Главная              Рефераты - Разное

Поппер К. Логика социальных наук Вмоем е о логике социальных наук я отталкиваюсь от двух тезисов, выражающих противоположность нашего знания и нашего нез - реферат

Поппер К. Логика социальных наук

В моем реферате о логике социальных наук я отталкиваюсь от двух тезисов, выражающих противоположность нашего знания и нашего незнания.
Первый тезис. Мы знаем достаточно много, причем не только мелкие подробности, обладающие лишь сомнительным интеллектуальным интересом, но также и, прежде всего, вещи, которые наделены большим практическим значением - они дают нам глубокое теоретическое видение и способствуют достойному удивления миропониманию.
Второй тезис. Наше незнание безгранично, и это нас отрезвляет. Да, именно замечательный прогресс естествознания (намек на него - в первом тезисе) вновь и вновь открывает нам глаза на наше незнание, причем в области естественных наук. Тем самым сократовская идея "незнания" оборачивается совершенно новой стороной. С каждым шагом вперед, с каждой разрешенной проблемой мы обнаруживаем не только новые и новые проблемы; мы открываем также, что там, где мы, казалось бы, стоим на твердой и надежной почве, поистине все зыбко и шатко.
Оба эти тезиса о знании и незнании, конечно, лишь по видимости противоречат друг другу. Видимость противоречия возникает главным образом потому, что слово "знание" в первом тезисе употребляется в несколько ином значении, нежели во втором. Однако оба значения важны, как важны и оба тезиса: настолько, что я хотел бы сформулировать третий тезис.
Третий тезис. Основополагающей по своей важности задачей и даже пробным камнем всякой теории познания является то, что она удовлетворяет требованиям этих двух тезисов и проясняет отношения между нашим удивительным и постоянно растущим знанием и нашим столь же растущим пониманием того, что мы, собственно, ничего не знаем.
Если хоть немного над этим поразмыслить, то покажется чуть ли не само собой разумеющимся - логика познания привязана к напряженной дуге между знанием и незнанием. Важное следствие этого формулируется в моем четвертом тезисе; но перед тем как его выдвинуть, я хотел бы извиниться за целый ряд моих следующих тезисов. Извиняет их то, что мне было предложено дать этот реферат в форме тезисов, с тем чтобы облегчить содокладчику остроту критических антитезисов. Я нашел предложение очень полезным, хотя подобная форма может создать впечатление догматизма. Итак, следующим является четвертый тезис.
Четвертый тезис. Если вообще можно говорить о каком-то начале науки или познания, то познание начинается не с восприятий или наблюдений, не со сбора данных или фактов, оно начинается с проблем. Без проблемы нет и знания - но и без знания нет проблемы. Это значит, что познание начинается с напряжения между знанием и незнанием: нет проблемы без знания - нет проблемы без незнания. Ибо всякая проблема происходит из открытия, что в нашем предполагаемом знании что-то не в порядке; или, если сказать это логически, из открытия внутреннего противоречия между нашим предполагаемым знанием и фактами; либо, если выразить это еще точнее, из открытия видимого противоречия между нашим предполагаемым знанием и предполагаемыми фактами.
В противоположность первым трем тезисам, которые своей абстрактностью могли создать впечатление, будто они довольно-таки далеки от моей темы -логики социальных наук, четвертым своим тезисом я подхожу, как мне кажется, как раз к центральному пункту нашей темы. Я могу это так сформулировать моим следующим тезисом.
Пятый тезис. Как и все прочие науки, социальные науки успешны или безуспешны, интересны или пресны, плодотворны или неплодотворны — в прямой зависимости от того значения или интереса, которые отдаются искомой проблеме; естественно, и в прямой зависимости от честности, прямоты и простоты при доступе к проблеме. При этом речь идет не обязательно о проблеме теоретической. Серьезные практические проблемы - бедности, неграмотности, политического угнетения или бесправия - были важными исходными пунктами для наук об обществе. Но эти практические проблемы ведут к размышлению, к теоретизированию, а тем самым к теоретическим проблемам. Во всех без исключения случаях от характера и качества поставленной проблемы - понятно, что и от смелости и своеобразия предложенного их решения - зависят значимость или незначительность научного результата.
Таким образом, в начале всегда находится проблема: и наблюдение лишь в том случае является исходным пунктом, если оно ставит проблему. Или, иными словами, когда оно нас поражает, когда оно нам показывает, что в нашем знании - в наших ожиданиях, в наших теориях - что-то не совсем ладно. Наблюдения ведут к проблемам лишь в том случае, если они противоречат некоторым нашим сознательным или бессознательным ожиданиям. Исходным пунктом научной работы оказывается не столько наблюдение как таковое, сколько наблюдение в его изначальном значении, а именно проблемосозидающее наблюдение.
Тем самым я подхожу к моему главному тезису, который формулируется под шестым номером. Шестой тезис (главный тезис):
а) метод социальных наук, как и наук естественных, заключается в испытании предлагаемых для данных проблем решений - проблем, из коих они исходят.
Решения предлагаются и подвергаются критике. Если решение недоступно для предметной критики, то уже поэтому оно исключается как ненужное, возможно, только на некоторое время:
б) если оно доступно для предметной критики, то мы попытаемся его опровергнуть; в таком случае всякая критика заключается в попытке опровержения;
в) если одно решение было опровергнуто нашей критикой, то нам нужно испытать другое;
г) если оно выдерживает критику, то мы предварительно его принимаем; а именно: мы принимаем его, как заслуживающее дальнейшего обсуждения и критики;
д) научный метод, следовательно, есть метод решения, контролируемый самой строгой критикой. Это критическое развитие метода проб и ошибок ("trial and error");
е) так называемая объективность науки заключается в объективности критического метода; это означает прежде всего, что ни одна теория не свободна от критики, а логическое вспомогательное средство критики - категория логического противоречия - объективна.
Главную идею, лежащую в основании моего главного тезиса, наверное, можно изложить и следующим образом.
Седьмой тезис. Напряжение между знанием и незнанием ведет к проблеме и к попытке решения. Но оно всегда остается непреодолимым.
Наше знание всегда состоит из предварительных решений и проб, тем самым в принципе сохраняется возможность того, что оно ложно и может оказаться незнанием. Единственная форма оправдания нашего знания лишь предварительна: она заключается в критике, а точнее, в том, что наши попытки решения до сего времени выдерживали нашу самую суровую критику.
Превосходящего данное оправдания не существует. В частности, наши попытки решения нельзя представлять вероятностными (в смысле исчисления вероятностей).
Эту точку зрения, наверное, логично обозначить как критицистскую. Чтобы хотя бы немного обрисовать мой главный тезис и его значимость для социологии, было бы целесообразно противопоставить его некоторым иным тезисам, вытекающим из широко распространенной и зачастую совершенно бессознательно усваиваемой методологии.
Примером могут служить промахи и недоразумения методологического натурализма или сциентизма, который требует от социальных наук, чтобы они, наконец, научились у естественных наук научному методу. Этот неудачливый натурализм выдвигает требование такого рода: начинать с наблюдений и измерений; например, со сбора статистических сведений; затем индуктивно продвигаться к обобщениям и теоретическим построениям. Так мы приблизимся к идеалу научной объективности - насколько это вообще возможно для социальных наук. При этом нам будет ясно, что в социальных науках объективности достичь сложнее (если таковая вообще достижима), чем в естествознании: ибо объективность означает свободу от оценок, а социальные науки лишь в редчайших случаях могут настолько освободиться от оценок, присущих собственному социальному слою, чтобы хоть на сколько-нибудь подойти к свободе от оценок и объективности.
По моему мнению, каждое из этих суждений, приписанных мною неудачливому натурализму, является в основе своей ложным, исходит из непонимания естественнонаучного метода, даже из мифа, к сожалению, мифа слишком распространенного и влиятельного - об индуктивном характере естественнонаучного метода и естественнонаучной объективности. Небольшую часть отпущенного мне драгоценного времени я хотел бы потратить на критику этого натурализма.
Хотя большая часть представителей социальных наук должна была бы решительно противостоять тем или иным частным тезисам этого натурализма, на деле он сегодня в общем и целом одерживает верх в социальных науках (за исключением национальной экономики), по крайней мере в англосаксонских странах. Симптомы этой победы я хотел бы сформулировать в своем восьмом тезисе.
Восьмой тезис. Хотя еще до второй мировой войны присутствовала идея социологии как всеобщей теоретической науки об обществе - соотносимая, пожалуй, с теоретической физикой - а идея социальной антропологии представляла последнюю как специальную, прикладную социологию (применимую к примитивным обществам), сегодня это соотношение удивительным образом перевернулось. Социальная антропология, или этнология, сделалась всеобщей социальной наукой, и кажется, что социология все больше примиряется с ролью частной социальной антропологии. А именно прикладной социальной антропологии, исследующей весьма специфические формы общества - антропологии высокоинду-стриализированных западноевропейских форм общества. Если сказать еще короче: отношение между социологией и антропологией перевернулось. Социальная антропология перешла с положения прикладной специальной науки на положение основополагающей науки, а антрополог из скромного и довольно близорукого полевого работника сделался дальновидным и глубокомысленным социальным теоретиком, неким социальным глубинным психологом. Теоретический же социолог должен быть даже рад тому, что как полевой исследователь и специалист он может найти себе пристанище: как наблюдатель, описывающий тотемы и табу, присущие белой расе западноевропейских стран и Соединенных Штатов.
