорджо занял такую решительную позицию, что фашисты совершали набеги даже на его дом: однажды в воскресенье, когда он обедал один с матерью, группа фашистских молодчиков, вооруженных дубинками со свинцовыми шариками, обтянутыми кожей, ворвалась в дом и начала бить зеркала в прихожей и крушить мебель, которая попадалась под руку. Пьерджорджо удалось вырвать у одного из них дубинку и обратить их в бегство. Об этом происшествии сообщала даже иностранная печать.

В одном письме сам Пьерджорджо рассказывает: "Дорогой Тонино! Я пишу, чтобы тебя успокоить: ты прочтешь в газете, что негодяи-фашисты совершили нападение на наш дом. Это была выходка трусов, но не более того... У них нет совести: после того, что случилось в Риме, они должны были бы людям на глаза не показываться и стыдиться, что они фашисты".

В другой раз он крикнул нападавшим на него: "Ваше насилие не победит силу нашей веры, потому что Христос бессмертен".

Он страдал, прежде всего потому, что начал сознавать слабость "народной партии", на которую возлагал такие надежды. Он был ее членом с самого ее основания и бесстрашно пропагандировал ее. Он был уверен, что "партия была бы поистине народной, если бы ее поддерживали массы, примыкающие к профессиональным христианским организациям". Один из его друзей рассказывает, что когда он говорил об этом, Пьерджорджо, казалось, чувствовал по отношению к нему особую душевную близость, потому что "он казался ему носителем его веры в обществе".

Когда к власти пришел фашизм, ему пришлось с горечью убедиться в слабости и конформизме многих из членов народной партии, но в отличие от многих он неизменно хранил ей верность, "возлагая в конечном счете на нее все надежды, посвящая ей сокровенные мысли и порывы воли".

Когда редактору газеты Ил Пополо Джузеппе Донати пришлось уехать в изгнание, на границе с ним попрощался и пожал ему руку на глазах у фашистской полиции только Пьерджорджо. Сам Донати впоследствии писал: "Он был последним другом, которого я видел на родине, покидая ее". Через три месяца Пьерджорджо суждено было умереть.

С точки зрения общественно-политической его тревожило то, что вера многих членов католических объединений была недостаточно разумной и осознанной, то есть его тревожило их нежелание воспринимать окружающую реальность глазами веры, просвещенной разумной любовью. Уже в 1921 году, участвуя в национальном конгрессе Федерации университетской католической молодежи в Равенне, он предложил и защищал тезис о ее роспуске, с тем чтобы создать более широкий фронт католической молодежи, который бы объединил представителей интеллигенции, трудящихся, студентов и простой народ. Против него выступил представитель Церкви при Федерации, но он продолжал стоять на своем.

Он посещал самые сильные рабочие кружки, такие как "Савонарола", образованный рабочими-механиками Фиата, который успешно противостоял самым воинственным коммунистическим кружкам.

Один его друг рассказывает: "Мы отправлялись в религиозные, культурные, общественные и профсоюзные объединения... Можно сказать, что Пьерджорджо принимал участие в любой деятельности, в любом начинании...". Он участвовал даже в работе кружка ветеранов (этот кружок имел тогда особое значение - совсем недавно закончилась первая мировая война) и Рабочего союза, где студенты встречались с трудящимися.

Пьерджорджо считал, что христианин должен принимать участие во всей общественно-политической жизни, даже за пределами страны. Он негодовал, когда французские войска заняли Рур, "самую католическую часть Германии" ("это позор!" - говорил он), и написал по этому поводу письмо протеста в одну из немецких газет. Точно так же в своих публичных выступлениях он поддерживал ирландский народ, борющийся "за независимость своей родины и своего духа".

Он увлекся деятельностью международного общества Pax Romana, объединявшего верующих студентов из университетов разных стран, и был организатором одного из его съездов в Турине.

Рассказывая об этой многогранной деятельности Фрассати, мы должны помнить, что он учился в университете, где ему приходилось сдавать экзамены. Он сдавал их довольно хорошо, но они стоили ему больших трудов.

Чтобы их выдержать, ему приходилось много заниматься, а способности его не были из ряда вон выходящими. Однако учение тоже было для него освещено светом любви и веры - достаточно вспомнить о том, что из всех возможностей, которые были ему предложены, - а их было немало, если иметь в виду его положение в обществе, - он предпочел поступить на факультет горной инженерии, потому что однажды во время своего пребывания в Германии увидел, в каких тяжелых условиях трудятся шахтеры: "Я хочу помогать своему народу в шахтах, а это я лучше сделаю как мирянин, чем как священник, потому что у нас священники далеки от народа". Так он объяснял свой выбор Луизе Ранер, матери известного богослова, в доме которого жил некоторое время. Он говорил, что хочет стать "шахтером среди шахтеров".

В его жизни есть еще один аспект, о котором мы должны рассказать, самый известный, но определить его место можно только в более широком контексте, который мы обрисовали.

Речь идет о "добровольных делах милосердия", которые он постоянно творил, следуя живой традиции святых своей земли, занимавшихся общественной деятельностью (Дон Боско, Коттоленго, Фаа ди Бруно, Муриальдо, Орионе).

Вот образ, нарисованный Дж. Лаццати по случаю 50-летней годовщины со дня рождения Пьерджорджо: "В изумлении окружающие, в том числе его родственники, смотрели, как этот молодой человек, который, казалось, должен был бы блистать в свете (...), тащил по Турину тележки со скарбом бедных, искавших дом, и обливался потом, неся плохо упакованные мешки, как он входил в самые убогие дома, где часто нищета шла под руку с пороком, под взглядом лицемерно-возмущенного мира, не делающего ничего, чтобы помочь их обитателям выйти из этого состояния; как он, сын итальянского посла в Берлине, сын сенатора, собирал деньги для своих бедняков и сам отдавал им все до последнего и иногда возвращался домой поздно вечером потому, что у него не было ни гроша, чтобы сесть на трамвай...".

Сестра Пьерджорджо Лучана рассказала, что положение его в семье было крайне унизительным: в доме его считали глупцом и старались не давать ему денег. Чтобы помогать другим, ему часто приходилось отказывать себе не только в излишнем, но и в необходимом.

О том, что он делал для многих бедных семей, о которых заботился как член общества св. Винсента, имеется много свидетельств, и многие вспоминали о его помощи с глубокой признательностью.

С другой стороны, он творил милостыню разумно: "Давать - это прекрасно, - говорил он, - но еще прекраснее помочь бедным начать работать". Он хорошо знал, что милостыня - это прежде всего вопрос социальной справедливости. Один из его друзей рассказывает: "Речь шла о договорах об обработке земли. Он утверждал, что земля принадлежит крестьянам и что ее нужно отдать тем, кто ее обрабатывает. Я невольно воскликнул: "А ты отдал бы свои земли?". Он посмотрел на меня и сказал только одно: "Они не мои... Я бы сделал это немедленно!"".

О том, что вдохновляло его, когда он, как мог, помогал беднейшим из бедных в поте лица своего, он говорил, стремясь убедить других идти его путем.

Один из его друзей рассказывает:

"Однажды он стал уговаривать меня вступить в общество св. Винсента. В ответ на мои слова о том, что у меня не хватает мужества входить в грязные и зловонные дома бедняков, где можно заразиться какой-нибудь болезнью, он отвечал мне с обезоруживающей простотой, что посещать бедных значит посещать Иисуса Христа".

Он говорил: "Вокруг больного, нищего, несчастного я вижу свет, которого нет у нас...".

То, что в те времена, посещая хижины бедных, можно было заразиться какой-нибудь опасной болезнью, было не пустыми словами. И действительно, Пьерджорджо заболел страшной болезнью: несмотря на то, что он много занимался спортом и был физически крепким, во время одного из таких посещений он заразился молниеносным полиомиелитом, который за неделю свел его в могилу.

Это была Страстная неделя.

Прежде чем кратко рассказать о ней, вспомним о том, как описывают этого молодого студента университета люди, его знавшие: состоятельный молодой человек, открытый, здоровый, веселый, любящий ходить в горы и кататься на лыжах, заводила всех праздников, вокруг которого создавалась атмосфера здорового веселья (он организовал "Общество подозрительных" с шутливым уставом).

Все это не было видимостью - это было в его характере. Однако в его же характере - целостном, неизменном, без перепадов - была глубокая серьезность, закаленная его собственным и чужим страданием.

Среди его самых тяжких страданий мы должны вспомнить о глубокой любви к бедной девушке - любви, от которой он вынужден был отказаться, когда увидел, что семья с ее буржуазными предрассудками никогда не примет его выбор. Более того, он понял, что если он будет настаивать, то между его родителями произойдет окончательный разрыв.

Бог подсказал ему в глубине его сердца (и мы должны оценивать этот эпизод на фоне всей его краткой жизни - сам того не зная, Пьерджорджо был уже на краю могилы), что он не должен искать своего счастья, если ценой его будет спасение его родителей. Он говорил: "Я не могу разрушить одну семью, чтобы создать другую. Пожертвую собой я".

В тот день тридцатого июня 1925 года, возвратившись в очередной раз после посещения больных, Пьерджорджо почувствовал головную боль и отсутствие аппетита. Никто не обратил на него внимания: в те дни умирала его старая бабушка, и высокий, крепкий молодой человек, о котором никогда особенно не заботились, потому что он был слишком добрым, со своей температурой, поднявшейся весьма некстати, вызывал раздражение.

Пьерджорджо умирал, болезнь разрушала его молодое тело, его сковывал неумолимый паралич, но никто этого не замечал. Все были заняты умирающей бабушкой, физически и душевно вымотались. Пьерджорджо вежливо давали понять, чтобы он не досаждал своими пустяковыми недомоганиями, когда в доме и так беда и когда ему лучше было бы заниматься, чтобы сдать последние экзамены, которые уже довольно давно откладывались. Ему самому пришлось смиренно и покорно бороться с ужасной болезнью, опасности которой он сам полностью не сознавал, и со страхом перед происходящим, потому что каждая его попытка заговорить об этом пресекалась на корню с бессознательной жестокостью.

Когда родители с ужасом обнаружили, что происходит у них на глазах, было уже слишком поздно. Из парижского института Пастера срочно в исключительном порядке выписали сыворотку, но когда ее доставили, ничто уже не могло спасти Пьерджорджо.

В последний день своей жизни он попросил свою сестру Лучану взять в его кабинете коробку с инъекциями, которые он не смог передать одному из своих бедняков.

Последняя записка, написанная им с просьбой доставить больному лекарство - это как бы зримое свидетельство о трагедии: он во что бы то ни стало хотел написать ее собственноручно, и в результате получилась почти полная путаница строк и букв. Это его завещание: последние силы - ради последних дел милосердия.

На похоронах Пьерджорджо было много друзей и особенно много бедных; больше всего были поражены тем, что его так любили и так хорошо знали, его домочадцы, впервые понявшие, где он на самом деле жил в течение своей короткой жизни, хотя у него был богатый дом со всеми удобствами, куда он всегда приходил поздно.

Самым необычным и неожиданным некрологом был некролог, посвященный ему знаменитым социалистом Филиппе Турати.

В своей газете он писал:

"Пьерджорджо Фрассати, которого смерть похитила в 24 года, был настоящим человеком... То, что читаешь о нем, так ново и необычно, что исполняет изумлением и преклонением даже тех, кто не разделяет его веру. Будучи молод и богат, он избрал для себя труд и милосердие. Веруя в Бога, он исповедовал свою веру открыто, воспринимая ее как борьбу, как военную форму, которую нужно носить перед лицом мира, не меняя ее на обычную одежду из-за удобства, приспособленчества, дипломатических соображений. Убежденный католик и член движения католической молодежи в своем городе, он пренебрегал насмешками скептиков, людей малодушных и посредственных, участвуя в богослужениях, следуя за балдахином архиепископа во время торжественных процессий.

Когда все это - спокойное и гордое свидетельство о своих убеждениях, а не показуха, это прекрасно и достойно уважения. Но как отличить "исповедание" от "деланности"? Так вот, жизнь - это критерий оценки слов и внешних поступков, которые стоят немногим более слов. Этот молодой католик прежде всего был верующим.

(...) Среди ненависти, гордыни и стремления к господству и к наживе, этот христианин, верующий, и действующий согласно своей вере, и говорящий то, что он чувствует, и делающий то, что говорит, этот человек, непреклонный в исповедании своей веры, является образцом, который может чему-нибудь научить всех".

Быть может, Турати даже не догадывался, что его заключительные слова ("действует согласно своей вере, и говорит то, что чувствует, и делает то, что говорит"), почти повторяют слова, произносимые Церковью во время рукоположения ее служителей: и действительно, жизнь Фрассати была как бы священнослужением. Ибо христиане-миряне тоже призваны к достоинству священства в силу самого таинства крещения.

Прежде чем закончить, необходимо сделать еще одно замечание. Часто приходится слышать вопрос, который особенно тревожит сердце христиан, живущих в Пьемонте: почему земля, которая в конце прошлого века была так богата святыми, занимавшимися общественной деятельностью, сегодня так дехристианизирована? Что произошло? Почему их наследие не было принято и воплощено в жизнь?

Причислив к лику блаженных этого последнего туринца - молодого мирянина - Церковь, видимо, и дает ответ: необходимо принять наследие Пьерджорджо Фрассати (и сегодня, быть может, для этого как раз настал благоприятный момент).

И действительно, святость Пьерджорджо выражает преемственность традиций его земли и несет в себе нечто новое: именно здесь восстанавливается связь времен, которую необходимо уловить.

С одной стороны, он стал вернейшим наследником пьемонтских святых, продолжив их огромную работу по защите веры, творя дела милосердия среди обездоленных, ряды которых множились в то время из-за социальных изменений, связанных с бурным развитием промышленности.

С другой стороны, он указал и нечто новое: необходимость руководствоваться верой во всех сферах человеческой жизни и "действовать с любовью": в университетской среде, на работе, в сфере печати (Пьерджорджо занимался подпиской не на газету своего отца, а на католическую газету), политической и партийной деятельности, где необходимо было бороться за демократические свободы, неизменно стремясь содействовать появлению и работе обществ, понимаемых как центр "христианской дружбы", которые должны были породить общественное католическое движение.

В начале эпохи массовой дехристианизации Пьерджорджо понял, что нужно вновь поставить вопрос о соотношении между верой и делами: обычно его ограничивали благотворительностью, помощью бедным и нуждающимся и вопросами нравственности, однако необходимо было свидетельствовать о вере во всех сферах человеческой деятельности (от экономики до спорта!), без всяких ограничений.

До нас дошло его замечательное признание:

"С каждым днем я все яснее понимаю, какое это счастье - быть верующими. Жизнь без веры, без достояния, которое надо защищать, без борьбы за Истину - это не жизнь, а прозябание... Несмотря на все разочарования, мы должны помнить, что мы единственные, кто обладает истиной".

Во времена прискорбной дехристианизации, во время новой, радостной евангелизации нам нужны люди, убежденные в этом: миряне, то есть христиане, то есть святые.

ПРЕДИСЛОВИЕ

"Я знаю одну планету, на которой живет некий Господин Шермизи. Он никогда не нюхал цветов, никогда не смотрел на звезды, никогда никого не любил. Целый день он занимается только сложением и целый день повторяет: "Я - человек серьезный",- раздуваясь при этом от гордости. Но это не человек, это - гриб!"

Я вспомнил это грустное откровение Маленького Принца Сенг-Экзюпери, сдавая в печать очередной том "Портретов святых".

Нa христианской планете следовало бы прежде всего научиться искать святых, подражая брату Льву, который пытается найти Ассизского Бедняка: при свете луны он тихонько ищет его в лесу и, наконец, слышит голос святого Франциска Подойдя ближе, он видит его сюящим на коленях и молящимся с обращенным вверх лицом и поднятыми к небу руками В духовном экстазе он вопрошал: "Кто ты, о нежно любимый Бог мой.? И что есть я, презренный червь и никчемный раб твой:?" ("Цветочки").

Вся красота христианской планеты проявляется в святых, а святые это те, кто скрывается в лесу (они постоянно скрыты в милосердии, даже когда совершают "дела и поступки" на благо своих братьев), чтобы беседовать с Богом, вести с ним тот разговор, который всякий раз возвращает мир к первоначальной чистоте творения.

П. Антоннио Мария Сикари

СВЯТАЯ АНДЖЕЛА МЕРИЧИ

(ок. 1470-1540)

Существует старинная северная легенда, удивительно популярная в средние века и в эпоху Возрождения: легенда об обращенной в христианство и посвященной Господу Иисусу британской принцессе Урсуле, которая захотела избежать нежеланного брака.

В сопровождении свиты из одиннадцати тысяч девушек она отправилась в паломничество в Рим: белоснежный флот поднялся по Рейну до Базеля, затем бесконечный кортеж достиг святого города и предстал пред пораженными очами Папы и его кардиналов.

Сами князья Церкви сопровождали паломниц на обратном пути до Базеля. Там девственницы пересели на свои суда и продолжили плавание до Кельна, где на них напали орды гуннов, предавшие их мученической смерти.

Очевидно, что это легенда, но в ее основе лежат некие реальные события: раскопки под базиликой св. Урсулы в Кельне, предпринятые после бомбардировок II мировой войны, показали, что первоначальная церковь IV века действительно была построена над одиннадцатью захоронениями юных христианских мучениц.

В древних надписях достаточно значка над римской цифрой, чтобы одиннадцать оказалось умноженным на тысячу.

Но не подлежит никакому сомнению, что древние христиане с любовью поклонялись девственницам, принесшим Христу свои жизни, свою любовь и свою кровь.

Легендарные преувеличения позволили передать глубинный смысл этой истории: по древним темным языческим землям струился поток юности, чистоты, жизни, исполненной любви, поток, способный победить варварство и смерть.

Сердца и воображение людей средневековья - даже наиболее образованных - были поражены до такой степени, что св. Урсуле были посвящены самые крупные университеты той эпохи: в Париже, Коимбре, Вене.

Маленькая Анджела Меричи, родившаяся в Дезенцано между 1470 и 1475 годами, услышала эту историю в возрасте пяти лет: отец читал ей "Жития святых" Якопо Ворагинского - ту самую "Золотую легенду", которая издавалась одиннадцать раз только за последнюю четверть XV века.

Кроме того, Анджела могла видеть созданные в Брешии прославленные творения художников, рассказывающие о судьбе св. Урсулы: кисти Моретто в церкви св. Климента и кисти Антонио Виварини в церкви Сан-Пьетро-ин-Кастелло.

О первых годах жизни Анджелы Меричи мало что известно; ее отец был крестьянином среднего достатка, мать же принадлежала к семье мелких дворян Бьянкози из Сало.

Семья не была счастливой: из шести детей (Анджела была предпоследней) трое старших умерли рано, затем ушли из жизни отец, мать и одна из сестер.

Двух оставшихся в живых девочек отвезли в Сало - в то время богатый, многолюдный и легкомысленный городок - и оставили жить у зажиточных дяди и тети, окруживших их любовью и заботой.

Так на ласковых берегах озера Гарда они смогли близко узнать "шумную, многоцветную и праздничную жизнь итальянского Возрождения", с ее повседневными "спорами горожан, столкновениями партий, семейными ссорами, историями законной и преступной любви, бедностью, болезнями и нищетой, играми и дуэлями, обманами и изменами, роскошью и ветреностью".

Сестрички сторонились этой жизни, прятались в тенистых аллеях и строили маленькие приюты отшельников, "отчасти для игры, отчасти для Господа, которого уже носили в сердце": мир, блеск которого привлекал стольких ровесниц, казался им слишком пустым и печальным.

А внутренний мир наполнялся благодатью и озарялся.

До нас дошли некоторые рассказы, переделанные и приукрашенные в соответствии с канонами того времени: Анджела пачкает и красит в черный цвет свои от природы светлые волосы, в то время как распространяется мода на крашеных венецианских блондинок; Анджела любит одиночество и молитву и упрямо отказывается участвовать в праздниках; Анджела изнуряет себя постом и покаянием и сгорает от любви к самым обездоленным.

Однако более важным и определяющим для ее будущего развития является, конечно же, "видение о призвании", посланное ей в ранней юности.

"Во время жатвы, когда ее подруги полдничали, она отходила в сторонку, чтобы помолиться. Однажды, когда она была погружена в молитву, ей показалось, что небо расступилось и с него спустилась чудесная процессия: пары ангелов чередовались в ней с парами девственниц; ангелы играли на различных музыкальных инструментах, а девственницы пели. Мелодия звучала настолько отчетливо, что она запомнила ее и потом могла напевать.

Процессия расступилась, и в оказавшейся рядом с ней девственнице Анджела узнала свою сестру, недавно умершую после краткой благочестивой жизни. Кортеж остановился, и сестра предсказала ей, что Бог хочет с ее помощью создать Общество Девственниц, которое распространится и приумножится".

Об этом говорится в древнем тексте Ландини, тот утверждает, что слышал это от многих современников Анджелы.

Это видение напоминает картины Беато Анджелико, на которых музицирующие ангелы и чистейшие девственницы предстают во плоти", ничего не теряя при этом от своей трансцендентной духовности. И действительно, видения святых - это, если можно так выразиться, живопись Бога, с помощью которой Он говорит со своими избранными детьми.

После этого события, пророчески отметившего ее юность, Анджела знает, что перед ней стоит задача, которую надо выполнить в лоне Церкви; но она начнет решительно осуществлять ее только, когда достигнет шестидесяти лет - для тех времен очень почтенного возраста.

Послушание видению станет для нее завершением всего, окончательным решением, как если бы целые десятилетия наблюдений, молитв и подготовки понадобились ей, чтобы понять свое время и найти по-настоящему новый ответ на неожиданно серьезные вопросы.

И здесь мы должны поговорить об обществе, о том обществе, каким оно было в конце XV века.

Брешию того времени называют "благоустроеннейшим и богатейшим городом", но превосходная степень в латинском определении намекает и на что-то чрезмерное, слишком "изнеженное", с оттенком болезненности.

Город переживает золотой век своего возрождения, но утопает в безудержной роскоши.

Когда в 1447 году сюда с визитом приезжает Катерина Корнаро, королева Кипра и сестра губернатора Брешии, празднества длятся три месяца.

За несколько лет до этого, в преддверии 1494 года, Савонарола проповедовал и предсказывал бедствия также и в Брешии, но его никто не послушал. Более того, в том же самом году город открыл свои двери французским войскам Людовика ХII, так как хотел быть открытым еще и галльской роскоши и изысканности.

"Можно было подумать,- пишет хроникер,- что за три дня все они стали французами; люди любого возраста и пола, в общем, большая часть жителей Брешии, переняли французские манеры и одежду, и даже я бы сказал, язык французов".

Это были годы безумств и пороков; и распространилась неизлечимая и сеющая ужас французская болезнь - сифилис.

Но французы благоволили лишь высшей аристократии, и поэтому буржуазия задумала восстать против них.

И тогда войска Гастона де Фуа предали город огню и мечу: февраль 1512 года был назван "карнавалом слез и крови" - десять тысяч убитых за один день в городе, насчитывавшем шестьдесят пять тысяч жителей.

Вся Европа пришла в ужас, и эти страшные события породили обширную литературу (начиная от хроник и судебных документов и кончая поэмами и новеллами).

Нам следует остановиться на этом подробнее, потому что иначе мы никогда не сможем понять, откуда в ту эпоху столько нищеты и столько величия, столько греха и покаяния. В те времена Бога оскорбляли неслыханно варварскими поступками, но люди сохраняли способность во весь голос призывать Его из глубины своей тоски, и не было недостатка в святых.

Чезаре Ансельми, болонский историк, следовавший за французскими войсками "с целью видеть и узнавать, чтобы затем описать", расскажет потом: "я испытал такую горесть душевную, что не только сожалел, что пришел сюда, но сожалел даже, что появился на свет":

"... на улицах видны были только несчастные женщины и дети, искавшие мертвые тела своих отцов, или братьев, или мужей, или сыновей; другие, уже нашедшие тела близких, плакали и рвали на себе одежды, склонившись над ними; и многие не уходили ни днем, ни ночью, так что в конце концов там и умирали рядом с убитыми. И страшнее было смотреть на то, как многие из свиты, видя красивую женщину, плачущую над телом кого-то из близких, набрасывались на нее... и хотели здесь же, прямо над этими мертвыми телами безо всяких церемоний ее обесчестить... Можно было видеть, как некоторые женщины в горе бросались на землю и наваливали на себя мертвое тело, чтобы накрыться им, и так продолжали обнимать его, пока сами не умрут; одни рыдали в голос, другие плакали потихоньку, иные замыкались в избытке своего горя, а иные славили Бога и исповедовались во всех своих грехах и молили бесконечную милость Его о принятии их души..."

Так город был отмечен наслаждением и кровью, пышностью и бедой.

Еще в течение семи лет после ужасающего "разграбления Брешии" французы, венецианцы и испанцы будут оспаривать город друг у друга.

С религиозной точки зрения, ситуация была не лучше: начиная с 1442 года все епископы без исключения являются выходцами из знатных венецианских семей и пользуются своей должностью как наследственным владением. Достаточно вспомнить, что во времена Анджелы кардинал Франческо Корнаро назначил своим преемником на епископской кафедре собственного племянника Андреа, которому было тогда всего одиннадцать лет.

Кроме того, епископы не живут в Брешии, а оставляют там викария для решения текущих бюрократических проблем. Ту же привычку переняли и многие приходские священники.

Еще в 1564 году великий епископ-реформатор Боллани обнаружит, что по меньшей мере 120 приходских священников не проживают в своих приходах, то есть не исполняют своих социальных и религиозных обязанностей.

И даже двадцать лет спустя после проведенной Боллани реформы, когда св. Карло Борромео совершит пастырское посещение Брешии, он найдет, что "духовенство... посвящает себя не учению, но праздности и порокам,.. и низшее духовенство в семинариях недисциплинированно и малообразованно".

В женских монастырях положение было удручающим: во времена Анджелы их насчитывалось одиннадцать, в них находилось около трех тысяч монахинь; некоторые из монастырей "имели дурную славу из-за царивших там излишеств": и действительно, они превратились в приюты на службе аристократических семейств, сдававших туда дочерей, которых не удалось пристроить иначе.

Как следствие усиления религиозного упадка распространялись еретические доктрины. Вспомним, что Лютер публикует свои тезисы через год после приезда Анджелы в Брешию.

И в городе было предостаточно проповедников, которые распространяли его возмутительные идеи: во время Великого поста 1528 года знаменитый кармелитский проповедник Паллавичини был вынужден прервать свои проповеди, потому что его обвинили в ереси.

За год до этого, в 1527 году, в ночь с 27 на 28 мая, город пересекла ночная процессия, исполняющая богохульные песни, порочащие Мадонну и Святых, и это событие наделало столько шума, что Папа объявил об искупительной службе в соборе Св. Петра.

Но и в это обездоленное время - с конца XV до конца XVI века - не переводятся мистики, которые озаряют город своей пламенеющей верой (Стефания Квинцани, Осанна Андреази, Лаура Маньяни и Анджела Меричи, о которой сейчас речь).

А главное, в Брешии мы встречаем удивительное явление: когда церковные пастыри - епископы и священники - уклоняются от своих обязанностей, появляются миряне, берущие на себя задачу духовного руководства городом.

Они делают это так решительно и с такой верой, что когда суровый и ревностный понтифик Павел IV захочет наконец дать Брешии епископа-реформатора, он выберет не кого иного, как Кавалера Доменико Боллани, губернатора города.

Кроме того, в Брешии начинает распространяться новое движение, считающееся сегодня началом Католической Реформы -"Общество Божественной любви". Оно было рождено в сердце св. Катерины Генуэзской и распространилось прежде всего в Риме.

Это было "братство, рожденное для того, чтобы укоренять и насаждать в сердцах Божественную любовь". Оно объединяло мирян, священников, монахов, монахинь, епископов и посвящало себя прежде всего делу благотворительности: где бы ни возникало Общество, появлялась и больница для неизлечимых больных, дававшая приют всем тем, от кого отказывались обычные учреждения. Хотя принадлежность к этому Обществу была строго засекречена, Папы официально одобрили его и полагались на него, в особенности в том, что касалось реформы духовенства.

Удивительны некоторые аналогии с нашим временем.

В Брешии был основан один из первых филиалов Общества, его руководителем стал Бартоломео Стелла, друг и духовный сын Анджелы Меричи.

Одно время считалось, что Общество, основанное святой, было женским эквивалентом Общества Божественной любви, но сегодня известно, что это не так. Более того, как это ни удивительно, Анджела Меричи, хотя и была полностью включена в религиозную жизнь своего города и соприкасалась духовно почти со всеми выдающимися деятелями этого реформаторского движения, не приняла в нем личного участия.

Тем не менее, предложения, которые ей делались, исходили от авторитетных людей и были настойчивы, что указывает на ореол уважения и почитания, которым она была окружена.

В Венеции, где она остановилась на обратном пути после паломничества в Святую Землю, ей предложили руководить женскими больницами: Анджела бежала, опасаясь вмешательства епископа.

В Риме, куда Анджела прибыла на юбилей 1525 года, ее принял Папа Климент VII и попросил остаться в вечном городе, чтобы взять на себя заботу о "благочестивых местах"; "она, извинившись смиреннейшими словами, ушла; в тот же вечер покинула Рим, опасаясь, как бы Его Святейшество не приказал ей остаться из святого послушания, и вернулась в Брешию".

И в Милане герцог "очень тепло" приглашал ее остаться с этой же целью.

Между тем, она наполняла Брешию своими милосердными делами. В старинных документах можно прочитать: "Эта почтеннейшая мать, много лет оказывала огромную помощь множеству людей, ибо советовались они с ней, чтобы изменить свою жизнь, или чтобы перенести лишения, или чтобы сделать завещание, или чтобы жениться, или выдать замуж дочерей и женить сыновей, и никогда не упускали случая помириться... Она советовала и каждого утешала как только могла, так что в ее делах было больше божественного, чем человеческого".

На улицах ее видели всегда сосредоточенной и по-матерински приветливой, в бедной темной одежде полумонашки францисканского ордена с белым покрывалом на голове.

Многие знали о том, что она подолгу молится и невероятным образом умерщвляет свою плоть, но не удивлялись, видя как она совершенно естественно чувствует себя даже среди богатых и радующихся.

Например, богатая брешийская семья Патенгола очень много помогала ей в ее благотворительности, но требовала, чтобы она была гостьей на их вилле неделю в году: "Прогулки верхом вдоль берега озера в утренней прохладе (Анджела великолепно умела ездить верхом), праздничные пиры на открытом воздухе, музыка и пение, разговоры о философии и поэзии с писателями и художниками в соответствии со вкусами эпохи Возрождения - во всем этом Анджела участвовала на свой лад, спокойная, ровная, но отстраненная, однако через некоторое время она непременно становилась центром, который притягивал всех к себе..."

Но Анджела ждала своего часа, чтобы выполнить свое призвание.

Некое подобие предзнаменования было ей во время паломничества в Святую Землю, которого она желала всем сердцем: плывя по морю, паломники вынуждены были остановиться на Крите из-за ненастной погоды, и именно там необъяснимым образом Анджела ослепла.

Ее убеждали прервать это путешествие, которое все совершали для того, чтобы наконец "увидеть" землю Христову "своими собственными глазами", но Анджела отвечала: "Разве вы не можете понять, что эта слепота ниспослана мне для блага моей души?"

Так она совершила свое паломничество, ведомая за руку, полностью сосредоточенная, устремив весь свой дух, душу, чувства и ощущения к тому, чтобы воспринять тайны воплощения, страстей и смерти Господа своего Иисуса.

Она вновь обрела зрение на обратном пути, и благодаря ее заступничеству корабль избежал ужасной бури и ушел от преследования алжирских пиратов.

Между тем, годы шли, а она все еще не начинала своего главного деяния.

Она уже приближалась к последнему десятилетию своей жизни, и ей уже случилось быть на пороге смерти из-за тяжелой болезни, но она все еще не решалась.

Биограф XVII века был так удивлен столь долгим промедлением, что рассказал странный эпизод:

"Однажды ночью Анджеле явился Ангел и подверг ее бичеванию, а Христос сурово порицал ее за то, что она медлила с основанием этого благословенного Общества".

На самом деле, вероятно, все происходило так, как свидетельствует ее секретарь Габриэле Коццано: "Хотя еще маленькой девочкой была она вдохновлена на создание Общества, хотя было ей это божественным образом подтверждено и сама она сильно желала этого, все же она ни за что не хотела начинать, пока не получила приказа от Иисуса Христа, пока Он не призвал ее к этому сердцем, не подтолкнул ее и не заставил приступить к основанию Общества".

"Иисус Христос призвал ее к этому сердцем" - это и есть та формула, которая объясняет, что произошло с Анджелой после долгих десятилетий, в течение которых она наблюдала за своим городом глазами "христианки".

Здесь мы должны хотя бы вкратце сказать об условиях жизни женщины, как они менялись, или, скорее, как ухудшались, в те десятилетия.

Мы можем сделать это с помощью цитаты одного брешийского историка, потому что она рассеивает некоторые иллюзии, касающиеся "прогресса".

"До конца XV века труд был гарантирован женщине, он использовался во многих сферах и оплачивался почти так же, как труд мужчины. Начиная с 1500 года женский труд приходит в упадок и женщина оказывается в нищенском состоянии. В средние века в христианском мире женщины работали в самых различных областях... На 1300 год имеются списки из 15 чисто женских ремесел... Существуют женщины-писцы и врачи. Во времена св. Анджелы женщины все чаще ищут работу и, чтобы получить ее, довольствуются все более низкой зарплатой,.. и постепенно оказываются вытеснены корпорациями. В то время как с 1450 по 1550 год мужчина открывает для себя весь чарующий мир гуманизма и Возрождения, женщину отбрасывают назад из области, которую она раньше свободно занимала, и вынуждают занять опекаемое и малопочетное положение". (Л. Фоссати. Деяния и личность св. Анджелы, Брешия, 1981).

Исключения - блестящие и образованные женщины Возрождения, как знаменитая поэтесса Вероника Гамбара,- были возможны только в среде патрициев. И именно в этих изменившихся общественных обстоятельствах выделился тип женщин, чье положение было гораздо хуже остальных.

Это было множество тех, кому не суждено было стать ни супругами, ни монахинями.

"Число женщин, которые не уходили в монастырь и не выходили замуж, было велико; они практически исчезали из общества и из семьи, так как оказывались в униженном положении, потерянными, без назначения и человеческого признания, не имеющими личной власти".

Добавим ко всему этому еще одну важную особенность: материнский взгляд Анджелы останавливался не на всех женщинах, не ставших ни супругами, ни монахинями (чаще всего из-за отсутствия приданого или потому что их семьи не хотели делить небольшое имущество), но - реалистически - на молодых женщинах, лишенных образования и защиты, для которых неизбежно подчиненное положение часто превращалось в столь же неизбежное принудительное совращение.

Эти девушки, для которых оставались закрытыми как двери монастырей, так и двери своего собственного дома, были обречены на то, чтобы исчезнуть в темных глубинах общества той эпохи: в молодости ими пользовались для услуг и удовольствия; затем они все больше вытеснялись из общества, попадая в больницы для неизлечимых больных и дома для нищих.

Именно для них Анджела Меричи "из ничего создала общественный класс девственниц" (Л. Фоссати).

Из наследия веры она извлекла самое древнее и самое сверкающее понятие, самое благородное призвание: призвание девственниц, которые с самых первых времен христианской эры посвящали себя Христу, оставаясь при этом в миру; и в этом качестве их признавали и почитали.

Итак, она создала общественное положение "девственниц, посвященных миру".

Но следует уточнить: это не была уловка для женщин, которые все равно не смогли бы выйти замуж; это было самостоятельное положение каждой женщины, которая обрела свое достоинство непосредственно в связи с Христом; для которой замужество было лишь одной из возможностей, и далеко не самой желанной.

В Общество Анджелы поступают только "с радостью и по собственной воле" (Устав).

Написанное ею вступление к Уставу звучит как провозглашение христианского достоинства.

"Независимо от того, насколько высокопоставленными будут особы, будут ли они императрицами, королевами, герцогинями и им подобными... они пожелают быть вашими ничтожнейшими служанками, так как будут рассматривать ваше положение как намного лучшее и более достойное, чем собственное, (...) ибо вы были избраны, чтобы стать истинными и непорочными супругами Сына Божьего..." (Вступление к Уставу).

Божественный дар Анджелы Меричи весь в этом взгляде и в этой брачной устремленности ко Христу: Он - "Возлюбленный", "Нежный и благословенный Супруг Иисус Христос", который первым "выбирает" и "призывает" свои создания и хочет быть для них "всем", "единственным сокровищем".