Только эту метаморфозу судеб представителей социальных наук все же не стоит принимать слишком всерьез; именно потому не стоит, что не существует такой вещи-в-себе, как научная специализация. В качестве тезиса этот получает девятый номер.
Девятый тезис. Так называемая научная специализация есть лишь ограниченный и сконструированный конгломерат проблем и решений. В действительности присутствуют проблемы и научные, традиции.
Вопреки этому девятому тезису переворот в отношениях между социологией и антропологией крайне интересен; не в силу специальностей или их наименований, а в силу того, что он указывает на победу псевдоестественнонаучного метода.
Десятый тезис. Победа антропологии есть победа мнимого наблюдения, мнимого описания и мнимой объективности, а потому лишь мнимого естественнонаучного метода. Это - пиррова победа, еще одна такая победа, и мы утратим и антропологию, и социологию.
Мой десятый тезис, готов согласиться, чересчур уж резок. Прежде всего, я отдаю себе отчет в том, что социальная антропология открыла немало интересного и важного, что она является богатой на успехи социальной науки. И я готов признать, что для европейца может быть заманчиво и в высшей степени интересно, хотя бы однажды посмотреть на себя сквозь очки социальных антропологов. Но пусть эти очки куда многоцветнее всех прочих - они именно поэтому ничуть не более объективны. Антрополог - не наблюдатель с Марса, каковым он себя зачастую числит и специальную роль коего он нередко и охотно пытается играть. Да и нет оснований полагать, будто обитатель Марса смотрел бы на нас "объективнее", чем мы, к примеру, сами на себя смотрим.
В этой связи я хотел бы рассказать одну историю; она хоть и с крайностями, но отнюдь не единичная. Это подлинная история, хотя это и не так уж важно. Если она вам покажется невероятной, то, пожалуйста, принимайте ее за чистейший вымысел, считайте просто подходящей иллюстрацией, которая своим явно утрированным характером должна прояснить один важный пункт.
Несколько лет назад я принимал участие в четырехдневной конференции, в которой по инициативе одного теолога участвовали философы, биологи, антропологи и физики - по одному-два представителя каждой специальности; всего было восемь участников. Тема "Наука и гуманизм". После некоторых первоначальных затруднений и элиминации искушения поразить других великолепием своего глубокомыслия, четырем или пяти участникам удалось в итоге трехдневных совместных усилий подняться на необычайно высокий уровень обсуждения. Наша конференция, как мне, по крайней мере, казалось, достигла стадии, когда все мы испытывали радостное чувство по тому поводу, что чему-то друг у друга учимся. В любом случае мы все отдавались общему делу, пока слова не взял присутствовавший социальный антрополог.
"Возможно, вы удивитесь, - примерно так он сказал, - что я до сих пор не промолвил ни слова на этом заседании. Это связано с тем, что я по профессии наблюдатель. Как антрополог, я пришел на это заседание не столько для того, чтобы принимать участие в вашем вербальном поведении, сколько для того, чтобы это ваше вербальное поведение изучать. Этим я и занимался. При этом я не всегда мог следовать за вашими содержательными аргументами; но тот, кто, подобно мне, наблюдал дюжины дискуссионных групп, знает, что от сути дела, от предмета, зависит очень немногое. Мы антропологи, - так он выразился почти буквально, - учимся тому, чтобы рассматривать подобные социальные феномены извне, с объективной точки зрения. Нас интересует не что, а как-, т.е. например, тот способ, к которому тот или иной участник прибегает, чтобы доминировать в группе, и как другие, либо поодиночке, либо путем создания коалиций отклоняют эту попытку; как после различных попыток такого рода развивается иерархический порядок и групповой ритуал при вербализации. И сколь бы ни различались по видимости предлагаемые в дискуссии темы, эти вещи всегда очень похожи".
Мы дослушали нашего антропологического посетителя с Марса до конца, а затем я задал ему два вопроса: прежде всего, может ли он что-нибудь заметить по поводу содержания нашей работы, а затем, не считает ли он, что имеются вообще некие основания и аргументы, каковые он может определить как значимые или незначимые. Он отвечал, что был слишком занят наблюдением нашего группового поведения, чтобы следить за содержанием аргументации каждого по отдельности. Иначе он даже повредил бы своей объективности - ведь он бы тогда вовлекся в это обсуждение, ушел бы в него с головой и стал бы одним из нас, утратив свою объективность. Кроме того, он привык судить о вербальном поведении (он все время применял выражение "verbal behaviour" и "verbalisation") не по словам или не принимать слова за самое важное. Его интересуют, сказал он, социальные и психологические функции этого вербального поведения. И добавил следующее: "Когда вы, как участники обсуждения, производите впечатление своими аргументами или основаниями, то для нас речь идет -о факте, с помощью этих средств вы можете впечатлять или влиять друг на друга; нас интересуют симптомы такого взаимовлияния, такие понятия, как убедительность, нерешительность, уступки, податливость влиянию. Что же касается фактического содержания дискуссии, то нам до него нет дела, поскольку это ведь всегда ролевая игра, драматическая перемена как таковая; что же касается так называемых аргументов, то это, естественно, лишь род вербального поведения, ничуть не более важного, чем любое иное. Чисто субъективной иллюзией было бы полагать, будто между аргументами и прочими впечатляющими вербализациями имеется сколько-нибудь четкое различие, и уж тем более между объективно значимыми и объективно незначимыми аргументами. При внешнем их наблюдении аргументы можно подразделять на те, что определенными группами и в определенное время принимаются за значимые и незначимые. Временной элемент указывает и на то, что так называемые аргументы, которые в дискуссионной группе, вроде нынешней, считаются принятыми, позже могут быть раскритикованы или отвергнуты одним из участников дискуссии".
Я не стану продолжать описание этого случая. Наверное, в данном ученом кругу нет нужды специально указывать на то, что идейно-историческим источником этой крайней позиции моего друга-антрополога является не только бихевиористский идеал объективности, но также идеи, возросшие на немецкой почве. Я имею в виду всеобщий релятивизм - исторический релятивизм, полагающий, что нет объективной истины, но есть лишь истины для той или иной эпохи; и социологический релятивизм, который учит тому, что есть истины или наука для той или иной группы, класса, например пролетарская наука и буржуазная наука. Я полагаю также, что так называемая социология знания во всей своей полноте является предысторией догм моего приятеля-антрополога.
Следует признать, что мой приятель и занимал на конференции крайнюю позицию, однако эта позиция, особенно когда она представляется в смягченной форме, отнюдь не является нетипической и маловажной.
Но эта позиция абсурдна. Поскольку мне доводилось уже в другом месте детально критиковать исторический и социологический релятивизм и социологию знания, то здесь я от этой критики воздержусь. Вкратце следует обсудить лишь наивную и неудачную идею научной объективности, которая служит здесь основанием.
Одиннадцатый тезис. Было бы совершенно неправильно предполагать, будто объективность науки зависит от объективности ученых. И уж совершенно неприемлемо мнение, будто естествоиспытатель объективнее социального ученого. Естествоиспытатель столь же партиен, как и все прочие люди, и, к сожалению, - если он не принадлежит к тем немногим, кто постоянно выдвигает новые идеи - он обычно крайне односторонен и партиен в отстаивании своих собственных идей. Некоторые выдающиеся современные физики даже основали школы, которые оказывали мощное сопротивление новым идеям.
Но у моего тезиса есть и позитивная сторона, важна именно она. Это и есть содержание моего двенадцатого тезиса.
Двенадцатый тезис. То, что обозначается как научная объективность, присуще только критической традиции, и только ей одной. Вопреки всевозможным преградам, именно она столь часто позволяла подвергать критике господствующие догмы. Иначе говоря, научная объективность не есть индивидуальное дело тех или иных ученых, но общественное дело взаимной критики, дружески-враждебного разделения труда между учеными, их совместной работы и работы друг против друга. Тем самым научная объективность зависит от целого ряда общественных и политических отношений, каковые способствуют критической традиции.
Тринадцатый тезис. Так называемая социология знания, которая ищет объективности в поведении отдельных ученых и объясняет необъективность социальным положением ученого, целиком игнорирует этот решающий пункт, я имею в виду то, что объективность основывается на критике и на ней одной. То, что проглядывает социология знания, это как раз и есть социология знания - теория научной объективности. Последняя может получить объяснение лишь с помощью таких социальных категорий, как, например, конкуренция (как отдельных ученых, так и школ); традиция (а именно критическая традиция); социальные институты (например, публикации в различных конкурирующих журналах и у разных конкурирующих издателей, дискуссии и конгрессы); государственная власть (а именно политическая терпимость по отношению к свободному обсуждению).