В этом призвании есть нечто неповторимо личное, но каждая женщина должна воспитывать и "охранять" свое сердце, вступая в Общество: этот термин приобретает в данном случае некий оттенок военной организации (в те же годы Игнатий Лойола основывает свое "Общество Иисуса"), ведь и Анджела знает, что в мире необходимо вести "яростный бой", но ее глубинное внутреннее намерение состоит в том, чтобы оставить в истории спасительный дар церковной соборности.

Высших руководителей Общества она учит: "Будьте бдительны и особенно заботьтесь о том, чтобы быть в нем едиными и согласными в воле, как мы можем прочитать об апостолах и других христианах первоначальной Церкви" (Завещание).

И будет всегда настаивать: "Иного не будет знака, что благословенны Господом, как то, что любите друг друга и едины... Ибо любить друг друга и быть в согласии есть верный знак того, что вы идете по правильному пути, благословенному Богом..." (там же).

Ей, матери-основательнице, было почти шестьдесят лет, когда она вместе со своими последовательницами поселилась рядом с церковью св. Афры.

"Девственницы" - таким именем начали называть первых "дочерей св. Анджелы". Они жили каждая в своей семье, но были связаны между собой. Анджела на была наивным человеком: хотя ее "девственницы" и вступили в Общество, и были объединены между собой, они оставались социально не защищенными и нуждались в руководстве и образовании. Поэтому она призвала весь город к тому, чтобы присматривать за своими дочерьми, создав удивительную организацию. Она разделила город на четыре района, которым соответствовали четыре группы девственниц. Во главе этих групп она поставила четырех девственниц-наставниц, которые должны были заботиться об их воспитании, следить за их достоинством, свободой и даже за справедливой оплатой за работу, а также напоминать им о том, "чтобы они почитали Иисуса Христа.., чтобы они надежды свои и любовь отдали одному Богу, а не живому человеку.., чтобы Иисус Христос был единственным их сокровищем" (Пятое наставление).

О наиболее серьезных проблемах следовало сообщать четырем "вдовствующим матронам", истинным настоятельницам, выбранным из брешийской аристократии: это были женщины, уже доказавшие свое умение воспитывать детей и управлять семьей; их задача состояла в том, чтобы обеспечить "девственницам" защиту и место в общественной жизни.

Их долг состоял в том, чтобы быть "истинными и сердечными матерями столь благородного семейств,.. чтобы заботиться и печься о нем так, как если бы они появились на свет из вашего собственного чрева, и даже более того" (Завещание).

Многие в Брешии, в том числе и аристократы, встали на сторону Анджелы, другие же отнеслись к ее делу скептически и озлобленно.

Они говорили: "Заслуженно должна быть порицаема эта сестра Анджела, побудившая стольких девушек дать обет девственности, не заботясь о том, на кого она их покидает в этом полном опасностей мире, где им суждено погибнуть..."

Знатные семьи опасались главным образом того, что их дочери дадут увлечь себя этим новым идеалом. Они обвиняли Анджелу в гордыне за то, что она попыталась "создать то, что никогда не пытались создать святые". Она же знала, какую ответственность взяла на себя и чувствовала себя матерью, навсегда взвалившей на себя бремя ответственности за них.

В оставленном ею "Пятом наставлении" она утверждает, что останется такою и после смерти: "А еще вы скажете им, что теперь я жива еще больше, чем когда они могли видеть меня в телесной оболочке, и что теперь я лучше их вижу и знаю".

Требуя послушания настоятельницам, она объясняла это так: "Будучи послушными им, вы будете послушны и мне самой, а будучи послушными мне, будете послушны Иисусу Христу. Он по своей великой благости избрал меня быть и в жизни, и после смерти матерью столь благородного общества" (Третье предписание).

Ее речь так напоминала речь Христа: "И я всегда пребуду среди вас" (Последнее наставление).

Она высказывала полную уверенность в том, что Христос защитит ее Общество, "пока стоит мир... Верьте в это, не сомневайтесь, будьте тверды в вашей вере, что это будет так. Я знаю, что говорю" (Последнее завещание).

Как прекрасны ее слова: "Будет к вам благосклонна Мадонна, апостолы, все святые, ангелы и, наконец, все Небо и все мировое устройство" (Последнее наставление).

Сильные этой святой материнской поддержкой, которая направляла и защищала их, ее первые последовательницы отличались добротой и святостью, так что первый сборник их биографий назывался "Садик брешийской святости".

Нам хотелось бы закончить портретом Анджелы, набросанным ее первым сотрудником и секретарем:

"Она была столь полна благодарности и любезности, что если кто-либо от всего сердца оказывал ей даже незначительную услугу, ей казалось, что она никогда не сможет вознаградить его своим любезным поступком. - Пусть Бог,- говорила она,- будет тем, кто вознаградит вас за все.

Она была столь милосердна и так едина с Богом, что считала себя истинной должницей всякого создания, которое жило в благонравии и в соответствии с законами Божьими. Всякую почесть и всякое уважение, которое было выказано Богу, она рассматривала как выказанное ей, ибо Бог был ее единственной любовью и единственным благом.

Она так жаждала и алкала спасения и блага ближнего, что готова была в любую минуту подвергнуть опасности даже не одну, а тысячу жизней, будь они у нее, ради спасения даже самого ничтожного существа. И так велико было это милосердие, что простиралось оно до ада от Неба. С материнской любовью обнимала она любое создание. И чем грешнее было это создание, тем с большей радостью принимала она его; и если не могла обратить его на путь истины, то по крайней мере, нежностью своей любви побуждала его сделать какое-нибудь доброе дело и избежать какого-нибудь зла. И говорила, что таким образом этому созданию после смерти дано будет хоть какое-то облегчение за это небольшое доброе дело, и в аду - чуть меньше мучений.

Слова ее были полны воодушевления, силы и нежности, и обладали таким неслыханным воздействием, что каждый признавал : "Здесь Бог"" (Декларация Буллы).

Анджела умерла накануне открытия Собора ("Булла о созыве" была опубликована в 1536 году), состоявшегося в Тренто.

На смертном одре она сказала ученику, просившему у нее последнего духовного совета, очень простую вещь: "Делайте в жизни то, что вы хотели бы делать в смерти".

Прах ее тридцать дней оставался непогребенным, потому что каноники св. Афры и каноники Собора оспаривали друг у друга ее тело, которое лежало в склепе как живое, и не было подвластно тлению.

Говорили даже, что над церковью, где лежал ее прах, три дня сияла звезда.

В одном из рассуждений о ней, написанном в 1566 году, можно прочитать: "Ей даровано было верить с такой силой, что если бы вера была утрачена, можно было бы вновь найти ее у Анджелы".

И в "Памяти о смерти", которая хранится в библиотеке епископа Кверини, можно прочесть следующие знаменательные слова: "Эта настоятельница сестра Анджела всем проповедовала веру во Всевышнего Бога, и все проникались любовью к ней".

СВЯТОЙ ИГНАТИЙ ЛОЙОЛА

(1491-1556)

В 1555 году все профессора Барселонского университета написали Игнатию Лойоле, уже знаменитому основателю "Общества Иисуса", следующее письмо:

"Достопочтенный Отец, когда мы изучаем твои произведения и сравниваем их с произведениями древности, ты предстаешь перед нами поистине благословенным, ибо Христос избрал тебя (...), чтобы ты послужил прочной опорой старым церковным зданиям, грозящим рухнуть из-за своей ветхости и по нерадивости архитекторов, и возвел новые здания.

Именно таковы были в прежние времена деяния Антония и Василия, Бенедикта, Бернарда, Франциска, и Доминика, и многих других прославленных мужей, коих мы почитаем как святых и чьи имена упоминаем с почестями. Наступит время - мы надеемся и желаем этого,- когда и твое имя будет так же почитаться за твои великие дела, и память о тебе будет священна во всем мире".

В это время Игнатию было шестьдесят четыре года, и он умер год спустя.

Именно здесь, в Барселонском университете, в возрасте тридцати трех лет он снова сел на школьную скамью, которую покинул подростком.

Самым трудным для него, снова взявшегося за учебник латинской грамматики, был даже не возраст, слишком уже зрелый для подобного рода учения, но то обстоятельство, что ум его был полностью поглощен мыслью о Боге.

Принимая столь трудное и непреклонное решение, Игнатий руководствовался лишь одним побуждением, о котором очень просто говорит в своей "Автобиографии": "Паломник размышлял, что ему делать. И в конце концов принял решение некоторое время посвятить учебе, чтобы помочь душам". "Паломник" - так называл он себя с того дня, когда Господь привлек его к Себе.

От этого мужественного решения - в 33 года снова взяться, как мальчик, за учебу - зависело (такова тайна христианской истории) само будущее католицизма: вся та огромная "миссионерская" сеть коллегий, школ и университетов, та гуманитарная, научная и богословская работа, благодаря которой иезуиты сумели добиться подъема в Церкви после протестантского кризиса и проповедовать Евангелие "до крайних пределов земных", которые тогда впервые предстали во всей своей немыслимой отдаленности.

Жизнь Игнатия до тридцати лет - это жизнь обычного испанского дворянина. Он родился в Лойоле, в стране басков, в 1491 году. В шестнадцать лет его отправили к знатному родственнику, жившему в окрестностях Авилы и занимавшему видное положение при дворе католических королей. Так он стал "блестящим и изысканным юношей, любящим роскошные наряды".

Сам Игнатий, вспоминая некоторые эпизоды своей жизни, начинает так: "До двадцати шести лет он был человеком, предавшимся тщеславию света. Наибольшее наслаждение доставляло ему владение оружием, сопровождавшееся великим и суетным желанием снискать себе славу" ("Автобиография", 1).

В двадцать пять лет он перешел на службу к вице-королю Наварры, это произошло именно тогда, когда французский король Франциск I, собирался напасть на это королевство. Войска осадили Памплону. Мнения защитников города разделись: многие готовы были сдаться, так что посланное подкрепление отказалось войти в крепость, которую должно было защищать. Но Иниго (таково имя, данное ему при крещении) отказался отступить, сочтя это позором. Встав во главе небольшого отряда, он сумел проникнуть в крепость и забаррикадировался там.

Французы заняли город, затем пошли на приступ замка. Все хотели сдаться, но Иниго настоял на том, чтобы оказать сопротивление, и всех "увлекли его мужество и бесстрашие".

Французы бомбардировали крепость шесть часов, затем перешли к рукопашному штурму. Снаряд попал в Иниго и раздробил ему ноги; как только герой упал, сопротивление было сломлено. Но Иниго были оказаны военные почести, и он был препровожден в свой замок. Рана была столь тяжела и лечение поначалу столь неудачным, что герой оказался при смерти, и над ним даже было совершено таинство Елеосвящения. Игнатий рассказывал, что его кости "потому ли, что их плохо вправили в первый раз, или потому, что они сместились в пути, не давали ране зарубцеваться. И тогда мучения начались сначала. Но больной, как во время предыдущих мучений, так и во время всех, что ему еще предстояло перенести, не сказал ни слова и никак не выказал своих страданий, разве что с силой сжимая кулаки" ("Автобиография", 2).

Вопреки всем ожиданиям, он выздоровел; но кость была искривлена, и осталась сильная хромота. Игнатий хотел ездить верхом, хотел опять носить свои "весьма изящные и элегантные сапоги". Хотя у него уже срослись кости, он решил сделать новую операцию. Обратимся еще раз к его собственному рассказу: "Он никак не мог успокоиться, потому что хотел продолжать вести светскую жизнь, считал себя изуродованным. Он спросил у врачей, можно ли все разрезать заново. Те ответили, что, конечно, разрезать можно, но что боли будут ужаснее уже перенесенных, так как кость выздоровела и операция продлится долго. Несмотря на это, он решил подвергнуть себя этому мучению, из-за собственной прихоти. Старший брат сильно беспокоился и говорил, что ему не вынести такой боли. Раненый однако перенес ее с присущей ему силой духа. Ему разрезали плоть и распилили кривую кость, затем применили различные средства, чтобы нога не была такой короткой: были использованы мази и приборы, которые держали ногу в вытянутом положении. Настоящее мучение. Но Господь Наш постепенно вернул ему здоровье". ("Автобиография", 4-5)

Мы так подробно - как это сделал и сам Игнатий - остановились на этом рассказе, потому что в нем как нельзя лучше проявляется его характер: невероятная сила духа - и поставлена на службу столь непрочным ценностям!

В действительности, за этим стояло не одно только тщеславие: в душе Иниго крылась все объяснявшая тайна, и по сей день раскрытая не до конца. Он сам рассказывал, что в период выздоровления его посетила мысль, которая "так овладела его сердцем, что он погрузился в мечты на три или четыре часа подряд и даже не заметил этого. Он воображал себе героические дела, которые хотел бы совершить в честь одной синьоры, способ, которым приедет в страну, где она живет, слова, которые скажет, военные подвиги, которые совершит в ее честь. Он был настолько погружен в подобные планы, что даже не замечал, насколько неосуществимы они были, потому что эта дама была не из обычного дворянского рода: она не была ни графиней, ни герцогиней, но значительно более высокого ранга" ("Автобиография", 6).

Можно предположить, что речь идет о несчастной принцессе Каталине, сестре Карла V, ставшей впоследствии супругой Жуана III, короля Португалии.

Как раз тогда, когда выздоровление вынуждало Игнатия к неподвижности, Господь наш Иисус решил овладеть его сердцем и направить во благо Своей Церкви всю его энергию и силу самозабвения.

С юных лет Иниго страстно любил рыцарские романы. Он попросил принести несколько подобных книг, чтобы скоротать время, но в замке Лойола их не нашлось: ему принесли "Жизнь Христа" Лудольфа Саксонского и чудесную "Золотую легенду" (Flos Sanctorum) Якопо Ворагинского

Первое открытие, которое сделал для себя больной, заключалось в том, что существует иной мир - мир св. Франциска, св. Доминика и многих других святых, в котором также любят, сражаются, страдают и обретают славу, но во имя иного Господина и иной Любви. И этот "новый мир" заявлял о себе все настойчивее и серьезнее, и его мучил вопрос: "А мог бы я совершить то, что совершили св. Франциск, и св. Доминик?"

В Автобиографии отмечено: "Все его рассуждения сводились к следующему: св. Доминик совершил это, значит, и я должен совершить; св. Франциск совершил то, значит, и я должен совершить".

Но затем мысли и чувства прежних лет вновь овладевали им.

Тем не менее Игнатий, умевший, к счастью, наблюдать за своей внутренней жизнью, подметил некое подобие "закона", который управляет жизнью духа. Он заметил, что размышления о Боге и святых сначала бывают утомительными, но затем исполняют его радостью. И наоборот, размышления о светских героических подвигах и о рыцарских страстях, сначала возбуждают в нем радость и удовольствие, но в конце концов оставляют на душе лишь грусть и беспокойство.

Сам того не ведая, Иниго погрузился во внутренний мир души, начал то рискованное путешествие в ее глубины, в котором он так преуспел впоследствии. И он решил осуществить свое новое призвание: как только он выздоровел, он стал "паломником", решившим дойти до колыбели христианства - Святой Земли.

Первым этапом было аббатство в Монсеррате, где он написал текст своей общей исповеди: на это ушло три дня.

Вечером 24 марта 1533 года, в канун Благовещения, "в совершенной тайне он отправился к одному бедняку, и, сняв с себя одежды, подарил их ему, и надел тунику из очень грубой мешковины"; потом он начал перед алтарем Мадонны свою "ночную стражу": целую ночь он провел в молитве, все время стоя или опустившись на колени, чтобы стать рыцарем Господа и Святой Девы.

Затем Игнатий отправился в Манрезу - город, который он впоследствии называл "своей первой церковью". Здесь ему было ниспослано пять видений, сформировавших его как христианина.

Это важный момент. До обращения Иниго казался себе в общем добрым христианином, несмотря на все свои слабости, и был даже горд своей верой. Но только после обращения он действительно становится христианином: свет Откровения охватывает его и воцаряется в его сердце и уме; притязания и новизна христианского будущего увлекают его и подчиняют себе все его помыслы.

Мы говорим о "видениях", но Игнатий будет всегда настаивать на том, что речь идет не об образах или четко очерченных формах (даже когда он видит Христа или Марию), но скорее о внутренних озарениях. Его формулировка такова: "увидел внутренним взором".

Первое "видение" касалось Троицы: живая, жгучая тайна трех Божественных Лиц проникла в него с такой силой и так сокрушила его сердце, что он долго плакал, и впоследствии это часто будет с ним случаться.

Второе "видение" касалось сотворения мира: "его уму предстало то, каким образом Бог создал мир".

Третье "видение" касалось "Господа нашего, учреждавшего Таинство алтаря".

Четвертое "видение" касалось "человечества Христа и Лика Марии".

Пятое "видение" касалось значения всего существования и было столь значительным, что, как пишет Игнатий, "если сложить все, что он с Божьей помощью выучил за свои полные шестьдесят лет, то и тогда получится, что в тот единственный раз ему открылось больше".

Это видение явилось ему на берегу реки Кардонер. Обратимся все к той же "Автобиографии": "И так он шел, погруженный в свои молитвы, и присел на минуту, обратив лицо к воде, протекающей внизу, и так он сидел, и начали открываться его умственные очи. Не то чтобы имел он видение, но он понял и познал многие вещи из жизни духовной, касающиеся веры и Писания с такой ясностью, что они предстали ему в совершенно новом свете". Человеку, пользовавшемуся его доверием, Игнатий сказал, что тогда ему показалось, "будто он иной человек и его ум отличен от того, каким был раньше".

Троица, сотворение мира, Евхаристия, человеческая природа Христа и Марии, совокупное значение всего этого (сегодня мы бы сказали "новая культура") - вот догматические и духовные основания, на которых Игнатий смог начать свое строительство.

Наметим попутно тему, заслуживающую более развернутого и углубленного изложения: это как раз те основные положения, в которых запуталась теологическая мысль Лютера. Протестантский реформатор был так озабочен проблемой "собственного спасения" (индивидуального спасения верующего), что свел все христианство исключительно к встрече лицом к лицу человека и Бога - встрече, которая происходит, можно так сказать, во Христе (и поэтому Лютер говорил об "одной только вере"), но Лютера так тревожила забота "о себе", что от ускользнула "полнота" Божественного дара. Он возлюбил Христа, но не "все, что от Христа": живой мир, горячий, полный любви к Богу (троическая жизнь Отца, Сына и Святого Духа) почти что ускользнул от него; живой мир, полный любви к Христу (Его Церковь, полная благодати и даров, несмотря на все ее слабости) также ускользнул от него.

Игнатий же даст "миру Божьему" поглотить себя и станет святым Троицы (в своем "Дневнике" он даже отметил, что из-за обилия слез, сопровождавших каждый день его молитву, его беседы с тремя Божественными Лицами, он стал опасаться потерять зрение).

Точно так же Игнатий даст поглотить себя миру Иисуса, так что станет "святым Церкви" - святой, прекрасной, хорошо организованной и активной - той , в которой каждый должен уметь пролить живую кровь своей готовности к служению.

Но вернемся к первым шагам.

Первоначальным его планом было отправиться в Святую Землю и остаться там навсегда. И он действительно туда отправился, но решение остаться там оказалось неосуществимым (ему пришлось вернуться под угрозой отлучения от Церкви); но из своего паломничества Игнатий вынес самое главное. Он отправился туда, чтобы вдохнуть того же воздуха, которым дышал когда-то Христос, увидеть те же места, те же города, пройти по тем же тропам. Он размышлял, восстанавливая в глубине своей души картину природы, звуки, запахи - все необходимое для того, чтобы ни на минуту не померкла реальность Воплощения. По возвращении он даже научился говорить так, как по его мнению, говорил Христос (например, обращался к людям на "вы"!). На этом опыте "погружения" в живую атмосферу воплощенного Христа он основал свою педагогику: к тайне Христа следует подходить, "как если бы мы сами присутствовали и участвовали во всей без исключения его тайне".

Итальянский автор Папини был прав, когда писал: "Благодаря Игнатию христиане вновь смогли вблизи увидеть, услышать, почти что потрогать и почувствовать дыхание Христа, Сына Бога Истинного; его метод переносит нас назад сквозь все прошедшие века и делает всех послушных христиан современниками Пилата и св. Иоанна Крестителя".

Поскольку он не мог больше задерживаться на земле Христовой, у него оставался единственный выход: быть послушным Слову, которым Христос послал учеников своих в мир. Игнатий захотел навсегда остаться с Христом, именно "согласившись на выполнение миссии", в соответствии с евангельским обетованием: "Идите по всему миру... Я пребуду с вами". Поэтому он вернулся назад и решил подготовиться к "миссии", сделав все, что только может для этого потребоваться.

Несмотря на свой возраст, он поступил в университет в Алькала, затем в Саламанке и в Париже, и повсюду объединял вокруг себя товарищей и учил их по своему методу "упражняться": сначала полностью погрузиться в глубины собственного духа, затем целиком отдавать себя Христу и приобретать полную готовность к любого рода миссии. Он носил с собой составленную им самим книжицу, которую дополнял и систематизировал по мере того, как шли годы и возрастал его опыт: "Духовные упражнения" - упражнения, которые направляют человека, дабы он смог победить самого себя и упорядочить свою жизнь...

Месяц размышлений и внутренней работы: четыре недели на то, чтобы под руководством наставника суметь поставить перед собой достойную цель, чтобы принять решение о своей "вербовке" в качестве солдат Христа, великого и живого Царя (Игнатий никогда не забывает Его происхождения и назначения!), чтобы подчинить себя Господу нашему Иисусу, тайнам Его жизни, Его чувствам. Игнатий сам направлял своих друзей, одного за другим, в этой трудной и увлекательной работе "Упражнений", обновлявшей их, делавшей совершенно иными людьми.

Он несколько раз представал перед судом Инквизиции, так как осмеливался учить духовным вещам, не имея образования и не будучи священником. Но его ни в чем не смогли упрекнуть.

В Саламанке, когда он оказался в застенках Инквизиции и некая синьора пожалела его, он ответил со смиренной уверенностью и гордостью: "Во всей Саламанке не найдется такого количества оков и цепей, которого я пожелал бы из любви к Господу".

Но при этом Игнатий настаивал на своей правоте: "Мы не проповедуем, но лишь доверительно разговариваем с людьми о божественных вещах, как мы это делаем после трапезы с теми, кто нас приглашает".

В Париже ему удалось собрать небольшую постоянную группу "друзей Господа", состоявшую из особенно достойных молодых людей. Самым трудным было завоевать Франциска Ксаверия, которого Игнатий "преследовал" очень долго, повторяя ему слова из Евангелия: "Ибо какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?" В университетских кругах ему предъявили обвинение в совращении студентов.

В 1537 году Игнатий и его первые последователи были наконец рукоположены и вскоре приняли имя "членов Общества Иисуса". Окончательное значение этого имени стало ясным, однако, только из видения, которое было ниспослано Игнатию позже, во время его путешествия в Рим.

Он решил, что в течение целого года после рукоположения не будет служить мессу, чтобы достойно подготовиться к ее служению, и эта подготовка состояла в непрестанной молитве, в которой он просил у Святой Девы "соблаговолить поручить его Своему Сыну". И вот, достигнув часовни в местечке, именуемом "Ла Сторта", неподалеку от Изола Фарнезе, "во время молитвы он почувствовал такую перемену в своей душе и так ясно увидел, что Господь Отец поручил его Сыну Своему Христу, что он не посмел сомневаться в том, что Бог Отец поручил его Своему Сыну".

Мы должны понять эту особую "мистику Игнатия". В другом пересказе этого же эпизода Игнатий уточнил, что Бог Отец "поручил его Христу" и затем сказал: "Хочу, чтобы ты служил Нам".

"Служить" было для Игнатия великим словом: Христос - это Царь, пришедший в наш презренный мир, чтобы завоевать и обогатить его, чтобы вернуть его Богу и Творцу; но его дело еще не завершено: Ему нужны верные друзья и благородные помощники.

И Игнатий открыл новый способ посвящать себя Богу: членов своего Общества он освободил от длительных совместных молитв, покаяния и монастырских обычаев, хотя и относился к ним с уважением - оставил лишь одно: безоговорочное послушание как готовность отправиться в любое место и действовать так, как того требует Слава Христова. Perinde ac cadaver - как труп в руках того, кто для тебя представляет Христа и указывает тебе Его волю. Жесткая и коробящая формула, если не понимать, что она означает полностью отдаться "как бездыханное тело" самой горячей, благородной, деятельной любви.

В Риме новые члены "Общества Иисуса" начали с того, что выступили против некоего знаменитого августинца, в дни Великого поста проповедовавшего с кафедры лютеранское учение. За это их тотчас же обвинили в ереси и отдали под суд: из суда они вышли со славой святых. Только по окончании этого процесса они предстали перед Папой, отдав себя в полное его распоряжение, в соответствии с данным ими обетом. И этот выбор тоже был совершен с железной последовательностью: если Игнатий не мог находиться там, где Христос жил на земле, он должен был находиться там, где был его Наместник, с той же преданностью, с тем же послушанием, с той же готовностью к служению, с той же любовью.

Первую мессу Игнатий отслужил в Рождественскую ночь 1538 года в Санта-Мария-Мадджоре, в часовне, посвященной Рождеству Христову: так он воссоединялся, мистически и вместе с тем реально, с тем "истоком", подле которого хотел остаться навеки.

С тех пор история Игнатия становится историей "Общества Иисуса".

Он больше никогда не покинет Рима, и оттуда - из самого сердца христианства, где физически и духовно ощущается близость к Наместнику Христа,- его сыновья отправятся на завоевание мира, в то время как святой будет направлять их своей сильной и нежной властью.

Игнатий был прирожденным организатором: апостольское служение осуществлялась с помощью системы "дел" и "братств", в зависимости от различных надобностей, на которые он решал употребить своих сыновей и братьев. Отбор их был суров: на основе принципа, согласно которому, "кто не хорош для мира, не хорош и для Общества", а "для Общества хорош лишь тот, кто умеет жить и заставить ценить себя и в миру". Они должны были быть на передовой, должны были отвоевать потерянные (в протестантской Европе) позиции и завоевать еще не завоеванные на огромных миссионерских просторах: в Индии, Конго, Эфиопии, Японии.

И здесь со всею силой заявляет о себе имя св. Франциске Ксаверия, который в Игнатии нашел "своего истинного и единственного отца в сердце Христовом".

В 1540 году Игнатий, больной, не покидающий постели, призвав к себе Франциска, сказал ему, что король Португалии просил четырех членов Общества для своих владений в Индии. Игнатий обещал послать двух братьев, но один из назначенных не смог поехать из-за болезни. "Прекрасно, я готов!" - ответил Франциск. Так началось его легендарное путешествие в миссионерские земли, продлившееся 11 лет. Мы рассказываем здесь не просто о его удивительной судьбе (говорят, что когда восточный флот прибывал в Лиссабонский порт, королю так давали отчет о положении в дальних странах: "В Индии царит мир, потому что там находится отец Франциск"), но о том, как в ней отразилась существенная сторона созданного Игнатием ордена.

Речь идет о страсти, с которой Франциск Ксаверий переживал свою принадлежность к Обществу. Будучи совершенно одиноким в самых дальних пределах, он чувствовал себя связанным со своими братьями больше, чем с кровной семьей: "То что мы творим здесь,- писал он в своих письмах,- это наше с вами общее деяние". Он хотел знать об Обществе все и просил, чтобы ему посылали из Европы "такие длинные письма, чтобы на их чтение уходило по неделе", и сам писал не переставая.

"Когда я начинаю говорить об Обществе, я не могу остановиться, не знаю, как закончить мое письмо.., но надо завершать, вопреки моему желанию, потому что корабли отплывают. И я не нахожу способа закончить лучше, чем поклявшись всем членам Общества, что никогда не забуду его, а если забуду, то пусть у меня отсохнет правая рука!".

"Общество Иисуса - Общество Любви" - такое прекрасное определение давал он ордену, и не боялся показаться сентиментальным, рассказывая: "Сообщаю вам, возлюбленные братья, что из писем, которые вы мне написали, я вырезал ваши имена, написанные собственною рукой вашей, и вместе с моим исповеданием веры всегда ношу их с собой, ибо они приносят мне утешение". И действительно, все это он носил в ладанке на груди.

Так же, с невыразимой верой и страстью, он воспринимал и "общество" самого Игнатия.

Вот как он завершает письмо к Игнатию: "Заканчивая, молю ваше святое милосердие, достопочтенный отец души моей, пока пишу вам, стоя на коленях, как если бы вы сейчас были передо мной, поручить меня заботам Господа Бога нашего.., чтобы он даровал мне в этой жизни благодать познания Его Священнейшей Воли и силы верно выполнить ее. Аминь. Ту же молитву обращаю и ко всем членам Общества. Ваш ничтожный и бесполезный сын, Франциск" .

Нежность "отца" была не меньшей; "Целиком твой, никогда не могущий забыть тебя Игнатий," - так писал он ему.

И Франциск : "Со слезами на глазах читал я эти слова и со слезами на глазах переписываю их, вспоминая о прошлых временах и о великой любви, которую вы всегда питали и питаете ко мне... Вы пишете мне о великом вашем желании видеть меня до окончания этой жизни. Бог свидетель, какое волнение вызвали в душе моей эти слова..."

Это не красивые и пустые слова охваченного ностальгией сентиментального человека -- это сильная и непобедимая привязанность верующего, который во имя Христа достиг таких мест, где до него никто еще не бывал и где над ним постоянно висела угроза мучений и смерти.

Быть может, лучше всего единение учителя и ученика в их общей страсти к общему послушанию выражено в таких словах Франциска: "Страшнее смерти жить, оставив Христа, если уже познал его, жить, следуя своим собственным мнениям и склонностям... Нет в мире муки, подобной этой".

Но вернемся к Игнатию, которого канонизируют в тот же день, что и его возлюбленного сына. Страсть к миссионерству соединялась в нем с необычайно сильной страстью к воспитанию. Поэтому он пожелал, чтобы его сыновья стали воспитателями новых поколений христиан и не только при дворах королей и знати, при самых знаменитых университетах, но и в самых малых деревнях. Один из самых известных воспитателей братства, Хуан Бонифаций, будучи еще совсем молодым человеком, в середине XVI века преподавал гуманитарные науки в Медина дель Кампо.

Он обычно говорил, что "учить детей значит обновлять мир" и не ведал, насколько он был прав: среди детей в его школе был маленький Хуан де Иепес, будущий великий мистик св. Иоанн Креста.

Первые иезуитские коллегии в Италии были основаны в Падуе в 1542, в Болонье в 1546 и в Мессине в 1548 году. Вспомним, в частности, весьма престижную и влиятельную "Римскую коллегию", открытую в 1551 году: "Бесплатная школа грамматики, гуманитарных наук и христианской доктрины",-- такую сразу располагающую к Обществу надпись можно было прочитать на табличке, установленной на первом здании, арендованном для этого учебного заведения. Всего пять лет спустя эта коллегия будет признана Университетом (современный "Григорианский").

До смерти Игнатия, то есть меньше чем за десять лет, помимо обычных домов, где жили и обучались члены ордена, Общество откроет 21 коллегию в Италии, 18 в Испании, 4 в Португалии, 2 во Франции, 5 в Германии, 5 в Индии, 3 в Бразилии, 1 в Японии. И весь орден будет насчитывать уже 11 религиозных провинций, объединяющих около тысячи членов.

Когда же заботы - прежде всего финансовые - слишком докучали, Игнатий говорил: "По сравнению с сокровищем надежд, которое находится в наших руках, все незначительно. Бог дарует их нам, и Он не обманет".

Между тем основатель жил в Риме, в центре христианского мира, и желал, чтобы этот город стал "примером, а не позором мира". Он направлял жизнь своего "Общества" одним единственным девизом, в котором кратко выразились все его духовные устремления: "К вящей Славе Божией", то есть стремиться всегда и всеми способами увеличивать Славу Божию. Служить Богу, служить Церкви и достигать в этой абсолютной преданности вершин созерцания. Быть подобным величайшим мистикам, но послушно предавать себя Христу, и в частности его церкви. Для него была отчеканена новая формула: "in actione contemplativus" - созерцательный в действии.

Его знаменитые "Правила" о чувствах в Церкви вызывают возмущение у всех благонамеренных, потому что понять их может только тот, кто находится во власти великих страстей и великой веры. Игнатий писал: "Чтобы не ошибиться, мы всегда должны помнить, что то что мы видим белым, является черным, если так говорит Церковь. Потому что мы полагаем, что тот дух, который руководит нами и поддерживает нас ради спасения душ наших, является одним и тем же во Христе, Господе нашем, являющемся Супругом, и в Церкви - Его Супруге. Действительно, наша Святая Матерь Церковь направляема и руководима тем же Духом и Господином Нашим, который продиктовал десять Заповедей" (Об истинном критерии воинствующей церкви, XIII правило).

"Восхвалять, а не критиковать. Строить, а не разрушать" - это был его девиз, особенно в отношении Церкви.

На заре 31 июля 1556 года по Риму быстро пронесся слух: "Святой умер!" Случилось то, чего Игнатий ожидал вот уже пять лет с тех пор, как тяжело заболел. "Тогда, записал он в Автобиографии, думая о смерти, он испытывал такую радость и такое великое духовное утешение оттого, что вот-вот умрет, что разражался слезами. Это состояние стало для него непрерывным, так что он даже много раз пытался не думать о смерти, чтобы не испытывать такого чувства утешения".

Вот один из самых удачных его портретов, он принадлежит перу некоего падуанца, описавшего его следующим образом: "Испанец, небольшого роста, прихрамывающий, с веселыми глазами".

Святые - даже величайшие из них - проходят через наш мир просто и непринужденно. Но, следуя за ними, мы встречаемся с Богом.

СВЯТОЙ ИОАНН БОЖИЙ

(1495-1550)

Родиться в конце XV века - всего лишь три года спустя после открытия Нового Света - неизбежно означало с самого раннего детства проникнуться склонностью и беспокойной тягой к приключениям. Такова отличительная черта всего XVI века. Тем более если вы родились в Португалии, стране великих морских путешественников, откуда родом Бартоломео Диас, открывший в 1486 году Мыс Бурь, впоследствии названный Мысом Доброй Надежды; Васко да Гама, который в 1497 году обогнул этот мыс и добрался до Калькутты; Альвариш Кабрал, в 1500 году открывший Бразилию; Магеллан, попавший в 1520 году через Великий Пролив в Тихий океан и совершивший кругосветное морское путешествие.

Иоанн Сьюдад Дуарте родился в 1495 году в Монтемор-о-Ново (Новая Великая Гора), деревне с многообещающим именем. Но трудно отправиться на поиски приключений, когда твой отец всего лишь скромный лавочник, продающий фрукты на углу улицы, даже если о нем говорят, что он великий мечтатель, потому что он хотел завербоваться в экспедицию Васко да Гама, но не сделал этого из-за жены и сына.

О детстве Иоанна мы не знаем почти ничего до того дня, когда восьми лет отроду он встретил паломника - путника, вошедшего в их дом в поисках крова и развлекавшего хозяев рассказами о своих странствиях. Что случилось затем, мы сказать не можем, но на следующее утро родители обнаружили, что паломник отправился дальше в путь, а вместе с ним убежал и мальчик. Убежал или был украден? Кто знает!

Конечно же, им не удалось найти его, и мать, сломленная тревогой, не прожила и двадцати дней после такого несчастья. Отец же окончил свои дни во францисканском монастыре.

Маленький Иоанн совершил, таким образом, длинное путешествие пешком вместе с нищими, бродячими актерами и фокусниками, научившись их странной профессии. Добравшись до окрестностей Толедо, старший товарищ оставил мальчика, вероятно обессиленного, в доме одного доброго человека - Франсиско Махораля, пасшего стада графа ди Оропеза, сеньора, чьи добродетели и милосердие были хорошо известны. В течение шести лет Франциско воспитывал мальчика как сына; затем, от четырнадцати до двадцати восьми лет, Иоанн пас скот. Но когда у него появилась возможность окончательно устроить свою жизнь, женившись на дочери Махораля, с которой Иоанн с самого детства жил как брат с сестрой, он опять бежит.

Карл V набирает войска для войны с Францией, захватившей Памплону (именно там был ранен героический защитник города Игнатий Лойола, в рядах защитников сражались старшие братья маленького Франциска Ксаверия).

Иоанн Сьюдад хочет свободы. "Такой свободы,- пишет его биограф,- какая бывает у тех, кто едет, отпустив удила, по дорогам войны, по широким, хотя и утомительным дорогам пороков". Это как раз та эпоха, когда место средневекового рыцаря занимает образ профессионального "солдата". Но нашему искателю приключений военная жизнь готовит только несчастья.

Однажды конь, разгорячившись, на всем скаку выбивает его из седла и сбрасывает на камни, лежащие вдоль дороги, так что Иоанн надолго остается без сознания как мертвый. В другой раз, оставленный охранять военные трофеи, он по неосторожности дает обокрасть себя: его лишают звания и приговаривают к смерти, но затем милуют благодаря вмешательству влиятельного человека.

Так два раза он пережил смерть и спасение, и оба эти случая глубоко запали в его сознание. Он вернулся к Махоралю, своему бывшему хозяину, после бесконечного, почти шестисоткилометрового путешествия пешком, как неудачник и вынужден был снова стать пастухом.

Прошло еще два года. В 1527 роду распространился слух, что турецкий султан Сулейман II вторгся на территорию Венгрии и осадил Вену, и Иоанном опять овладевает желание участвовать в борьбе. В 1532 году Карл V начинает подготовку к крестовому походу против турок и набирает людей всюду, где только возможно. Иоанн вербуется и начинает новое путешествие: его полк направляется в Барселону, затем по морю перебирается в Геную и спускается к озеру Гарда - месту сбора всех войск императора. Отсюда армия быстрыми переходами направляется к Вероне, Тренто, Брессаноне, Инсбруку и, наконец, на кораблях по реке Инн добирается до Дуная. Так войска Карла V смогли достичь Вены к сентябрю 1532 года. До сражений дело не дошло, но турецкая опасность на тот момент была предотвращена.

Через несколько месяцев той же дорогой войска отправились в обратный путь, но полк Иоанна Сьюдада получил приказ пересечь Германию, войти во Фландрию и нанять корабль для возвращения в Испанию. Он высадился в порту Ла Корунья, недалеко от Сантьяго де Компостела, и все направились туда на поклонение. Затем полк был распущен. Только теперь Иоанн неожиданно решил вернуться в родную деревню, которую покинул ребенком: он пешком проходит шестьсот суровых километров, отделяющих его от Монтемор-о-Ново. Он ищет дом своих родителей, надеясь застать их в живых.

Когда он узнает, о постигшей их участи, его охватывает глубокая скорбь, душой овладевает раскаяние. "Я так дурен и виновен,- говорит он себе,- что должен потратить свою жизнь, дар Господа, на то, чтобы каяться и служить Ему".

Иоанн едет в Севилью, где начинает торговать скотом; еще он нанимается пастухом к одной богатой сеньоре. Но это длится лишь несколько месяцев. Ему нет покоя. Затем он отправляется на Гибралтар в надежде завербоваться в экспедицию Карла V в Тунис. В Сеуте он поступает на службу к обедневшему дворянину, осужденному за политическую деятельность, и в конце концов берет на себя заботу о его живущей в нищете семье, содержит ее своим трудом. Милосердие смягчает его сердце: он находит себе духовного отца во францисканском монахе, который настоятельно советует ему читать Евангелие и духовные книги.

Вернувшись в Испанию, Иоанн многие часы проводит за чтением духовных текстов; все накопленные деньги он тратит на приобретение книг себе и начинает ходить по деревням, продавая умеющим читать книги, а неграмотным и детям - картинки. Но прежде чем продать, сам читает все, что может. На самом видном месте он выставляет модные романы, но когда молодые люди подходят, чтобы купить книгу, отговаривает их и убеждает приобрести книги духовного содержания. Ему удается даже открыть книжную лавку.

Очевидно, что прежде всего Иоанн учился сам,- до нас дошли шесть его длинных писем, содержащих многочисленные цитаты из Библии и "Подражания Христу".

Так в сорок пять лет он может свободно жить за счет доходов от свой лавочки в Гранаде. Но Бог ожидал его в том 1539 году, в январе, на празднике св. Себастьяна, когда в город приехал один из самых знаменитых проповедников того времени - Иоанн Д'Авила, апостол Андалузии. Иоанн был среди пришедших послушать проповедь, и до его ушей донеслись слова о том, что каждый "должен укрепиться в своем желании страдать и даже умереть скорее, чем совершить грех, который и является самым опасным бичом". Все поняли, что имелось в виду, так как именно в это время на область обрушился бич чумы.

При этом сравнении сильнейшее раскаяние овладело сердцем нашего "книготорговца": перед его глазами пронеслись картины всей его беспорядочной жизни и все грехи, совершенные им начиная с юности. Стоя среди слушавших, он начал кричать: "Прощения, мой Боже, прощения!" Казалось, он обезумел, а может быть, это было действительно так: он бросился на пол, бился головой о стены, рвал на себе бороду. Затем побежал к свой лавке, преследуемый кучкой ребят, которые кричали ему вслед: "Сумасшедший! сумасшедший!"

Он раздал свои деньги всем желающим, стал раздирать руками и зубами мирские произведения, даже сорвал с себя одежды. Побежал к Иоанну д'Авила, долго исповедовался ему, затем отправился на площадь, посередине которой была грязная зловонная лужа, вывалялся в ней и начал публично исповедоваться в своих грехах. Дети забросали его грязью, и он ушел совершенно счастливый, держа в руке крест, который давал целовать всякому, кого встречал на своем пути.

Некоторые биографы объясняют, что он сделал все это, потому что хотел казаться сумасшедшим "из любви ко Христу". Другие утверждают, что это был настоящий приступ безумия: слишком много пережито, слишком сильное напряжение, слишком много тьмы и слишком много света, слишком много жестокости и слишком много нежности, а главное, слишком большая жажда любви и слишком мало того, что этой любви достойно. Он и в самом деле попал в сумасшедший дом - один из тех, где лечение состояло в том, что самых беспокойных больных заковывали в цепи, а затем успокаивали, яростно избивая плетьми.

Но это был странный больной, даже в своем сумасшествии. Когда его пороли, он призывал "санитаров" продолжать, "потому что справедливо расплатиться плотью, которой совершал грехи". Но если пороли какого-нибудь другого беднягу, то он набрасывался на "санитаров": "Предатели, зачем вы так плохо и так жестоко обращаетесь с этими несчастными, моими братьями, которые находятся в этом Божьем доме и в моем обществе? Не лучше ли было бы пожалеть их за выпавшие на их долю испытания, содержать их в чистоте и кормить их с большим милосердием и любовью, чем вы это делаете?" И укорял их деньгами, которые те получали, чтобы заботиться о больных, а не чтобы издеваться над ними. В результате ему доставалась двойная порция ударов.

Но Иоанн говорил: "Да дарует мне Иисус Христос возможность иметь когда-нибудь больницу, где бы я мог принимать бедных, обездоленных и несчастных, лишившихся разума, чтобы служить им, как я того желаю".

Великий испанский поэт Лопе де Вега посвятил св. Иоанну Божьему поэму, в которой так описывает историю его сумасшествия и унижения: "Быть португальцем и унижаться страшно, потому что получать оскорбительные удары бичом и терпеть такое бесчестье от кастильцев - вещь неслыханная для португальца; и действительно, португальцы столь благородны и так храбры, что, если бы Бог не взял на себя это бесчестье во славу Свою, я не знаю, как это можно было бы стерпеть. И нет сомнений в том, что бесчестье было разделено между ним и Богом, хотя бы уже потому, что, если бы не это, Иоанн, как португалец, не смог бы такое вынести".

Через несколько дней он явился к директору сумасшедшего дома и сказал: "Благословен Господь, я чувствую себя в добром здравии и свободным от какого бы то ни было беспокойства". Чтобы доказать это, он попросил разрешения обслуживать других больных и проявил удивительное спокойствие и милосердие.

При выходе из больницы его ожидало последнее душевное потрясение: как раз перед дверью проходила похоронная процессия, сопровождавшая тело прекрасной императрицы Изабеллы Аугусты, супруги Карла V, к месту похорон в королевской часовне в Гранаде. Это зрелище - как случилось и с герцогом Франческо Борджиа, именно тогда определившим свое призвание к святости,- окончательно убедило его в том, что он должен посвятить свою жизнь служению Господу нашему, заботясь о самых обездоленных.

Ему исполнилось уже сорок четыре года и жить оставалось только одиннадцать, но за столь короткое время он стал "отцом бедняков", "патриархом милосердия", "чудом Гранады", "честью своего века" - такие были даны ему имена.

Он начал работать, собирая и перепродавая дрова, пока не смог приобрести домишко напротив рыбного рынка, где приютил первых беспризорных. На рынке ему дарили рыбу, которую не удавалось продать, так как тогда ее не умели консервировать, и он готовил из нее еду для своих больных, научившись готовить отличную уху. Кроме того, каждый вечер с корзинкой за спиной и двумя кастрюлями, подвешенными по бокам на перекинутой через плечи веревке, он направлялся в богатые кварталы, и проходя так по улицам, кричал: "Кто-нибудь хочет порадеть о себе? Братья мои, Бога ради, сделайте себе доброе дело!"

Это и есть первоначальный смысл слов, от которых происходит сегодняшнее название основанного им ордена: "Братья Доброго Дела". Исходно это выражение означало не то, что нужно заботиться о более бедных собратьях, но то, что нужно делать добро для самого себя, совершая добрые поступки по отношению к другим. Невозможно по-настоящему любить бедняков, не увидев сначала свою собственную невероятную бедность, необходимость обогатить собственную презренную жизнь, делая себе добро тем, что совершаешь его по отношению к другому.

Святые, возлюбившие бедность, и бедняки увидели в этой любви богатство, способное наполнить их существование лучше всякого сокровища. Порыв милосердия никогда не бывает направлен от богатого к бедному, но только от бедного к бедному: от того, кто обнаружил, что он беден, несмотря на свои богатства, и что его сокровища даны ему для того, "чтобы приобрести сокровище на небесах", совершая добрые поступки на земле.

Поступили первые дары, и дом стал расширяться. Иоанн начал принимать своих больных, разделяя их и распределяя соответственно болезням: одна комната для тех, кого лихорадило, одна для раненых, одна для инвалидов, первый же этаж был предназначен для бродяг и нищих, не имевших крова. И это в те времена, когда в больницах больных собирали толпой без разбора, а самых слабых клали в одну кровать.

Итальянский писатель Ломброзо, определенно не питавший нежности к Церкви, назвал Иоанна Сьюдада "создателем современной больницы". Он сам лично заботился обо всем: принимал нуждающихся в помощи, мыл их, добывал продукты, готовил еду, мыл посуду, подметал полы, стирал белье, ходил за водой и дровами. На посетителей производили впечатление чистота и порядок. И если вначале его считали сумасшедшим, то теперь называли "святым".

Росло число подношений, займов; некоторые предлагали свою помощь и желали разделить его труды; сами же бедняки, наиболее здоровые из них, становились санитарами. Высокопоставленный гранадский священник взял его под свою защиту, но однажды все же заставил Иоанна оставить свои лохмотья и надеть бедную, но чистую тунику, а потом дал ему имя. "Ты будешь зваться Иоанн Божий", - сказал он ему. "Хорошо,- ответил Иоанн, - если так будет угодно Богу!"

Его биограф рассказывает: "Даже самые незначительные лишения и невзгоды ближнего вызывали у него жалость, как если бы он сам жил на широкую ногу". Но цель его всегда был совершенно ясна. Он говорил: "Через тела к душам!" Поэтому он призывал в свою больницу самых усердных священнослужителей, чтобы они работали вместе с ним.

Когда ему приходилось оправдывать свою доброту - ибо он ничего не опасался, даже того, что его могут обворовать или обмануть,- он всегда произносил странную и прекрасную фразу: "Обворуют? Да нет! Я отдаю себя Богу!"

Самое известное из оставшихся его изображений - картина Мурильо, возвращающая нас к знаменитому эпизоду. Однажды зимним вечером Иоанн возвращался домой, держа в одной руке полную корзину еды, а в другой палку и неся на спине беднягу, которого подобрал на улице. Дорога круто поднималась в гору, шел проливной дождь. Иоанн поскользнулся и упал. Услышав крики больного, кто-то выглянул из окна и увидел, как Иоанн бьет себя палкой по спине и сам себе кричит: "Ах ты осел, дурак, слабак, лентяй, ты что, не ел сегодня? А тогда что же ты не работаешь? Бедняки ждут тебя, и посмотри, что ты сделал с этим умирающим!" Потом снова устроил больного у себя на плечах, взял корзину и с трудом направился к больнице.

Его первым постоянным сотрудником был Антонио де Мартин, брат которого был убит из-за дела чести, а он, в свою очередь, всю свою жизнь посвятил тому, что готовил кровную месть. Ничто не могло остановить его, поскольку речь шла о долге чести и крови. Но Антонио был добр и великодушен к бедным, и Иоанн Божий захотел добиться "обращения этого крещеного". Он провел целую ночь в молитве и самобичевании, а наутро пришел к Антонио, бросился перед ним на колени и показал ему Распятие: "Вот, брат Антонио,- сказал он,- вот Кто простит вас, если простите вы, но если вы отомстите за кровь вашего брата, то Господь отомстит вам за Собственную кровь, которую вы ежедневно проливаете, совершая грехи!" Ответ прозвучал сквозь слезы: "Брат Иоанн, я не только прощаю, но из любви к Богу я отдаю себя вам и вашим беднякам". Так Антонио стал его другом и преемником, впоследствии основавшим мадридскую больницу, названную "Богоматерь Любви Божьей".

Кроме него, сотрудником Иоанна стал также убийца Пьетро Веласко.

С той же верой Иоанн обращался к несчастным грешницам, более других привлекавших его милосердную нежность: к проституткам. Каждую пятницу - в память о Страстях Господних - он отправлялся в дом терпимости, выбирал самую падшую из женщин и говорил ей: "Дочь моя, все, что другой тебе может дать, дам тебе я... и даже больше. Прошу тебя только выслушать два слова здесь, в твоей комнате". И пока женщина смотрела на него, он бросался на колени пред своим Распятием и начинал плакать и обвинять себя в многочисленных грехах, а затем говорил: "Подумай, сестра моя, чего ты стоила Господу Нашему!.."

Некоторые раскаивались, но их положение оставалось безвыходным, ибо они были связаны долгами и угрозами. Тогда он отправлялся к какой-нибудь благородной даме просить денег: "Сестра моя, несчастная находится в плену у демона, помогите мне, ради любви к Богу, освободить ее и вырвать из этого презренного рабства". Обычно он получал то, чего хотел. Если ему этого не удавалось, он давал письменное обязательство заплатить все долги, в которых запутались бедняжки.

Что ему приходилось выносить, когда он отдавал себя подобному апостольскому служению, превосходит всякое воображение, но Иоанн считал это особенно необходимым. Когда обвинения против него и клевета становились невыносимыми, он отвечал оскорблявшим его: "Рано или поздно придется тебя простить, поэтому прощаю тебя сразу!"

Ему необходимо было также собирать пожертвования для своих бедняков, и для этого пришлось добраться до самого двора в Вальядолиде. Но сбор пожертвований всегда кончался неудачей: он просил деньги на свою больницу в Гранаде и получал много, но затем неизменно растрачивал их на всех бедняков того самого города, куда приходил за подаянием. Это было столь смехотворно и столь возвышенно, что знаменитый граф Тендилья решил проблему, выдав ему векселя, которые могли быть оплачены только в Гранаде.

Его буквально сжигал огонь милосердия.

Когда в Гранаде пожар охватил главную королевскую больницу, Иоанн бросился прямо в огонь, чтобы спасти больных, и вышел из пламени невредимым. Старинный бревиарий в день его праздника так комментировал этот эпизод: "Проповедуя милосердие, он показал, что внешний огонь обладал над ним меньшей силой, чем тот огонь, который сжигал его изнутри". Эта сцена и была представлена в "Славе" Бернини в день канонизации.

Тем временем его больница росла.

В письме Иоанн рассказывает: "Число бедных, приходящих сюда, столь велико, что я сам часто не знаю, как они смогут прокормиться, но Иисус Христос заботится обо всем и дает им еду, ибо только дров нужно на семь или восемь реалов в день; город велик, и в нем очень холодно, особенно теперь, зимой, и много бедняков приходит в этот дом Божий; всех вместе, здоровых и недужных, слуг и паломников, набирается больше ста десяти человек... Мы принимаем здесь любых людей, с любыми недугами: здесь и те, у кого отнялась конечность, и калеки, и прокаженные, и немые, и сумасшедшие, и паралитики, и паршивые, много стариков и много детей; а кроме них, приходит еще множество паломников и путников, и им дают огонь, и воду, и соль, и посуду, чтобы готовить и есть, и все это не приносит дохода; но Иисус Христос заботится обо всем...

И поэтому я должник и пленник одного только Иисуса Христа..."

Он говорил: "У меня нет времени вздохнуть даже для того, чтобы сказать "Верую"".

В начале 1550 года он тяжело заболел; одна его благородная благодетельница пришла и увидела его в лихорадке, на жалкой кровати, сделанной из голой доски, где подушкой служила корзина для сбора пожертвований. Она получила от архиепископа разрешение - для Иоанна это было приказом - перенести больного в свой дом. Когда его уводили, бедняки кричали и протестовали, окружив носилки, и Иоанн был расстроен. Он благословлял их, плача, и говорил: "Богу ведомо, братья мои, как я желал бы умереть среди вас! Но раз он хочет, чтобы я умер, не видя вас, да исполнится его воля!"

На слишком мягкой кровати Иоанн открыл архиепископу, что его тревожат три вещи:

"Первое: я так мало служил Господу нашему, хотя получил так много.

Второе: нуждающиеся, раскаявшиеся и упорствующие в своих заблуждениях грешники, заботу о которых я взял на себя.

Последнее: те долги, в которые я вошел ради Иисуса Христа".

Сказав это, он вложил ему в руки тетрадку с записями долгов, которую носил у самого сердца. И не успокоился, пока архиепископ не обязался лично оплатить их.

На заре 8 марта, когда все еще спали, он спустился со слишком удобного ложа, встал на колени, прижимая к груди свое Распятие, и испустил дух - в возрасте пятидесяти пяти лет. Таким его и нашли: уже давно умершим, но все еще стоящим на коленях. Похороны были внушительными: гроб несли четыре знатнейших дворянина, но первыми в процессии шли бедняки из его больницы.

Лопе де Вега в поэме, о которой мы уже упоминали, писал: "Он так любил бедность, что случись ему встретить вместе ангела и бедняка, он оставил бы ангела и обнял бедняка".

И еще: "В Вифлееме тебя призвал Бог-ребенок в яслях, а в больнице - Бог-калека в постели".

Недавно написанная биография очень точно подводит итог его странной жизни: "Это был человек, которому надо было бы встретить св. Иоанна Божьего, и он открыл его в себе самом".

СВЯТОЙ ФИЛИПП НЕРИ

(1515-1595)

Св. Филипп Нери родился во Флоренции в 1515 году, и юность его пришлась на те времена, когда город боролся за свою независимость от тирании Медичи.

Биографы сообщают, что дух молодого флорентийца навсегда проникся в то время тремя вещами: несгибаемой любовью к свободе, страстью к "Хвалам" Якопоне да Тоди (которые в Тоскане пели чаще, чем где бы то ни было) и привязанностью к книге фацеций Пьевано Арлотто - сборнику историй и анекдотов, который Филипп всегда будет носить с собой. Последнее выражает неповторимую сторону его святости - ту, что дала название одной его знаменитой биографии: "Божий шут". Сегодня эти приметы, появившиеся в самом начале его пути, могут показаться маловажными, а то и просто странными, но они становятся интересными, если попытаться разобрать их повнимательнее и постараться постичь миссию, выпавшую на долю этого святого в Риме XVI века - века, который он прожил почти целиком: с 1515 по 1595 год.

Мы попадаем в эпоху расцвета католической реформы - движения, душой которого были святые - особенно много их было в Риме,- чья деятельность была особенно активной в сравнении с нравственной слабостью некоторых пап и тогдашних церковных институтов. Но эта реформа, как ни полна она была жизни и самобытности, все-таки подвергалась опасности закоснеть в том, что затем было названо "Контрреформацией", потому что черпала свои жизненные силы прежде всего в реакции на протестантизм.

После возникновения протестантского движения и разрыва Церковь должна была бы всецело довериться своим истинным святым и реформаторам, которых тогда было великое множество (в Испании их насчитываются десятки, в одном только Риме можно было встретить св. Игнатия Лойолу, св. Филиппа Нери, св. Камилло де Леллиса, св. Джованни Леонарди, св. Феличе да Канталиче, св.Пия V, св. Карло Борромео), но многие считали, что лучше будет, если на заблуждение отвечать ужесточением аскезы и доктрины, строгостью законов. Достаточно вспомнить как один из многих примеров Папу Павла IV Карафу, который остался в истории как "грозный" Папа, считавший инквизицию "зеницей своего ока".

Вне всякого сомнения, строгость и борьба с заблуждениями были необходимы, но те, кто слишком настаивал на них, парадоксальным образом подтверждали правоту людей, обвинявших Церковь в том, что она отняла у христианина свободу, которую Христос завоевал для него ценой собственной крови. Правда и то, что часто инквизиция подозревала и расследовала деятельность как раз тех святых, которых Христос посылал Церкви, чтобы поддержать ее, и которые не могли выполнить эту задачу, не внося новой духовности.

Церкви всегда опасны реформаторы, если они не святые, называют ли они себя прогрессивными людьми или консерваторами. Св.Филипп Нери на общем фоне католической реформы и во времена самой жесткой контрреформации являет собой радостный и умный призыв к свободе. В течение многих лет в Риме, куда Филипп переехал еще в молодые годы, он был просто мирянином, свободным от всяких уз. Чтобы обеспечить свое существование, он работал воспитателем двух мальчиков в доме Качча, другого флорентийца; взамен получал лишь восемь четвериков зерна в год и горсть оливок в день, ночевал на чердаке. И так он жил почти в полном одиночестве, если не считать выполнения обычного долга христианского милосердия по отношению к самым бедным.

У него был особый способ молиться: "посещение семи церквей". Он начинал свое паломничество ночью с собора св. Петра, потом шел в собор св. Павла за крепостной стеной, затем в собор св. Себастьяна, после к св. Иоанну в Латерано, оттуда к св. Лючии, св. Лоренцо, в Санта-Мария-Мадджоре: путь длиной в двадцать километров, который вместе с остановками и долгими молитвами занимал у него целую ночь. Любимым местом остановки для него были катакомбы св.Себастьяна, тогда еще почти неизведанные, там он провел в молитве много ночей. Один из биографов весьма проницательно заметил, что, поступая так, Филипп Нери, кажется, хотел дотронуться рукой до прочных оснований христианского Рима (оснований, орошенных кровью мучеников) в тот момент, когда все здание, казалось, вот-вот пошатнется.

Он посвятил также некоторое время изучению философии и теологии, чтобы лучше понимать божественные вещи, но это длилось недолго, потому что, по его словам, он оказывался в невыносимом положении: учение отвлекало его от Бога, а Бог отвлекал от учения. Св. Игнатий Лойола, столкнувшийся с теми же трудностями в Барселонском университете, счел их искушением, каковым они и были перед лицом его миссии, Филипп же увидел в этом благодать, позволившую ему обрести большую свободу и свой собственный, неповторимый стиль: он удивительным образом развил свой ум, изучая непосредственно людей (хотя не следует забывать и о том, что его библиотека всегда была очень хорошо подобрана).

Итак, вначале Филипп жил почти как отшельник.

Когда ему было около двадцати трех лет, он начал бродить по городу - главным образом в кварталах, где такие же, как и он, флорентийцы занимались торговлей и банковским делом, - и задавал всем неожиданный вопрос, лишавший их дара речи: "Ну, братья мои, когда мы наконец станем добрыми?"

В это время с ним произошло мистическое событие, трудно объяснимое, но совершенно точно подтвержденное документами: однажды ночью во время молитвы - это было незадолго до Троицына дня - он почувствовал себя охваченным такой любовью к Богу, что эта любовь свернулась внутри него огненным шаром, который проник ему в грудь и так расширил сердце, что сломал два ребра и заметно деформировал бок; впоследствии самый знаменитый хирург того времени констатирует это, когда будет делать ему вскрытие.

Существуют многочисленнейшие свидетели, рассказывающие, что в некоторых случаях, когда любовь к Богу охватывала его особенно сильно, от его сердца исходило обжигающее тепло, которое можно было почувствовать снаружи, и такое сильное биение, что иногда даже стены в комнате дрожали. Хотя он мог управлять этим состоянием и по своему желанию.

Мы можем быть сколь угодно недоверчивыми, но свидетели настолько многочисленны и внушают такое доверие, что в данном случае можно думать, что перед нами - одно из тех чудес, с помощью которых Бог напоминает нам, что некоторые страницы Священного Писания (как те, например, где Дух Святой сходит на апостолов огненными языками) - не просто какие-то небылицы. Какому-нибудь кающемуся, встревоженному и больному, достаточно было положить голову на грудь Филиппу, чтобы почувствовать себя обогретым и укрепленным. И когда Папа повелел всем священникам надевать для исповеди белое облачение, Филипп Нери отправился к Папе, чтобы объяснить ему, что для него невозможно выполнить этот приказ: он не перенесет еще одной одежды на груди. И Папа дал ему особое разрешение.

Но мы забегаем вперед; в те времена, когда этот мистический дар овладел им, Филипп был всего лишь молодым мирянином.

Его жизнь занимало образование двух мальчиков, молитва и помощь бедным. Тогда-то он и познакомился с Игнатием Лойолой и Франциском Ксаверием и проникся к ним огромным уважением; именно через Филиппа "Общество Иисуса" приобрело своих первых членов-итальянцев. Но сам он уклонялся от вступления в общество. Св. Игнатий говорил, что Филипп Нери - "это колокол, который созывает людей в церковь, но сам все время остается на колокольне".

Он не собирался принимать сан, но иногда проповедовал в церкви у одного старого и странного священника, который обычно после принесения Святых Даров приглашал высказаться кого-нибудь из присутствующих.

В 1550 году он посвятил себя организации Братства для приема паломников, прибывших в Рим по случаю Юбилея 27 (и действительно, св. Филипп Нери может считаться основателем существующих ныне "комитетов Святого года"). Рассказывают, что ему удавалось принимать и селить каждый день не менее пятисот человек. По окончании Юбилея организованный им приют начали использовать для "выздоравливающих", т.е. для бедных, раньше времени выписанных из больниц и бродивших без пристанища, отчего они только заболевали еще сильнее прежнего.

Между тем годы шли - ему было уже тридцать, - и настал день, когда его исповедник, долго перед тем наблюдавший за ним, сам сделал первый шаг и приказал ему принять священнический сан: Филипп не хотел, но уступил из послушания.

В те времена, когда не существовало семинарий, подготовка Филиппа была более чем достаточной. Он был посвящен в 1551 году и поселился при церкви Св. Иеронима, свободный от каких бы то ни было определенных обязательств: чтобы продолжать пользоваться такой свободой, он отказался от всякой платы и предпочел показаться чудаком. Служа мессу в час, когда было мало народу, он проговаривал ее как можно быстрее, иначе ему не удалось бы закончить, такое сильное волнение охватывало его.

Тем временем его комната стала местом встреч, куда постоянно приходили друзья и кающиеся, большей частью молодежь. Он вынужден был проводить собрания на чердаке церкви: здесь и родилась "Оратория".

Это название возникло потому, что собравшиеся приходили к Филиппу послушать какую-нибудь речь - oratio. Сначала каждый немного молился про себя, затем читали какой-нибудь текст, затем один из присутствующих разъяснял его, потом другой задавал вопросы, еще один возражал, кто-то высказывал свое мнение. От размышлений затем переходили к рассказу: это мог быть эпизод из истории Церкви, из жизни Христа или из жизни святых. Филипп председательствовал, наблюдал, делал краткие замечания, иногда поправлял, формулировал выводы. Собрания длились всю вторую половину дня, и каждый был свободен прийти или уйти: всегда находился кто-нибудь, кто спешил занять опустевшее место. В конце, для облегчения, исполнялась хорошая музыка: здесь родились те сочинения, которые еще сегодня называют "ораториями". Для Филиппа сочиняли знаменитые руководители капелл крупнейших соборов: Анимучча (Базилика в Латерано) и Палестрина (собор Св. Петра). Оба умерли, можно сказать, на руках у Филиппа.

Рассказывают даже такую трогательную историю. Говорят, что Палестрина умер в то время, когда Филипп с нежностью произносил слова одного из его мотетов: "Разве не радостно тебе пойти и насладиться праздником, который сегодня устроен на небесах в честь Царицы Ангелов и Святых?" И умирающий ответил ему словами того же песнопения: "Да, я страстно желаю этого! Если бы могла Мария получить для меня эту благодать у Божественного Сына своего!"

За минутами обучения и облегчения следовали минуты, отданные делу милосердия: члены "Оратории" должны были посещать больницы, чтобы предложить свое время и свою заботу самым обездоленным.

Так в этом мире, где различия между благородными и плебеями, между образованными и неграмотными были очень сильны, родилось новое и странное "братство", которое один из биографов описывает так: "К первоначальной группе подмастерий и банковских служащих-флорентийцев [присоединились затем] знатные сеньоры, музыканты и певчие базилики, мелкие ремесленники, молодые израэлиты, которых Филипп своим обаянием вырвал из их гетто, слуги высших священников и даже грабители с большой дороги. Филипп одинаков со всеми и в то же время знает, как обойтись с каждым".

Своими неожиданными поступками он буквально осуществлял на практике некоторые предписания Евангелия, как например, в тот день, когда он поспешил подойти к бедному и застенчивому сапожнику, вытащил его из самого угла и посадил рядом с собой со всеми почестями.

Точно так же он принял - как старого и давно ожидаемого знакомого - бродягу с лицом висельника, случайно заглянувшего в это странное собрание. И если эти эпизоды позволяли ему на глазах у учеников создавать "живую иллюстрацию" некоторых положений учения Иисуса, которые трудно бывает применить в жизни, то та более общая "демократия", о которой мы сказали выше, отражала еще более глубинные педагогические принципы.

Речь шла не только о духовной свободе или пренебрежении светскими условностями и о восстановлении христианского "равенства", но о новом способе "представлять себе духовную жизнь и святость". Филипп, как рассказывает один из его первых учеников, хотел, "чтобы духовная жизнь, которую обычно считают трудным делом, стала чем-то столь привычным и домашним, чтобы человеку любого состояния была приятной и легкой...; каждый, какого бы он ни был звания или сословия, работает ли он, остается ли дома, будь он мирянином или священником, представителем высшего духовенства или светским князем, придворным или отцом семейства, образованным или неучем, торговцем или ремесленником, любого рода человеком, способен на духовную жизнь".

Св. Франциск Сальский, по праву знаменитый тем что углубил и всячески проповедовал это учение, дав тем самым новое направление христианской духовности, познакомился с ним во время бесед с Филиппом Нери.

Нам трудно представить себе, каким жизненным порывом была проникнута Оратория и какую истинную реформу она излучала!

Не было недостатка и в страсти к миссионерству. Филипп говорил обычно: "Дайте мне 10 человек, действительно забывших о себе, и тем самым вы дадите мне силы обратить весь мир!" И действительно, эта группа не была замкнута сама на себе: среди читавшихся текстов часто звучали письма, которые ученики Игнатия Лойолы посылали из далеких и неизвестных стран, и слушатели внимали им с несказанным вниманием. В частности, их сердца загорались, когда они слушали рассказы и призывы, исходившие от Франциска Ксаверия.

Сам Филипп рассказал, как однажды они все пришли к старому цистерцианскому монаху к Трем Фонтанам, чтобы спросить у него совета: они думали все вместе отправиться в качестве миссионеров в далекие страны Востока. И получили ответ, который с тех пор и навсегда стал их взаимным братским призывом к "реализму призвания": "Твоя Индия находится в Риме!" Так они стали осуществлять в центре христианства свою удивительную "развлекательную" (но какую все же благородную!) миссию.

В те годы - после строгих запретов покойного Папы - в Риме был восстановлен карнавал, со всей традиционно присущей ему вседозволенностью. Филипп не смутился: он организовал свой карнавал так, чтобы добиться возможно большего количества участников. Он вспомнил о своем старом молении в "семи церквах" и превратил его в те дни в пикник, в котором приняло участие до трех тысяч человек: посещение собора св. Петра, месса в соборе св. Себастьяна, завтрак на лугу и музыка под открытым небом в течение всего пути.

История повторялась из года в год и чуть было не кончилась плохо: кардинал Викарий начал расследование и на время отстранил Филиппа от исповеди. Говорили, что он отправился в путь со своей процессией, а за ними шли семь мулов, нагруженных пирожками. Но имели место и более серьезные обвинения: было точно известно, что Филипп - приверженец Савонаролы, что он держит на столе его портрет и сам пририсовал ему нимб. Этот веселый и увлекающий за собой священник мог превратить своих последователей в толпу фанатиков и бунтовщиков, стоило ему лишь захотеть.

Как раз в то время грозный Папа Павел IV решил начать процесс, целью которого было привести к окончательному осуждению Савонаролы и к запрещению всего им написанного.

Расследование длилось шесть месяцев, и двое святых (св.Филипп Нери в Риме и св.Катерина Риччи в Прато) мобилизовали все свои силы и все свои связи, чтобы помешать обвинительному заключению. В день вынесения приговора (который, по общему предположению, должен был стать осуждающим), Филипп Нери провел много часов в молитвенном экстазе перед Святейшим. Придя в себя, он сказал, что Господь услышал его молитвы. И действительно, в тот самый час Конгрегация Кардиналов "освободила память и писания Савонаролы от каких бы то ни было обвинений в ереси". Чтобы удовлетворить Папу, в индекс запрещенных книг были внесены лишь некоторые, самые яростные его проповеди.

И для Филиппа процесс кончился благополучно, так что даже Павел IV известил его, что хотел бы принять участие в каком-нибудь собрании Оратории.

В 1564 году Филипп начал отбирать среди своих учеников тех, в ком он видел наибольшие способности и склонность к священнослужительству, и начал организовывать одну из первых семинарий того времени, заложив начала своей общины, которая разместилась в "Новой Церкви" 28. Но Филипп даже после основания общины продолжал жить отдельно, так он был привязан к свободе, бывшей для него важнейшим божественным даром.

Тем временем все росла слава о его святости, о его глубокой мудрости и юморе, о его лукавых проделках и даже о его чудачествах: с годами все больше и больше говорили о его чудачествах. Еще сегодня, когда в Риме говорят о ком-нибудь "филиппино", значит, речь идет о веселом и хитром человеке. Люди рассказывали о его экстазах, о его глубоко волнующих мессах, о его способности читать в тайниках сердец, о его смирении и самоотверженности. Но также и о его невероятной оригинальности.

Ему предложили кардинальский сан. Он сказал свои ученикам: "Вот кардинальская шапочка, которую носил Папа Григорий XIII и которую он послал мне, чтобы сделать меня кардиналом, а я принял ее с тем условием, что сам скажу ему, когда захочу быть кардиналом, и Папа удовлетворился; а я хочу сделать из нее заплату себе на живот".

Иногда он принимал у себя знаменитых деятелей, будучи одет странным образом или в вывернутом наизнанку платье. Иногда одевался роскошно и расхаживал со смехотворной важностью. Иногда делал все возможное, чтобы сойти за дурачка: ходил гулять с остриженной наполовину бородой, носил на голове большую голубую подушку, держал в руках огромный букет желтых цветов, ходил в огромных белых туфлях или надевал на рясу огненно-красную кольчугу.

Эти примеры меньше удивят нас, если мы подумаем о тяжеловесной пышности одеяний сеньоров и дам той эпохи. Филипп убивал разом двух зайцев: унижался, убеждая многих, что он не святой, а лишь чудак, и прекрасно высмеивал пороки своего времени.

Однажды он занимал почетных иностранных гостей чтением забавных историй - фацеций. Но этим же он занимался и перед тем, как служить мессу, чтобы несколько отвлечься, иначе он немедленно впадал в экстаз. И действительно, он "вынужден" был держать в ризнице щенков и птичек, чтобы немного поиграть с ними, прежде чем погрузиться в службу.

Порой ему приходилось немного отложить начало мессы, чтобы перечитать несколько страниц из сборника фацеций, которые он так любил. Даже стоя перед алтарем, он останавливался время от времени и, читая Евангелие, поигрывал ключами или часами. Чем ближе подходил момент освящения, тем больше он чувствовал, как вера и волнение неудержимо охватывают его. Говорят, что служка слышал, как он шептал, держа в руках чашу: "Это кровь! Это воистину кровь!" Но если ему случалось произнести особенно удачную проповедь, он затем спускался с кафедры, пошатываясь и спотыкаясь, как пьяный, так, что вызывал смех.

Любое чудачество годилось для того, чтобы не говорили о его святости и чтобы высмеять недостатки учеников.

Однажды один из них выказал необычайную гордость тем, что произнес особенно удачную проповедь, и тогда святой наговорил ему комплиментов больше, чем кто-либо другой, но затем заставил из послушания повторить точь-в-точь эту проповедь в шести различных случаях, так что все убедились, что этот проповедник знает только одну проповедь.

Подобное переплетение святости и юмора оборачивалось удивительным здравым смыслом в том, что касалось педагогики.