Такие малости, как, например, социальное или идеологическое положение исследователя, со временем отпадают сами, хотя они, конечно, всегда играют свою краткосрочную роль.
Подобно проблеме объективности, мы сходным образом куда свободнее можем решить проблему свободы от оценочных суждений, нежели это обычно случается.
Четырнадцатый тезис. В критической дискуссии мы различаем следующие вопросы:
1) вопросы об истинности некоего предположения; вообще его релевантности, об интересе и значении этого предположения для тех проблем, с которыми мы уже имели дело;
2) вопрос о его релевантности, интересе и значении относительно различных вненаучных проблем, например для проблемы человеческого благосостояния, либо, например, для проблем совсем иного рода - рациональной безопасности или национальной политической стратегии, индустриального развития или персонального обогащения.
Конечно, исключить такие вненаучные интересы из научного исследования было бы невозможно; и равным образом невозможно исключить их из естественнонаучного исследования - например, физического - и их социального исследования.
Возможно и важно то, что придает науке ее специфический характер - не исключение, но различение интереса вненаучного, не имеющего ничего общего с поиском истины, и чисто научного интереса в истине. Хотя истина является ведущей научной ценностью, она не единственная: релевантность, интерес и значение предположения относительно его чисто научного проблемного местоположения - все это также научные ценности первого ранга; и подобным же образом дело обстоит с такими ценностями, как плодотворность, объяснительная сила, простота и точность.
Иными словами, есть чисто научные ценности и антиценности, как и вненаучные ценности и антиценности. И хотя невозможно освободить работу науки от вненаучных приложений и оценок, одной из задач научной критики и научной дискуссии является борьба со смешением этих ценностных сфер, в особенности -за исключением вненаучных оценок из вопросов об истине.
Декретом и навсегда этого, конечно, не достигнешь, это было и остается постоянной задачей взаимной научной критики. Чистота чистой науки есть идеал, вероятно, недостижимый, но за него ведет критика свою постоянную борьбу, и должна вести.
В формулировке данного тезиса я обозначил, как практически невыполнимую, задачу изгнания вненаучных ценностей из научной деятельности. Положение тут сходное с научной объективностью: лишить ученого партийности невозможно, не лишив его одновременно человечности. Точно так же мы не можем запретить ему оценивать или ломать его оценки, не сломав его ранее как человека и как ученого. Наши мотивы и наши чисто научные идеалы, такие, как идеал чистого поиска истины, глубочайшим образом укоренены во вненаучных, частью религиозных, оценках. Объективный и свободный от ценностей ученый не является идеальным ученым. Без страсти вообще ничего не движется, и уж тем менее чистая наука. Слова "любовь к истине" - это не просто метафора.
Дело, таким образом, не в том, что объективность и свобода от ценностей практически недостижимы для отдельных ученых, а в том, что объективность и свобода от ценностей сами являются ценностями. А так как свобода от ценностей сама представляет собой ценность, то требование безусловной свободы от ценностей парадоксально. Это возражение само по себе не так уж важно, но все же следует заметить, что парадокс исчезает сам собой, когда мы заменяем требование свободы от ценностей иным требованием, согласно которому одной из задач научной критики является обнаружение смешения ценностей и различение чисто научных ценностных вопросов об истине, релевантности, простоте и т.д. от вненаучных вопросов.
До сих пор я пытался в краткой форме развивать тот тезис, что научный метод заключается в выборе проблем и в критике наших всегда пробных и предварительных решений. Далее, я попытался показать на примере двух часто обсуждаемых методологических вопросов, что критическое учение о методе (как я должен был бы его, наверное, называть) приходит к вполне разумным методологическим результатам. Но хоть мне и удалось сказать пару слов о методологии социальных наук по поводу моей темы, логики социальных наук, я пока что не сказал ничего позитивного.
Не стану задерживаться на основаниях или приносить извинения за то, что я считаю важным сначала отождествить научный метод с критическим методом. Вместо этого я сразу прямо перехожу к некоторым чисто логическим вопросам и тезисам.
Пятнадцатый тезис. Важнейшая функция чисто дедуктивной логики состоит в том, чтобы быть органом критики.
Шестнадцатый тезис. Дедуктивная логика есть теория законности логических выводов или логических следствий. Необходимым и решающим условием законности логического выведения следствий является следующее: если истинны посылки законного вывода, то должны быть истинны и следствия.
Это можно выразить и так: дедуктивная логика есть теория переноса истины от посылок к следствиям.
Семнадцатый тезис. Мы можем сказать: если все посылки истинны и вывод законен, то и следствие должно быть истинно; а если при законном выводе следствие ложно, тогда невозможна истинность всех посылок.
Этот тривиальный, но решающий по своей важности результат можно выразить также следующим образом: дедуктивная логика есть не только теория переноса истины от посылок к следствиям, но одновременно и наоборот: теория обратного переноса лжи от следствий на по меньшей мере одну посылку.
Восемнадцатый тезис. Таким образом дедуктивная логика делается теорией рациональной критики. Всякая рациональная критика в таком случае имеет попытку нахождения неприемлемых выводов из критикуемого предположения. Если нам удалось логически вывести из какого-то предположения неприемлемые следствия, то это предположение опровергается.
Девятнадцатый тезис. В науках мы работаем с теориями, т.е. с дедуктивными системами. Во-первых, теория или дедуктивная система представляет собой попытку объяснения, а тем самым научного решения проблемы; во-вторых, теория, а тем самым дедуктивная система является рационально критикуемой по своим следствиям. Рациональной критике, в свою очередь, подлежит попытка решения.
Этого достаточно и формальной логике как органоне критики. Два основополагающих понятия, которые употреблялись здесь мною, требуют краткого комментария: понятие истины и понятие объяснения.
Двадцатый тезис. Понятие истины для развиваемого здесь критицизма. Мы критикуем притязание на истину. Как критики той или иной теории мы пытаемся показать, естественно, что ее притязание на истину неоправданно, т.е. что она ложна.
Фундаментальная методологическая идея, согласно которой мы учимся на наших ошибках, не могла бы возникнуть без регулятивной идеи истины: заблуждение заключается ведь именно в том, что мы не сумели достичь искомой цели, нашего стандарта, соразмерного масштабам или отвесу истины. Мы называем какое-то высказывание "истинным", когда оно совпадает с фактами или соответствует фактам, либо когда вещи таковы, как они были представлены в высказывании. Это так называемое абсолютное или объективное понятие истины, которым каждый из нас постоянно пользуется. Один из важнейших результатов современной логики состоит в том, что данное абсолютное понятие истины было успешнейшим образом реабилитировано.
Это замечание предполагает, что понятие истины было подорвано. Действительно, главным толчком для появления господствующих релятивистских идеологий нашего времени был подрыв этого понятия истины.
Вот почему реабилитацию понятия истины логиком и математиком Альфредом Тарским можно обозначить как философски важнейшее достижение современной математической логики.
Понятно, я не могу здесь обсуждать это достижение; лишь чисто догматически я могут сказать, что Тарскому удалось простейшим и самым убедительным образом показать, в чем заключается совпадение суждения и факта. Но именно это была задача, безнадежные трудности при решении которой привели к скептическому релятивизму - со всеми социальными последствиями, которые я, пожалуй, не стану расписывать.
Второе понятие, которое употребляется мною и заслуживает комментария, -это понятие объяснения, точнее, каузального объяснения.
Чисто теоретическая проблема - проблема чистой науки - состоит всегда в том, чтобы найти объяснение; объяснение факта или феномена, удивительной закономерности или удивительного исключения. То, что мы надеемся объяснить, можно назвать Explikandum. Попытка решения, т.е. объяснения, всегда заключается в той или иной теории, дедуктивной системе, которая позволяет нам так объяснить Explikandum, что мы логически соединяем его с иными фактами (так называемыми начальными условиями). Целиком эксплицитное объяснение всегда заключается в логическом выведении (выводимости) Explikandum из теории вместе с начальными условиями.
Основополагающая логическая схема всякого объяснения состоит тем самым из логического дедуктивного вывода, предпосылки которого, в свою очередь, состоят из теории и начальных условий, а заключением является Explikandum.
У этой основной схемы есть множество применений. С ее помощью можно, например, показать, что отличает ad hoc-гипотезу от независимо проверяемой гипотезы; можно с ее помощью простейшим образом логически проанализировать (что вас, вероятно, более интересует) различие между теоретическими проблемами, историческими проблемами и проблемами прикладными. При этом выясняется, что различение между теоретическими, или номотетическими, и историческими, или идиографическими, науками логически совершенно неоправданно - если под "наукой" понимать занятие с определенными логически различимыми проблемами того или иного рода.