Однажды Филипп заметил, что исповедовавшийся ему человек очень слабо раскаивается и говорит о своих грехах безо всякого истинного "страдания". Он дал ему договорить, затем сказал, что отлучится на минутку, и попросил кающегося подождать коленопреклоненным. Филипп все не возвращался, а тем временем бедняга стал нервничать: сначала забылся, потом принялся оглядываться и в конце концов начал внимательно рассматривать единственную вещь, которая была у него перед глазами: изображение Распятия. Когда Филипп вернулся, он нашел его плачущим от мысли о том, чего стоили его грехи Сыну Божьему.

Более известен и забавен, но не менее "серьезен" случай с женщиной, все время исповедовавшейся в том, что разносит сплетни на весь квартал, но не пытавшейся исправиться, настолько этот грех казался ей незначительным. Но только до того момента, пока Филипп на назначил ей в качестве покаяния придти к нему, ощипывая по дороге тушку курицы; затем он попросил ее вернуться назад и собрать по одному все перья, которые ветер разнес неизвестно куда. И больше не было необходимости в долгих объяснениях.

Множество раз ему случалось показать всю свою отцовскую мудрость.

Одной женщине, которая смотрела как умирает ее девочка, он сказал с грубой нежностью: "Успокойся, Господь хочет этого. Достаточно, что ты была кормилицей у Бога".

Одной кающейся, обеспокоенной своей судьбой в вечности из-за множества совершенных грехов, он сказал:

-- Скажи-ка, за кого умер Христос?

-- За грешников! - ответила она

-- А ты кто?

-- Грешница!

-- Так значит рай твой, твой, твой!

С теми же, кто упорствовал в своих заблуждениях, он отказывался вступать в дискуссии. Он говорил: "Этих высокомерных людей следует убеждать не глубокомысленными писаниями и диспутами, но вещами простыми и святыми".

Знаменитыми стали некоторые его высказывания, которые еще сегодня используются как девизы при воспитании:

"Угрызения и грусть, долой из моего дома!"

"Святость требует совсем немного ума!"

"Господи, дай мне понять до глубины день сегодняшний и не пугай меня завтрашним!"

"Бедность - это любовь, но грязь - нет!"

"Рай сделан не для мошенников!"

"Господи, поступай со мной, как знаешь и хочешь!"

"Нет ничего в этом мире, что бы мне нравилось, но мне нравится, что это так!"

"Святой Дух обитает в невинных и простых умах".

И наконец, Филипп, как ставший истинным "римлянином", использовал местные проклятия, но изменял их на свой лад: "Чтоб мне быть убитым за веру!"

Но мы никогда не должны забывать, что все это сверкающее остроумие и детская свежесть рождались в сердце, влюбленном в одного лишь Христа.

Он писал: "Мы так сосредоточены на божественной любви, мы так глубоко проникаем в раны Христа, в живой источник знания вочеловеченного Бога, что отрекаемся от самих себя и не находим более пути наружу".

Знаменитыми стали такие афоризмы:

"Кто хочет иного, чем Христос, не знает, чего хочет; кто просит иного, чем Христос, не знает, чего просит; кто действует - и не во имя Христа, не ведает, что творит".

Потому Филипп и написал однажды молодому человеку, желавшему оставить его сообщество, написал с нежностью, но и с большой строгостью: "Теперь же твое дело -- остаться или вернуться. Ибо мы людей силой не удерживаем! ...В общем, без Христа ты никогда не увидишь добра, которое было бы истинным добром".

Но мы должны помнить, что его каждодневной заботой и работой было прежде всего совершать таинство покаяния. Он посвящал этому долгие часы и всегда, до поздней ночи, оставался в распоряжении грешников, нуждавшихся в прощении, и сыновей, жаждавших духовного руководства и укрепления.

Можно сказать, что он буквально согревал их, прижимая к своему сердцу - тому сердцу, которое уже с самого первого мистического опыта, описанного ранее, казалось, действительно горело: многие свидетельствовали, что физически ощущали огонь, исходящий из его груди.

Вот как он однажды с помощью некоего подобия притчи объяснил, что означает в действительности отдаваться обращению грешников: "Говорят, что голодный пеликан, придя на берег моря, заглатывает плотно закрытые морские ракушки, твердые, как камешки, с устрицей или песчанкой внутри; и, переваривая их в желудке, он согревает их, и они открываются, освобождаясь от этой своей твердости; и он выплевывает их; и так питается пеликан мясом устрицы, которая до этого была плотно закрыта. Вы же кладите себе в сердце этих твердых, упорствующих грешников и, с милосердием взывая к Богу, заставьте их совершить покаяние... И Бог пошлет им раскаяние, и они откроются свету благодати, и ваши души изойдут в сладостных слезах, думая о радости, которая произойдет на небе у Бога и ангелов..."

Он почти ничего не написал, кроме нескольких "Писем" (одно из них, от 11 октября 1585 года, мы только что процитировали), но воспоминания о Филиппе были настолько живыми, что даже Гете в своем "Путешествии в Италию" посвятил ему несколько страниц, называя его "мой святой".

Мне кажется, стоит процитировать еще два отрывка из писем, в них - весь его стиль, все его сердце, весь его нежный и святой юмор.

Некоей "Мадонне Фиоре Раньи из Неаполя" Филипп писал: "Хотя я и не пишу никому, но не могу не написать моей почти что первородной дочери, Мадонне Фиоре, которой желаю цвести; и чтобы затем цветок дал хороший плод, плод смирения, плод терпения, плод всех добродетелей, приют и средоточие Святого Духа; и таким обычно бывает тот, кто часто причащается. И если бы это было не так, я не хотел бы иметь вас дочерью; а если бы вы и были моей дочерью, то неблагодарной, так что в день Суда я хотел бы быть против вас.

Бог да не допустит этого; но пусть он будет добр к вам и сделает вас плодоносным цветком, и огнем, чтобы бедный ваш отец, умирающий от холода, мог у него согреться.

Больше ничего. Весь ваш.

Рим, 27 июня 1572. Филипп Нери".

Любовь к Богу и человеческая нежность перемешены в этом письме в том верном соотношении, какое дается только благодатью.

Едва ли не прекраснее письмо, которое Нери написал Клименту VII, упрекая его в том, что Папа не приходит к нему в гости. Он говорил ему, поверяя среди прочего самую сокровенное - ниспосланную ему мистическую благодать: "Иисус Христос в семь часов утра пришел ко мне; а Ваше Святейшество хоть бы один раз пришли в нашу церковь!

Христос - Бог и человек, и приходит ко мне каждый раз, как я этого захочу; а Ваше Святейшество лишь человек, рожденный святым и добропорядочным; Он родился от Бога Отца; Ваше Святейшество родилось от донны Аньезины, святейшей женщины; но Он родился от Девы всех дев. Я многое мог бы сказать, если бы хотел дать волю моему гневу...". И продолжал, прося его об особой милости такими словами: "Приказываю Вашему Святейшеству исполнить мою волю...". Но потом письмо заканчивается обычным образом: "С величайшим подобающим мне смирением, целую святейшие ноги...".

Папа Климент отослал ему обратно записку, приписав на полях с любовью: "По поводу того, что не пришел к вам, так Ваше Преподобие этого не заслуживает, поскольку вы не соизволили принять кардинальский сан... А когда Господь наш придет к вам, помолитесь ему за нас и за насущные нужды христианства!".

В 1592 году Филипп, казалось, был при смерти. Уже врачи задернули занавеси у его кровати и предложили собравшимся спокойно дожидаться неизбежного теперь конца. И вдруг все услышали, как он воскликнул: "О, моя Святейшая Мадонна! Моя прекрасная Мадонна! Благословенная моя Мадонна!" Отдернули занавеси и увидели, что он на коленях, с простертыми вверх руками, висит в воздухе и, плача, повторяет: "Я не достоин! Кто я такой, дорогая моя Мадонна, почему вы пришли ко мне? Кто я такой? О Святейшая Дева! О Матерь Божья! О благословенная в женах!"

Когда он очнулся от этого экстаза, то сказал присутствующим: "Разве вы не видели, что пришла Матерь Божья и унесла все мои страдания?" Потом заметил, что стоит на коленях, спрятался в кровать, с головой закрылся одеялом и разрыдался. Затем сел на кровати, выпрямился и, довольный, сказал врачам: "Вы мне больше не нужны! Мадонна вылечила меня!"

Ему было семьдесят семь лет. Он проживет еще три года в некоем подобии постоянной молитвы. И каждый день он все более желал одного - Святого Причастия. Когда ему не удавалось заснуть, он не звал врача, но просил: "Дайте мне моего Господа, и потом я засну!".

Он умер на праздник Тела Христова в 1595 году.

Его канонизировали вместе со св. Игнатием Лойолой и св. Франциском Ксаверием, последнего он знал и любил; вместе со св. Терезой Авильской (родившейся с ним в один год) и со св. Исидором Земледельцем - все они были испанцами. В тот день римляне, которые тогда слегка недолюбливали испанцев, весело говорили, что Папа канонизировал "четверых испанцев и одного святого".

В Италии еще при жизни Нери имела хождение латинская книга с таким названием: "Philippus, sive de Laetizia cristiana" - "Филипп, или Христианская радость".

СВЯТОЙ ЛУИДЖИ ГОНЗАГА

(1568-1591)

Святые "зрят Бога" - не потому только, что иногда их посещают откровения или необыкновенные внутренние озарения, но главным образом потому, что они самой своей жизнью принимают как очевидность, что Бог есть; что Он явил Свое отцовство через Своего Сына, Иисуса; что Святой Дух "знает наш дух" и что наш дух может действительно узнать Его как давнего друга.

И живут святые так, что оказываются "современными" Христу, участвуя в тайнах Его жизни: они познают эту жизнь в личном "мистическом" опыте, который реальней самых реальных вещей.

В самом деле, все прочее удаляется от нас вместе с тем отрезком времени, в котором оно существует, в то время как участие в тайнах Христовых позволяет вечности Божией войти в эти временные отрезки; таким-то образом она и "сохраняет их для жизни вечной".

Поэтому истинный облик святых часто ускользает от нас: они общаются со своими современниками, и мы усердно изучаем письма, хроники, документы, но нередко забываем, что они близко общаются и с каждым из Ликов Пресвятой Троицы, с Иисусом, воплотившимся Сыном Божьим, с Пресвятой Девой, со святыми.

Часто люди, стремящиеся узнать и понять того или иного святого, не придают большого значения его отношениям с Небом: так называемые "светские" биографы с раздражением пренебрегают ими из принципа, а верующие предпочитают рассматривать эти отношения как нечто "отдельное". И в результате получается, что святые всегда предстают какими-то странноватыми, а в худшем случае и просто подозрительными личностями.

Все это в особой степени относится к святому Луиджи Гонзага: на фоне царедворцев и иезуитов он может показаться ушедшим в себя ангелоподобным неврастеником, но если представить его перед Распятием и Пречистой Девой, картина изменится, заиграет живыми красками, наполнится его горячей, пылкой любовью ко Христу и Его Пресвятой Матери.

Было время, когда люди интуитивно ощущали все эти вещи: Луиджи Гонзага был причислен к лику святых очень рано, спустя всего 14 лет после смерти, и еще при жизни своей матери. Случилось это во многом благодаря давлению снизу: народ сам провозгласил его святым. Почитание его распространялось вопреки всем установленным правилам, и еще до официальной беатификации, по особому распоряжению Папы, художникам было позволено изображать Луиджи в сиянии святости, а некоторым церквам - поместить у себя такие изображения.

Не стоит думать, что за столь ранней беатификацией Гонзага стоит могущественный Орден Иезуитов, стремящийся во что бы то ни стало прославить "своих", достаточно вспомнить, что Луиджи, скончавшийся в 1591 году, был причислен к лику святых в 1604, в то время как сам основатель Ордена Игнатий Лойола удостоился этой чести лишь в 1609 году, то есть спустя целых пятьдесят три года после своей смерти. Иезуиты даже предпринимали кое-какие шаги, чтобы воспрепятствовать канонизации Луиджи прежде его собственного наставника.

И вот с середины прошлого столетия антицерковная Италия принялась с неслыханной яростью и неприязнью нападать на этого святого. Даже Джоберти, будучи священником, считал, что святость Гонзага "бесполезна сама по себе и вредна для подражания", и горячо советовал не предлагать святого юношеству в качестве жизненного образца. В начале нашего века Турати "посвятил" св. Луиджи богохульный сонет, в котором именовал его "изнуренным святошей", изображал лицемерно целомудренным, погрязшим в "непристойных грезах". В заключение Турати обращается прямо к нему и заявляет, что желал бы "плюнуть в его бесстыжее лицо". Автор вышедшей в 1922 году биографии нашего святого с прискорбием отмечал, что несколькими годами ранее некий человек, имени которого он не называет, "один из самых знаменитых людей на свете", позволил себе написать в одной газете с немалым тиражом следующее: "Мы презираем чистоту импотентов; мы плюем в лицо всем этим св. Луиджи Гонзага, которые боятся взглянуть в глаза матери-жизни из страха совершить грех!". Нет ничего удивительного в том, что этим неназванным лицом был Муссолини, тогда еще не пришедший к власти (что, впрочем, вряд ли его извиняет).

В общем, враги Церкви нередко потешались, выставляя Гонзага этаким "недоумком, искусственно превозносимым в интересах иезуитов" или же неудачно выбранным образом в борьбе с распущенностью XVI столетия. Вспомним еще, что под эгидой католического университета монсеньеру Франческо Ольджати пришлось издать полемическую брошюру под названием "Мнимое слабоумие св. Луиджи Гонзага".

Четырехсотая годовщина со дня смерти святого (1591-1991) побудила многих биографов развенчать, наконец, сложившиеся представления о Гонзага как о "кривошеем мальчике с лилией в руках". Взамен был предложен новый образ Луиджи Гонзага, более соответствующий духу времени: образ отрицателя любых социальных привилегий и "добровольного мученика", запечатленного, как на фотокарточке, в момент последнего подвига: будущий святой, а пока юный изможденный иезуит, тащит на плечах зачумленного, от которого и заражается смертельным недугом.

Кое-кто разглядел в нем "покровителя больных СПИДом". Чудесная мысль - если это поможет ощутить величие церковной милосердной любви и несомненное для всех призвание к святости; глупая и смешная затея - если не помнить, что Луиджи всегда был покровителем как раз тех, кто не просто сострадает несчастным, но посвящает им всю свою жизнь. И в конце концов, лучше бы нам учиться у него чистоте и невинности, в том числе и физической. Есть опасность, что возникнут просто какие-то новые формы почитания Луиджи Гонзага, а между тем стоило бы по-новому и лучше осмыслить и уяснить то "Слово Божие", каким всякий святой стремится быть для Церкви.

Вернемся же к нашему первоначальному утверждению: чтобы понять святого, нужно увидеть его жизнь и деяния в реальном историческом контексте. Но при этом следует иметь в виду, что рядом с Луиджи "жили", с ним "общались" не только известные люди той эпохи, но и Иисус, Матерь Его Мария, ангелы и святые, которые обитают на небесах - и вместе с тем присутствуют здесь, на земле.

Начнем все же с человеков.

Родился Луиджи в 1568 году. Его предками были маркизы Кастильонские Гонзага. В герцогском дворце Мантуи, на фреске кисти Мантеньи, украсившей в 1474 году знаменитую "Комнату новобрачных", изображен молодой Родольфо, который приходится нашему святому прадедушкой. Ферранте Гонзага, отец Луиджи, был человеком горделивого нрава, донельзя вспыльчивым и гневливым, завзятым игроком, но эти недостатки характера сочетались в нем с преданностью семье и вере. Мать, Марта ди Сантена, графиня Пьемонтская (по матери - делла Ровере), останется в памяти потомков как женщина святая, оказавшая несомненное влияние на мировосприятие сына с самого раннего детства.

Познакомились и поженились Ферранте и Марта совсем юными. Произошло это при Мадридском дворе, и говорят, что это было первое венчание по канонам Тридентского Собора.

Луиджи задержался с появлением на свет: роды протекали настолько трудно, что мать поручила младенца заступничеству Богоматери Лоретской, и его окрестили, когда он еще не вполне выбрался из материнского чрева. Древние летописцы с радостью отмечали: "Младенец не прежде на свет появился, чем, по благодати Божией, в Боге возрожден был, что следует приписать особой милости Божией, которая от матернего лона восхотела почить на нем".

О роде Гонзага вообще говорили, что быть бы им в Италии первыми - по богатству, доблестям и связям,- не уничтожь они постепенно сами себя жестокостью, расточительством и безудержным развратом. В прежние времена, говоря о нашем святом, проповедники обычно пользовались такой лапидарной характеристикой: "Целомудрен, хотя и Гонзага". И хотя Ферранте и Марта, в отличие от прочих родственников, были тверды в вере, и их семью не пощадили кровь и беда.

Дедушку, которого тоже звали Луиджи, обвиняли в том, что он отравил герцога Урбинского и замышлял в отношении Пьерлуиджи Фарнезе. Позднее, уже после смерти нашего Луиджи, его брата Родольфо, к которому отошел маркизат, подозревали в том, что он отравил дядю, чтоб овладеть замком Гоффредо: за это его самого убили на паперти церкви. Да и мать нашего Луиджи однажды была на волосок от гибели; получив семь ножевых ранений, она выжила, но крошечного Диего (младшего брата Луиджи) закололи у нее на руках. Полагаю, этого достаточно, чтобы понять, что за кровь текла в жилах маленького маркиза Луиджи Гонзага и какая атмосфера царила в придворной жизни XVI века.

Луиджи за свою недолгую жизнь успел проявить характер столь упорный и показал себя столь непреклонным в достижении высшей цели (мы увидим это, когда придется говорить о выборе им своего призвания, о его молитвах и покаянии), что не праздным будет вопрос, кем бы стал он, не призови его к Себе Господь таким юным?

Еще мальчиком он решил однажды обозреть свои грехи за все прошедшие годы и исповедать их в Благовещенской церкви во Флоренции. На совести его было разве что несколько детских шалостей, но рассказывают, что он "лишился чувств при мысли о том, что стало бы с ним, если бы он продолжал вести себя, как в первые годы свои". Повзрослев, Луиджи скажет однажды: "Я искривленный кусок железа, который надлежит выпрямить". Было ли это лишь признаком обостренной совестливости или же даром поразительной внутренней ясности? Святые вообще необычайно чутки к собственным грехам, в особенности к тем, которые они могли бы совершить, если бы благодать Божия не удержала их.

В 1578 году Луиджи и Родольфо отправили ко двору Медичи во Флоренцию: с одной стороны, чтобы дать им полноценное дворянское воспитание, а с другой, чтобы уберечь от чумы, опустошавшей в то время окрестности Кастильоне.

В результате десятилетнему маркизу довелось играть в парке палаццо Питти с маленькими принцессами Элеонорой (будущей герцогиней Мантуанской) и Марией (будущей французской королевой); ему нравились собачьи бега, охота и стрельба по мишени, и одевался он по-испански пышно, следуя дворцовому этикету. Но он не мог не ощутить мутную, чувственную и трагическую атмосферу, словно болотные испарения сопутствующую всему этому блеску.

Поговаривали, что брат Великого герцога убил жену из ревности, и Луиджи участвовал в великолепной траурной церемонии, исполненной притворной скорби. Через некоторое время стали говорить, что сестра Великого герцога погибла от несчастного случая на охоте, но никто не верил такому объяснению ее скоропостижной кончины. А вскоре умерла в родах от разрыва сердца и сама Великая герцогиня, тогда как супруг ее уже давно не скрывал своей любовной связи с белокурой роскошной патрицианкой из Венеции. И в этих похоронах участвовал Луиджи. Он описал их в одном из первых своих писем, которое дошли до наших дней.

Все это, впрочем, нисколько не мешало обитателям дворца вести блестящую, утонченную жизнь, но, зная об ее изнанке, мы начинаем понимать, как могло получиться, что Луиджи наотрез отказывался поцеловать даже тень девочки, упавшую на стену, когда во время игры ему выпадало такое наказание за неудачу. И не такой уж странной покажется нам в устах этого мальчика брошенная им однажды довольно смелая реплика: "Ничем не отличается прах князя от праха бедняка, разве что вони от князя больше".

И все же потом он скажет, что Флоренция была "колыбелью и матерью его благочестия": здесь он полюбил Пресвятую Деву; здесь он погружался в долгие молитвенные размышления над книжечкой о тайнах розария; раз за разом с радостью посещал он прекрасные флорентийские храмы, освященные во имя Богоматери. 15 августа 1578 года в церкви Благовещенья мальчик, подчиняясь внезапному порыву, "посвятил себя Марии, как и Она посвятила Себя Богу", дав обет девства; и он вполне сознавал, что это значит.

Вот мы и подошли к ключевому моменту: если не верить в небесных покровителей, если не воспринимать их как живую реальность, пребывающую рядом с нами, тогда то, что произошло впоследствии, покажется необъяснимым: с этого дня Луиджи жил главным образом "внутри", в тайне своего приношения, которое, как он знал, было принято.

Из Флоренции он переехал в Мантую, где заболел циститом. Врачи предписали ему строжайшую диету, посадив на хлеб и воду. Мальчик решил воспользоваться этим, чтобы научиться покаянию, и до крайности ужесточил предписанное - ради Христа Распятого. Здесь, в Мантуе, вкусил он несказанную радость, приняв первое причастие из рук св. Карло Борромео, почтившего город пастырским посещением.

Тем временем Европу пересекал пышный королевский кортеж: по воле Филиппа II, претендовавшего на португальскую корону, императрица Мария (тогда - первая женщина в мире), двинулась из Праги в Мадрид. Семейству Гонзага дали понять, что их присутствие в кортеже весьма желательно: по сути дела, это был приказ. Так в 1581 году Гонзага в полном составе присоединились к кортежу в Виченце и проследовали с ним через Верону, Брешию и Лоди в Геную, где их ожидала флотилия адмирала Андреа Дория.

В Мадрид они приплыли в марте 1582 года. Мальчиков Гонзага, Луиджи и его брата, приставили к юному наследному принцу Диего. Пришлось им делить свое время между служебными обязанностями при наследнике и учебой: изучением грамматики, филологии, философии и начал теологии. О том, каким уважением пользовался Луиджи, свидетельствует такой удивительный факт: ему, пятнадцатилетнему, доверили почетнейшее дело - сочинить и произнести на латыни поздравительную речь, обращенную к Филиппу II по случаю присоединения португальской короны к испанской.

По сравнению с итальянскими дворами, мадридский отличался большей строгостью нравов, но уж никак не большим нравственным здоровьем: и здесь Луиджи ощутил фальшь этого мира, уже не чувствуя себя его частью. Позже он рассказывал: "Видя в княжеских палатах и при дворах серебро и золото без меры, роскошные убранства, околичности придворных, я едва удерживался от улыбки, столь низким и презренным казалось мне все это..."

Вот один эпизод, который может рассмешить и нас, хотя, в сущности, он исполнен глубокой грусти. Однажды Дон Диего, наследник семи лет, которого Луиджи обязан был называть "Сиятельнейший господин наш" и который привык к мгновенному исполнению любого своего каприза, увидел, что ветер разбрасывает его игрушки. Рассердившись, он закричал: "Глупый ветер, приказываю тебе не мешать мне!" С улыбкой Луиджи ответил: "Ваше Высочество может приказывать людям, и они подчинятся, но приказывать природе может только Господь, Которому и Ваше Высочество должно быть послушно". Наверняка, спустя несколько месяцев, стоя у постели принца, умирающего от оспы, и потом, сопровождая маленькое бездыханное тело к печальным усыпальницам Эскуриала, Луиджи вспоминал этот поучительный разговор.

Все помогало юному маркизу укрепиться в своей решимости.

Мы уже говорили о его непреклонности в достижении высшей цели: вот пример такой непреклонности, относящийся к этим годам. Как-то ему в руки попало "Краткое описание духовной жизни" Луиса Гранадского, в ту пору весьма известное сочинение, научающее осмысленной молитве. Биограф пишет: "Луиджи твердо решил ежедневно по меньшей мере час посвящать молитве, ни на что не отвлекаясь. Он становился на колени, по обыкновению своему ни на что не опираясь, и начинал молиться; если же по прошествии получаса или трех четвертей часа приходила ему на ум хоть крошечная отвлекающая мыслишка, он не брал в расчет прошедшее до того время, а начинал с этого момента отсчитывать новый час и подобным образом усердствовал, пока не удавалось ему целый час молиться без какого бы то ни было развлечения. Так случалось ему проводить в умной молитве по пяти, а иной раз и более часов в день".

Тому что перед нами не агиографическое преувеличение, есть прямое свидетельство: когда Луиджи уже стал послушником-иезуитом, на вопрос наставника об отвлечениях во время молитвы он ответил: "За полгода у меня их столько накопилось, что хватит на все время, пока произнесешь "Аве Мария" от начала до конца". Только приняв всерьез это утверждение, мы можем осознать, в какой мере он владел собой и сколь глубоко укоренилась в нем решимость посвятить себя Богу.

Правда, отец Луиджи понять этой решимости не мог: лишь только Ферранте узнал о таких настроениях сына, его охватил один из тех приступов жесточайшего гнева, о которых ходила печальная молва. Этот Луиджи, на которого он возложил все свои надежды, связанные с дальнейшей судьбой маркизата, этот неблагодарный сын предал его! Он всячески пытался отговорить Луиджи, но с большим трудом добился лишь отсрочки: юный Гонзага обещал отцу не настаивать на своем до возвращения в Кастильоне.

В 1584 году они смогли уехать из Мадрида. Ступив на родную землю, Ферранте тут же отдал распоряжение двум старшим сыновьям отправиться с визитами вежливости по итальянским дворам: с виду это была каникулярная поездка, однако в душе он надеялся, что по пути предстанет очам Луиджи что-либо привлекательное или прельстительное, и - кто знает! - вдруг очарует его взор какая-нибудь прекрасная принцесса!

Итак, Луиджи отправился сначала в Мантую (где видел за работой Тинторетто), потом в Феррару, ко двору семейства Эсте, в Павию (где он познакомился с будущим кардиналом Федериго Борромео), затем в Турин, к правящему семейству Савойя, к которому принадлежал и архиепископ, доводившийся двоюродным братом его матери.

Родольфо распушил хвост, почувствовав себя наследником, а Луиджи всегда одевался очень строго - во все черное - и при малейшей возможности удалялся от светского шума. Обращались к нему и с предложениями любовного свойства, но все они падали в пустоту. По возвращении в Кастильоне он рассчитывал наконец получить от отца обещанное дозволение, но Ферранте сделал вид, что не понимает, чего добивается от него сын, и созвал всю родню и друзей семьи (сановников, епископов, знаменитых проповедников), чтобы они разъяснили Луиджи, что его священный долг перед Богом - взять на себя попечение о своих землях и людях.

Но все, в конечном счете, убеждались, что поколебать Луиджи в его решении невозможно, и главное, что призвание его - от Бога. Если бы он хотя бы отказался от намерения стать иезуитом, можно было бы расчистить ему дорожку к епископству; но Луиджи пояснял, что потому-то он и выбрал Общество Иисуса, что устав воспрещает его членам занимать высшие должности в духовной иерархии. Споры всегда заканчивались одинаково: взрывом отеческого гнева и изгнанием Луиджи с глаз долой; один раз дошло даже до того, что Ферранте прогнал сына из дома, и тот укрылся в монастыре.

Однажды, после уж неизвестно какой по счету ссоры, маркиз призвал его к себе для продолжения разговора. Но Луиджи не смог прийти. Ферранте доложили, что сын его заперся в своей комнате, истязает себя плетью, плача перед Распятием и, похоже, даже не слышит стука. Родители поспешили к нему и, не решаясь войти, долго взирали на него сквозь дверную щель. На сей раз Ферранте не устоял и дал свое согласие, так что Луиджи получил возможность написать Генералу ордена Иезуитов, что "предлагает и дарует ему всего себя". Но стать послушником, "новицием", Луиджи мог не прежде, чем император даст разрешение на передачу наследственных прав, а Ферранте делал все, чтобы времени на это ушло как можно больше. То и дело он возвращался к прежней непримиримой позиции, и тогда Луиджи возобновлял свои покаянные подвиги.

Это была жестокая борьба: юный маркиз вполне осознавал, что подрывает устои целой социальной системы и в этом деле без насильственных методов не обойтись. Но он не хлестал плетью других - он стегал самого себя, ту часть своего "я", которая еще стремилась к власти и роскоши.

И вот наконец в Мантуе, в замке св. Себастьяна состоялась церемония отказа от прав первородства. Рассказывают, что из плачущей толпы подданных, заполнившей дворы господских палат, доносились восклицания: "Не достойны мы иметь его своим господином... Он святой, и Сам Господь берет его у нас!" Тем же, кто продолжал упрекать его за то, что он отрекся от своих законных прав, Луиджи отвечал: "Я ищу спасения, ищите же его и вы! Нельзя служить двум господам... Слишком трудно спастись мужу государственному".

Родольфо был вне себя от радости, но Луиджи говорил ему с улыбкой: "Я счастливее тебя!" Немного лет пройдет, и Луиджи вольется в сонм святых, а Родольфо сгинет во мраке, зверски убитый и отлученный от Церкви.

4 ноября 1585 года Луиджи, простившись с родными на берегу По, с небольшим сопровождением отправился в Рим. При себе он имел письмо Генералу Общества Иисуса, в котором Ферранте, дипломатично умалчивая об истине, говорил, что долго противился желанию сына "из боязни некоторого непостоянства" его - черты, юному возрасту свойственной; но завершал он письмо взволнованными словами: "Посылаю его Вашему Преподобию в уповании, что Вы будете ему Отцом лучшим, чем я"; и в самом конце добавил, должно быть, со слезами: "Вам отныне владеть самым дорогим из того, чем обладаю я на этом свете, главной надеждой, которую имел я на сохранение дома моего". Спустя несколько месяцев Ферранте тихо и безгрешно скончался.

Луиджи же вступил, наконец, на путь послушничества. Он избрал для себя девиз: "Как другие!", чтобы никому и ничем не напоминать в новой жизни о своем высоком происхождении. В ту пору воспитательные методы иезуитов не отличались особой мягкостью.

Настоятель заметил, что этот необычный новиций имеет привычку ходить, опустив голову и потупив очи. И вот "отчасти, чтобы отучить его от этого обыкновения, отчасти же - для вящего смирения, он велел изготовить для него картонный воротник, подбитый тканью, и приказал носить его денно и нощно, привязав к шее, дабы никак он не мог опустить голову и принужден был высоко держать ее. И Луиджи с великой радостью носил воротник, улыбаясь сему, когда делил досуги с братьями". Эпизод этот весьма показателен: в свои семнадцать лет Луиджи вступил в послушничество настолько аскетически подготовленным, что воспитателям оставалось только удерживать его от излишнего рвения и чрезмерностей.

До сих пор ему не удавалось найти духовного руководителя. Еще в Мадриде он обычно заканчивал свои молитвы горячим прошением: "Боже мой, Ты Сам направь меня". Он добился столь полного самообладания, что ежедневно в течение многих месяцев посещая императрицу, по собственному его признанию, не сумел бы узнать ее: он никогда не поднимал на нее глаз. Так он воспользовался предписаниями дворцового этикета, чтобы жить в самоуглублении, без всякого отвлечения. О его сознательной аскезе и чрезвычайно строгом постничестве мы уже рассказывали.

Итак, этому юному послушнику нужны были мудрые, по-отечески чуткие наставники, способные раскрепостить и смягчить его. Луиджи доверился им всецело, как дитя: он научился быть веселым, нежным, радостно-открытым. Он не создавал себе дополнительных трудностей: дав однажды обет послушания, он выполнял его и пребывал в мире.

Ему запретили даже вычитывать молитвенные правила, потому что Луиджи страдал сильными головными болями. Тогда он стал особенно часто проходить перед Святой Чашей в момент Пресуществления, чтобы, по крайней мере, несколько раз преклонить колени, и затем убегал, чтобы не впасть в исступление.

Положение, в котором оказался Луиджи, могло вызвать улыбку. Он признавался в письме своему пожилому родителю: "Воистину не знаю, что и делать. Отец наш ректор воспрещает мне вставать на молитву, дабы я излишним сосредоточением не нанес вреда своей голове; я же больше сил прикладываю и насилую себя, пытаясь отвлечь ум свой от Бога, чем когда держу его постоянно собранным в Боге, ибо это стало для меня уже привычным и почти что естественным, и нахожу я в этом покой и отдых, а вовсе не мучение". Дело дошло до того, что он стал молиться такими словами: "Удались от меня, Господи!", потому что слишком явственно ощущал, что Бог рядом, а ему приказано было отвлекаться.

То же происходило и с аскетическими упражнениями: ему воспретили их совершать, и именно это было для него тягчайшей епитимьей, поскольку он уже привык к постоянному жестокому самоограничению. Впрочем, все эти парадоксы ничуть не замутняли и не притупляли его веры.

В связи с этим он признавался одному брату, что в миру ему довелось свершить намного больше аскетических подвигов, чем теперь, в послушничестве, и тем не менее "он утешался, твердо зная, что Религия (то есть монашеская жизнь) подобна кораблю, на котором равно продвигаются к цели и те, кто из послушания праздны, и те, кто тяжко работает веслами". В этот новый чарующий образ отлил Луиджи свою веру: сделавшись иезуитом, он присоединился, наконец, к спасительному обществу: именно оно, а не личные его достоинства, отныне вело его и спасало; на корабле плывут все, в том числе и те, кто какое-то время бездействует. Воистину прекрасный образ, помогающий постичь чудо христианской общины!

Так прожил он последние пять лет жизни, отведенные ему Промыслом Божьим.

Отцы-наставники, которым полагалось воспитывать его, не скрывали своей убежденности в том, что в его лице им явлен особый, неоценимый дар Божий. Они видели, что телом он немощен, но духом силен настолько, что однажды может стать их руководителем. При причислении его к лику блаженных, они говорили об этом особенно настойчиво: "Все относились к нему с таким уважением, словно по возрасту он был самым старшим... Его прозвали "наш меньшой генерал", ничуть не сомневаясь, что со временем он займет, по редким своим дарованиям, эту должность". И еще: "Общим нашим мнением было, что, если бы Господь продлил его дни, он был бы достоин принять на себя любое великое бремя в нашем Ордене".

В ту пору Общество Иисуса набрало силу и процветало; стать наследником Игнатия Лойолы - скончавшегося каких-нибудь тридцать лет назад - было задачей, почти превышающей человеческие возможности. И вот в этом изнуренном восемнадцатилетнем юноше многие увидели такого наследника.

Отец Муцио Вителлески, бывший одним из преподавателей Луиджи и ассистентом Генерала в Италии, а впоследствии сам ставший Генералом Ордена, увидев Луиджи на смертном одре, никак не мог поверить, что болезнь столь серьезна. Вот его свидетельство: "Я никогда не думал, что ему суждено умереть от этого недуга, потому что полагал несомненным, что Господь Бог наш призвал его в Общество Иисуса, дабы поставить в свое время во главе Общества - к великому его благу". Те, кому Луиджи казался неполноценным и изнеженным юношей, ни в коей мере не постигли его истинного духовного уровня.

Тем временем в Риме, на исходе 1590 года, несчастья следовали одно за другим: сначала случилась засуха, затем голод, потом в город ворвались орды изголодавшихся крестьян, и, наконец, разразилась эпидемия сыпного тифа. Больницы кишели недужными, которых швыряли куда придется; многие умирали брошенными в своих лачугах и прямо на улице.

Иезуиты сначала рассеялись по различным городским лечебницам, помогая ухаживать за больными, а затем отвели под приемный покой часть своего жилища, потеснившись до последней возможности. Луиджи почти все время был с больными и умирающими, причем выбирал из них самых тяжелых и вызывающих отвращение, чтобы ухаживать за ними с бесконечной нежностью. Когда же выдавались свободные часы, он обходил дворцы знатных горожан (с некоторыми из которых он играл ребенком в роскошных парках), испрашивая подаяния на нужды своих несчастных.

Он не щадил себя, хотя наставники и запретили ему посещать лечебницы с заразными больными. Но Луиджи говорил: "Чувствую в себе такую потребность, такую силу тяжко трудиться и служить Богу, что Господь не дал бы мне столь великого желания и великой силы, если бы не восхотел взять у меня жизнь".

Однажды, возвращаясь домой после очередного дня, отданного заботам о больных, он обнаружил на улице человека, умирающего от чумы; Бог не оставил ему выбора: в таких случаях действует один закон - закон милосердной любви; Луиджи взвалил зачумленного на плечи и принес его в больницу. После этого он заразился и слег. Последующие четыре месяца он медленно угасал; и все же, когда мог, вставал со своей кушетки, чтобы преклонить колени перед Распятием. Если кто-нибудь упрекал его за то, что он тратит на это последние силы, наш святой отвечал: "Это - остановки на моем Крестном Пути ".

Он говорил всем: "Я ухожу счастливым" - а в последнем письме матери написал: "Не плачьте как о мертвом о том, кому дано жить вечно пред Господом".

Скончался он в Риме 21 июня 1591 года. В этом же году в Испании умрет святой Иоанн Креста (делла Кроче). Во Франции совсем скоро появится на свет Святая Луиза де Морийак. У каждого свое служение, каждый не похож на другого. А Матерь-Церковь у всех одна.

СВЯТАЯ ЛУИЗА ДЕ МАРИЙАК

(1591-1660)

"Она могла бы остаться женщиной благочестивой, героической и несчастной, той женщиной, которая, будучи вся во власти свого болезненно развитого религиозного чувства, все время думает лишь о своих заблуждениях. Однако судьбе было угодно, чтобы она встретила Викентия де Паоли".

Так в одной современной французской энциклопедии начинается статья о святой Луизе де Марийак: стиль несколько языческий, христиане не могут от него избавиться, даже рассказывая о самых прекрасных страницах своей истории.

В Церкви встреча двух душ, двух призваний, двух задач или "миссий" никогда не доверяется судьбе, а является частью тщательного плана Божьего, любовно подготовленного всей вечностью.

Эти два человека были предназначены друг для друга еще в большей степени, чем это случается в браке. Рожденное ими творение невидимо принадлежит тем, кого соединяет Бог, и дар, который получает все человечество, проистекает от союза их сердец, ума и энергии.

Итак до встречи со св. Викентием де Паоли Луиза де Марийак была женщиной ранимой и замкнутой.

Драма ее жизни обозначилась очень рано, когда девочка обнаружила, что носит знатное имя, но не имеет семьи.

Род Марийак берет свое начало в XIII веке. Во время нашей истории дядя Луизы был канцлером и хранителем королевской печати - самым значительным человеком в окружении короля, другой ее дядя был маршалом Франции.

Лишь отец Луизы не был слишком удачлив. После смерти первой жены он сошелся с какой-то женщиной (мы даже не знаем ее имени), от этой связи и родилась Луиза.

Он дал ей свое имя, но не смог передать никаких юридических прав.

В прошлом биографы святой скрывали это "пятно". Когда в конце прошлого века встал вопрос о канонизации Луизы (спустя более двухсот лет после ее смерти), потребовалось сначала запросить Рим, не является ли принципиальным возражением против канонизации факт ее незаконного рождения.

Святой Престол ответил отрицательно, однако, если кое-какие сомнения оставались вплоть до нашего времени, можно себе представить, каким было общественное мнение при жизни Луизы.

Тем не менее девочка была принята в королевский колледж Пуасси, где воспитывались благородные девицы; там она смогла изучить латинский и греческий языки, философию, живопись.

Но, когда ей исполнилось тринадцать лет, умер отец, и девушка, почти забытая богатыми родственниками, была отдана в пансион к некоей "бедной барышне", одной из тех разорившихся дам, которые зарабатывали себе на жизнь, предоставляя жилье и воспитание девушкам в так называемой "домашней школе".

Лишенная настоящих привязанностей, умная и впечатлительная, девушка совершенствовала свою внутреннюю жизнь с пылом и сверхчувствительностью юности.

К двадцати одному году ее внутренняя эволюция могла считаться завершенной. Это были первые десятилетия XVII века, когда на общественной сцене Франции появились личности высокой духовной значимости: св. Франциск Сальский, знаменитый кардинал Берюль, члены кармелитского кружка Мадам Акари, Мария Воплощения - все они были основателями движения, которое будет известно в истории как "набожный гуманизм", то есть движение людей, "давших обет" полностью посвятить свою жизнь Богу.

В такой атмосфере Луизе казалось вполне естественным дать обещание Богу посвятить Ему себя в затворнической жизни. Она выбрала самый строгий орден, но ей отказали по причине слабого здоровья.

Тогда вмешались благородные родственники и уговорили ее выйти замуж за сорокалетнего буржуа, исполнявшего обязанности секретаря королевы.

Так в двадцать два года Луиза стала Мадемуазель Ле Гра: титул "мадам" ей не полагался, поскольку ее муж не был дворянином.

Брачный контракт напомнил ей о ее "первоначальной ране": в нем она фигурирует как "незаконнорожденная дочь Луи де Марийака", а все благородные родственники значатся там в качестве "друзей супругов" - тонкая формулировка, подчеркивающая разделяющую их пропасть.

Этот брак не стал счастливым: Луиза была непокорной, ее муж обладал раздражительным характером. Родившийся у них ребенок доставлял беспокойство своим замедленным физическим и умственным развитием. Мать привязалась к нему самым болезненным образом.

Появились финансовые проблемы, а потом муж тяжело заболел.

Кризис не заставил себя ждать. С одной стороны, Луиза обладала достаточной интеллектуальной и духовной подготовкой, ее христианская жизнь была интенсивной. Она была привязана к этим ценностям, искала спасения в традиционных христианских добродетелях: смирении, самоотверженности, преданности Богу, милосердии и, главное, отвращении к греху. С другой стороны, ее раненая психика, неудовлетворенная восприимчивость и недовольство супружеством, казалось, пожирали все эти добродетели, словно питаясь ими.

Луиза начала колебаться и, как всегда случается в таких случаях, поставила под сомнение свое призвание и правильность брака, на который она позволила себя уговорить.

Ее осаждали неразумные угрызения совести, в истерзанном мозгу извивались вопросы, вселявшие в сердце страх: если брак оказался столь неудачным, то не оттого ли это, что она не сдержала обещания посвятить себя Богу; если ребенок плохо развивался, то возможно, это была кара небесная; если муж умирал, то, может быть, она должна была дать обет навсегда остаться вдовой, а может быть, должна была немедленно оставить его?

Мы попытались почти графически показать этим чередованием "если" и "может быть" прогрессирующую болезнь души. Все внутреннее здание рушилось, часть за частью, и Луиза дошла до того, что начала сомневаться даже в бессмертии своей души и в существовании Бога.

Подавленная своими несчастьями, она все больше уходила в себя и в конце концов окутала себя "непроницаемым и отчаянным атеизмом", как писал Ж. Кальве.

Но поскольку у нее было великолепное христианское воспитание и напряженная внутренняя жизнь, некоторые ее биографы считают, что речь шла об очищении, по воле Божией, того, что мистики называют "темной ночью": в таком случае все это уже было частью трудного пути к святости.

Однако мне кажется более вероятной другая гипотеза,более соответствующая ее миссии.

Духовный путь Луизы не был четко определен, в нем нельзя было предвидеть никаких этапов: она, скорее, находилась в поисках пути, не существовавшего еще в тогдашней церкви,- пути, способного дать равновесие, зрелость и святость даже истерзанной душе и неврастенической личности.

Она стала пытаться, если можно так сказать, лечить невроз милосердием. Мы постараемся пояснить, что имеется в виду.

Итак, прежде всего, с христианской точки зрения, выход из пропасти всегда начинается с милости, которую никогда нельзя заслужить, но которую можно и должно просить.

О том, чтобы получить эту "первоначальную милость", человек может только молиться, только взывать к Богу и даже "ломиться" в небесные двери: и этот путь открыт для всех. И тем скорее возможно дарование этой милости, чем более безвыходным кажется положение.

Усердно молящийся неврастеник не начинает выздоравливать, но он упорно, хотя и с трудом, удерживает открытыми двери своего ума и сердца.

Был день Пятидесятницы 1623 года, и Луизе казалось, что она достигла самого пика своего критического состояния, но она продолжала неустанно молиться - и Святой Дух просветил ее сердце.

Она интуитивно поняла самое главное: все ее тревоги и внутренние потрясения могли иметь орпеделенный смысл и цель в промысле Божием; она не должна принимать никаких насильственных, сумбурных и опрометчивых решений, ей будет дан наставник и несовместимые аспекты ее "призвания" будут приведены к гармонии.

Последнее представляет особый интерес. Вот что пишет сама Луиза о своем "просветлении": "Я поняла, что это должно было происходить в месте, где надо было помочь ближнему, но я не могла понять, как это могло происходить, поскольку надо было куда-то ехать и откуда-то возвращаться..."

Нам эти формулировки не совсем ясны, так же, как они были тогда непонятны и самой Луизе.

"Дать три обета" в тогдашней Церкви для женщины означало только одно: уйти в монастырский затвор. Но как это можно было совмещать с таким "местом помощи ближнему, куда надо ехать и откуда надо возвращаться"? Этого нельзя было представить себе в ту эпоху, когда на улице невозможно было встретить женщину, следующую без сопровождения.

Во всяком случае, мир в душе Луизы де Марийак начал утверждаться так - в той самой запутанной ситуации, где переплелись неудовлетворенность призванием, настойчивый призыв к Богу, Которого она безгранично любила, несмотря на неврастению, внутренний свет и вера в то, что, если Богу угодно, он может даровать ей избавление.

Она даже не представляла всю значимость того, что Бог может воспользоваться болезнью (и больной), чтобы вылечить всю Церковь. Первым знаком, свидетельствующим, что этот свет проистекал от Бога, было то, что Луиза начала с тихой радостью участвовать в событиях обыденной жизни.

Болезнь мужа не прекращалась уже около двух лет и продлится еще два года. Она ухаживала за ним с такой нежностью - возможно, это было настоящее празднование их свадьбы,- чтобы помочь ему достойно встретить христианскую кончину.

Послушаем ее собственный рассказ, чтобы убедиться, что Бог никогда не позволяет человеку пренебрегать его конкретным жизненным призванием.

"Коль скоро вы хотите узнать о милостях, которые Господь Бог наш оказал моему покойному мужу, то, поскольку невозможно будет поведать обо всех, скажу лишь, что в течение долгого времени, по милости Божией, у него не было никакого влечения к тому, что могло бы привести к смертному греху, и он имел огромное желание жить благочестиво. За шесть недель до смерти у него начался жар, поставивший под угрозу его духовное состояние, но Бог, выказав свою власть над природой, принес ему успокоение, и в благодарность за эту милость он принял решение служить Богу всю жизнь. Он почти не спал ночами, но проявлял столько терпения, что совсем не беспокоил находившихся рядом с ним людей.

Я думаю, что Бог намеренно сделал его смерть мучительной, потому что все его тело страдало и он полностью потерял кровь, а дух его был почти всецело занят созерцанием своего страдания. Семь раз у него шла горлом кровь, а через неделю он скоропостижно скончался. Я одна была рядом, поддерживая его в столь важное для него время, а муж мой проявил такое благочестие, что до самого последнего его вздоха было видно, что дух его слит с Богом. Он смог сказать мне лишь одно: "Молите Бога, я больше не могу". Эти слова навсегда запечатлелись в моем сердце. Я прошу вас помнить о нем, когда будете читать вечернюю молитву, которую он ежедневно повторял и перед которой особенно благоговел".

В числе обещаний, данных ей Богом, было обещание послать ей наставника.

Та встреча, о которой мы говорили в самом начале и которая определила всю дальнейшую судьбу Луизы, произошла в 1626 году. Луизе тогда было тридцать пять лет, а Викентию де Паоли - сорок пять.

Вначале они совершенно не понравились друг другу.

Викентий, крестьянин по происхождению, на вид грубый и бесчувственный, был в поре зрелости, в то время его обуяла страсть к милосердию, он был охвачен жаждой деятельности.

Луиза, аристократка, была женщиной рафинированной и чувствительной, легко ранимой, вдовой, пытавшейся в то время определить свое новое место в жизни, она была погружена в свои внутренние проблемы.

Он не хотел запутаться в сети женских уверток, а она боялась попасть в слишком грубые и проворные руки.

Однако - хотя они еще не знали об этом - их объединяло то, что у них было одно сердце, исполненное единой любовью к Господу Иисусу.

Пройдет всего несколько лет, и Викентий напишет ей в одном из своих многочисленных писем: "Я хочу, чтобы Вы были одним из самых совершенных образов, созданных по подобию Бога,.. а я чтобы, благодаря Его любви, стал одним сердцем с Вами".

И далее: "Один только Бог знает, что значу для Вас я и что такое Вы для меня". И еще: "Мое сердце больше не принадлежит мне, оно Ваше в сердце Господа Нашего".

Мы могли бы найти в переписке этих людей тысячи примеров истинной человеческой нежности.

Что же произошло в результате встречи этих двух душ?

Поначалу Викентий лишь избавил ее от страха и самобичевания: страха перед самой собою, боязни за судьбу сына, страха перед будущим, даже перед Богом, а кроме того, позаботился о том, чтобы наполнить ее жизнь обязанностями, практическими делами, ответственностью - всем, что могло бы заглушить в ней чувство неудовлетворенности и вины.

А если говорить не о том, от чего он ее избавил, а о том, что он принес в ее жизнь, то прежде всего Викентий дал ей почувствовать Божью "благодать".

Чтобы лучше понять это, опередим немного события и перенесемся в 1660 год: умерла Луиза, через несколько месяцев умрет и Викентий.

Викентий так воскрешал в памяти образ Луизы пред "Дочерьми милосердия" - их "дочерьми": "Она вознеслась к Богу... Мадемуазель Ле Гра имела дар благословлять Бога во всем... эта душа всегда оставалась чистой: в молодости, в браке, во вдовстве... У вашей матери была прочная основа внутренней жизни, которая управляла ее умом таким образом, что все ее помыслы устремлялись лишь к тому, что было угодно Богу, а ее воля была целиком подчинена любви к нему".

Так вспоминал о ней восьмидесятилетний Викентий: "Она была во всем чистой душой". А в самом начале их знакомства он трудился именно над тем, чтобы эта чистота засияла, чтобы с нее спали матовый налет и тень, брошенная ее больной психикой.

Он просил ее стараться подавлять свои "злые умыслы", научиться "святому безразличию", сделаться "совершенно простой и кроткой".

Он советовал ей: "Будьте радостны, мадемуазель, в стремлении желать того же, чего желает Бог. И поскольку Он любит, чтобы мы всегда пребывали в состоянии святой радости Его любви, сохраним эту радость и будем неразрывно связаны с ней..."

Или: "Живите спокойно и просто. Будьте всегда радостны".

Есть глагол, характерный для языка Викентия и ставший характерным также и для Луизы (на нем они построят свой педагогический метод): это глагол "почитать": жизнь дана, чтобы почитать все то, что Он открыл нам.

Следовательно, надо почитать Святую Троицу, Воплощение Сына Божьего, все вместе и каждое в отдельности таинства его жизни, Евхаристию, Святую Деву.

Когда Луиза волновалась по поводу принятия какого-либо важного для нее решения, Викентий спорил с ней, напоминая о тридцати годах тяжелой жизни Христа: "Чтите всегда жизнь Сына Божьего, которая кажется скрытной и бедной внешними событиями. Здесь должна быть ваша точка опоры. Этого Он ждет от вас - и сейчас, и во все времена. Если Бог не дает вам знать, что он хочет от вас чего-то иного, не думайте об этом и не занимайте свой ум ничем иным".

Слова удивительные, ведь сказал их человек, которого можно назвать вулканом инициативы, но Викентий знал, что человеческий разум легко сползает к "морализму" (а тем самым - к страху), когда убеждается, что Бога можно встретить (почтить Его!) лишь при определенных обстоятельствах или же в результате успешного завершения какого-либо действия.

Жить в постоянном стремлении узреть Бога опасно: тогда уже не важно, как и чем ты живешь, главное - ожидать, причем всегда пребывая в болезненном напряжении, когда Бог, наконец, позволит нам встретить Его, и именно таким образом, который бы нас удовлетворил.

У Викентия был особый стиль: он исправлял, если можно так выразиться, "по-христиански".

Луиза же, как нам хорошо известно, была болезненно, невротически привязана к сыну.

(Между прочим, ей так и не удалось освободиться от этого: неврозы не проходят до конца даже у человека, вступившего на путь к святости. И невротик может стать святым, но при этом остается невротиком, просто умиротворяется настолько, что болезнь уже не мешает его любви к Богу).

Для начала Викентий набрался-таки смелости сказать ей напрямую, что даже материнская любовь может стать "отвлекающим моментом":

"Если бы Вы были отважной женщиной, Вы бы меньше отдавались мелочным заботам и материнской нежности. Я и не видывал такой матери, как Вы. Вы уже почти и не женщина ни в чем другом..."

Сын ее так и не выздоравливал, и Луиза никак не могла освободиться от своих тревог.

Викентий написал ей тогда с невероятной деликатностью, но не без юмора:

"О, несомненно, Господь наш хорошо сделал, что не взял Вас Себе в Матери, ведь Вы не умеете находить волю Божию в материнских заботах, которые он дает Вам в сыне... Чтите же спокойствие, какое проявляла Пресвятая Дева в подобном случае!"

Первые годы прошли в трудах освобождения.

Если, например, Луизу охватывали душевные сомнения и она долго не причащалась, Викентий подшучивал над ней: "Может быть, Вы думаете, что приближаетесь к Нему, удаляясь от Него? Не лучше ли все-таки приближаться?"

Если же, напротив, Луиза огорчалась, что не смогла в какой-то день причаститься, Викентий опять подшучивал над ней: "Вы не знаете, наверное, что Господь наш - постоянное Причастие для тех, кто умеет с Ним соединиться?"

Викентий, казалось, удерживал ее от всяческих дел - разве что время от времени поручал помочь бедным, но Луиза, сама того не замечая, уже зажглась огнем милосердия, исходящим от всех его дел.

Мы уже рассказывали об этом святом: мы знаем, что он со своими священниками исходил всю Францию, наставляя народ, а потом создал в различных селениях общины "Каритас" ("Милосердие"), объединяющие благородных и богатых дам, которые взяли на себя регулярный уход за бедными, больными, детьми и вообще всеми нуждающимися,- и это во времена, когда не сущствовало никакой социальной помощи.

Но потом миссионеры разошлись, и общины были вынуждены рассчитывать лишь на собственные силы и, разумеется, преодолевать всяческие препятствия (предубеждения, расколы, небрежения, преследования, утрату прежнего пыла), грозившие полностью разрушить их духовные начинания, несмотря на мудрый и подробный устав, составленный Викентием.

И вот наступил день, когда Луиза, без всякого вмешательства Викентия, ясно почувствовала свое призвание: обратить всю силу своих чувств, силу духа (побыв к тому времени и сиротой, и неудавшейся монахиней, и супругой, и матерью, и вдовой, а скоро, может, и бабушкой, все еще мечтая о монастыре) к тому, чтобы стать "матерью бедных".

Впоследствии мы увидим ясно, в чем состояло ее призвание. Сейчас же интересно, как на это откликнулся Викентий, всегда такой терпеливый с нею? Он просто взорвался от энтузиазма.

Он пишет Луизе: "Я, конечно же, согласен, моя дорогая мадемуазель, безусловно согласен. Да и как я могу не желать этого, если Сам Господь послал Вам это святое чувство?.. Не могу выразить Вам, как горячо желает мое сердце заглянуть в Ваше, чтобы узнать, что же в нем произошло... Мне представляется, что Вас тронули слова Евангелия, как это всегда бывает с сердцем, которое любит в совершенстве. Какое древо взрастили Вы пред взором Господним, если на нем зреют такие плоды! Оставайтесь же всегда прекрасным древом жизни, приносящим плоды Любви!"

В один и тот же миг случилось чудо для Луизы c Викентием и для Церкви: сердце, стремящееся только к Богу, а потому - к монастырю как единственной в то время возможности единения с Богом, осознало, что можно осуществить свое призвание, погрузившись в мир милосердия, уйти в такой затвор.

Отныне родился новый образ жизни и новое призвание для женщин в церкви и в миру.

Вот как напутствовал Викентий Луизу в самом начале:

"Следует Вам причаститься в день Вашего призвания, чтобы восчтить милосердие Господа нашего.., чтобы восчтить труды, препятствия, утомление и радость, каковые Он претерпел.., чтобы, наконец, одарил Он Вас и поддержал тяжелейшие труды, непременно Вас ожидающие, той милостью Своей, какою поддержал Свои".

С 1629 по 1633 год Луиза побывала почти в двадцати общинах, она ездила во всякое время года, в каретах, повозках, на лодках и даже верхом, ночевала в придорожных гостиницах или в частных домах, общалась с епископами и приходскими священниками, судейскими и чиновными людьми из полиции, с благородными дамами и простолюдинками, собирала сведения, как обстоят дела с "Милосердием", в различных селениях, налаживала связи, преобразовывала общины, сама ходила к бедным, наставляла, как еще можно было бы им помочь, а больше всего пеклась об образовании девочек из бедных семей!

Если нам покажутся вполне обычными жизненные превратности этой погруженной в заботы женщины, это только потому, что мы не улавливаем смысла этой истории и не представляем тогдашней ситуации: такая жизнь, без чьего бы то ни было покровительства, для дамы благородной - не просто дерзостна, ее и быть не могло.

Достаточно рассказать, как однажды против Луизы возбудили судебное дело: ее обвинили в том, что она нарушила обещание выйти замуж, и только за то, что она ласково поприветствовала в дороге некоего путника, приняв его ошибочно за знакомого, да и сделала это прилично, без малейшего намека на кокетство.

Викентий со стороны следил за ее бурной деятельностью, ища способа умерить ее пыл, и просил, чтобы она прежде всего заботилась о своем здоровье, однако он был горд Луизой, ведь она стала отныне его помощницей в Милосердии.

Он часто слал ей письма, полные библейской нежности, поддержки и одобрения:

"Молю, чтобы благодать Божия осенила все Ваши дела, чтоб Он утешил Вас в долгой дороге, укрыл тенью от палящего солнца, уберег от дождя и мороза, послал покой и отдых, когда Вы устали, и силы - в труде.., а под конец вернул Вас в добром здравии и переполненной добрыми делами".

Именно тогда-то и помог ей Викентий сделать решительный шаг вперед, совершив поступок, исполненный глубокого духовного смысла.

Наступило 5 февраля, день годовщины ее свадьбы с Антуаном Ле Гра. Луиза попросила Викентия отслужить заупокойную мессу, а он, ни слова не говоря, отслужил мессу с чином венчания.

Луиза рассказывает:

"Когда я причащалась, мне почудилось, что Господь наш подсказал мне мысль принять Его Супругом душе моей, и что будто это настоящая свадьба, и я почувствовала сильнейшее единение с Богом при этой, такой невероятной, мысли, и захотелось оставить все и пойти за Супругом, и впредь таковым Его и считать, и переносить все трудности, какие встречу, как приобщение благу Его".

И в этом священном таинстве обрел смысл и вернул себе изначальное значение даже отмеченный таким неудачным опытом ее первый брак.

Теперь Луиза была готова принять всю "Мистику бедных" Викентия и жить ею, и жила целых тридцать лет, которые с этой поры они провели вместе.

Их "Мистика бедных" совершенно не похожа на некоторые современные течения, цель которых в том, чтобы весь христианский опыт (и все богословие) служили освобождению угнетенных.

Очень хорошо писал о духовности Викентия один ученый:

"Говорят, он обнаружил бедных, но он знал об их существовании и прежде своего обращения к ним. Довольно часто утверждают, что он открыл Христа в бедных, но и это неверно, на самом деле Сам Христос указал ему на них".

Теология Викентия и Луизы проста: Бог есть Милосердие, Его Любовь явлена нам в человечности Его Сына, человечность должна быть полна любви, любви к плоти, чтоб не расходиться с истиной Воплощения.

Мы заблуждаемся, считая, что можно любить Христа только внутренне, только духовно, но не в Его собственном теле.

Где же найти это "священное тело" во всей его конкретности, во всей его "очевидности" и тайне? Ответ рождается из уверенности в бедности Христа: Иисус пришел к нам бесконечно бедным, и Он остался бедным, таким бедным, что Его унижали, мучали и распяли.

И все спасенные Им люди - члены Его Мистического Тела, а больше всего на Него похожи самые измученные, самые страдающие, самы бедные, и напоминание это, ясное, жестокое, - так сказать, и физическое, и историческое, - не позволяет нам бежать в спиритуализм и сентиментальность.

В последние годы жизни Луиза соберет воедино все свои наставления, говоря о своих молитвенных переживаниях:

"Молитва моя скорее созерцательная, чем рассудочная, и более всего меня влечет к себе Святое Человеческое естество нашего Господа, хочется мне почитать Его, так сильно как только могу, особенно в лице бедных, да и всякого ближнего, ведь я знаю,.. что Он учил милосердию, потому что мы не можем прямо служить Ему Самому".

Самым важным для наших святых было, чтобы "Человеческое естество Христа было вокруг, как атмосфера, без которой душа жить не может".

Попробуем же понять реализм этой "мистики бедных" с помощью такого вот примера: убери мы из всех храмов, из всех домов, из всех книг образ Распятия, Христа это, конечно же, никоим образом не заденет и не коснется, однако в нас и для нас Воплощение претерпело бы жесточайший удар, и в конце концов мы перестали бы знать, представлять, понимать и вспоминать, что Он спас нас страданием и Своей кровью.

Бедные - это живые распятия, общество рассыпает их по миру щедрой рукой; не забывая их, мы не только не забудем реальности бытия бедного Христа, но и сами войдем в него, именно потому, что распятия эти действительно живые, действительно принадлежат Христу, действительно Его члены.

В 1633 году Викентий и Луиза положили начало самому главному, важному своему делу.

"Мистика бедных", суть которой мы вкратце описали, требовала, чтобы все в христианстве обратилось ей на службу: надобно без стыда просить у каждого, чтоб он дал все, что может.

У королевских министров просили денежной помощи, у знати -протекции, у буржуа -денег и опыта, знатных дам просили о материнской опеке, призыв этот звучал и при дворе, и в Париже, и в лечебницах, и в тюрьмах, и в приходах.

Кто-то, случалось, всецело посвящал свою жизнь "бедным" (а в понятие это входили все обделенные: нищие, больные, безумные, каторжники, найденыши, беспризорники, солдаты-калеки).

Викентий и Луиза начали собирать "добрых и здоровых сельских девушек ", чтобы сделать из них "служанок бедным".

Началось то, что Лакордер позднее назвал "совершеннейшим проявлением христианства".

Представим себе - в эпоху, когда ни о каких сестрах милосердия и не слыхивали, эти девушки жили в миру, как все, по две, по три в доме, ничем друг от друга и от остальных не отличались: ни одеждой (серой, как у большинства селян того времени), ни каким-то особенным занятием.

Во глубине сердец они посвящены Господу Христу, а во внешней жизни у них лишь одно правило - служить самым обделенным.

Но "служение" это требует такой жертвенности, таких трудов, такого умения и самоотдачи, и где - в самом миру, на дорогах, в самых неприятных местах, что его можно приравнять к монастырскому.

И ныне широко известны первые фразы их Правила, совершенно перевернувшие положение женщины в церкви:

"Пусть дом больного будет им монастырем, нанятая комната- кельей, приходской храм - капеллой, городские улицы и палаты больниц - монастырскими угодьями, послушание - затвором, Страх Божий - оградой монастырской, святая скромность - покрывалом".

Обычный распорядок был отменен и заменялся не просто общим призывом углубиться в себя или почувствовать ответственность - как и теперь еще делают приверженцы "буквы",- а конкретным требовательным служением "бедным".

Чтоб обуздать собственные слабости или избежать некоторых опасностей, "дочерям милосердия" достаточно было всего лишь считать бедных своими требовательными хозяевами, с которыми трудно не только потому, что так обычно бывает (ведь страдания делают человека раздражительным), но прежде всего потому, что для глаз и сердца служащего они представляют Того, Кто требует всего целиком.

Попробуем обобщить в нескольких пунктах все те особенности воспитательного метода, с помощью которых Викентий и Луиза в течение двадцати семи лет учили своих "дочерей":

- Угождайте Богу, служа вашим бедным хозяевам, драгоценным членам Тела Его,- истово, с умилением и смирением.

- Где же нежность и любовь, что должны помочь вам в служении нашим дорогим хозяевам - бедным, больным?

- Я восхищаюсь прекрасным и благим плодом трудов Ваших, который Вы мне послали, дорогая сестра, но прошу Вас, не перетруждайте Ваших бедных. Самое лучшее, что у Вас есть, всегда отдавайте им, ибо это им принадлежит.

- Что до того, как ухаживать за больными... О, пусть не кажется, будто Вы делаете тяжелое, обременительное дело. Обращайтесь с ними как можно мягче, говорите с ними нежно, служите от всего сердца, расспрашивайте об их самых ничтожных нуждах...

- Не знаю, право, моете ли Вы бедным руки? Если не моете, прошу Вас, мойте.

- У всех ли больных есть полотенца, чисты ли они..?

- Зимой особенно заботьтесь о том, чтоб детишки не жались к очагу, а больше играли, заставляйте их подвигаться да потолкаться, особенно самых маленьких, чтобы они согрелись в движении...

Мы только наскоро пролистали те страницы, где собраны воедино наставления, которыми Луиза напутствовала своих дочерей. Только представим себе, что это за любовь, она заботится обо всем, буквально обо всем - от лекарств до питания, от обучения малышей (письма Луизы канонику собора Парижской Богоматери - просто история возникновения женских бесплатных начальных школ!) до ухода за умирающими, которым даже пищу готовили диетическую.

И всегда, при любых обстоятельствах, звучал рефрен:

"Во Имя Божие, сестрицы... будьте самыми нежными и добрыми с нашими бедными. Знайте, что они наши господа, что их надо нежно любить и безмерно уважать".

Викентий де Паоли теперь с восхищением и бесконечной нежностью наблюдает за своей духовной дочерью, в которой обрел зрелую, умудренную, деятельную и кроткую спутницу.

Уже в 1647 году Викентий так говорит о ней:

"Мадемуазель Ле Гра, принимая во внимание естественный порядок вещей, должна была бы покинуть наш мир уже лет десять назад. Взглянув на нее, можно сказать, что она вот-вот упадет, такая она хрупкая, такая бледная... Но только Бог знает, какая сила духа обитает в ней!".

Несмотря ни на что, она продолжала жить, работать и молиться.

Она говорила: "Я молила Господа, чтобы мое каменное сердце растопили терпение и нежность к ближнему".

Умерла она в 1660 году, на несколько месяцев раньше Викентия.

А четырьмя годами раньше англичанин Гоббс, скрывавшийся несколько лет во Франции, издал книжку "Левиафан", в которой объяснил, что "человек человеку - волк", а поэтому нужно силой и страхом принудить людей к абсолютистскому государству, которое поглотит в первую очередь Церковь.

В следующие столетия народы, казалось, захотели поэкспериментировать именно с этим предписанием, а совсем не с тем, что предложили Викентий и Луиза де Марийак.

Что ж, ужасов пережили немало, а деятельное милосердие и сострадание наших святых остались для Церкви и для всех нас и незапятнанными, и плодотворными и как прежде несущими надежду.

А в 1960 году Папа Иоанн ХХIII торжественно объявил святую Луизу де Марийак покровительницей всех работников социального обеспечения.

СВЯТОЙ ЛЕОПОЛЬД МАНДИЧ

(1866-1942)

Святые - это живое толкование Евангелия, и зачастую, чтобы понять их, следует обратиться к той "священной странице", которую" они истолковали своим существованием: каждый свою страницу по велению Божьему.

Святой Леопольд Мандич, монах-капуцин, был призван воплотить в первой половине нашего века притчу о милосердном отце, ожидавшем "блудного сына".

С годами отцовство все яснее выражалось во всем его облике - в почтенных чертах лица, в окладистой бороде и в беспредельном радушии. В тайнике своей маленькой кельи-исповедальни он в течение почти тридцати лет по десять-пятнадцать часов в день выслушивал и прощал грешников именем Божьим.

Однако от облика отца ему были даны лишь лицо и сердце. В остальном он был человеком неприметным: низким (рост - метр тридцать пять сантиметров), прихрамывающим из-за артрита, деформировавшего его ноги, болезненным, имел тяжкий дефект речи, мешающий ему читать проповеди и зачастую ставящий его в затруднительное положение.

Он сам покорно признавался: "Я и вправду человек ничтожный, даже смешной".

Кто-то из его собратьев, любивший умные шутки, но способный лишь на жестокие, называл его "ущербным человеком". Отец Леопольд благодушно улыбался, хотя по натуре был гордым и импульсивным, что свойственно хорватам (он был выходцем из благородной, хотя и разорившейся хорватской семьи).

Прося у Бога прощения за свои редкие вспышки, он повторял слова святого Иеронима: "Прости меня, Господи, ведь я - далмат!" Но, будучи таким маленьким, он казался смешным даже в этом случае.

Когда город Подул еще не научился почитать его как священника, случалось, что университетские студенты, бездельничающие в кафе Педрокки, глумились над ним и дурно с ним обращались.

Иногда даже дети смеялись над ним на улице. Но потом весь город буквально "преобразился" и "повернулся" к нему, к той келье, где ежедневно совершалось чудо Божественного милосердия.

За несколько лет до смерти, наступившей в 1942 году, отец Леопольд предсказал, что Италия искупается в крови и что Падуя будет разрушена бомбардировками: "городу будет нанесено много ударов", говорил он, "монастырь тоже сильно пострадает... но эта келья - нет. Здесь Господь Бог проявит много милосердия к человеческим душам, и это должно стать памятником его доброты".

Когда в мае 1944 года Падуя была истерзана бомбардировками, на Церковь и на монастырь капуцинов упало пять мощнейших бомб, разрушивших все до основания, но маленькая келья выстояла, уцелела.

В наши дни рядом с ней была выстроена часовня, и нетленное тело святого Леопольда, похороненное там, превратило ее в место паломничества. Люди приходят туда и в келье в книге записей оставляют свои отзывы и молитвы. Десять лет тому назад, когда исполнилось сорок лет со дня смерти святого Леопольда, было собрано уже двести сорок томов, по тысяче страниц каждый.

Отец Леопольд был в глазах многих людей всего лишь маленьким монахом, так что некоторые его собратья так и не научились по-настоящему уважать его.

Они говорили, что "он был духовником невежественным и слишком снисходительным: отпускал грехи всем без различия". А некоторые презрительно называли его "всеотпускающий брат".

Но христиане искали его с твердой надеждой найти бесконечную доброту Отца Небесного.

Отец Леопольд - Богдан (Адеодато) Мандич родился в 1866 году в Кастельнуово, в Далмации, в устье Каттаро. Он был последним из двенадцати детей в хорватской семье. Семья ежегодно отмечала "начало своей веры" - с тех самых пор, как их дальний предок принял католицизм.

Как это часто случается, путь, к которому Бог предопределил его, обозначился еще в детстве. Вот как он сам рассказывал об этом:

"Будучи восьмилетним ребенком, я допустил погрешность, которая тогда не казалась мне серьезной, да и сегодня я ее таковой не считаю. Моя сестра отругала меня и повела к священнику, чтобы он наставил и наказал меня. Я признал перед священником свою вину, и он сурово отругал меня, поставив на колени посреди Церкви. Я был ужасно расстроен и шептал про себя: "Зачем же так строго наказывать ребенка за маленький проступок? Когда я вырасту, стану монахом, духовником и буду добрым и милосердным к грешникам!""

Подобные эпизоды, превратно воспринятые, могут навсегда отдалить человека от святых таинств, но могут и заложить основы призвания, если побуждают к добру. Это зависит от души человека и от воспитания, полученного им в семье.

Он выбрал орден Капуцинов - в то время в Далмации жили монахи из области Венето,- потому что они казались ему кроткими, исполненными покаяния, любимыми народом и уважаемыми даже православными. Этот последний аспект особенно привлекал его с тех пор, как он заметил, что "его народ" (а таковым он считал всех славян) был раздираем национализмом и вековыми раздорами.

Известно, что прежде чем стать священником двадцатидвухлетний юноша услышал необыкновенный зов Божий: трудиться "над возвращением отколовшихся христиан Востока в католическое единство".

Это был не минутный порыв, но убежденность, которая сохранилась в нем на всю жизнь и с годами лишь крепла. На десятках карточек и записок, год за годом, прибегая к многообразным формулировкам, он торжественно писал по-латыни об этой своей миссии, давая клятвенный обет.

Убежденность в божественном происхождении такого призвания становилась все более явственной, находя выражение в следующих формулировках: "Я знаю перед Богом..."; "Я знаю, что по милости Божьей избран для спасения моего народа"; "Добровольно исполняю вечный указ".

Вот формула 1912 года: "Во время Святого Причастия я ясно понял, и по многочисленным доказательствам, и при очевидности истины, что я призван к делу Спасения моего народа".

И эта убежденность не оставляла его никогда.

В 1937 году он писал: "Prosolemni memoria" (лат.). В этом году исполняется пятьдесят лет, как я впервые услышал глас Божий, зовущий меня молиться и размышлять о возвращении отпавших христиан Востока в католическое единство".

Еще более впечатляюще звучат формулировки клятвы: "Я вновь даю обет, связующий меня клятвой", "Я вновь поклялся разумом и душой...", "Мобилизую всю свою жизненную энергию...", "Я хотел бы написать свою клятву кровью..."

Он писал с решимостью: "Концом моей жизни должно стать возвращение отпавших христиан Востока в Католическое Единство". Однако его начальники, казалось, не обращали на это внимания. Они видели, что здоровье его слабо, что он плохо говорит (хотя он упорно изучал славянские языки) и что он годен только для исповеди.