Таков комментарий к употреблявшимся мною ранее логическим понятиям. Каждое из обоих этих понятий - истины и объяснения - дает повод для логического развития дальнейших понятий, которые с точки зрения логики познания или методологии имеют, наверное, еще большую значимость: первым из этих понятий является приближение к истине, вторым - объяснительная сила или содержательность объяснения той или иной теории.
Оба эти понятия являются ровно настолько чисто логическими, насколько они поддаются определению с помощью чисто логических понятий: истины суждения и содержания суждения, т.е. класса логических выводов из теории.
Оба эти понятия относительные: хотя каждое суждение просто истинно или ложно, одно суждение может в большей мере приближаться к истине, чем другое. Таков, например, случай, когда первое суждение "более" истинно и содержит "менее" ложных логических последствий, нежели второе. (Здесь предполагается, что истинные и ложные подмножества множеств следствий являются в обоих суждениях сопоставимыми.) Это позволяет нам с легкостью показать, почему мы с полным правом принимаем то, что теория Ньютона стоит ближе к истине, чем теория Кеплера. Сходным образом можно сказать, что объяснительная сила ньютоновской теории превосходит объяснительную силу кеплеровской.
Мы приобретаем здесь, таким образом, логические понятия, которые лежат в основе оценки наших теорий и позволяют нам осмысленно говорить о прогрессе или регрессе по поводу научной теории.
Довольно об общей логике познания. О специальной логике познания социальных наук я хотел бы добавить еще несколько тезисов.
Двадцать первый тезис. Не существует наук, опирающихся на чистое наблюдение, но лишь науки, более или менее теоретизирующие. Это относится и к социальным наукам.
Двадцать второй тезис. Психология есть социальная наука, которая в значительной мере ставит наше мышление и поведение в зависимость от социальных отношений. Такие категории, как: а) подражание; б) язык; с) семья являются, очевидно, социальными категориями; и ясно, что психология обучения и мышления, но равно и психоанализ, невозможны без этих социальных категорий. Это указывает на то, что психология предполагает социальные понятия; из этого мы можем сделать вывод о невозможности без остатка объяснить общество психологически или свести его к психологии. Тем самым психология не может быть принята за основополагающую науку для наук об обществе.
То, что принципиально необъяснимо психологически, и то, что предполагается при любом психологическом объяснении, есть социальная человеческая среда (Urnwelt). Задача описания социальной среды (Urnwelt), а именно, с помощью объяснительных теорий (как было уже указано, чистого описания не существует) является, таким образом, основополагающей задачей социальной науки. Было бы соразмерно вменить эту задачу социологии. Это предполагается и следующим.
Двадцать третий тезис. Социология автономна в том смысле, что она в значительной мере может и должна обрести независимость от психологии. Это вытекает, помимо подчиненного положения психологии, и из того, что социология всегда стоит перед задачей объяснения невольных и часто нежелаемых социальных последствий человеческого действия. Например, конкуренция является социальным феноменом, которого конкуренты обычно не же дают, но который может и должен объясняться как неизбежное нежелаемое следствие сознательных и планомерных действий конкурентов.
Какими бы ни были психологические объяснения действий конкурентов, социальный феномен конкуренции есть психологически необъяснимое следствие этих действий.
Двадцать четвертый тезис. Социология, однако, автономна и еще в другом смысле, а именно, в смысле "понимающей социологии", как ее часто называют.
Двадцать пятый тезис. Логическое исследование методов национальной экономики ведет к результату, который применим ко всем социальным наукам. Этот результат показывает, что в социальных науках есть чисто объективный метод, который можно было бы обозначить как метод объективного понимания или ситуационной логики. Объективно- понимающая социальная наука может развиваться независимо от всех субъективных или психологических идей. Она заключается в том, что в достаточной степени подвергает анализу ситуацию действующего человека, с тем чтобы объяснить действие из ситуации, не прибегая к помощи психологии. Объективное "понимание" состоит в том, что мы видим, как поведение объективно соответствует ситуации. Иными словами, ситуация анализируется таким образом, что все психологические моменты, имевшие поначалу видимость значения, например желания, мотивы, воспоминания, ассоциации, трансформируются в моменты ситуации. Из человека с теми или иными желаниями мы получаем человека, из данной ситуации которого следует, что он добивается тех или иных объективных целей. И из человека с теми или иными воспоминаниями или ассоциациями мы получаем человека, из ситуации которого следует, что он объективно наделен теми или иными теориями, той или иной информацией.
Это позволяет нам настолько понять его действия в объективном смысле, что мы можем сказать." хотя у меня иные цели и теории (чем, скажем, у Карла Великого), но будь я в его такой-то и такой-то анализируемой ситуации - причем ситуация включает в себя цели и знания -то и я бы (и ты тоже) действовал точно так же. Метод ситуационного анализа является хотя и индивидуалистическим методом, но не психологическим, поскольку он принципиально исключает психологические моменты и замещает их объективными ситуационными элементами. Я называю его обычно "ситуационной логикой" ("situational logic" или "logic of the situation").
Двадцать шестой тезис. Описанные здесь объяснения ситуационной логики представляют собой рациональные теоретические реконструкции. Они даны здесь в сверх-упрощенном и сверхсхематичном виде, а потому в общем ложны. Тем не менее мы можем придать им большую содержательность, и они могут в строго логическом смысле быть приближением к истине - даже лучшим, чем у прочих поддающихся проверке объяснений. В этом смысле логическое понятие "приближения к истине" является неизбежным для ситуационно-аналитической социальной науки. Прежде всего ситуационный анализ рационален и эмпирически доступен для критики и улучшения. Например, мы можем обнаружить письмо, которое показывает, что имевшиеся в распоряжении Карла Великого знания отличались от тех, что предполагались нами при проведении анализа. В противоположность этому психологически-характерологические гипотезы почти совсем не подлежат критике посредством рациональных аргументов.
Двадцать седьмой тезис. Ситуационная логика в общем считается с тем физическим миром, в котором мы действуем. Этот мир содержит в себе, например, те физические вспомогательные средства, которые находятся в нашем распоряжении и о которых мы нечто знаем, и физические препятствия, о которых мы тоже кое-что (часто не слишком много) знаем. Сверх этого ситуационная логика должна также считаться с неким социальным миром, населенным другими людьми, о целях которых мы что-то знаем (часто не слишком много), а кроме того, социальными институтами. Эти социальные институты определяют собственно социальный характер нашей социальной среды (Urnwelt). Они состоят из всех тех социальных сущностей социального мира, которые соответствуют вещам физического мира. Овощная лавка или университет, полиция или закон -все социальные институты в этом смысле. Церковь, государство, брак суть также социальные институты, равно как и принудительные обычаи, вроде японского харакири. Но в нашем европейском обществе самоубийство не является институтом в том смысле, в каком мною употребляется данное слово, и в каком оно кажется мне важной категорией.
Таков мой последний тезис. То, что последует, представляет собой предложение и краткое заключительное размышление.
Предложение. В качестве основной проблемы чисто теоретической социологии можно было бы предварительно принять всеобщую ситуационную логику и теорию институтов и традиций. К этому примыкают две следующие проблемы.
1. Действуют не те институты, но лишь индивиды в рамках институтов или от их имени. Всеобщая ситуационная логика этих действий была бы теорией квазидействий институтов.
2. Следовало бы создать теорию желаемых и нежелаемых институциональных следствий целенаправленных действий. Это могло бы привести к теории возникновения и развития институтов.
В заключение еще одно замечание. Я полагаю, что теория познания важна не только для частных наук, но также и для философии:, что всех нас касающаяся религиозная и философская неудовлетворенность нашего времени в значительной своей части есть познавательно-философская неудовлетворенность. Ницше назвал ее европейским нигилизмом, а Бенда предательством интеллектуалов. Я охарактеризовал бы ее как одно из следствий сократовского открытия того, что мы ничего не знаем, т.е. наши теории не могут получать рационального оправдания. Но это важное открытие, которое, наряду с прочими Malaise вырвалось вместе с экзистенциализмом, есть лишь половина открытия; нигилизм преодолим. Ведь именно потому, что рационально оправдать наши теории мы не в состоянии, что даже их правдоподобия нам не доказать, именно поэтому мы можем рационально критиковать. И мы способны отличать лучшее от худшего.
Но это знал еще до Сократа старик Ксенофан, когда он записал следующие слова:
"Не с начала боги все смертным открыли,; Но лишь с теченьем времен мы лучшее (в поисках) находим".