Пару раз его ставили во главе небольших монастырей. Потом его назначили Директором студентов-капуцинов Падуи, это было достаточно почетной воспитательной должностью, однако через несколько лет его сняли, сочтя слишком уступчивым.

Конечно, к самому себе он был необычайно суров, а кроме того, был на редкость исполнителен, но со студентами не умел быть строгим. Он часто давал им освобождение от занятий, говоря при этом: "Я буду каяться за вас, я буду молиться за вас".

Начальники доходили до того, что отговаривали студентов исповедываться у него: он был недостаточно строг, и они могли воспользоваться его добротой.

Так жизнь нашего отца Леопольда текла в непримиримых противоречиях.

С одной стороны, он был уверен, что Бог призывал его к проповедничеству среди отделившихся восточных христиан ("мой народ", "мои люди", "мои братья"); с другой стороны, он не мог поехать на Восток, поскольку вышестоящее начальство не давало ему разрешения.

В 1923 году (ему было уже пятьдесят семь лет!) после аннексии Фиюме к Италии его, наконец, определили в монастырь этого города, находящегося в двух шагах от его родины. Он пошел читать "Te Deum" к алтарю Мадонны.

Однако пришло письмо от Епископа: "Назначение во Фиюме превосходного отца Леопольда вызвало во всей Падуе чувство глубокой горечи и большого недовольства. Я понимаю требования святого францисканского правила, но мне кажется, что для блага этого многолюдного и замечательного города и епархии можно допустить исключение..."

И провинциальный священник, отменив приказ об отъезде, написал ему: "Ваша миссия в Падуе еще не завершена".

Все знали о его тяге к Востоку - так часто он об этом говорил.

Кое-кто из братьев говорил, что это были его "святое безумие", а кое-кто делал еще более поспешный вывод, что отец Леопольд "был сумасшедшим".

С тех пор никто уже не слышал, чтобы он говорил об этом, разве что духовник, которому он продолжал поверять свои обеты и клятвы.

Много лет спустя, когда один из его собратьев с удивлением спросил его о причине его странного молчания, он объяснил так: "Я как-то встретил одного святого человека и причастил его; после причастия он сказал мне: "Отец, Иисус приказал передать вам, что каждая душа, которой вы помогаете здесь на исповеди, и есть ваш Восток"".

Это могло стать лишь формой утешения, но для отца Леопольда это выражение стало частью клятвы: "Всякая душа, которая попросит моего содействия, будет моим Востоком".

Мы должны остановиться на этом несколько подробнее, чтобы лучше понять таинство и богатство свидетельства отца Леопольда.

Всем известно, что дать Богу обет и связать с ним себя клятвой - это значит принять на себя обязательства, которые длятся всю жизнь. Когда речь идет о душе чувствительной (а отец Леопольд был и впрямь человеком совестливым), то обет может превратиться в источник беспокойства и тревог, тем более, если его дают в жестких формулировках.

А отец Леопольд употреблял формулировки, впечатляющие по своей категоричности.

Процитируем одну из них: "1928 год: (Pro memoria*"Здесь и далее в скобках - лат."). Я обязуюсь данным мною обетом мобилизовать всю мою жизненную энергию (omnes rationes vitae meae) теми средствами, которые мне доступны, в течение всей моей жизни, ежеминутно (actualiter) и с большим усердием трудиться для возвращения отпавших христиан Востока в католическое единство".

"Средствами, которые ему доступны" (как это явствует из многих формулировок), была обязанность священника причащать и исповедовать наиболее совершенным способом - "со всем усердием, ежеминутно".

Во время обедни он с неописуемой страстью ощущал чувство единства, отождествляя себя с Христом, иногда рыдая навзрыд так, что покровы алтаря становились мокрыми от слез.

"Знаешь,- сказал он как-то одному кающемуся,- сегодня утром я служил обедню для моего народа и потом, думая о величии Божественной жертвы, принесенной Господу Богу, я произнес: "А теперь не слушайте меня, если можете",- и заплакал от волнения".

Во время обедни он вел себя с каждым кающимся так, как будто обращение всех людей зависело от обращения того грешника, который стоял перед ним.

Более того, не "как будто", а с верой в то, что милость Божья, излитая на одного грешника, распространялась также на весь народ в силу таинства Святого Причастия.

Он был убежден, что единство осуществится: "Неизбежно,- писал он,- произойдет великое событие Единения!"

Остановимся на минуту на этом его вселенском призвании, которое жгло его сердце в эпоху, когда об этом почти не вспоминали.

А теперь задумаемся над тем, что после падения тоталитарных идеологий именно на этой земле - его родине - вновь разгораются самые ожесточенные националистические и религиозные конфликты.

Сербы и хорваты обвиняют друг друга в геноциде: первые - православные - хотят отомстить за события 1941 года; вторые - католики -большей частью уничтожены теперь, в наши дни, и различия в вероисповедании резонансом отражаются в национальной ненависти.

Отец Леопольд был хорватским католиком, но в его устах выражение "мой народ" всегда означало все без различии славянские народы, и его мысли были, главным образом, с некатоликами. Думая о них, он говорил: "Я приношу себя в жертву ради моих братьев", столь желанный для него союз он уже построил в своем сердце.

Обращаясь с каждым грешником как "со своим Востоком", он стал необыкновенным духовником.

Его миссия начиналась, как только кающийся входил в его простую маленькую келью.

Если он замечал, что вошедший проявлял нерешительность, ощущал какое-то неудобство или затруднение, он быстро вставал и шел к нему навстречу с распростертыми объятиями: "Проходите, господин мой, проходите... Не бойтесь, ничего не бойтесь. Знаете, я хоть монах и священник, тоже человек ничтожный. Если бы Господь Бог не держал меня в узде, я мог бы натворить дел не меньше других..."

А потом происходила встреча с милосердием Божьим, мягким, требовательным, пронизывающим, словно шпага с обоюдоострым лезвием.

Послушаем рассказ об одном из эпизодов, происходивших тогда на глазах многочисленных свидетелей:

"Однажды я со множеством других людей ждал очереди к отцу Леопольду в маленьком коридоре перед исповедальней. Вдруг нагловатой походкой вошел крестьянин атлетического телосложения. "Вот уже сорок лет, как я не исповедуюсь,- громко сказал он,- а сейчас я должен исповедаться, иначе хозяйка откажет мне в аренде земли. Пожалуйста, разрешите мне войти сразу же, потому что я не могу терять времени на эти дела!" Мы пропустили его первым. Примерно через полчаса он вышел совершенно преображенным и удалился, плача, как ребенок".

В этой маленькой келье на тысячи ладов повторялась история блудного сына. Однажды муж, который издевался над своей женой, услышал: "Вы преступник!" Это было сказано так, что буйный муж был потрясен и осознал свою вину.

Отец Леопольд не был таким уж мягким, как мы его представляем.

Во время его похорон один мужчина громогласно поведал историю своего обращения.

Войдя в келью без истинного стремления к обращению, он упорно и изощренно оправдывал свои многочисленные грехи. Отец Леопольд опроверг все его доводы, а потом, в ответ на насмешки этого человека, вскочил на ноги, маленький, но грозный, и воскликнул: "Убирайтесь прочь! Вы лжете от имени проклятых Богом!" Бедняга чуть не лишился чувств от страха и, рыдая, распростерся на полу. Тогда отец Леопольд поднял и обнял его: "Вот видишь,- сказал он,- теперь ты снова мой брат!"

Неудача, при воспоминании о которой отец Леопольд плакал, постигла его с одним знатным тревизанцем. Родственники послали за ним машину, а потом, когда отец приехал в дом, они пожелали, чтобы Леопольд благословил умирающего, стоя за дверью, тайно. "Не надо устраивать комедию,- сказал он,- с Богом не шутят. Вы несете ответственность за эту бедную душу".

Не был он мягким и тогда, когда кто-либо хотел оправдать или сгладить зло, но становился бесконечно снисходительным, когда это зло смиренно признавали.

"Милосердие Божье,- говаривал он,- превыше всякого ожидания. Если я о чем-то сожалею, так это (что бывает со мной крайне редко) об отказе в отпущении грехов".

Так случилось лишь два-три раза в первые годы его служения, но впоследствии он говорил, что это было из-за его неопытности.

Ректор Католического университета Е. Франческини свидетельствовал на процессе причисления отца Леопольда к лику святых: "Однажды я пришел на исповедь и заметил, что отец Леопольд был чем-то взволнован. Я не спросил его о причине, но он сам сказал: "Говорят, что я слишком добр, но если кто-либо становится передо мной на колени, разве это не достаточное доказательство того, что человек хочет получить прощение от Бога?"

"Видишь,- говаривал он также,- это Он подал нам пример! Не мы умирали за спасение душ, а Он пролил Свою Божественную кровь. Поэтому мы должны обращаться с душами людей так, как преподал нам Он Своим примером!"

Как-то в другой раз он объяснил: "Если бы Распятый упрекнул меня в излишней снисходительности, я бы ответил так: этот плохой пример подал мне Ты! Однако я еще не дошел до такого безумия, чтобы умереть за чужие души!"

В своей исповедальне он оставался долгие часы, прилипнув к ней, словно устрица к скале.

"Отец,- спрашивал его кто-нибудь из кающихся,- как вы можете исповедовать так долго?"-"Видите ли,- отвечал он,- это моя жизнь".

Никто не знал о его клятве, но все замечали то "совершенное, ежеминутное усердие", которое он обещал Богу в данной им клятве. Если его кто-то звал через минуту после того, как он отлучался, он немедленно возвращался: "Я здесь, Господин мой, я здесь!", как бы извиняясь, говорил он, и никто никогда не замечал ни малейшего признака досады.

Так в одной единственной фразе он соединял вместе неразрывно милосердие к пришедшему кающемуся и ответ Бога, призывавшего его из вечности.

В последнюю ночь его жизни некий верующий постучал в дверь его кельи очень поздно, желая исповедаться, а он, изнуренный болезнью (опухоль в пищеводе), пригласил его войти обычной фразой-молитвой: "Я здесь, я здесь!" Он говорил, что охотно исповедовал бы "до конца света", если бы Богу было угодно.

Порою его звали слишком настойчиво, даже в обеденный час, на что он сочувственно отвечал: "Как можно оставить бедных кающихся ради пищи?"

Некоторые его начальники относились к этому с пониманием; других же, казалось, сердило его излишнее рвение. Однажды он сказал своему другу: "Молись за меня перед Господом, чтобы Он просветил моих начальников, и те позволили бы мне больше времени и сил посвящать своим обязанностям, они слишком добры ко мне и слишком пекутся о моем здоровье". Он спускался в исповедальню даже больным и с высокой температурой. "Чего Вы хотите,- пояснял он,- мы рождены, чтобы трудиться. Отдохнем на небе. Господа, простудившись, лежат в постели, а мы, бедняки, должны работать даже в лихорадке. Да и как я могу лечь в постель, если меня ждет столько душ, нуждающихся в моей помощи?"

Мало того, после долгих исповедей по ночам он часами молился, чтобы помочь кающимся в их усилиях обращения и искупления. "Для человеческих душ я должен сделать все, все, все! Молитесь за меня, чтобы Бог послал мне милость умереть при исполнении своего долга. Я должен умереть стоя".

А сколько раз видели его, старого и больного, волочащего ноги вниз по лестнице к своей исповедальне, около которой всегда толпились люди!

Нет ничего удивительного в том, что именно в этой келье творились чудеса. Убитые горем отцы просили о выздоровлении тяжело больных детей и слышали в ответ, что, вернувшись домой, они найдут их в добром здравии. Нередко предсказания отца Леопольда сбывались.

Одному ребенку, который уже двенадцать лет был совершенно немым, он сказал: "Иди с миром, сын мой, через два дня ты заговоришь". Так и случилось.

Отчаявшемуся человеку, решившему покончить с собой из-за длительной безработицы, он сказал: "Верьте, обещаю Вам именем Бога, что Вы найдете работу. Более того, Вы найдете ее раньше, чем вернетесь домой". И чудо свершилось.

А однажды пришел старик и со слезами на глазах рассказал ему о семейной драме: дочь должна была родить и предстояли тяжелые роды. Профессор родильного дома Падуи сказал, что хирургическое вмешательство, возможно, станет фатальным для ребенка. "Все будет хорошо,- уверял отец Леопольд,- я говорю это Вам официально от имени Бога. А Вы знаете, что значит "официально". Веруйте!"

Он утверждал, однако, что чудеса совершает вовсе не он: "Причем тут я,- говорил он,- если они приходят ко мне с огромной верой, и благодаря этой вере Господь Бог исполняет их просьбы!"

Бывали кающиеся, которые чувствовали потребность открыть свои грехи еще до исповеди, а бывали и такие, которых приходилось догонять, чтобы они не сбежали.

Одного господина, много лет не ходившего к исповеди, привели туда друзья. Он рассуждал так: "Я встану в очередь, а потом, когда все уйдут, я тоже уйду прежде, чем мне придется войти в эту комнатку".

Но вдруг дверь кельи распахнулась, и отец Леопольд пошел прямо к нему навстречу, говоря: "Проходите сначала Вы, господин... я ждал Вас, знаете, ждал..." А после, уже в келье: "Вы не хотели приходить.., но не беспокойтесь.., я сам Вам скажу, что Вы сделали... Это то-то и то-то, правда? А теперь Вы раскаялись, правда? Тогда Бог прощает Вам все. Спасибо, что пришли и доставили мне такую радость, но я Вас жду еще... Приходите, и мы будем добрыми друзьями".

Так возникла еще одна духовная связь, не обрывавшаяся больше никогда.

Что касается чудес, то однажды удалось вызвать его на теологический спор, поставив вопрос в общих чертах.

Его спросили: "Каким образом святые умудряются утверждать с такой уверенностью: "Ты поправишься!" "На чем они основывают эти слова?" Он ответил цитатой из св. Иоанна Боско, который на подобный вопрос ответил так: "Сын мой, если бы ты знал всю цену чудес, ты молил бы Господа никогда не даровать тебе их". И объяснил, что когда святые предстают перед каким-либо несчастным, они обращаются к Богу с молитвой: "Господи, переложи страдания этой души на меня, я готов принять их на себя". И так святые связаны с Богом, что могут знать наверняка, когда такая замена будет принята".

Это было в буквальном смысле то, что делал отец Леопольд. Часто слышали, как он говорил какому-нибудь несчастному: "Переложи все на мои плечи и успокойся..."

Все это позволяет нам понять один из самых главных аспектов его жизни, тем более, что он вызывал серьезные возражения на процессах канонизации, когда речь шла о его святости.

Этот отец Леопольд, который принимал и утешал всех и во всех вселял уверенность в безграничном милосердии Божьем, при этом скромно признавая, что он никогда не совершал большого греха ("В душе я чувствую себя ребенком!"), тем не менее, в отношении самого себя испытывал постоянный, потрясающий страх перед Божьим Судом. Он дрожал как осиновый лист при одной только мысли об этом, почти ежедневно исповедовался, мысль о смерти ужасала его до такой степени, что у него не хватало храбрости даже отпевать умерших.

"Отец,- с удивлением спросил его молодой монах, который ухаживал за ним вечером перед его смертью,- почему Вы так сильно боитесь смерти?"

И он кротко ответил: "Потому что потом есть Божий Суд". И все повторял: "О, Божий Суд! Как я смогу оправдаться?"

Его обуревали сомнения в существовании ада: "Как может Бог за минутный грех наказать навечно? Это справедливо? Это милосердно? Тогда как же?!" А потом: "Оставим это, оставим, я не буду об этом думать, потому что у меня голова идет кругом. Бог - это Отец, и довольно! Он один вершит то, что хорошо".

Он был подобен Иисусу на Кресте, когда над ним нависли все грехи мира и он чувствовал себя покинутым Отцом Небесным.

Так и над отцом Леопольдом висели грехи и тревоги всех тех, кого он утешал, говоря: "Раскаиваться буду я!"

Бог даровал ему страшную и славную милость познать все таинство исповеди, которой мы с такой легкостью пренебрегаем - по одну и по другую стороны решетки.

Священники иногда исповедуют с некоторой долей снисходительности, выслушивая одни и те же грехи, которые люди бормочут без особого раскаяния. Верующие же думают о своих малых или больших провинностях больше, чем о том, что присутствуют при изумительном чуде милосердия.

А еще чаще священникам даже некого исповедывать, поскольку верующие не чувствуют в этом потребности.

И забывается, что именно это таинство является самой сутью христианства: именно в исповеди все таинство Искупления касается лично тебя, твоих нужд, твоей судьбы. Кровь, пролитая на Кресте, пролита именно за твой грех и касается именно твоей души. И ты лично участвуешь в истории страстей Христовых, сначала в качестве того, кто распял Господа жизни (перечень грехов), а потом - в качестве того, кто Его признает, благодарит и обожает (прощение).

Отец Леопольд не только целый день исповедовал, но и переживал вместе с кающимися всю драму их жизни.

Тот, кто слишком легко говорит о прощении, рискует забыть о тяжести греха и о цене искупления: поэтому маленький святой капуцин готов был пережить всю драматическую и горестную прелесть этого таинства.

Порою он был так взволнован, что всю ночь проводил в слезах, его охватывал непонятный ужас, и он хотел, как Иисус в Гефсиманском саду, чтобы кто-нибудь был рядом с ним. Только слово его духовника совершенно успокаивало его, и на него нисходила та самая благодать прощения.

И так до самого конца. А конец был спокойным, хотя уже много лет его мучила ужасная болезнь - опухоль пищевода.

В то утро 20 июля 1942 года, когда он готовился служить святую мессу, он потерял сознание. Очнувшись на своей кровати, он со смирением принял последнее причастие. Потом, когда вместе со своими собратьями читал Salve Regina, со словами "о милосердная, о благочестивая, о кроткая Дева Мария", он заснул, словно старый ребенок, на руках той, которую всегда называл с нежностью, на манер древних венецианцев: "La Parona Benedeta" "Благословенная Владычица".

В те времена, когда он был воспитателем молодых студентов, он учил: "Священник должен умереть от тяжести апостольского труда: не может быть другой смерти, более достойной для священника". А в день празднования пятидесятилетия своего священства он обратился к присутствующим собратьям:

"Разрешите вашему старому собрату сказать вам несколько слов. Мы рождены для тяжкого труда. Высшая радость для нас - быть занятыми. Просите у Господа Бога милости умереть от апостольского труда".

"Вы устали?" - спросили его как-то, видя его более утомленным, чем обычно. Он ответил: "Возблагодарим Господа и попросим у него прощения за то, что Он соблаговолил соединить нашу нищету с сокровищами Его благодати!"

СВЯТОЙ ИОСИФ РАФАИЛ КАЛИНОВСКИЙ

(1835-1907)

В последней энциклике Иоанна Павла II - "Сentesimus annus" ("Сотая годовщина")* "Данная энциклика была написана в связи со столетней годовщиной энциклики "Rerum Novarum" -прим. перев." есть раздел, озаглавленный "Год 1989". Особое упоминание этой даты свидетельствует о том, что тогда произошли "события всемирного значения", пусть даже это случилось в странах Восточной и Центральной Европы.

Папа, в частности, упоминает "встречу между представителями Церкви и рабочего движения", состоявшуюся в Польше; затем крах марксизма и начало для многих народов новой - свободной - эпохи. Если же говорить о самых последних событиях, то нужно упомянуть и начало распространения католицизма в ряде стран Восточной Европы, например в России.

Однако наша историческая память была бы слишком короткой, если бы начало драмы, которая только на наших глазах начинает приходить к разрешению (и не разрешится полностью без страданий и коренных преобразований), мы связывали со второй мировой войной или с трагедией Октябрьской революции 1917 года.

Россия, Польша, Литва - ограничимся этими тремя странами, поскольку именно там происходили те события, о которых мы поведем речь. За плечами у этих стран - целые века ожесточенной и неравной борьбы за правду и свободу, против несправедливости и насилия.

По крайней мере, этот факт должен навести нас на мысль о том, что драмы народов коренятся в сердцах людей и что смена исторических событий влечет за собой лишь смену внешних обстоятельств борьбы, ее идеологической окраски, но не меняет корней конфликтов.

Святой, о котором мы хотим рассказать,- кармелитский монах Рафаил Иосиф Калиновский. Он умер в 1907 году, при царе, когда коммунизма еще не существовало, причем умер в Вадовиче, в том маленьком польском селении, где тринадцать лет спустя родился нынешний Папа Иоанн Павел II.

"Оглядываясь на свое прошлое,- сказал однажды Папа,- я вспоминаю, что почти с самого рождения я жил рядом с кармелитским монастырем, на котором лежал отпечаток жизни и смерти раба Божьего Отца Рафаила Калиновского".

Но уже тогда, еще до начала ленинско-сталинского насилия, Польша и Литва стонали под русским сапогом и их города заливала кровь восставших.

Литовцы и поляки (католические народы, объединенные в союз с ХIV века), находились под властью России с 1772 года.

Когда в 1835 году в Вильно (Вильнюсе) на свет появился Иосиф Калиновский, отпрыск старинного и благородного семейства, Польши уже сорок лет как не существовало на географической карте: ее расчленили сильные мира сего - 82% отошло к России, 10% - к Австрии и 8% - к Пруссии. И такое положение длилось до 1918 года, а потом начались беды еще страшнее.

Литва существовала в качестве единой страны, но процесс ее насильственной русификации был скор и беспощаден. Царизм знал, что для того чтобы уничтожить народ и подчинить его себе, помимо военной силы и экономического обескровливания, необходимо прежде всего лишить его культуры и веры.

Однако мечты о свободной Польше и Литве продолжали жить в сердце их детей, и восстания следовали одно за другим.

Всего за пять лет до рождения Иосифа Калиновского произошло так называемое "Ноябрьское восстание", продлившееся десять месяцев, и он, будучи еще ребенком, мог наблюдать его трагические последствия: постоянные депортации, смертные казни на рыночной площади. Однажды ему пришлось наблюдать "страшную вереницу еврейских детей, которых гнали в ссылку". Как видим, нет таких ужасов, которые были бы связаны лишь с определенными режимами и определенными историческими периодами.

Маленький Иосиф впитывал в себя веру и свою принадлежность к католичеству в национальном храме "Остра Брама", а образ "Матери Милосердия" будет сопровождать его всю жизнь.

В глубине души он навсегда сохранит врожденную близость к орденом Кармелитов, которому был вверен храм. Именно кармелиты построили рядом с ним церковь Святой Терезы с несколькими фресками, изображающими эпизоды из жизни святой, а также монастырь. Однако не менее глубокое чувство влекло маленького Иосифа и в церковь Святой Троицы, на могилы мучеников, боровшихся за объединение восточных церквей с Римом.

При всем при том, его не покидало чувство грусти при виде несправедливости и рабства, тем более, что окна его дома выходили на доминиканский монастырь, превращенный по велению царя в тюрьму (в ней впоследствии будет заключен сам Иосиф). Другие церкви и монастыри стали казармами.

В восемь лет Иосиф поступил в Институт благородных детей - в этом колледже его отец преподавал математику. Он оставался там до шестнадцати лет и блестяще закончил первый цикл обучения, наотрез отказавшись изучать "Царский катехизис", навязанный русскими. Затем он прошел двухлетний курс агрономии.

Но тут рана становится еще более болезненной: у поляка и литовца не было иного пути к получению образования, кроме поступления в какой-нибудь русский университет, что неминуемо влекло за собой русификацию будущего студента. У Иосифа были незаурядные способности к математике, поэтому после некоторых колебаний он поступил в Санкт-Петербургскую (до недавнего времени Ленинградскую) инженерную академию.

Это был самый печальный период его жизни.

Конечно, способный, воспитанный, блистающий в учебе студент снискал всеобщее уважение. По окончании трех лет обучения он был уже лейтенантом инженерного дела и ассистентом на кафедре математики той же академии.

Но он оказался в среде, проникнутой религиозной индифферентностью и научным позитивизмом, и потому его вера начала колебаться настолько, что в глубине души он стал сомневаться, не изменил ли он самому серьезному своему призванию.

Уже в старости он сделает такое признание: "Обращаясь теперь к некоторым наиболее важным моментам своей жизни, я понимаю, что тогда, прежде чем уехать в Россию, я должен был попытаться поступить в епархиальную семинарию Вильнюса. И именно потому, что я этого не сделал, многие годы моей жизни, особенно молодости, прошли даром, превратившись в суету, не принеся пользы ни мне, ни другим".

Эта оценка, вынесенная в годы полной духовной зрелости, очень сурова, близка к самоуничижению.

Конечно, в промысле Божием все периоды его жизни, в том числе и отмеченные сомнениями и неуверенностью, были лишь этапами единого предначертанного ему пути, сливались в один гармоничный рисунок спасения и святости, который пошел бы на благо всей Церкви.

Но Иосиф боялся потерять веру. В одном из своих писем он говорил:

"Я прибегаю к суете этого мира, ища в ней лекарство для себя, но не нахожу внутреннего покоя. Я должен сказать тебе, что никогда не встречал в своей жизни человека, столь нетвердого в своих намерениях, как я".

Он чувствовал себя духовно больным и объяснял это с большой грустью:

"Это мое несчастье: я ищу дух, а нахожу лишь материю".

И тем не менее, он читал "Исповедь" блаженного Августина и посещал католический культурный кружок.

В тот период произошел один случай, который произвел на него огромное впечатление. Внезапно ощутив потребность исповедаться, он вошел в католическую церковь, но там не было ни души. Он преклонил колени в исповедальне, но в ней не было священника, который выслушал бы его исповедь. Тогда он заплакал от невыразимой тоски.

Возможно, этот случай объясняет, почему позже, когда он был уже старым священником, даже будучи больным и усталым, он никогда не позволял себе оставить свою исповедальню.

В 1855 году в возрасте двадцати лет он смог вернуться на родину на короткие каникулы, и угнетенное состояние народа потрясло его как никогда.

Он напишет в своих мемуарах:

"Крестьяне в этих местах были добрыми и добродетельными, но их подвергли стольким страданиям, в том числе воинской повинности, которая тогда длилась двадцать пять лет. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, у меня дрожит рука".

Первой работой, которая была поручена молодому инженеру, стал проект железной дороги по маршруту Курск-Киев-Одесса. Он должен был наметить трассу через грязь и болота, но на этих пустынных и безграничных просторах ему удалось, как он потом писал, "поработать с самим собой и над самим собой".

И он обрел Бога. Случайно ему в руки попала книжечка о благочестии Марии, которая пробудила и подогрела его веру истинного поляка.

Работы по строительству железной дороги на какое-то время были прерваны из-за отсутствия денег, а Калиновский, повышенный в звании до капитана Генерального штаба, был назначен в крепость Брест-Литовск на должность суперинтенданта по фортификации и эксплуатации.

Стоит немного остановиться на его пребывании там, поскольку оно оказалось определяющим для более глубокого формирования его личности, а также для проявления Божьего дара (здесь начались размышления о его истинном призвании и первые попытки мирского проповедничества).

Крепость Брест-Литовск, расположенная на русско-польской границе, была и остается до сих пор символом драмы этих народов, горнилом самых трагических событий их общей истории.

В 1596 году там был ратифицирован союз между Киевской и Римской церквами, и в память этого события была построена церковь Единения Святого Николая. Впоследствии царь отменил этот союз, повелев разрушить церковь и построить новый храм на руинах прежнего, и началось преследование католиков.

Здесь мы позволим себе перенестись в сегодняшний день: и от этой второй церкви остался лишь каркас нефа, который вплоть до недавнего времени был закрыт железными решетками и задрапирован красными знаменами. Именно в этой крепости Ленин подписал бессмысленный договор с Германией и Австрией. В этой крепости восемь тысяч русских солдат оказали сопротивление нацистам и были истреблены. В этой разрушенной крепости, получившей звание "Героическая" и считавшейся национальным памятником, еще совсем недавно возвышались гигантские монументы Ленину и советским героям. Вход же в крепость представлял собою огромную цементную красную звезду, всегда освещавшуюся красным светом - под цвет крови. Сейчас в Брест-Литовске скапливаются толпы русских, пытающихся перейти через границу.

Словом, это был населенный пункт, в котором сконцентрировались сотни лет истории; и это была крепость, доверенная Калиновскому, будущему святому.

Он был здесь в 1863 году, когда до него дошла весть о "Январской революции". Калиновскому было тогда двадцать восемь лет, присягой он был связан с царской армией, а кровью и верой - со своей Родиной.

Позже он расскажет в своих мемуарах: "Слишком явственным было внутреннее видение борьбы безоружного народа против силы русского правительства, располагавшего огромной и мощной армией. Носить мундир этой армии в то время, как сжималось сердце при известии о пролитой крови твоих братьев, было невыносимо. Я спрашивал себя: имею ли я право пребывать в бездействии, когда столько людей жертвуют всем ради этого дела?"

Выйти в отставку из русской армии было не самой сложной проблемой. Самым мучительным было сблизиться с восставшими, отдавая себе отчет в том, что восстание было ошибкой и обречено на поражение.

Ошибкой не потому, что были несправедливы выдвигаемые требования, а потому, как он говорил, что "Польша нуждалась тогда не в новом кровопролитии на полях сражений - слишком много было ее пролито,- а в поте труда".

Как он потом скажет, это было "восстание, основанное на воображении: оно было наихудшим образом организовано (пришлось закапывать оружие, так как восставшие были даже не в состоянии проследить за его распределением!); международная помощь осуществлялась лишь на словах; были и лишенные здравого смысла подстрекатели, которые использовали восстание в собственных целях".

И тем не менее, очень многие молодые люди отдавали свои жизни за идеалы правды и свободы как истинные мученики.

Калиновский сначала попытался разубедить восставших, однако был обвинен в трусости и даже в шпионаже в пользу русских.

На это он отвечал: "Посмотрим, кто сможет принести себя в жертву!"

Он поступил в распоряжение "Национального Совета восстания" и был назначен Военным Министром Вильнюсской области.

Но прежде чем дать согласие, он поставил одно единственное условие: он никогда не подпишет ни одного смертного приговора.

Но, как он и предвидел с самого начала, восстание было подавлено и обезглавлено: его руководители один за другим попадали в руки царской полиции. Губернатором Вильнюса был назначен человек, известный своими грубыми и жестокими методами. Его называли "Вешатель", и даже царь испытывал беспокойство по поводу его кровавого усердия. Проводя репрессии, он следовал элементарному критерию: "поляк и католик на языке народа являются синонимами", поэтому надо уничтожить все следы как польского языка и культуры, так и католических институтов.

Он начал с того, что отправил в ссылку Вильнюсского епископа и повесил нескольких священников, а потом переделал монастыри в тюрьмы.

В это ужасное время Иосиф Калиновский, внутренне созрев, нашел в себе силы, спустя почти десять лет, вновь пойти на исповедь.

Когда его арестовали, Калиновский решил взять всю ответственность на себя, чтобы никого не выдать.

В мемуарах он написал:

"Я боялся, что мое молчание могло побудить власти провести тщательное расследование о деятельности общества, в котором я состоял, а также о людях, с которыми я был связан. Поразмыслив над этим, я твердо решил всецело обвинить самого себя, чтобы не было необходимости вести каких-либо расследований обо мне... Взяв полностью вину на себя, я безусловно приговаривал себя к смерти".

Один биограф очень точно описал его моральный облик: "Удерживать других от серьезных ошибок, не принимать никакого участия в их совершении, но потом великодушно согласиться разделить печальные последствия этих ошибок, подвергнувшись вместе с другими наказанию и не обвинив при этом никого - вот подлинное лицо Иосифа Калиновского".

Он был приговорен к смертной казни, и "Вешатель" хотел поскорее избавиться от него, однако ему объяснили, что в этом случае он подарил бы полякам мученика: уже тогда многие его считали святым.

Это был один из тех случаев, когда вера показывает свою парадоксальную силу: если поляк означает католик, то трогать истинного поляка означает трогать истинного католика, то есть святого. Так сила уравнения (отождествления) оборачивалась против преследователя.

Смертная казнь была заменена десятью годами каторжных работ в Сибири, однако ему пришлось заплатить еще более ужасную цену: военный трибунал умышленно пустил слух о том, что его помиловали, якобы благодаря предоставленной им информации и доносам. Так бывший капитан Генерального штаба, бывший Военный Министр с бритой головой и в куртке заключенного достойно и смиренно начал свой крестный путь.

Здесь уместно привести его собственный рассказ, выдержанный в духе почти литургической торжественности:

"В праздник святых апостолов Петра и Павла, пополудни, мы, заключенные, длинной вереницей двинулись по улицам Вильнюса к железнодорожному вокзалу. Огромная толпа людей теснилась на улицах, и конные казаки оттесняли всякого, кто пытался приблизиться к нам. Многие выглядывали из окон домов.

Это было похоже на похоронную процессию. А сколько подобных конвоев прошло до нас с начала революции! Среди нас были люди разного возраста и положения: частные собственники, врачи, антрепренеры, рабочие, крестьяне, замужние женщины и девушки... Это было подобно паводку, воды которого неслись к Дальнему Востоку. Среди сопровождающих не было ни одного священника. Мы заняли места в вагонах, где нас нагромоздили одного на другого. С нами обращались, как с вещами, с которыми можно делать все, что заблагорассудится. Когда поезд тронулся, двинувшись между железнодорожными насыпями, люди стали бросать на него цветы, как на могилы умерших".

Эти размышления печальны, особенно если подумать о последующей истории: когда десятки тысяч депортированных царизмом будут "отомщены" миллионами других несчастных, тоже мучимых и тоже невинных, и Сибирь станет синонимом нового революционного террора так же, как это было при старом терроре.

В голову приходит еще одна ассоциация: поезда с депортированными напоминают нам о кошмаре нацизма, а Сибирь - об ужасах сталинизма. Как часто мы забываем о том, что насилие и несправедливость сидят в самом сердце светской власти во все эпохи, когда люди отдаляются от Бога или прикрывают Его именем свои низменные цели.

Депортированный и осужденный Калиновский проехал те же земли, через которые он, будучи офицером, чертил трассу железной дороги. Затем скорбное путешествие продолжалось до Иркутска, потом еще дальше - до Уссольских соляных копей около озера Байкал - всего около восьми тысяч километров, проделанных частично в железнодорожных вагонах, частично на грузовиках, в лодках и пешком.

Понадобилось десять месяцев, чтобы прибыть к месту назначения: "Необъятные равнины, простиравшиеся за Уралом,- писал осужденный,- превратились в безграничное кладбище для десятков тысяч жертв, отнятых от груди Матери-Родины и поглощенных навсегда".

Создается впечатление, что это выражение взято из сегодняшних газет, и это лишний раз доказывает, как мы уже подчеркивали, что прямо противоположные политические режимы могут порождать одинаковое насилие.

Слова, сказанные царским вешателем Муравьевым, сопровождавшим осужденных, впоследствии будет звучать и из уст нацистских тюремщиков, и из уст коммунистических палачей, и многих других начальников: "Жили, как собаки, как собаки, и умрут!"

Во всякую эпоху подлинная революция происходит в сердцах тех немногих людей, которые умеют защищать свою культуру и свою веру, а также умеют открыть их другим, даже живя при 35-40 градусах мороза, даже закованные в цепи и кандалы.

Иосиф Калиновский, насколько нам известно, именно в Сибири достиг самой полной внутренней зрелости.

Он писал: "Мир может лишить меня всего, но у меня всегда будет недоступное для него убежище: молитва. В ней можно соединить прошлое и настоящее, а также будущее в виде надежды... Кроме молитвы, я ничего не могу предложить Богу, следовательно, я считаю ее моим единственным даром. Я не могу соблюдать посты, у меня почти ничего нет, чтобы подать милостыню, нет сил работать, остается лишь страдать и молиться. Однако никогда у меня не было более дорогих сокровищ. И мне не надо ничего другого".

И далее: "Церковь умеет излучать надежду, даже когда человек пребывает в состоянии самой глубокой тоски, поэтому в каждом положении есть возможность использовать средства, которые посылает нам Провидение, чтобы обрести спасение".

Между тем, в его сердце вновь зрело призвание к священничеству. Время, остававшееся у него после каторжных работ, он посвящал молитве, чтению (он привез с собою "Евангелие" и "Подражание Христу" и даже разыскал переведенные поэмы Данте и Тассо, "Экзерсисы" святого Игнатия Лойолы, а также богословские тексты). Он также посвящал себя милосердию по отношению к самым слабым своим товарищам по несчастью.

Примечателен, например, случай с одним тяжело больным заключенным-пьяницей, который ничего не хотел слышать ни о Боге, ни о людях и отвергал всякую помощь. Наш святой был около него, обращаясь с ним так заботливо, что тот, умирая, воскликнул: "Я думал, что можно обойтись без Бога и без людей, но теперь вижу, что это не так!"

Мы можем привести еще множество подобных случаев, но и тогда мы не узнаем о нем столько, сколько узнали из одной любопытной и характерной детали. Некоторые заключенные включили в свои молитвы такие слова: "Молитвами Иосифа Калиновского, Господи, освободи нас!"

Он стал для них "живым таинством", которому вверяли себя, прося Божьего покровительства, как это принято в "Литаниях святых", когда в конце перечисляются таинства жизни Иисуса и верующие молят: "Твоей смертью и Воскресением, Господи, освободи нас!"... "Молитвами Иосифа Калиновского, Господи, освободи нас!"

С годами условия жизни заключенных улучшались, периодически объявлялись амнистии.

В 1874 году Иосиф Калиновский был окончательно освобожден, но в возвращенном ему паспорте значился запрет на жительство в Литве. Ему было тогда тридцать девять лет. Чтобы содержать себя, а также из любви к воспитательной работе, он принял должность наставника маленького князя Августа Чарторийского, семья которого находилась в ссылке в Париже, в отеле Ламбер, где ссыльные дворяне вели достойную и строгую, почти монашескую жизнь.

О том, как он представлял себе роль воспитателя, мы знаем из его письма к другу, пожелавшему посвятить себя такой же миссии:

"Педагоги здесь очень ценятся, и ты легко мог бы найти работу. Однако я против этого, хотя считаю тебя хорошим педагогом. До тех пор пока ты не откроешься в свете Христа, я считаю тебя неспособным к воспитанию молодежи.., потому что ты не способен понять потребность человеческой души. Пишу тебе об этом откровенно, зная, что ты сможешь отличить искреннюю дружбу от поверхностной. Ты знаешь, мой дорогой, как бы я желал, чтобы ты был полезен для самого себя, и для других, и для Бога. Пока ты еще не принадлежишь самому себе.., конечная цель жизни еще не ясна для тебя".

Маленький князь Август обладал слабым здоровьем, это обязывало наставника сопровождать его на лучшие курорты Европы; между тем, оба - учитель и ученик - продвигались по дороге к святости.

Мальчик с волнением слушал старинную биографию св. Луиджи Гонзага - маленького маркиза, ставшего иезуитом и умершего совсем молодым из-за ревности к делам милосердия.

Взрослый же, бывший Военный Министр, спрашивал себя, какой религиозный орден ему следовало избрать?

Они расстались в 1877 году. Забегая вперед, отметим, что шесть лет спустя Август Чарторийский встретит в отеле Ламбер святого Иоанна Боско и получит из его рук одежду салезианского послушника, который умер совсем молодым, но настолько зрелым, что Иоанн Павел II, едва став Папой, подписал декрет, в котором признается героизм его добродетелей, а вскоре после этого он будет причислен к лику святых.

Вернемся, однако, к Калиновскому, которого все более привлекали молитвы, а также заботы кармелитских монахинь Кракова.

Кармелитский орден Польши с трудом противостоял постоянным гонениям. Монахини мечтали и молились, чтобы появился сильный и умный наставник, который помог бы восстановить Орден. Познакомившись с Калиновским, они решили, что нашли подходящего человека. До него дошли афоризмы святой Терезы д'Авила: "Никаких волнений (никакой растерянности), все проходит (Бог не меняется), терпение (все можно приобрести), когда имеешь Бога (то есть все)".

Иосиф воспринял эти афоризмы как источник вдохновения. "Каждый день,- говорил он,- я черпаю силы из этих слов".

Наконец, призыв возобладал: "Уже год, как до меня доходил, подобно эху, голос кармелитов. Этот голос сейчас ясно обращен ко мне, и я его услышал: это спасительный голос, посланный мне бесконечной милостью Божьей. Могу лишь воскликнуть: "вечно буду воспевать милость Господа!" Сейчас я считаю призыв "к Кармелитам" призывом, внушенным Богом".

В возрасте сорока двух лет он явился в послушничество Грац в Австрии, поступив туда "с единственной мыслью посвятить себя жизни раскаяния".

Там он нашел учителя, который полностью удовлетворил его и ничего не пожалел для него. Иосиф, ставший в монастыре братом Рафаилом, скажет потом, что "за десять лет Сибири он перенес меньше, чем за один год послушничества". Но он поступил туда с таким решением: "Теперь мне остается только одно: безоговорочно пожертвовать себя Ему и никогда не расставаться с Иисусом Христом".

Он завершил свое образование в Венгрии и получил распоряжение отправиться в Польшу. В единственном монастыре - старинном скиту - жило всего восемь старых монахов, из них только четверо были поляками. Приезд Калиновского был началом перемен: против своей воли он должен был стать главным действующим лицом. Его сразу назначили наставником послушников, потом настоятелем, а потом Викарием Провинции.

Под его руководством Кармелитская провинция Польши расцвела, и теперь она одна из самых многочисленных в ордене.

В 1892 году, ровно сто лет тому назад, он открыл второй монастырь в Вадовице и превратил его в семинарию. Это было в том же городке, где тогда жили родители Иоанна Павла II.

Строгий кармелит распределял свое время между образованием монахов и семинаристов, а также осуществлял духовное руководство монастырей, заботился о создании новых фондов, о воссоздании архивов ордена, о публикации духовных текстов.

Лишь однажды Калиновский несколько усомнился, когда ему в руки попалась "История одной души"- автобиография французской монахини святой Терезы из Лизьё, которая, по выражению Папы Пия ХI, должна была потрясти мир "ураганом славы".

Пожилому и строгому монаху, требовательному воспитателю монахинь это произведение сначала показалось слишком слабым и инфантильным, и он отказался его публиковать. Однако потом интуитивно почувствовал, что глубина и сила этой книги значительно превосходят то, что он получил за годы недолгой учебы. И он написал в Лизьё извинительное письмо, чтобы "сгладить" неловкость.

Со временем он стал духовным отцом своего народа. С самого рассвета к его исповедальне стекались все большие и большие толпы людей, и там он проводил жизнь, невзирая на холод и на все более тяжкие неудобства, а его здоровье ухудшалось. Его звали "мучеником исповедальни" - это выражение было воспроизведено Иоанном Павлом II в речи, посвященной причислению Калиновского к лику святых. Он так много молился, что кто-то назвал его также "живая молитва".

"Долг кармелитов,- объяснял Калиновский,- это разговор с Богом всеми нашими поступками".

И он нашел у кармелитов свою специфическую миссию, как это характерно для всех святых, принадлежащих к этому религиозному ордену.

Он вступил в братство, когда его личность уже сформировалась, личность, отмеченная страданием и отличающаяся врожденной строгостью. Поэтому моменты покаяния, свойственные ордену кармелитов, поначалу казались ему наиболее близкими и наиболее "применимыми в религиозной практике", учитывая историческую ситуацию, в которой он жил.

И тем не менее, его назначение было иным, и Бог определил ему особое место в Кармелитском ордене, побудив его доискаться до истоков Божественного дара для избрания собственного пути.

Еще давно, когда он и не помышлял стать монахом, он задумался над тем, что орден Кармелитов, возникший на Востоке и перенесенный на Запад, подходил особенно для того, чтобы работать в этих странах ради единства Церкви.

Когда он стал кармелитом, "чудесным образом ведомый к этой цели", как он впоследствии скажет,- эта мысль в сочетании с его богатым жизненным опытом, завладела его сердцем.

"Священное единство! Святое единство! Эти слова, наполняя сердце болью, зажигают также огонь надежды",- писал он в 1904 году.

Весь пройденный Калиновским жизненный путь позволил ему понять что-то, что мы начинаем понимать лишь к концу нашего века, после падения всех режимов и всяческих идеологий: разобщение между христианами является "самым большим злом нашего общества", а "самый надежный путь для мира -это именно единение".

Чем больше проходило времени, тем больше он чувствовал, что "не в состоянии освободиться от мысли о единении" и "от желания увидеть преображенную Москву".

Он писал некоей французской монахине: "Хотя я уже чувствую, что приближаюсь к закату (ему было тогда шестьдесят два года), я не могу избавиться от мысли, что Господь Бог, если не оставит меня, позволит мне Своей милостью еще потрудиться в Кармелитском ордене Госпожи Нашей для единения Церкви".

"Привести Россию к Христу, а Христа к России" - это была его "католическая" мечта, распространявшаяся на все славянские страны. Кроме того, он рассматривал эту цель в качестве основной в своей кармелитской деятельности, опираясь при этом одновременно на теологию и историю: союз между Востоком и Западом может осуществиться только через Марию, и именно Кармелитский орден должен заботиться об этом в силу своего призвания.

Всегда относясь с огромным уважением к православной Церкви, Калиновский, однако, не способен был легко поступиться своими принципами: отделение от Рима означало для славянских народов в какой-то мере и отделение от общего Христа.

Он интуитивно чувствовал, что именно в разъединении христиан коренятся все политические конфликты, вековая враждебность, полившая кровью Европу, слабость церквей и их пособничество светской власти.

После смерти Калиновского разобщенная Церковь и на Востоке, и на Западе еще более ужасающим образом продемонстрировала свою неспособность защитить Европу, противостоять натиску широко распространяющегося неоязычества.

И тем не менее, то что осталось от общей веры, спасло Европу in extremis (лат.).

Сегодня очевидно, что объединение Церквей необходимо для того, чтобы избежать новых катастроф, но эта проблема до сих пор остается нерешенной. И поскольку данная проблема неизменно будет становиться для современной Церкви все более насущной, следует внести ясность в этот вопрос:

Союз христианских Церквей есть единственная надежда для нашего растерзанного мира, иначе он подвергнется новым идеологическим искушениям: теперь это очевидно для всякого истинно верующего человека и является предметом его неотступной заботы;

Союз этот может быть осуществлен только через Марию, и это не выдумка набожных людей, а убеждение в том, что объединить нас может только дар спасения, полностью принятый лишь Той, что решила полностью воспринять весь Божественный промысел в Христе, без всякой идеологической предвзятости, как это сделала Мария, отдавшая тело и душу, разум и сердце.

Польский кармелит Калиновский, увидевший решение проблемы в Марии, направляет нас и сегодня.

Вспомним, как на смертном одре он непрерывно повторял слова Христа: "Отец, пусть будут все - одно целое!"

БЛАЖЕННАЯ ЕЛИЗАВЕТА СВЯТОЙ ТРОИЦЫ

(1880-1906)

Рассказывать о жизни святых значит также описывать их время, анализировать общество, в котором они жили и действовали, следовать за ними в их земном странствии среди людей, городов, стран, рассказывать о самых настоящих приключениях, порою героических.

Тем не менее, бывают случаи, когда эти моменты как бы отсутствуют: короткая жизнь, лишенная громких эпизодов, прожитая почти на обочине истории, а приключения, если они и есть, связаны лишь с внутренней жизнью.

Многие святые ходили бесконечными тропами, спускались в немыслимые бездны и возносились на недосягаемые высоты, но все это - в постранстве души. Впрочем, мы, христиане, хорошо знаем, как беспредельна человеческая жизнь, если в ней присутствует Бог и Его тайна.

Такой и была жизнь блаженной Елизаветы Святой Троицы, монахини-кармелитки, затворницы, умершей в двадцать шесть лет, в самом начале нашего столетия.

Церковь причислила ее к лику блаженных только в 1986 году, но ее личность и учение уже десятилетия благотворно воздействовали на христианскую духовность и богословие. Вспомним хотя бы в качестве примера, что уже в 1953 году такой известный богослов, как Ханс Урс фон Бальтазар посвятил ей целый очерк, первые же серьезные исследования богослова-доминиканца восходят к 1938 году.

Елизавета Кате родилась в Дижоне в 1880 году. Ее духовное становление началось очень рано, чтобы быть совсем точными - со дня первого причастия. Она росла непокорным ребенком. "Нрав у нее был страстный, порывистый",- говорила ее мать. А сестра добавляла: "Неугомонный, буйный до неистовства" - и завершала многозначительным французским "tres diable". Священник, готовивший ее к первому причастию, признавался: "С таким темпераментом, как у нее.., становятся или ангелом, или бесенком". И наставница Елизаветы утверждала: "Воля была у нее просто железная, чего захочет - всегда добивается". Девочку почти ежедневно одолевали приступы гнева, и вообще ей была свойственна обостренная чувствительность.

Как тогда было принято, в шесть лет ее подготовили к первой исповеди, а в одиннадцать - к первому причастию. Вот тогда-то и началось ее духовное восхождение: она совершенно всерьез устремилась к Богу. Мать внушала ей: "Если уж хочешь причащаться, тебе придется совершенно измениться". Обычные слова, которые всегда говорят детям. Но на этот раз их услышала девочка, действительно стремившаяся к истинному прощению.

Свидетельства друзей Елизаветы и людей, хорошо ее знавших, единодушны: "характер ее совершенно изменился", "перемена просто поразительная", "просто невероятный случай". Гнев еще нередко сверкал в ее глазах, но были очевидны усилия, которые она прикладывала к тому, чтобы быть мягкой и ласковой; это стало ее каждодневным трудом. Причем это не было каким-то психологическим упражнением. Кажется невероятным, но это прорвалась самая настоящая любовь.

Елизавета с самых ранних лет обрела особенную радость в таинстве Евхаристии; когда ее приводили в церковь, она надолго замирала и, необычайно сосредоточенная, погружалась в тайну Божественного присутствия. Первое причастие определило для нее все.

Повзрослев, она писала об этом матери из монастыря: "Милая моя мама, я так люблю Его, и это благодаря тебе, ведь это ты обратила сердце своей девочки к Нему, ты подготовила меня к первой встрече с Ним в тот великий день, с которого и началась моя жизнь" - (Письмо 150).

Сердце замирает, как подумаешь, что может случиться с детьми, если готовящие их к первому причастию отец и мать способны отдать все богатства своей любви: нежность и веру, разум и личный пример. Можно представить себе, каким же духовно богатым было приуготовление Елизаветы (и каким особенно утонченным), если девочка плакала все время Благодарения и, выходя из церкви, сказала своей маленькой подруге: "Сегодня я не голодна. Иисус накормил меня". Остановимся здесь, чтобы поразмыслить над тем, что же произошло.

Из жизнеописаний святых мы знаем, что личная встреча с Богом, ожидание которой всегда так мучительно, есть начало всякого истинного обращения. Казалось бы, это общее правило, но не надо забывать, что великая встреча, великое обращение уже присутствуют в тех предварительных бескорыстных действиях, в которых участвует ребенок из любой христианской семьи: появляется на свет - и возрождается во Христе; растет - и вскармливается Телом и Кровью Сына Божьего. И все же Иисус терпеливо ждет непосредственной встречи с нами, надеясь, что рано или поздно она все-таки произойдет. Но иногда, желая, чтоб мы помнили, что есть особенная, "кафолическая" благодать, Он дарует благо встречи с Ним в самый момент рождения, а потом - в раннем детстве. В Елизавете это Божье решение проявилось в веренице событий, на первый взгляд случайных, но на самом деле указывающих на ее особый путь.

Дом семейства Кате, где жила мать с двумя детьми,- отец умер, когда Елизавете исполнилось шесть лет,- стоял вблизи кармелитского монастыря; туда они и ходили в церковь. В день первого причастия, почтительно следуя приятному обычаю, девочку, одетую во все празднично-белое, представили в монастырской приемной монахиням.

Мать-настоятельница ласково сказала, что ее имя, Елизавета, означает "Дом Божий", и подарила ей на память образок, на котором было написано четверостишие:

"Благословенное имя твое строго в тайне хранилось,

Но знаменьем великого дня разрешенье явилось.

Знай, дитя, что в тебе - горняя эта Обитель,

Где живет Бог-Любовь, Бог-Спаситель".

Неважно, что монахиня воспользовалась народным, а не научным толкованием, неважно, что так бывало с тысячей других детей в подобных ситуациях. Для этой девочки это прозвучало потрячающим откровением: "Дом Божий"! Это же значит, что Сам Бог в ней живет! Через всю жизнь Елизавета пронесла это твердое убеждение: "Во мне живет Он!"

Вся остальная ее жизнь вместилась в это первое Причастие, и удивляться нам больше нечему: ни тому, что в четырнадцать лет Елизавета посвятила Господу свою невинность, ни тому, что слово "кармель" (где ей открылась тайна) постоянно звучало в ее душе. Во всяком случае, юность ее отмечена печатью рано развившейся духовности. И надо подчеркнуть еще одно ее качество, отнюдь не второстепенное: любовь к музыке и танцам. Мать хотела сделать из нее знаменитую пианистку: к восьми годам Елизавета уже чудесно играла, в одиннадцать лет получила диплом, а в тринадцать - первую премию Дижонской консерватории. Она безумно любила Шопена. Но даже это чувство было той любовью, что жила в ней и вела ее.

Социальное положение (она была дочерью чиновника) почти обязывало ее часто посещать маленькие балы и музыкальные утренники, да и мать это поощряла, пытаясь таким образом отвлечь дочь от монашеских намерений. Но всякому, кто видел ее в то время, хотелось сказать: "Елизавета - не здесь". А самые проницательные добавляли: "Она видит Бога". Один юноша, с которым они долгое время общались - у них были общие интересы,- говорил потом своим друзьям: "Знаете, она совсем не такая, как другие".

Есть одна очень важная запись о ее тогдашнем положении, оставленная другом их семьи: "Елизавета как бы пронизывала насквозь своим взглядом, но без любопытства, тщеславия, без властности - было в этом что-то сверхъестественное". "Пронизывать взглядом без любопытства, без тщеславия, без властности" -- очень точное описание того, что мы называем чудом христианской зрелости.

Елизавета, в свою очередь, откроет потом своей настоятельнице главную тайну этой зрелости. "Светские сборища... привлекали меня тогда по неразумию сердца моего.., но в восемнадцать лет все кончилось: я целиком принадлежу Богу. Случалось, что посреди мирских увеселений меня вдруг будто схватывал мой Водитель и мысль о завтрашнем причастии - да так сильно, что я становилась как бы бесчувственной, как бы отстраненной от всего вокруг".

Если это удивит нас или покажется неестественным, подумаем, не удивляется ли Господь, если мы, причастившись действительного Его Присутствия, думаем о чем-то стороннем?! И тогда нам не покажется необычным то, что Он иной раз вознаграждает нас примером существа, всецело поглощенного Им.

Елизавету в ту пору неудержимо влекло к кармелитам, к той чисто созерцательной жизни, которая в сердце Церкви и мира. Если действительно все верующие - единое соборное Тело, то в Теле этом есть сердце, и оно разгоняет кровь по всем членам, орошая их личной любовью Христовой. Миру может казаться пустым и ненужным, что где-то живут сестры-затворницы, всецело отдавая себя Богу, восхваляя Тайну Его Воплощения, так что хвала их организует все вокруг - и время, и пространство, и отречение, и желания, и чувства. Мир еще не развалился и не рассыпался в прах только благодаря Церкви, а Церковь не развалилась только благодаря Христу. В этом взаимном охранении и проявляются, главным образом, брачные узы, связывающие Христа с Церковью и Церковь со Христом. Мир, к сожалению, этого не понимает, но иногда не понимают этого и сами верующие.

Мать Елизаветы, так хорошо подготовившая ее к первому причастию, тоже не поняла, к чему призвана ее дочь; всеми силами она сопротивлялась ее намерению и упорно не позволяла принести первый обет, пока Елизавете не исполнился двадцать один год, по тем временам - совершеннолетие. В ожидании и приуготовлениях к свершению своего призвания, девушке была дарована и новая встреча, открывшая ей необъятные просторы Любви Божией, Таинства Пресвятой Троицы. И до этого события Елизавета, конечно же, верила в Пресвятую Троицу, но, как и у большинства из нас, вера ее оставалась как бы изолированной, просто верой в Бога-Отца, во Христа Сына Божьего и в Святой Дух,- последовательно, раздельно. Никто не размышляет о Троице как о Живой и Действующей в Единстве Любви, как о Тайне, которой пронизано все существующее. В это время, как пишет фон Бальтазар, и открылся очам и сердцу Елизаветы жаркий поток бесконечной любви, истекающей от Отца к Сыну - в Дух - и устремляющийся к творению, поглощая и спасая собой все человечество, всю историю, все судьбы.

До этого события жизнь и даже вера представлялись ей некоей вереницей фотографий; она разглядывала их с любовью по отдельности, а теперь неожиданно все пришло в движение, и развернулась величественная Бого-человеческая драма, прекрасная и глубокая, и Елизавета, маленькое существо, полностью растворилась в животворящей безмерности Божественной Троицы. Теперь она могла увидеть все сущее - даже тех, кто отвернулся, отдалился (даже мать, так болезненно от нее отдалившуюся) -- в свете великой тайны Единства. Теперь поняла она, что есть место, где "душам суждено свидание", по ту сторону времени, пространства, призваний, сословий. Она увидела "троичность" и в мире, и в делах человеческих.

В августе 1901 года Елизавета вступила, наконец, в Кармелитский орден и прожила там последние пять лет жизни - обычно такого срока монахиням едва хватало, чтобы просто "приспособиться" к новой жизни. Слышали, как она прошептала, переступая порог: "Бог - здесь! О, как Он здесь! Как Он во мне!" Войдя в свою маленькую и тесную келью, сказала: "А здесь - Троица". Таким и стало ее новое имя - "Елизавета Святой Троицы".

О последующих, немногих годах ее напряженной жизни рассказывать очень трудно, они протекли слишком просто. Кто знает, что происходит с творением, когда оно видит Бога во всех деяниях, во всем человечестве, во всем существующем? Или что значит - хранить Господа в себе и устремляться к Нему?

Достаточно, наверное, нескольких свидетельств из ее писем:

"Если б ты знала, как мне прекрасно и покойно, когда причащаюсь Святейшим Таинствам... Когда раскрываю двери, мне кажется, что раскрылось Небо, да так оно и есть", (Письмо 114).

"Сегодня провела на кухне чудесный день с половником в руке. Большой радости эти обязанности не вызывают, но подумаешь только, что рядом - Водитель, тут, среди нас, и тотчас душа ликует из самой сердцевины своей" (Письмо 206).

"Работала в прачечной, натрудилась неимоверно, но старалась от других не отстать. А белье полоскала - забрызгалась немного и рассмеялась - и усталость ушла. Видишь, во всем кармелиткам радость: и в молитве мы с Богом, и в стирке. Везде мы с Ним! Им живем, Им дышим! Знала бы ты, как я счастлива! Как все просторнее мой мир" (Письмо 83).

"Все делаю с Ним, все исполнено Божественной Радостью. Отдыхаю ли, работаю ли, молюсь ли - все мне прекрасно и дивно, потому что Водитель мой всюду" (Письмо 82).

"Сколько любви вокруг меня, словно я брошена в океан, и он поглотил меня... Он - во мне, и я - в Нем. Ничего не хочу, только любить Его и не мешать Ему любить меня каждый миг, каждый шаг, пробуждаться в Любви, жить в Любви, засыпать в Любви, душою - в Его Душе, сердцем - в Его Сердце, очами - в Его Очах... Знала бы ты, как я полна Им!" (Письмо 146).

Даже нам, христианам, слышать подобное об Иисусе Христе как-то непривычно, это кажется странным, необычным. Вот когда так говорят влюбленные, тут сразу понятно, хотя они вряд ли чувствуют ответственность за свои слова (да и не могли бы). Хотя нам следовало бы знать, что выражения любви наполняются настоящим чувством, только если они - часть любви к Богу, даровавшему нам сперва нашу, а потом и Свою Жизнь. Сам Иисус говорил апостолу Петру: "Симон Ионин! Любишь ли ты Меня более всех прочих?"; и Петр, не стыдясь, отвечал Ему: "Так, Господи! Ты знаешь, что я люблю Тебя".

Остались некоторые заметки, которые Елизавета писала в духовном уединении, они помогают восстановить окончательный путь, приведший ее к пониманию бытия через обретение душеспасительного убежища в Сердце Господа.

В ноябре 1904 года Елизавета написала свою знаменитую "Молитву Пресвятой Троице", которая известна теперь всему миру и стала классикой духовной литературы:

"О Господь мой, Троица моя возлюбленная, помоги мне небрежением плоти моей в стяжании убежища Твоего, неколебимого и покойного обитания души моей в Вечности Твоей! О даруй мне мир мой нетревожный или же сверши исход мой от Тебя, мой Постоянный, но ежемгновенен путь мой в светлые глубины Таинства Любви Твоей.

Умиротвори душу мою, сотвори ее Небом Твоим, Обитанием Твоим Излюбленным, Отдохновением Сладостным. Яви позволение Твое в бытии моем близ Тебя, в полном и совершенном пробуждении веры моей, пламенеющей, поглощенной деянием Твоим в Созидании.

О Христос мой возлюбленный, за любовь распятый, стражду супружества Сердца Твоего, стражду себя величием Тебя покрывающей, стражду себя любящей... до смертного часа! Но бессилием своим сокрушенная, лишь мольбами взываю к Тебе, желая облачения Тобою души моей, неразлучной в стремлениях с Душою Твоею, растворения Твоего в бытии моем во всепроникновении Благости Твоей, Пресуществления Твоего в душе моей Жизнью Твоей, Свет излучающей во все существующее. Жду пришествия Твоего во мне - Обожателем... Искупителем... Спасителем...

О Глагол вечности, Слово Господа моего, жизнь мою стражду в слушании, послушания стражду в познании мудрости Твоей, и днем,и ночью пребывания стражду в лучезарной Вездесущности Твоей. О Звезда моя возлюбленная, плени очарованием Твоим, сохрани меня в Вечности Сияния Твоего!

О Пламя "всеснедающее", Дух Любви Божией! Пади мне в пресуществлении моем воплощением Слова! Сотвори во мне человечество, вновь страждущее Пришествия Господня в Таинствах Его.

О смилуйся, Господь мой, Бог-Отец! Осени Славой Твоей бедное, малое Твое создание, узри в нем Сына Твоего Возлюбленного, Благоволения Твоего сподобленного!

О Возлюбленная моя Троица, мое Совершенство, Блаженство мое! Растворения стражду в бесконечном уединении Твоем, жертвой стражду предаться безмерности Твоей. Обретения стражду Тобою убежища во мне, ожидая могущества созерцания собственным Твоим Светом беспредельного Твоего Величия!"

Жить "неколебимо и покойно" означало для не жизнь, возвышенно-пламенную во всеединстве Любви, Добра и Согласия.

В ту же пору Елизавета прочитала в Библии о том, что Бог сотворил нас "в прославление Своего Величия", и слова эти столь глубоко запали ей в душу, что все завершилось употреблением этих слов в качестве собственного имени, которым она и подписывалась: "прославление Величия".

Помнила она и прежнюю свою страсть к музыке: нужно уметь извлечь из всего - прежде всего из самого себя,- как из прекрасно настроенного музыкального инструмента, звук, достойный Бога, достойный воспевать Его Славу. Но для этого нужно быть музыкантом, способным совершенно слиться со своей музыкой.

Казалось, Елизавета уже знала всю безмерность Тайн Божиих, хотя и была еще очень молода, и все же ее ожидал и иной опыт. Ожидало ее испытание болью, да и невозможно постичь настоящую любовь ко Христу, не узнав цену крови, которой Он заплатил за нас. В двадцать пять лет она заболела страшной, по тем временам неизлечимой болезнью Аддисона (хроническая недостаточность надпочечников, от правильного функционирования которых зависит обмен веществ). Потеря аппетита, похудание, обезвоживание всего организма, бессонница, тошнота, невыносимые головные боли.

Елизавета говорила с трогательной простотой: "Мне кажется, какие-то звери грызут мне живот". Ее не миновало ничто - даже искушение самоубийством. Вот что рассказала ее настоятельница: "Однажды, когда я уже собиралась уходить от нее, она, какая-то особенно спокойная, показала мне окно, возле которого стояла ее кровать: "Матушка, Вы вот так меня и оставите совсем одну?" Я очень удивилась, и она поспешила добавить: "Так мучаюсь, что теперь понимаю самоубийц. Но Вы не беспокойтесь - Бог хранит меня"".

"Где бы и быть Христу, как не в страданиях?" - эти слова все чаще появляются в последних письмах Елизаветы. Об этом говорила и святая Анджела да Фолиньо, известная в средневековой мистике: она напоминала, что нужно войти в страдания Христа, соединиться с Ним в "собственном Его Доме", чтобы Его воистину познать.

Так завершился путь, начавшийся для маленькой Елизаветы в день ее первого причастия со знаменательного толкования ее имени - "Дом Божий"; это стало ее призванием. Теперь она приютила в себе образ Бога Распятого и подчинилась Ему. Так и прожила последние месяцы.

Она рассказывала: RЛежу в кровати и представляю, как поднимаюсь к алтарю и говорю Ему: "Боже Мой, не тревожься обо мне!" И такая тоска иной раз, но успокаиваю себя и говорю Ему: "Это не в счёт, Господи!"Ї

В одном из последних писем Елизавета пишет: "На моем кресте я наслаждаюсь радостью неизведанной, оттого что в боли открыла Любовь, и вот - стремлюсь к ней. Она - жилище мое излюбленное, в ней мир и отдых, в ней, я уверена, встречусь с Водителем моим" (Письмо 271).

Очень трогательным и знаменательным оказалось последнее свидание Елизаветы с госпожей Кате. Мать тяжело переживала, когда дочь ушла в монастырь, теперь им предстояла разлука еще тяжелее. Но дочь решила увлечь мать, чтобы и она отдала все Господу. Послушаем, что рассказывает об этом ее мать: RВся ее жизнь сосредоточилась в глазах. В конце нашего последнего свидания она собрала всю свою храбрость и сказала: "Мама, когда сестра известит тебя, что страдания мои окончились, ты должна упасть на колени и сказать: "Господи, Ты мне ее дал, и Тебе я возвращаю ее. Благославенно Имя Твое!"Ї Мать так и сделала, повторив потом, слово в слово, все, что дочь вложила ей в сердце. Вот какова святость: неуклонно идти к Богу, увлекая за собой всех, кого вверил нам Господь.

Умерла Елизавета 9 ноября 1906 года. Этот скорбный день совпал с другим, бесконечно постыдным для всего человечества, когда в Парижской Палате Депутатов некий господин Вивиани произнес хвалебное слово действиям, направленным на дехристианизацию Франции. Вышло постановление о насильственном закрытии монастырей, и был принят закон о принудительном отделении Церкви от государства. В горделивом угаре от своих слов оратор вещал: "Мы вырвали сознание человека из лап веры. В прошлом он, несчастный и угнетенный, изнуренный поденщиной, сгибал колени, но мы подняли его: мы сказали ему, что в облаках нет ничего, кроме химер. Вместе, разом, одним величественным взмахом потушили мы все небесные огни, и ничто не в состоянии зажечь их снова". В этот самый миг Господь зажег на небе звездочку Елизаветы Святой Троицы.

И век наш на исходе, а она все сияет и сияет ...

ДЖАННА БЕРЕТТА МОЛЛА

(1922-1962)

Процесс причисления к лику блаженных Джанны Беретта Молла еще не завершен, и мы не собираемся предвосхищать суждения Церкви. Мы просто хотим рассказать историю женщины - она была обычной матерью, но папы и епископы поставили ее в пример всему христианскому миру.

23 сентября 1973 года Павел VI сказал о ней в "Angelus": "Эта мать, прихожанка Миланской епархии, даровала жизнь своему ребенку, сознательно принеся в жертву свою собственную". Эти же слова повторили совсем недавно Иоанн Павел II и кардинал Мартини.

Случившееся принадлежит нашему времени и не только потому, что Джанна умерла всего тридцать лет назад и сравнительно молодой, но главным образом потому, что это событие отвечает на те вопросы, которыми все острее задается современность.

На II Ватиканском Соборе было торжественно заявлено, что "Господь Иисус всем и каждому из своих последователей, в любых обстоятельствах, заповедал святость жизни", что "все верующие, любого положения и состояния, призваны к полноте христианской жизни и к совершенствованию в милосердии" и что, "невзирая на разный образ жизни и разные задачи, святость едина, ибо взращивает ее Дух Святой". Но сейчас совершенно необходимо засвидетельствовать это убеждение примерами для почитания и подражания всем верным. Меня часто спрашивают, почему в "Портретах святых" я почти всегда описываю лиц духовного звания или же тех кто так или иначе посвятил свою жизнь Богу? Ну, конечно, хотелось бы услышать о святых, которые жили обычной жизнью: работа, семья, супружество, дети, будни, радости, тревоги,- словом, жизнь, близкая всем нам.

Если за этим вопросом стоит представление о том, что можно стать святым, не отдавая себя всерьез и всецело Богу, то это, конечно же, неверно. но вопрос будет правомерным, если в нем скрывается желание понять, как достичь того духовного состояния, в котором суть святости ("Любить Бога всем сердцем, всей душой, всеми силами"), живя самой заурядной и обыденной земной жизнью.

Супруг Джанны Беретта, вскоре после смерти жены, отвечая на расспросы о ней, сказал просто: "Я и не замечал, что живу со святой". Но сам же потом уточнил, что эти слова объяснялись распространенным убеждением в том, что святость должна проявляться в изобилии невероятных происшествий (нечто вроде постоянной погруженности в чудесное). Впоследствии, по продолжительном размышлении о жизни своей жены, он впервые понял, что "святость - это повседневная жизнь, озаренная светом Божиим".

И, тем не менее, Церковь, прежде чем объявить кого-либо святым, всегда требует доказательств, подтверждающих "добровольное подвижничество его жизни". Но в случаях такой "повседневной" святости подвижничество долго остается сокрытым: человек просто принимает любые испытания, пока любовь к Богу и к ближнему не получит возможности выявиться во всей своей мощи и сверкающей чистоте.

Вернемся же к свидетельству супруга: "Джанна была замечательной женщиной, но в ней не было ничего необычного. Она была красивой, умной, доброй, улыбчивой. Была современной, элегантной. Водила автомобиль. Любила горы, хорошо каталась на лыжах. Обожала цветы и музыку. Многие годы мы с ней посещали концерты Миланской консерватории... Ей очень нравилось путешествовать. Мне часто приходилось по делам службы выезжать за границу, и при малейшей возможности я брал ее с собой. Так мы побывали в Голландии, Германии, Швеции, в общем, объездили почти всю Европу..."

Однако нам нужен луч света, который озарил бы все, какое-то событие, которое внезапно все прояснит, и лучше всего отталкиваться от последних семи месяцев жизни Джанны, когда "совершенное милосердие" овладело сердцем этой супруги и матери.

Еще летом 1961 года врач Джанна Беретта и инженер Пьетро Молла были счастливой супружеской парой: она с радостью отдавала все свои знания своей амбулатории; он возглавлял предприятие с тремя тысячами рабочих. Они жили в согласии, растили троих маленьких детей от двух до пяти лет. Дети были для них богатством, и они с нетерпением ждали нового подарка своей любви. Об этом свидетельствует письмо Джанны: "Я так счастлива с Пьетро и с нашими чудесными малышами, не устаю благодарить за это Господа. Как бы мне хотелось еще одного малыша".

В августе она с радостью узнала, что ее ждет новое материнство, но вскоре счастье омрачилось: врачи обнаружили у нее опасное заболевание - фиброму матки,- требовавшее срочного хирургического вмешательства. Джанна была врачом, и сразу же поняла всю опасность. В то время медицина предлагала лишь два пути, безопасных для жизни матери: полостную операцию с удалением как фибромы, так и матки, или удаление одной только фибромы, но с прерыванием беременности. Было также и третье решение: удаление одной только фибромы с сохранением плода, но в этом случае существовала смертельная опасность для жизни матери.

Мы читаем в медицинском заключении: "Наложение шва на матку на первых месяцах беременности часто приводит в дальнейшем к ее разрыву и ставит под угрозу жизнь пациентки, как правило, на четвертом и пятом месяцах беременности. Доктору Джанне это было хорошо известно". И даже в случае нормального протекания беременности опасность становится неизмеримо большей к моменту родов.

Прежде чем отправиться на операцию, Джанна пошла к своему духовнику; чтобы он обнадежил ее и придал ей мужества.

"Дон Луиджи,- сказала ему женщина,- все эти дни я молилась. Вера и надежда мои - только на милость Господню, потому что медицинский приговор короток и ужасен: "Или мать - или ребенок". Я полагаюсь на Бога и твердо знаю, что должна исполнить материнский долг. Господу приношу я в жертву мою жизнь. Я готова на все, лишь бы спасти моего ребенка".

Вот как она сама описывала свою первую встречу с хирургом: "Перед операцией профессор спросил меня: "Что делаем: спасаем Вас или ребенка?" "Сначала спасаем ребенка! - не задумываясь, сказала я. - Обо мне не беспокойтесь". И после операции он сказал: "Ребенка спасли". Профессор, будучи иудейского вероисповедания, исполнил волю пациентки, хотя, быть может, в глубине души и не одобрял ее выбора. Только он и Джанна полностью осознавали, что значит "мы спасли ребенка": для матери эти слова означали еще долгие семь месяцев страданий.