К логике социальных наук

Т.В. АДОРНО

Содокладчику обычно остается выбор: быть педантом или паразитом. Господина Попнера я хотел бы прежде всего поблагодарить за то, что он избавил меня от этого неприятного положения. Сказанное им дает мне возможность начать не с Адама и Евы, и не так крепко привязываться к тексту его доклада, чтобы оказаться от нею в зависимости. Не менее удивительны для авторов, принадлежащих к сголь различным духовным традициям, многочисленные предметные совпадения. Часто я должен буду не противопоставлять его тезису спой антитезис, но, приняв им сказанное, пытаться подвергнуть его дальнейшей рефлексии. Понятие логики я понимаю, пожалуй, шире: меня занимают при этом более конкретные методы социологии, чем общие правила мышления, дисциплина дедукции. В их проблематику применительно к социологии мне бы не хотелось вдаваться.

Здесь я буду исходить из попперовского различения полноты знания и безграничного незнания. Оно достаточно убедительно, во всяком случае оно напоминает о том, что социология до сего дня не дала корпуса всеми признанных законов, хоть сколько-нибудь сопоставимых с законами естествознания. И все же это различение обладает заслуживающим внимания потенциалом, причем наверняка не в том смысле, что у Поппера. Если следовать последнему, то социология, в силу ее очевидной отсталости в сравнении с точными науками, должна прежде заниматься сбором фактов, прояснением методов - прежде, чем она возвысится до притязания на связное и одновременно релевантное знание. Теоретические соображения относительно общества и его структуры будут тогда рассматриваться в основном как предосудительное и непозволительное предвосхищение будущего. Но если начинать социологию с Сен-Симона, а не с ее крестного отца Копта, то ей уже более 160 лет и она не должна далее бесстыдно кокетничать своей молодостью. То, что в ней предстает сейчас как незнание, нельзя просто подменить тем, что прогрессирующие исследования и методология называют фатальным и несоразмерным термином "синтез".

Предмет сопротивляется чисто систематическому единству взаимосвязанных суждений. Я имею в виду не традиционное различение наук о природе и наук о духе или риккертовское различение между номотетическим идиографическим методами, которое Попперу видится более положительным, чем мне. Но познавательный идеал единогласного, по возможности краткого, математически элегантною объяснения отказывает там, где отказывает сам предмет: общество не единогласно, не просто, а также не нейтрально к любым налагаемым на него категориальным формам, оно заранее ждет иного от своих объектов, нежели категориальная система дискурсивной логики. Общество противоречиво и все же определимо; рационально и иррационально и одно и то же время, cистема устроена хрупко, представляет собой слепую природу и опосредовано сознанием. Социологические методы исследования должны перед ним склониться. Иначе из одного пуристического усердия против противоречия социология впадает в поистине роковое противоречие между своей структурой и своим объектом. Сколь бы мало ни уклонялось общество от рационального познания, сколь бы благоразумными ни были его противоречия и их условия, можно столь же мало освободит от них при помощи мыслительных постулатов, которые ставят познание перед равно безразличным материалом, не оказывающим никакого сопротивления сциентистскому инструментарию, коим часто удовлетворяется познающее сознание. Социально-научное предприятие всегда стоит перед опасностью: из любви к ясности и точности утратить именно то, что хотело бы познать. Поппер выступает против клише, согласно коему познание протекает по ступенькам, ведущим от наблюдения к упорядочению, обогащению и систематизации своего материала. Это клише в социологии так абсурдно, потому что она имеет дело не с бескачественными данными, а лишь с теми, которые были структурированы спя социальной тотальности. Указанное социологическое незнание в большей мере означает расхождение между обществом как предметом и традиционными методами: поэтому-то общество и недостижимо для знания, которое из любви к собственной методологии изменяет структуре собственного предмета. Это с одной стороны. С другой же стороны - что Поппер безусловно мог бы сказать - обычная эмпирическая аскеза по отношению к теории не выдерживает критики. Без антиципации структурного момента, целого, которое не вмещается адекватным образом в единичное наблюдение, последнее не имеет никакой значимости. Этим я не защищаю нечто, подобное cultural anthropology, которая с помощью подобранных координат переносит централистски-тотальныи характер иных первобытных обществ на западную цивилизацию. Даже для того, кто, подобно мне, не питает иллюзий по поводу склонности тотальных форм к упадку индивида, решающим здесь является различение между доиндивидуальным и постиндивидуальным обществами. В демократически управляемых странах индустриального общества тотальность представляет собой категорию опосредования, а не прямого господства и yгнетения. Включая и то, что в индустриальном обществе, подчиненном принципу обмена, отнюдь не все социальное прямо выводимо из этого принципа. Оно содержит в себе бесчисленные некапиталистические анклавы. Стоит принять в расчет и то, что при существующих производственных отношениях такие анклавы, как, например, семья, требуются этому обществу для самовековечения, поскольку их специфическая иррациональность дополняет структуру в целом. Общественная тотальность не имеет собственной жизненности, она производит и воспроизводит единичные моменты, многие из которых сохраняют относительную самостоятельность, какой не знали, да и не терпели бы примитивно-тотальные общества. Но сколь бы неотделимой от кооперации и антагонизма своих элементов ни была бы целостность жизни такого общества, малопонятным остается каждый ее элемент в своем функционировании без видения целого, сохраняющего собственную сущность в движении элементов. Система и элемент взаимозависимы и познаваемы лишь в их взаимозависимости. Даже те анклавы, социальные образования, принадлежащие к различным временам (фавориты той социологии, которая хотела бы избавиться от понятия общества, равно как и от сколько-нибудь заметных философем), должны рассматриваться не сами по себе, но прежде всего с той господствующей тотальностью, от которой они отклоняются. В излюбленных сегодня социологических концепциях, вроде middle range theory, это недооценивается.

Вопреки взглядам, приобретшим права гражданства со времен Конта, Поппер отдает преимущество проблеме как напряженности между знанием и незнанием. Я согласен со всем, что Поппер говорит против "неудачливого и невразумительного методологического натурализма и сциентизма". Его же обвинение о социального антрополога в том, что тот предает забвению вопрос об истинности и неистинности, когда, рассматривая феномены извне, следует мнимой объективности, звучит вполне в духе Гегеля. Во введении к "Феноменологии духа" он насмехается над теми, кто возвышается над вещами лишь тем, что стоит перед ними. Надеюсь, не обидятся на меня и не упрекнут в том, что мы с Поппером ведем здесь речь о философии, а не о социологии. Мне кажется все же заслуживающим внимания то обстоятельство, что даже ученый, для которого диалектика представляется анафемой, принужден к формулировкам, ведущим свой род от диалектики. Кроме того, завизированная Поппером проблематика социальной антропологии тесно связана с отрывом метода от предмета. Конечно, свои достоинства имеет вебленовская теория варварской культуры: сравнение отшлифованных нравов высокоразвитой капиталистической страны с ритуалами обитателей Тробриандских островов (весьма предположительно установленных), но мнимая свобода в выборе системы координат оборачивается подменой объекта, ибо принадлежность к существующей экономической системе говорит о каждом жителе современной страны несравнимо больше, нежели все распрекрасные аналогии с тотемом и табу.

В моем согласии с попперовской критикой сциентизма и с его тезисом о примате проблемы я иду далее, чем он бы одобрил. Ведь сам предмет социологии, общество, поддерживающее и собственную жизнь, и жизнь своих членов, но одновременно грозящее им гибелью, есть проблема и в эмпатическом смысле. Противоречие между субъектом и объектом не должно быть просто "видимостью", как то по меньшей мере подразумевает Поппер, где вся вина лежит на недостаточной способности суждения у субъекта. Скорее, противоречие это в высшей степени реальное, имеет место в самом предмете - его не устранить из реального мира приумноженным познанием или более ясными формулировками. Старейшей социологической моделью такого противоречия, с необходимостью развертывающегося в самих вещах, является знаменитый параграф 243 гегелевской "Философии права": "Посредством обобщения взаимосвязей между людьми через их потребности и способов, подготавливающих и привносящих средства их удовлетворения, приумножается накопление богатств, что из данной удвоенной всеобщности проистекает величайшая прибыль для одной стороны --так же как, для другой стороны, обособление и ограниченность частного труда, а тем самым зависимость и нужда привязанного к этой работе класса"1 . Легко упрекнуть меня в экивоках: у Поппера речь идет о теоретико-познавательных проблемах, тогда как у меня о практических, в конечном счете, даже о проблематическом состоянии мира. Но под вопросом находится именно право на подобные дистанции. Стоит радикально отделить имманентные проблемы от реальныx, сделать последние просто отблесками в формализмах, и происходит фетишизация науки. Ни одно учение в духе логического абсолютизма - идет ли речь о Тарском или, как когда-то о Гуссерле - не в силах декретировать фактам послушание логическим принципам, выводящим свои притязания на общезначимость из процедуры "очищения" от всякой предметности. Я должен ограничиться здесь указанием на критику логического абсолютизма в моей "Метакритике теории познания", которая связана и с критикой социологического релятивизма (в которой я единодушен с г-ном Поппером). То, что и в остальном концепция противоречивости общественной реальности не саботирует познания последней, связано с тем, что противоречие определяется как необходимое, следовательно, рациональность распространяется и на него.

Методы зависят не от методологического идеала, но от предмета. Имплицитно с этим считается и Поппер в тезисе о первенстве проблемы. Он констатирует, что качество социально-научных достижений в точности соответствует тому значению или интересу, каковые придаются проблемам, за этим стоит бесспорное осознание той иррелевантности, на которую обречены бесчисленные социологические исследования, поскольку послушны примату метода, а не предмета; потому ли, что стремятся развивать методы из себя самих, потому ли, что отбирают предметы извне так, чтобы они соответствовали уже имеющимся в распоряжении методам.

В словах Поппера о значимости или интересе центр тяжести смещается к самой рассматриваемой вещи. А она характеризуется единственно тем, что о релевантности предмета нельзя судить априорно. Там, где категориальная сеть сплелась настолько тесно, что скрывает лежащее под нею своими конвенциальными мнениями, в том числе и научными, там эксцентрические феномены, не улавливаемые такой сетью, приобретают неожиданный вес. Взгляд на свойства последних проясняет и то, что полагается сущностью, не будучи таковой.

1 Неце1 G.Wf. Grundlinien der Philosophie des Rechtes. Ed. Glockner, Stuttgart, set 1827. S. 318.

Решение Фрейда заняться "выделениями мира видимости" могло и не быть сопричастным данному научно-теоретическому мотиву; в социологии Зиммеля он во всяком случае уже выступает в своей плодотворности, когда он, не доверяя систематической тотальности, погружался в социальные спецификации как иностранец или как актер. Требование релевантности проблемы также должно выдвигаться не догматически; выбор предмета исследования в большей мере оправдывается тем, что считывается социологом с избранного им объекта, а не теми отговорками, которые сопровождают бесчисленные проекты, осуществляемые зачастую ради академической карьеры, и в которых иррелевантность объекта самым счастливым образом сочетается с тупоумием исследовательской техники.

Я бы посоветовал подходить с известной осторожностью к тем атрибутам, коими, помимо релевантности проблемы, Поппер наделяет истинный метод: честность, т.е. изложение без тактических уловок однажды познанного. Но этой нормой в фактически существующей науке часто террористически злоупотребляют. Преданностью предмету исследования называется чуть ли не отсутствие какого-то собственного привнесения, приравнивание самого себя к регистрирующей аппаратуре; отказ от фантазии или недостаток продуктивности возносятся до научного этоса. Не следует забывать о том, что привнесли в критику американского идеала Sincerity Кантрил и Олпорт: "честным", в том числе и в науке, считается нередко тот, кто думает, как все, лишен тщеславия, желания "блеснуть" чем-то особенным, а потому готов мычать имеете со всеми К тому же прямолинейность и простота не являются такими уж неотъемлемыми идеалами там, где сложен сам предмет; они представляют собой путь познания, на котором вряд ли достижимо предвидение.

В связи с современным состоянием социологии я бы поставил акцент на названных Поппером критериях качества научного исследования, тонкости и своеобразии предлагаемого решения - каковые сами по себе всегда остаются предметом критики. Наконец, не следует гипостазировать и категорию проблемы. Тот, кто хоть сколько-нибудь беспристрастно контролирует свою работу, сталкивается с тем, что табу мнимой беспредпосылочности усложняют положение дел. Нередко решения уже есть, открывается нечто и потом, задним числом конструируется вопрос. И это не случайно: примат общества как всеохватывающего и объединяющего над его отдельными проявлениями находит свое выражение в общественном познании посредством воззрений, которые проистекают из понятия общества и которые превращаются в единичные проблемы социологии лишь путем последующей конфронтации предвосхищения со специфическим материалом. В более общем виде: теории познания, получившие самостоятельное существование, развивавшиеся и передававшиеся великими философами со времен Бэкона и Декарта, оказывают воздействие даже на эмпиристов. Нередко они несоразмерны живому опыту познания; они навязывают последнему чуждый ему проект науки как индуктивного или дедуктивного континуума. Среди неотложных задач теории познания не последней была бы и следующая, предугаданная Бергсоном : подвергнуть рефлексии то, что, собственно говоря познается, вместо того чтобы изначально вписывать познание в какую-то логическую или сциентистскую модель, которая совершенно чужда продуктивному познанию истины.

В предложенной Поппером категориальной структуре понятие проблемы предшествует решению. Решения предлагаются и подвергаются критике. В сравнении с примитивным и чуждым самому познанию учением о примате наблюдения тезис о ключевом значении критики удачен. Социологическое познание, действительно, представляет собой критику. Но необходимо прояснить нюансы, поскольку решающие отличия между научными позициями чаще кроются в нюансах, нежели в грандиозных мировоззренческих понятиях. Если попытка решения, как утверждает Поппер, недоступна для предметной критики, то она уже поэтому ненаучна, хотя бы и предварительно. Это звучит по меньшей мере двусмысленно. Если под такой критикой подразумевается редукция к так называемым фактам, полная отдача мысли на откуп наблюдаемому, то мысль нивелируется до гипотезы, а тем самым у социологии отнимается существенный для нее момент антиципации. Существуют социологические теории, которые находятся в принципиальном противоречии (по социальным же основаниям) с явлениями, а потому и не могут подвергаться критике посредством оных. Такие теоремы подлежат критике со стороны последующих теорий, дальнейшего размышления, а не конфронтации с протокольными предложениями (этого, впрочем, не предлагает и Поппер). Факты в обществе уже потому не являются последним основанием познания, что они сами социально опосредованы. Не все теоремы суть гипотезы; теория - это телос, а не двигатель социологии.

Стоило бы остановиться и на приравнивании критики к попытке опровержения. Опровержение плодотворно лишь как имманентная критика. Это знал уже Гегель. По поводу "суждения понятия" во втором томе "Большой Логики" мы находим рассуждения, которые уравновесили бы все то, что с тех пор проповедовалось относительно ценностей: "...предикаты хорошее, плохое, истинное, прекрасное, правильное и т.н. выражают то, что вещь в своем общем понятии попросту соразмерна предполагаемому долженствованию, совпадает с ним или не совпадает"[1] . Внешне все и ничто противостоят друг другу. Скепсис порождает дискуссионную игру. Она удостоверяет доверие к организованной науке как инстанции истины, каковой должен покориться социолог. Для научного thought control, условия которого выдвигает сама социология, особое значение имеет то, что Поппер ставит в центр категорию критики. Критический импульс совпадает с сопротивлением против окоченелого конформизма до сих пор господствовавших мнений. Этот мотив не чужд и Попперу. В своем двенадцатом тезисе он приравнивает научную объективность к критической традиции, которая "вопреки всевозможным преградам столь часто позволяла подвергать критике господствующие догмы". Он апеллирует, подобно тому, как это в недавнем прошлом делал Дьюи, а когда-то Гегель, к открытому, не фиксированному, не овеществленному мышлению. Неотъемлемой частью последнего является момент экспериментирования, если не сказать игры. Но я бы все же не стал приравнивать его без оговорок к понятию "испытания" или даже сводить к принципу trial and error. Слово "испытание" двусмысленно уже в силу того климата, в коем оно родилось: оно тянет за собой естественнонаучные ассоциации и острием своим направлено против обособившихся мыслей, недоступных для тестирования. Но многие мысли, в конечном счете и самые существенные, уклоняются от тестов и все же обладают истинностным содержанием. С этим согласился и Поппер. Ни один эксперимент не установит связи социального феномена с тотальностью, поскольку то целое, которое реформирует улавливаемый феномен, само по себе никогда не вмещается в требования частных испытаний. И все же эта зависимость на наблюдаемого социального феномена от целостной структуры значимее, чем какая-то единичная верифицированная находка, и уж совсем не является каким-то, мыслительным хитросплетением.

Если мы все-таки не хотим смешивать социологов с естественнонаучными моделями, то и понятие "испытание" должно распространиться и на мысли, которые, будучи насыщенными силами опыта, заходят столь далеко, что стремятся дать опыту понятийную определенность. Испытание в узком смысле в социологии, как правило, менее продуктивно, чем в психологии.