Когда он снова увидит ее,- в тот самый, роковой момент родов,- он воскликнет со смешанным чувством восхищения и стыда за свою науку: "Вот она какая - мать-католичка!" - одно из тех откровений, которые Бог властен исторгнуть даже из уст людей, весьма от Него далеких.

Первая операция прошла успешно: героический выбор был сделан, и, казалось, все приходит в норму. Джанна вернулась к семейным заботам, в свою амбулаторию; неудобства и страдания, сопровождавшие опасную беременность, переносила стойко, не выказывая боли и дурного самочувствия, чтобы не нарушить спокойствия детей и супруга. Продолжала жить нормальной жизнью, обретая в этом радость, и не теряла надежды.

За месяц до родов ее муж собрался в Париж по служебным делам. Джанна попросила его привезти ей какие-нибудь журналы мод. "Если Бог оставит меня здесь,- сказала она,- сошью себе что-нибудь красивое". В этих журналах сохранились ее пометки возле особенно понравившихся моделей. Когда она станет святой, эти журналы будут реликвией. Это не должно нас шокировать: надо привыкать к новому способу мышления.

Джанна теперь жила в постоянной тревоге, но таила ее от близких; опасность поддерживала ее силы в заботах о ближних, в молитве и в жертвенности; трезво и сознательно она обретала стойкость: на ее рабочем столе потом обнаружат медицинские справочники, открытые на главе "Материнство в опасности".

"Я часто думал о том,- рассказывает Пьетро Молла,- что она требует, чтобы "сохранили беременность", но я не смел углубиться в эту мысль. И я не решался заговорить об этом с моей женой. А через некоторое время она сказала мне: "Пьетро, ты всегда так любил меня! Мне нужно, чтобы сейчас ты любил меня еще больше, потому что эти месяцы самые ужасные в моей жизни". Внешне она была совершенно спокойна. С обычным усердием занималась детьми и своими пациентами. А потом я вдруг обнаружил, что она стала как-то странно внимательна к домашним делам: приводила в порядок вещи в ящиках, белье в шкафах.., словно собиралась надолго нас покинуть..."

Только своему брату, священнику, открыла она свое состояние: "Самое главное еще впереди, тебе этого не понять... Наступит мгновение, когда решится: или я - или он". Но в этих словах не было вызова, только нежность к малышу, которого она вынашивала.

Вернемся теперь к скорбному повествованию супруга: "За полтора месяца до рождения нашего ребенка случилось нечто такое, что очень взволновало меня. Я спешил на работу и собирался уже выходить из дому, был уже в пальто. Джанна - она и сейчас стоит у меня перед глазами - прислонилась к шкафу в прихожей. Потом медленно подошла ко мне. Не сказала: "Присядем", "Задержись на минутку", "Поговорим". Ничего. Только подошла молча, словно силясь сказать что-то важное, тяжкое, давившее ее изнутри и требовавшее выхода, о чем хочется сказать "раз и навсегда". "Пьетро,- сказал она мне,- умоляю тебя.., если придет время выбирать между мной и ребенком, сделай выбор в пользу ребенка. Очень прошу". Вот так. И больше ничего. Я чувствовал, что не способен ей ничего ответить. Я хорошо знал свою жену, знал, как она великодушна, знал ее стремление к самопожертвованию. И вышел из дома, не сказав ни слова".

Она повторит свою просьбу незадолго до родов. И скажет своей подруге:

- Собираюсь идти в больницу и не уверена, вернусь ли. Беременность у меня с серьезными осложнениями, и я должна буду выбрать: или я - или он. Хочу, чтобы жил мой ребенок.

- Но у тебя уже трое! Мало ли забот? Ты должна жить!

- Нет-нет... Хочу, чтобы жил ребенок.

Другой своей подруге, встреченной в парикмахерской, Джанна сказала: "Молись, молись и ты! Как я научилась молиться за моего будущего ребенка, которого так тяжело ношу... Помолись за него, пока не свершится воля Божья!" И Бог пожелал, чтобы ее страдания начались в Страстную Пятницу 1962 года.

Вот что рассказывает медсестра: "Подымаясь по лестнице в свое отделение, я случайно встретила Джанну. Она мне и говорит: "Сестричка, вот и я, пришла помирать". А смотрит так ласково, так спокойно. И быстро прибавила: "Лишь бы с малышом все обошлось, остальное неважно!"

Джанна ужасно мучилась всю ночь, а к одиннадцати часам утра в Страстную Субботу при помощи кесарева сечения родила красивую и здоровую девочку; как раз в этот момент зазвенели колокола, и началось празднование Светлого Дня Воскресения Христова.

Когда Джанна пришла в себя после наркоза, ей принесли новорожденную малышку. Муж рассказывает: "Она долго-долго смотрела на девочку. Потом прижала ее к груди с невыразимой нежностью и гладила, гладила ее, не говоря ни слова".

Страдала она еще целую неделю, пока септический перитонит не сделал своего дела; медицина оказалась бессильной. Последние свои дни она смиренно отдала полному самопожертвованию, упросив врачей не давать ей ни снотворных, ни болеутоляющих средств, чтобы остаться до последнего часа в полном сознании: умоляя Христа Распятого и Богородицу о райской вечности.

На рассвете в среду Светлой Седмицы она пришла в себя и сказала мужу: "Пьетро, я исцелилась. Я была уже там, и если б ты знал, что я видела! Когда-нибудь я тебе расскажу. Понимаешь, я была слишком счастлива с тобой и нашими чудесными ребятишками, такими здоровыми и красивыми, благословенными Небом! И меня послали назад, чтобы я еще пострадала; нельзя было бы предстать перед Господом без этих страданий". Согласно таинственному предзнаменованию, ей оставалось еще три дня мучений: по милостивому замыслу Бога Отца, каждый должен совершить во плоти своей Страсти Христовы.

Мы еще вернемся к этой смерти, к этим семи месяцам крестного пути, за которые жизнь ее приобрела ту ясность пред лицом вечности, которая присуща жизни святых. Сейчас же попробуем в свете всего, что мы узнали, окинуть взором все ее существование; не для того, чтобы выискать некие героические события, но для того только, чтобы отметить то христианское содержание всякого существования, которое и делает возможной человеческую святость.

Ее супруг пишет, как бы обращаясь к ней: "Ты не совершила ничего необычного, не подвергала себя особенному покаянию, не искала отречения ради отречения, героизма ради героизма. Ты ясно чувствовала и достойно исполняла свой долг девушки, супруги, матери и врача и всегда была готова исполнить волю Божию, желая святости для себя и для других".

Родители Джанны были людьми замечательными - это была одна из тех многодетных супружеских пар начала века (Джанна стала десятой из тринадцати детей), для которых вера оставалась единственным основанием и поддержкой всей жизни: в работе и воспитании, в мыслях и чувствах, в радости и страданиях. Когда Джанна через тринадцать лет после их смерти встретит своего суженого, она скажет о них: "Дорогие мои, святые родители, честные, мудрые той мудростью, которая происходит от великодушия сердца - справедливого и богобоязненного". И перед венчанием священник (один из братьев Джанны) скажет ей: "Джанна, я не скажу, что ты святая, а вот мама наша - святая. Помнишь, какая она была добрая, нежная, улыбчивая, терпимая, деятельная, набожная: всегда - и в радости, и в скорби?"

Другой ее брат вспоминает: "В любую погоду: в дождь ли, в засуху, в холод, в жару - всяким утром сопровождала наша мама своих детей в церковь к святой мессе и к святому причастию. Будила она нас не окриком и не страхом наказания, а ласково так приглашала: погладит по лицу рукой, а ты сам думай - проснуться или дальше спать. Учила нас молиться Иисусу, до причастия и после; собирала нас всех вокруг себя у церковной скамьи, чтоб помолчали и побыли немного наедине с Господом; а сразу после причастия наставляла нас, как Его нужно благодарить, потом начинала молиться сама, а нам предлагала повторять за нею. Это были молитвы не по книге, а как бы в приливе вдохновения, и молилась она просто и прекрасно".

Святость вообще всегда отличается простотой отношений с Господом Иисусом, а простота эта всегда начинается со встречи. Жить в семье действительно христианской означает обрести эту сверхъестественную встречу с Богом совершенно "естественно", как совершенно естественно встречаться каждый день с отцом и матерью, слушать их наставления, брать пример с их усердия и заботы, принимать их наказания и прощение, одним словом, научиться их вере, надежде и любви. В таком случае чудо "обращения" (буквально "оборачивания" ко Христу) происходит легко и просто, все равно что ребенку обернуться на ласковый зов матери. Святость Джанны так и началась.

Позднее домашние дары святости сменились благословенными дарами традиций церковной жизни, течение которой захватило ее и увлекло за собой. Попытаемся собрать некоторые определяющие моменты ее жизни в этом потоке.

С шестнадцати лет Джанна начала посещать курс духовных упражнений в приуготовлении к Святой Пасхе (как многие из вас делают сейчас). Сохранились некоторые ее заметки, озаглавленные ею: "Воспоминания и молитвы Джанны Беретта". Одна из молитв начинается так: "Иисус, обещаю тебе подчиниться всему, в чем проявится воля Твоя. Дай только знать о воле Твоей".

Остался также список одиннадцати ее "намерений", или "жизненных решений", прочитаем их, чтобы лучше осознать, как формируется христианское сознание в нежные годы ранней юности.

1. "Свято обещаю совершать все в жизни во имя Иисуса. Всякое мое действие, всякое мое страдание предлагаю в дар Иисусу".

2. "Обещаю, что ради моего служения Господу не буду никогда ходить в кинематограф, не узнав наперед, какой фильм там показывают - скромный или безнравственный".

3. "Лучше умереть, чем совершить смертный грех".

4. "Хочу страшиться смертного греха, словно змеи ядовитой, и повторяю: лучше тысячу раз умереть, чем оскорбить Господа".

5. "Желаю молить Господа, чтобы Он помог мне избежать ада; постараюсь избежать всего того, что могло бы повредить моей душе".

6. "Повторять Ave Maria каждый день, чтобы Господь сотворил мне легкую смерть".

7. "Умоляю Господа помочь мне осознать величие Его Милосердия".

8. "Добросовестно учиться, даже если не хочется, но делать это во имя Любви Иисусовой".

9. "Готова с сегодняшнего дня молиться, стоя на коленях; по утрам ходить в церковь, вечером молиться в своей комнате".

10. "Готова подвергнуться любому порицанию и упреку... Путь смирения - самый короткий для достижения святости".

11. "Молить Господа, чтобы Он взял меня в рай. Напоминать себе всегда, как страшно не попасть в Обитель Небесную; буду молиться, и с помощью Господней войду в Царство Небесное со всеми святыми и другими душами добродетельными".

Несложно обнаружить в этих "намерениях" - в их тоне и настрое - слышанные ею проповеди.

Может быть, вы скажете, что в них слишком много морализаторства, но справедливее будет отметить, как много в них серьезности и желания возлюбить Иисуса не только на словах, но и на деле; ведь чаще огромные пространства дневников заполняют умными замечаниями и красивыми цитатами - без всякой пользы, кстати сказать. Тем более, что эти "намерения" со временем воплотились в активную общественную жизнь, когда Джанна стала воспитателем в местном кружке "Католического действия". Она учила своих девушек - словом и личным примером,- что нужно "нести людям истину приветливо, чтобы пример твой был привлекательным, а если возможно, то и героическим", потому что "человек всегда хочет увидеть, пощупать, почувствовать, одними словами никого не убедить. Просто разглагольствовать - мало, увлечь можно только личным примером". А для этого необходимо "всегда быть живым свидетельством величия и красоты христианства". Все эти выражения мы взяли из конспектов, которые Джанна - студентка университета - готовила для молодых девушек из кружка "Католического действия".

Закончив медицинский факультет в великой неразберихе военного времени, Джанна начала работать врачом в амбулаториях Мадженты и Мезеро, при этом активно участвуя и в политической жизни (в выборах 1948 года). Несколько лет она напряженно размышляла над своим призванием: сердце и вера склоняли ее последовать примеру одного из братьев, который также получил медицинское образование, но потом стал капуцином и уехал миссионером в Бразилию.

Известны некоторые заметки из ее рабочей тетрадки о том, как она понимала профессию врача: "Красота нашего служения. Все в мире работают - так или иначе - на благо человечества. Мы же работаем непосредственно с человеком. Объект нашей науки и деятельности - человек, который взывает к нам: "Помоги!" - и надеется, что мы вернем ему полноту жизни... Наша миссия не заканчивается, когда лекарства бессильны помочь. Ведь остается душа, которую нужно привести к Богу. Об этом нам говорит Иисус: "Кто посетил больного - посетил Меня". Миссия наша сравнима со священнической: как священник может прикоснуться к Иисусу, так и мы, врачи, касаемся Тела Иисусова, воплощенного в наших больных - бедных, юных, стариках и детях. Через них Иисус является нам. Да будет нас как можно больше - врачей, готовых служить Ему".

Вполне вероятно, что эти заметки сделаны на какой-нибудь конференции, но комментарием к ним являются свидетельства всех, кто видел, как она воплощала эти принципы в жизнь до самого конца, когда уже на последних месяцах беременности наносила прощальные визиты, прежде чем отправиться в больницу умирать.

Последним, решающим событием на пути к святости оказалась ее встреча с инженером Пьетро Молла, происшедшая в 1954 году, когда ей исполнилось тридцать два года. 1954 год был провозглашен "Годом Марии", и Джанна отправилась в паломничество в Лурд. По возвращении она рассказывала своей подруге: "Была в Лурде, чтобы спросить Мадонну о дальнейшей моей судьбе: стать мне миссионером или выйти замуж. Вернулась домой - и встретила Пьетро".

Познакомились они на собрании киноклуба в культурном центре гуманитарных наук Мадженты, потом опять встретились в театре Ла Скала на балетном спектакле по случаю Нового года и потом вместе подняли новогодние бокалы в доме Беретта. С этой поры они часто виделись, ближе узнали друг друга. И, наконец, официально обручились в феврале 1955 года.

Перечислив их первые встречи с чисто внешней стороны, почти светской, мы сознательно не говорим о встрече "внутренней", глубокой, встрече их душ с самых первых прозрений - и это только для того, чтобы наш "рассказ о святости" развивался по обычному сценарию нашего современного общества.

"С каждым днем мы все лучше и лучше понимаем друг друга",- отметил тогда Пьетро. Оказалось, что имеют они одни и те же "желания и источники вдохновения, надежды и убеждения". Пьетро признавался: "Чем больше узнаю я Джанну, тем больше убеждаюсь, что лучшей встречей Господь и не смог бы одарить меня".

Джанна писала ему: "Пьетро, если бы я могла высказать все, что испытываю к тебе! Но у меня не получается. Ты понимаешь, Сам Господь пожелал облагодетельствовать меня. Ты тот человек, которого я желала встретить, но признаюсь тебе, иногда спрашиваю себя: "Смогу ли я быть достойной его?". Да-да, тебя, Пьетро, потому что я чувствую себя такой ничтожной, ни на что не способной до такой степени, что даже сильно желая сделать тебя счастливой, боюсь, что не смогу этого сделать. И тогда я прошу Господа: "Господи, ты видишь мои чувства и мою добрую волю, направь меня и помоги мне стать такой супругой и матерью, какой захочешь ты, и я думаю, что этого же захочет и Пьетро". Ты доволен, Пьетро?"

Когда Джанна была маленькой, священник ей однажды сказал, что ей повезло иметь мать, которая была похожа на "сильную женщину", о которой говорится в Библии в Книге Притчей.

И, вспомнив об этом после того, как она получила обручальное кольцо, она написала своему суженому: "Мой дорогой Пьетро! Как мне благодарить тебя за великолепное кольцо? Пьетро, дорогой, в благодарность за это я дарю тебе свое сердце и буду любить тебя всегда, как люблю сейчас. Думаю, что накануне нашего обручения тебе будет приятно знать, что ты для меня - самый дорогой человек, к которому постоянно обращены мои мысли, чувства, желания, и я с нетерпением жду момента, когда стану твоей навсегда... Я часто люблю размышлять над словами: "Сильная женщина, кто найдет ее?.. Сердце ее мужа может довериться ей... и т. д." Пьетро, если бы я могла стать для тебя той сильной женщиной из Евангелия! Однако я чувствую себя слабой..."

И суженый ответил: "Ты для меня - сильная женщина из Библии. Возле тебя моя радость совершенна".

В другом письме она пишет: "Я люблю тебя так сильно, Пьетро, что ты всегда стоишь у меня перед глазами, с самого раннего утра, когда во время святой молитвы в миг пожертвования я приношу в жертву не только свои, но и твои труды, радости, страдания, а потом в течение всего дня до самого вечера". И в преддверии бракосочетания она признается ему: "Ты теперь мой, Пьетро, и я всем сердцем и душой чувствую себя только твоей... Твои радости также и мои, и все, что тебя беспокоит и огорчает, беспокоит и огорчает также и меня. Когда я думаю о нашей большой взаимной любви, я не устаю благодарить Господа".

Все письма исполнены подлинной человеческой нежности, которая тесно связана с верой. Более того, эта любовь стала воплощением их взаимной веры.

Вот как она мыслит себе будущее: "С помощью и с благословения Божьего мы сделаем все, чтобы наша новая семья стала маленькой Тайной Вечерей, где Иисус царствовал бы над всеми нашими чувствами, желаниями и поступками. Мой Пьетро, остается всего лишь несколько дней, и я чувствую большое волнение пред исповедью и причастием Любви. Мы становимся сотрудниками Бога в деле создания и сможем дать Ему детей, которые будут любить Его и служить Ему".

А вот письмо, написанное из лыжного кемпинга суженому, которого удержали в городе фабричные дела: "Мне жаль, что в понедельник у тебя так много работы. Мысленно я всегда с тобой, и если бы я могла помочь тебе, сделала бы это от всего сердца. Вчера и сегодня здесь сияло солнце. Утром я встаю в 8 часов (какая лентяйка! Ведь ты уже на работе), а в 8.30 начинается утренняя служба. Поверь, я никогда так не наслаждалась мессой и причастием, как в эти дни. Прелестная и уютная церквушка пуста. У священника нет даже тонзуры, так что Господь принадлежит мне и тебе, потому что отныне там, где я, там и ты".

Муж потом так будет вспоминать то время: "Ты с каждым днем все более становилась для меня удивительным созданием, передававшим мне твою радость жизни.., радость нашей будущей семьи, радость милости Божией".

Джанна пожелала, чтобы в день свадьбы на ней было великолепное платье из очень дорогой ткани.

Сестре она объяснила: "Знаешь, я выбрала такую красивую материю, чтобы потом сшить из нее ризу для первой мессы одного из моих сыновей, который станет священником".

Перед таким сплетением человеческой любви и любви священной, мыслей духовных и мирских нетрудно почувствовать себя несколько обескураженным.

Необходимо, однако, поразмыслить над главным: а именно, что христианство и есть это сплетение, так же, как в Иисусе неразрывно соединяются божественное и человеческое начала.

Тот, кто достигает этой точки христианского синтеза, постоянно видит оба эти аспекта в их полной гармонии. И переходы от одного к другому кажутся ему так естественно сверхъестественными и так сверхъестественно естественными! А кто отказывается от этого живого синтеза, либо воспринимает его чисто рассудочно, неизбежно деградирует.

О счастливом времени их брака и о семейной жизни, в которую внесли радость трое детей, говорят воспоминания мужа: "Ты продолжала радоваться жизни, наслаждаться прелестью мироздания, горами и снегами, концертами симфонической музыки, театром, как это было в твоей молодости и в период нашего обручения.

Дома ты всегда была деятельной: я не помню, чтобы ты хоть когда-нибудь сидела без дела... Несмотря на семейные обязанности, ты продолжала свою миссию врача в Мезеро, главным образом, из любви и милосердия к молодым мамам, к твоим старикам и твоим хроническим больным... Твои намерения и твои поступки были всегда в полном соответствии с твоей верой, с духом милосердия твоей молодости, с верой в Провидение и с твоим кротким характером. В любых обстоятельствах ты руководствовалась волей Божией и полагалась на нее. Я помню, что каждый день ты молилась и беседовала с Богом, благодарила его за то, что Он даровал нам замечательных детей. И ты была так счастлива!"

Во время канонического процесса причисления ее к лику святых были подняты также самые деликатные вопросы, касающиеся супружеских отношений. И в нашем распоряжении имеется строгое клятвенное свидетельство мужа: "Что касается супружеской чистоты, свидетель заявляет, что верность принципам христианской морали , на которых они были воспитаны, была абсолютной".

Завершив наше отступление, не забыв об опыте трех родов и тысяче радостей, забот и волнений, связанных с ростом троих детей, мы должны теперь вернуться к тем последним месяцам, когда Бог попросил ее отдать все.

Это был не героический поступок, совершенный внезапно, почти с закрытыми глазами, но "обдуманное жертвоприношение" (по определению Павла VI), длившееся семь месяцев. Это было время целиком насыщенное твердым решением: "не спасайте меня, спасите ребенка".

Чтобы понять ее материнское "размышление", остановимся и мы на вопросе, который задавали все. Женщина из народа, узнав о ее выборе, отреагировала грубо: "Ненормальная!" Подруга увещевала ее: "У тебя трое детей, подумай лучше о своей жизни". Муж, будучи такой же веры, разделял выбор жены, но не мог даже думать и говорить об этом, а сама Джанна на смертном одре скажет своей сестре: "Если бы ты знала, какие испытываешь страдания, когда оставляешь совсем маленьких детей!"

Итак, что же толкнуло ее к этому решению?

Конечно, ясное, ничем не затемненное сознание того, что следует подчиниться Богу, говорящему: "Не убий". И она сама как врач как-то сказала одной девушке, просившей сделать ей аборт: "С детьми не шутят!"

Нельзя заботиться о трех детях, пожертвовав еще одним.

Сам муж объяснит, что толкнуло жену на эту жертву: "То что она совершила, она сделала не для того, чтобы попасть в Рай. Она это сделала, потому что чувствовала себя матерью... Чтобы понять ее решение, нельзя забывать, во-первых, о ее глубоком убеждении матери и врача, что существо, которое она в себе носила, было созданием, имеющим те же права, что и другие дети, хотя и было зачато всего лишь за два месяца до этого. Это был дар Божий, к которому надо было относиться со святым почтением. И нельзя забывать о той великой любви, которую она питала к детям: она любила их больше самой себя. И нельзя забывать ее веру в провидение. Как жена и мать, она была убеждена, что крайне нужна и мне, и нашим детям, но именно в данный момент она была необходима главным образом тому маленькому созданию, которое в ней зарождалось..."

Наконец мы дошли до решающего слова, до слова древнего, которое является единственным светом, на который мы должны действительно обращать взор, когда существование кажется мрачным и тяжким: Провидение Божье.

Не веря в Божье провидение, человек может метаться, строить свои расчеты, даже совершить убийство в убеждении, что улучшает жизнь себе и другим.

Если же есть кроткая простая древнейшая вера в Провидение, которому Христос дал образ Отца и Сына, тогда человеческий разум находит в себе силы постичь очевидные вещи - увидеть в них волю Божью. Поэтому выбор Джанны был "обдуманным", как выразился Папа; это была "разумная реакция", как мужественно написал ее муж.

Очевидной вещью было то, что она была необходима трем своим детям, но еще более необходимой она была тому, кого носила в своем чреве.

Без нее Бог мог "провидеть" в отношении других ее детей, но даже Бог не мог "провидеть" в отношении того, кто находился в ее чреве, если бы она его отвергла.

Лауретте Молла, ее младшей дочери, о которой позаботился сам Бог, было тогда около трех лет. В шестнадцать она будет так вспоминать о матери в школьном сочинении: "Мне было всего три года и я, может быть, не понимала значения всех этих горящих свечей и всех этих рыданий... То что запечатлелось во мне более всего, это образ настоящей матери, осознающей свои обязанности по отношению к семье... Она исполняла работу врача с таким старанием и радостью, и больше всего она любила лечить детей, особенно наиболее нуждающихся. Самым сильным впечатлением в моей жизни является глубокое восхищение моей матерью, отдавшей жизнь ради своего ребенка... Я действительно горжусь, что у меня такая мужественная мама, сумевшая поистине жить так, как желал Бог... Я всегда ощущаю ее рядом с собой, и она помогает мне, как если бы была жива".

Осталось сказать еще об имени, которое было дано плоду такой большой жертвы. Еще когда мать была на смертном одре, девочку отнесли в церковь и окрестили, дав имя Джанна Еммануела: имя матери, соединенное с именем Иисуса, означающим "С нами Бог". Потом отец посвятил девочку Мадонне, как это всегда делала Джанна.

Фамильный склеп не был готов, и тогда растроганный священник предоставил в их распоряжение главную часовню на кладбище Мезеро. Таким образом, гроб был опущен в могилу священников, может быть, в знак чуткости Бога к жертве матери.

Но в этот момент старший сын Пьерлуиджи (ему было тогда пять с половиной лет) спросил у отца: "Почему маму там закрыли? Куда мама уходит?.." А потом настойчиво: "Мама меня видит? Она может до меня дотронуться? Она думает обо мне?" - и заключил: "Маме нужен золотой домик".

Поэтому, когда фамильный склеп был готов, муж пожелал, чтобы задняя стена была облицована золотой мозаикой: Джанна предает свою дочь Лурдской Мадонне. А под мозаикой латинская цитата из "Апокалипсиса".

Сказано так: "Будь верным до самой смерти!"

СВЯТАЯ КЛАРА АССИЗСКАЯ

(1193–1253)

«Я — Клара, маленький саженец нашего святого отца Франциска...» — так любила называть себя наша Ассизская святая.

Это образное выражение возникло, возможно, по той причине, что ее мать носила имя Ортолана (от слова «orto», ит. «огород» —прим. перев.). И поэтому говорили, что Клара была посажена матерью, «как фруктовый саженец в саду Церкви».

Конечно, именно Франциск способствовал ее росту и зрелости, когда она, восемнадцатилетняя девушка, нашла у него прибежище, попросив помощи в том, чтобы посвятить себя Господу. Однако несомненно и то, что первые соки Клара впитала от матери, женщины исключительной силы и мягкости.

В те жестокие годы, когда даже короткое путешествие было весьма рискованным, она осмелилась пересечь море, чтобы совершить паломничество в Святую Землю. А до этого была в Риме, чтобы почтить могилу апостолов, а также храм св. Михаила на Гаргано. И первой духовной пищей девочки были рассказы матери.

Господин Раниери ди Бернардо, родственник Клары, хорошо знал ее с детства, он будет свидетельствовать на процессе канонизации, что Клара, «находясь среди домашних, всегда желала говорить о вещах божественных».

Первый биограф Клары, Томмазо да Челано, проницательно отмечает, что Божественная благодать, должно быть, основательно пропитала корни (то есть мать), «чтобы потом в веточке возникло изобилие святости».

И мать, и дочь были так тесно связаны Божьей благодатью, что Ортолана закончит свою жизнь в монастыре Клары. В старости она пришла к Богу, ведомая дочерью, которая стала для нее духовной матерью.

И тогда старая Ортолана будет вполголоса рассказывать сестраммонахиням, что всегда знала судьбу этой девочки: еще когда она молилась перед Распятием незадолго до родов, прося у Бога защиты, она услышала внутренний голос, сказавший ей:

«Ты родишь свет, который озарит мир!» Поэтому она назвала ее Кларой.

Старинный биограф обращает внимание на то, какое темное было тогда время: мир казался подавленным надвигавшейся старостью, и око веры было затуманено, а на шлаках времени накопились шлаки грехов. «Но Бог послал Франциска — сияющее солнце Ассизи, а потом и Клару — “ярко горящий свет для всех женщин”».

В детстве она в полной мере познала и радости, и страдания. Радостные воспоминания этих лет пропитаны францисканским милосердием: жалость к обездоленным, стремление прийти им на помощь, рано проснувшаяся любовь к распятому Христу, неподдельное чувство счастья во время ее девичьих молитв. Говорили, что после молитвы от девочки исходил «приятный аромат неба».

Но было и много страданий. Когда Кларе было всего шесть лет, ее семья подверглась длительной ссылке в Перуджу вместе с другими благородными семьями, безуспешно пытавшимися противостоять созданию коммунального правительства Ассизи. Не обошлось без пожаров, грабежей, бунтов.

Лишь в 1205 году, незадолго до того как Кларе исполнилось двенадцать лет, они смогли вернуться на родину.

Вместе с эмигрантами в Ассизи вернулись и военнопленные, среди них был блестящий и легкомысленный молодой горожанин, который, казалось, сошел с ума в тюрьме. Его звали Франциск ди Пьетро Бернардоне.

Весь городок пришел в смятение от его странностей. Сначала он принялся восстанавливать старую развалившуюся церковь св. Дамиано, где проводил долгие часы в молитвах. Потом, призванный к ответу епископом Гуидо, он прямо на городской площади разделся догола, заявив, что отказывается от всякого наследства и выбирает жизнь нищего.

Он кричал, что не желает никакого другого отца, кроме Отца Небесного. А балконы Клариного дома, стоявшего рядом с собором, выходили прямо на площадь св. Руфино.

Легенда о трех братьях гласит, что во время восстановления церкви св. Дамиано Франциск пел, как это было принято в те времена, на манер менестрелей:

«Придите, помогите мне в моих трудах!

Здесь возникает монастырь мадонн,

И во славу их святой жизни

Во всей Церкви будет прославлен

Наш небесный Отец».

Конечно, он думал и об ассизских девушках: они восхищались им, когда он вел себя как учтивый и отважный кавалер, а теперь они готовы были следовать за ним в его похождениях «нищего» Божественной Любви.

Между тем, Клара росла «доброй и прелестной», как свидетельствуют ее современники. Она была настолько добра, что одна из ее детских подруг на процессе канонизации скажет, что, «по ее твердому убеждению, Клара была канонизирована еще во чреве своей матери». И, воскрешая в памяти добрые советы, полученные ею во времена их юности, она будет настаивать на таком выражении в духе «культа Марии»: «Мадонна Клара была исполнена благодати и хотела, чтобы и другие были исполнены ею!»

Между тем, наступало время подобрать ей хорошую партию: «Ее хотели выдать замуж в соответствии с ее благородным происхождением, сыграв пышную свадьбу с какимнибудь знатным и выдающимся человеком, но она ни за что не соглашалась, ибо решила остаться девственницей и жить в бедности». Так писал древний летописец.

Но, по правде говоря, Клара была уже влюблена. Она издали наблюдала за действиями Франциска и окружавших его ассизских юношей. Среди них был Руфино, кузен Клары. Они жили в Порциункола рядом с часовенкой, посвященной святой Марии дельи Анджели. Они все делали своими руками, жили подаянием, и люди говорили также, что они ухаживали за прокаженными в Ривоторто.

Вот уже два года, как Клара с болью в сердце слушала проповеди Франциска во время поста. В 1209 году это было в церкви св. Георгия, а в 1210м уже в самом соборе. Так пожелал епископ Гуидо, хотя Франциск не был даже священником.

И вот начались тайные встречи Клары с Франциском. Как свидетельствует ее первый биограф, эти встречи происходили по их обоюдному согласию, потому что она «хотела видеть и слышать этого нового человека», а он «пораженный молвой о девушке, столь богатой добродетелями, тоже желал видеть ее и говорить с ней,.. чтобы вырвать из мира эту благородную жертву».

Однако мудрый биограф добавляет: «оба ограничивают частоту своих встреч с тем, чтобы их божественный пыл не стал очевидным для людей и не давал бы повода для всяких измышлений».

Тайком, в сопровождении своей лучшей подруги — той самой Боны ди Гуэльфуччио, которая считала ее «исполненной благодати»,— Клара отправлялась к Франциску.

Вопросы, которые она задавала, трудно вообразить: девушка хотела, чтобы слова проповеди, обращенные для всех без различия, Франциск обращал именно к ней, к ее жизни, к ее неудержимому стремлению к Богу.

Ответы, дошедшие до потомков через Томмазо да Челано, исполнены глубокого внутреннего пыла. Франциск «нашептывает ей на ухо о сладостной свадьбе с Христом», а Клара «с пылким сердцем воспринимает то, что он открывает ей о добром Иисусе».

Когда пост приближался к Страстной неделе, Франциск решил, что дело уже не терпит отлагательства. «Приближался торжественный праздник вербного воскресенья, и девушка с трепетом отправилась к Божественному человеку, чтобы спросить, что и как она должна делать, чтобы изменить свою жизнь. Отец Франциск дает ей наставления: в праздничный день, нарядно одевшись, подойти к пальмовым ветвям, а ночью, “выйдя из поселения”, “обратить радость мира в траур” страстей Христовых. Итак, в воскресенье в толпе женщин сияющая праздничным великолепием девушка входит вместе с другими в Церковь».

В этот день в соборе случилось некое предзнаменование. Когда благородные девушки собирались подняться на алтарь, чтобы перед торжественной процессией получить из рук епископа освященную пальму, Клара, словно пригвожденная, осталась на своем месте, наверное, погруженная в наполнявшую ее сердце божественную мечту. Тогда епископ сам спустился с алтаря, неся девушке пальмовую ветвь. В глазах всех присутствующих это был жест сердечной отеческой благосклонности, однако Клара поняла это так, как будто это был Христос, который через Своего посланника сошел к ней, чтобы избрать ее своей невестой.

Начиналась ее «Страстная неделя» — неделя страстей и славы. На следующую ночь она убежала из дома через заднюю дверь, чтобы ее не заметили, хотя для этого ей пришлось сдвинуть поленницу дров и тяжелую мраморную колонну, загораживающие выход. Утром все недоумевали, откуда у нее взялось столько силы!

И вот одна, в темноте, она поспешно сбегает с ассизского холма по направлению к часовне СантаМариядельиАнджели, где ее с зажженными факелами ожидают Франциск и его монахи. Пропев заутреню, Франциск отрезает ее длинные белокурые волосы, покрывает ее голову черным покрывалом, а поверх ее белых девичьих одежд надевает темную убогую монашескую рясу.

Тем временем монахи поют псалом, в котором взывают к Богу, чтобы он спустился на землю и всей своей силой и Божественной мощью сразил противников и врагов, оказав покровительство преданной ему душе, которая пошла за ним, «не оказывая никакого сопротивления».

Как ни странно, этот псалом был выбран самим Франциском. Дело в том, что мы пытаемся представить себе это ночное бегство как романтический и любовный эпизод, а между тем, Клара и Франциск прекрасно отдавали себе отчет в том, что они объявили войну целому городу. Если решение Франциска «уйти из мира» (как он напишет потом в своем Завещании), вызвало потрясение и порицание, и еще более сильную реакцию вызвало решение многих молодых людей последовать за ним, то чего можно было ожидать теперь, когда благородная девушка, которой все восхищались, оказалась вовлеченной в это безумие, переступив через границу, нерушимость которой уже никто не смог бы восстановить?

Это было в 1212 году. Однако, рискуя слишком опередить события, мы можем сообщить, что в августе 1228 года, когда Клара обратится к папе Григорию IХ, прося знаменитую «привилегию бедности», в Италии будет уже по меньшей мере двадцать пять монастырей кларисс. А после ее смерти таких монастырей, рассеянных по всему миру, насчитывалось не менее ста тридцати.

Но этой ночью Клара была одна. Монахи быстро привели ее в бенедиктинский монастырь между Ассизи и Перуджей.

У них было только одно оружие для отражения неизбежного удара: неприкосновенное право на убежище, которое Церковь под страхом отлучения признавала за каждым монастырем. Перед дверьми монастыря должны были остановиться даже императоры.

Прибыв в монастырь, родственники Клары нашли ее коленопреклоненной перед алтарем и закутанной в недостойное одеяние, это заставило их содрогнуться от гнева.

«Ядовитые козни и льстивые обещания»,— так древний летописец называет пущенные в ход попытки заставить ее отказаться от «униженного положения, которое не делает чести семье и невидано в этих краях».

В то время как родственники (и в особенности грозный дядя, взявший на себя роль главы семьи) собираются перейти к быстрым и насильственным действиям,— ведь, по сути говоря, Клара была для них не монахиней, а просто капризной и околдованной девушкой,— она совершает прекрасный и непоправимый поступок, значение которого в средневековом обществе было понятно каждому. Она снимает покрывало, и ее поспешно обритая голова говорит всем, что она «отреклась от мира», а другой рукой она цепляется за покровы алтаря, как бы смиренно прикасаясь к одеждам Иисуса, Сына Божьего.

Теперь все знают, что МатьЦерковь будет ревностно защищать свое дитя как неприкосновенную собственность Христову. И никто не осмелится более поднять на нее руку.

Ее родственники не ошибались: через границу, открытую Кларой, пройдет еще много молодых женщин. И первой за Кларой последовала Агнесса, ее пятнадцатилетняя сестра. В следующее воскресенье она тоже убежала из дома, потому что, как отмечает летописец, «у нее возникло отвращение к миру и любовь к Богу». И немалую роль в этом сыграли молитвы Клары, мечтавшей видеть ее рядом с собой.