Спекулятивный момент - это не беда социального познания, но необходимый его момент, даже если идеалистическая философия, восхвалявшая когда-то спекуляцию, осталась в прошлом. Критика и решение проблемы вообще неотделимы друг от друга. Решения при случае могут быть первичными, непосредственными и дозревать до критики лишь тогда, когда она опосредует их днижение в познавательном процессе; но чаще происходит как раз наоборот - четкая критика имплицитно уже предполагает решение, которое почти никогда не приходит извне. На это указывает понятие отрицания, от которого Поппер не так уж далек, сколь бы мало любви он ни испытывал к Гегелю. Отождествив oобъективность науки с критическим методом, он поднимает последний до органона истины. Ни один сегодняшний диалектик не требует большего.

Отсюда я выведу, пожалуй, следствие, которое не было обозначено в реферате Поппера и по поводу которого я совсем не уверен, что он его примет. Он именует свою позицию критицистской - в совсем не кантовском смысле слова. Но если принята во всей полноте зависимость метода от вещи, как то характерно для отдельных определений Поппера, скажем, о релевантности и интересе, как масштабах для общественного познания, то критическая работа социологии уже не ограничивается самокритикой; рефлексией по поводу своих суждений, теорем, понятийного аппарата и методов. Она является тогда и критикой предмета, от которого зависят локализируемые на субъективной стороне, моменты, субъекты, объединяемые организованной наукой. Сколь бы инструментально ни определялись методы, сохраняется требование их адекватности объекту, пусть и сокрытой. Нехватка такой адекватности ведет к непродуктивности методов. Сам предмет должен прийти к значению во всей своей полноте, иначе плох и сам отшлифованный метод. А эго предполагает не больше и не меньше, как то, что в теоретической картине должна выявиться сама вещь. Taм, где критика социологических категорий остается лишь критикой метода, а вина за разрыв между понятием и предметом лежит на самом предмете - решающее значение имеет содержание подлежащих критике теорем. Критический путь не только формален, он и материален; социология является критической в том случае, если истинны ее понятия, если она в соответствии с собственной идеей одновременно критика общества, как это показал Хоркхаймер в своей трактовке традиционной и критической теории.

Нечто подобное было ; же в кантовском критицизме. То, что выдвигалось им против научных суждений о боге, свободе и бессмертии, противостояло тому реальному положению, когда эти идеи, после того как они утратили свою теологическую связность, пытались спасти, выдавая их за категории разума. Термин Канта - Erschleichung - направлен против недомыслия апологетической лжи. Критицизм был воинственным Просвещением. Но критический образ мысли, который останавливается перед реальностью и довольствуется обращенностью критики на себя самого, едва ли вел Просвещение вперед. Если обрубить эти критические мотивы, то он захиреет, как то убедительно показывает сравнение administrative research с критической теорией общества. Наступило время, когда социологии следует оказать сопротивление этой ее погибели, спрятавшей стенами своих неприкасаемых методов. Ибо познание живет связью с тем, чем оно само не является, своим иным. Но это отношение ее не удовлетворяет, поскольку оно входит в критическую саморефлексию лишь косвенно; она должна перейти к критике социологического объекта.

Когда социальная наука - тут я пока ничего не говорю о ее содержании - с одной стороны, держится понятия либерального общества как общества свободы и равенства, а с другой стороны, принципиально оспаривает истинность содержания этой категории либерализма (в силу неравенства между людьми, детерминированного социальной властью), то речь идет не о логическом противоречии, от которого можно освободиться с помощью корректур в дефинициях, эмпирических разграничений, дифференциаций исходных определений, а о структурной заданности общества как такового. Но тогда критикой называется не только стремление переформулировать контрадикторные суждения, чтобы добиться научной связности. Изменяя реальности, такая логичность может сделаться ложной. Я хотел бы добавить, что подобный поворот касается и понятийных средств социологического познания; критическая теория общества направляет перманентную самокритику социологического познания в другое измерение. Напомню лишь о том, что мною сказано по поводу наивной веры в организованную социальную науку как гарант истины.

Все это предполагает различение истины и неистины, чего столь твердо держится Поппер. Как критик скептического релятивизма, он ведет полемику с социологией знания, в особенности с паретовской и мангеймовсгсой, причем так же резко, как и я. Но так называемое понятие идеологии и смешение истины и лжи принадлежит, если можно так выразиться, не классическому учению об идеологии, а его упадочным формам, которые были попыткой взять из этого учения критическую остроту и нейтрализовать ее, превратив в одну из отраслей научной деятельности. Когда-то идеологией именовалась социально необходимая видимость. Критика идеологии была связана с конкретным указанием на неистинность теоремы или доктрины; простого "подозрения в идеологии", как его называл Мангейм, было недостаточно. Маркс с издевкой в духе Гегеля писал о нем как об абстрактном отрицании. Дедукция идеологий из общественной необходимости не смягчала суждения об их неистинности. Выведение их из структурных законов, как, например, товарного фетишизма, названного πρώτου ψενδος предполагало масштаб научной объективности, который прилагал к ним Поппер. Это лишь опошлило популярные речи о базисе и надстройке. Когда социология знания размывает различия между истинным и ложным сознания и выдает это за прогресс научной объективности, то на деле она отступает от марксовского совершенно объективного понятия науки.

Одними оговорками и неологизмами вроде "перспективизма" (а не содержательной определенностью) тотальное понятие идеологии не может дистанцироваться от вульгарного релятивизма с его мировоззренческой фразеологией. Отсюда проистекает явный или сокрытый субъективизм социологии знания, который с полным правом на то разоблачает Поппер и в критике которого великая философия выступает вместе с конкретной научной работой. Последняя никогда не обманывалась в отношении общих рассуждений об относительности всякого человеческого знания и не принимала их всерьез. Когда Поппер критикует контаминацию объективности науки с объективностью ученого, то он касается здесь тотально деградировавшего понятия идеологии, но никак не аутентичной концепции идеологии. Последняя имела в виду объективную, независимую от единичных субъектов и их изменчивых положений детерминацию ложного сознания, удостоверяемую в анализе общественной структуры; мысль, датируемая временем Гельвеция, если не Бэкона.

Усердные хлопоты по поводу привязанности отдельного мыслителя к его местоположению происходят от бессилия при установлении объективных причин искажения истины. Это имеет мало общего с индивидуальными мыслителями и их психологией. Короче говоря, я солидарен с господином Поппером в критике социологии знания. Но также и с не разбавленным этой водой учением об идеологии.

Вопрос о научной объективности связывается у Поппера, как ранее в знаменитой статье Макса Вебера, с вопросом о свободе от ценностей. Он не упускает того, что эта, тем временем догматизированная категория (при том, что она превосходно сочетается с прагматической научной деятельностью), должна быть переосмыслена заново. Дизъюнкция между объективностью и ценностью Поппера не так убедительна, как у Макса Вебера, в его текстах она, пожалуй, приобретает больше качественных оттенков, чем это можно было бы предположить по его боевому призыву.

Называемое Поппером парадоксальным требование безусловной свободы от ценностей — научная объективность и свобода от ценностей сами суть ценности - не столь уж и маловажно, как это представляется Попперу. Из него выводимы научно-теоретические следствия. Поппер утверждает, что ученому не запретишь иметь свои оценки, эти оценки не уничтожишь, прежде не сломав его как человека и как ученого. Но тем самым им утверждается нечто, выходящее за рамки критики познания; "сломать его как ученого" включает в себя и объективное понятие науки как таковой.

Разграничение ценностного и свободного от ценностей поведения ложно, а тем самым и свобода от ценностей суть овеществления; оно истинно, поскольку от духа овеществленного состояния не избавиться по одному лишь хотению. То, что получило название проблемы ценностей, конституируется вообще лишь на одной фазе развития, когда средства и цели беспрепятственного господства над природой оторвали друг от друга; в рациональности средств сохраняется не меньшая, если не увеличившаяся, иррациональность целей. Кант и Гегель еще не применяли получившего признания в политэкономии понятия ценности. Оно было введено в философскую терминологию лишь Лотце; кантовское различение достоинства и цены в практическом разуме с ним несовместимо. Понятие ценности построено на основе отношений обмена, бытия для других. В обществе, где все обрело такой характер (констатируемое Поппером отречение от истины тому самый явный пример), подобное "для других" делается колдовским образом «в себе», чем-то субстанциальным. Оно делается неистинным, служащим для того, чтобы заполнить ощутимый вакуум во имя господствующих интересов. То, что затем санкционируется как ценность, на деле не противоречит вещи как не ей внешнее, как некий χωρίς, но ей самой имманентно. Вещь, предмет общественного познания, столь же мало является свободной от долженствования, неким простым наличным бытием - последним оно делается лишь рассеченным абстракцией - как и ценность не является чем-то потусторонним, прибитым к небесному царству идей.

Суждение о вещи, конечно, нуждающееся в субъективной спонтанности, одновременно указывает на вещь и не исчерпывается иррациональным субъективным решением, как то представлялось Веберу. На языке философии всякое суждение есть суждение вещи о себе самой; оно воспроизводит ее хрупкость. Но конституируется суждение в своем отношении к тому целому, которое в него входит не будучи непосредственно данным, не обладая фактичностью; отсюда стремление суждения выйти вовне, соотнести вещь со своим понятием. Вся проблематика ценности, которую тащат за собой как балласт социология и другие дисциплины, является поэтому ложно поставленной

Научное сознание об обществе, которое изображает себя свободным от ценностей, упускает вещи точно так же, как и более или менее упорядоченно и произвольно взывающее к ценностям. Стоит склониться перед этой альтернативой, и неизбежны антиномии. От них не избавился и позитивизм; Дюркгейм, chosisme которого возвышает его над Вебером (который сам нашел в социологии религии свою thema probandum), не признавал свободы от ценностей. Поппер уплачивает этой антиномии дань уже тем, что он, с одной стороны, отвергает разделение ценности и познания, а с другой стороны, тем, что хочет, чтобы саморефлексия познания пребывала в имплицитно ему присущих ценностях. пожелания законны. Сознанию остается лишь принять эту его антиномию в лоно социологии. Дихотомия сущего и должного столь же ложна, как и принудительна; уже поэтому ее не проигнорируешь. В своей принудительности она делается проницаемой для взгляда лишь через общественную критику. В действительности запрет на свободное от ценностей поведение идет не от психологии, а от предмета. Общество, познанием которого в конечном счете занята социология, когда она нечто большее, чем просто техника, кристаллизируется вообще только вокруг концепции правильного, справедливого общества. Но последняя не есть какой-то постоянный абстракт, некая предвзятая ценность, применимая для контраста с наличным; эта концепция вырастает из критики, а тем самым из осознания обществом его противоречий в их необходимости. Поппер говорит: "Хотя мы не в состоянии рационально подтвердить наши теории и хотя бы указать на их вероятность, мы можем их рационально критиковать". Это значимо для общества не меньше, чем для теорий об обществе. Отсюда проистекает деятельность, которая не цепляется за свободу от ценностей, скрывающую сущностные интересы социологии, и не дает себя увести абстрактному и статическому ценностному догматизму.

Поппер видит латентный субъективизм той свободной от ценностей социологии знания, которая особенно охотно ставит себе в заслугу сциентистскую беспредпосылочность. Последовательно он атакует при этом социологический психологизм. И в данном случае я разделяю его точку зрения и могу, наверное, сослаться на мою работу в посвященном Хоркхаймеру юбилейном сборнике, в ней речь идет о развитии тех же дисциплин. Но мотивы, которые ведут меня и Поппера к одним и тем же результатам, различны. Разделение между людьми и социальным миром кажется мне все же чем-то внешним, слишком уже ориентированным на ту предзаданную географическую карту науки, чье гипостазирование отвергает и сам Поппер. Субъекты, для изучения которых предлагает свои услуги психология, не просто, как говорится, находятся под влиянием общества, они сформированы им вплоть до самых глубин.

Субстрат человека в себе, противостоящий окружающему миру, - он вновь возник к жизни в экзистенциализме - остается пустой абстракцией. Напротив, социально действенный окружающий людей мир, сколь бы это ни было опосредованно или скрыто, продуцируется организованным обществом. Психология не должна рассматриваться как основополагающая наука в ряду социальных наук. Я просто напомню о том, что формы социализации, называемые в англосаксонских странах институтами, в силу своей имманентной динамики настолько обособились от людей с их психологией, выступают для них как нечто настолько чуждое и одновременно могущественное, что редукция первичных способов поведения людей, как они изучаются психологией - даже типичные и доступные для обобщения behavior patterns, не доходят до тех общественных процессов, которые нависают над людскими головами.

Тем не менее я бы не стал выводить из первенства общественного над психологией такую радикальную независимость двух этих дисциплин, каковую выводит Поппер. Общество - это целостный процесс, в котором схваченные объективностью, связанные и деформированные ею люди все же оказывают на нее обратное воздействие; психология со своей стороны столь же мало поглощается социологией, как и индивидуальность биологическим родом или его природной историей. Фашизм, конечно, не объяснишь социально-психологически (иные так неправильно поняли "Authoritarian Personality"); не получив авторитарный характер по социологическим основаниям столь широкого распространения, то и фашизм не нашел бы своего массового базиса, без которого он в таком обществе, каким была Веймарская республика, едва ли достиг бы власти. Автономность социальных процессов также не представляет некоего "в себе", но опирается на овеществление; даже отчужденные от людей процессы остаются человеческими. Поэтому граница между обеими науками так же мало абсолютна, как между социологией и экономикой или как между социологией и историей. Взгляд на общество как на тотальность предполагает также, что все действенные в этой тотальности и несводимые друг к другу без остатка моменты должны войти в процесс познания; научное разделение труда никого не должно терроризировать. Примат общественного над индивидуально-человеческим объясняется тем фактическим бессилием индивида по отношению к обществу, которое для Дюркгейма служило даже критерием faits sociaux; однако саморефлексия социологии должна быть бдительной и против этого научно-исторического наследия, перегибающего палку с автаркией науки, которая возникла в Европе поздно, да и до сих пор еще принята как равноправная в universitas literarium.

Дамы и господа, в корреспонденции, предшествовавшей формулировке моего доклада, г-н Поппер так обозначил различие наших позиций: он верит, что мы живем в лучшем из когда-либо существовавших миров, а я в это не верю. Что касается него, то он, ради вящей остроты дискуссии, тут немного преувеличил. Сравнения между дурными сторонами обществ, принадлежащих разным эпохам затруднительны; то, что ни одно из них не было лучше того, которое высидело Освенцим, кажется мне малоприемлемым, и в этом Поппер охарактеризовал меня безусловно верно. Только для меня это противоречие не является просто точкой зрения, а поводом для решения; мы оба стоим против персиективизма в философии и тем самым против перспективизма в социологии. Опыт полного противоречий характера общественной реальности - это не просто исходный пункт, а мотив, который вообще дает возможность конституирования для социологии. Лишь тому, кто способен мыслить общество иным, нежели существующее, оно может стать, говоря попперовским языком, проблемой; через то, чем оно не является, оно может открыться таким, как оно есть. А тем самым он придет к социологии, которая не будет умерять себя целями публичного или приватного управления, как это происходит сейчас с большинством ее проектов. Возможно этим названо то основание, по которому в социологии, ограничивающейся единичными данными, нет места для общества. Если в контовском проекте новой научной дисциплины была воля защитить продуктивные тенденции своей эпохи, раскрепостить производственные силы от того разрушительного потенциала, который уже тогда в них созревал, то с тех пор в ней ничего не изменилось, разве что проблема обострилась до предела, и ее социология по-прежнему должна отчетливо видеть.

Первый позитивист Конт осознал тот антагонистический характер общества, который вместе с дальнейшим развитием позитивизма отсекался как метафизическая спекуляция. Тем самым он продвинулся к глупостям той последней его фазы, которые показывают, как смеется общественная реальность над претензиями тех, чьим призванием является ее познание. К этой реальности относится и кризис - уже не только буржуазного порядка, - угрожающий буквально физическому выживанию общества.

Сверхнасилие существующих отношений снимает покров с надежд Конта и на то, что социология может направлять власть: надежд либо наивных, либо готовящих планы для тоталитарного властелина. Отказ социологии от критической теории общества разочаровывает: социолог уже не осмеливается мыслить целое, ибо тогда он должен прийти в отчаяние но поводу невозможности его изменить Но если социология готова принести присягу службе существующего, ограничившись познанием facts и figures, тогда подобный прогресс несвободы охватит и рассмотрение мельчайших деталей. А это значит, что социология будет обречена на иррелевантность и всякий триумф теории обернется иллюзией. То что реферат Поппера завершается цитатой из Ксенофана, есть симптом того, что он столь же мало, сколь и я, склонен отрывать социологию от философии - ее такой отрыв ведет к душевному покою. Но ведь и Ксенофан, вопреки его элеатской онтологии, был просветителем; не зря ведь у него обнаруживается идея возобновляемая вплоть до Анатоля Франса: будь у того или иного вида животных идея божества, она напоминала бы облик этого вида. Такая критика со времен античности является традицией всего европейского Просвещения. Сегодня это наследие в большей мере выпадает на долю социальных наук, таких, как демифологизация. Последняя, однако, не просто слепой штурм образов, разбивающий вмести с различением истинного и неистинного и различение правильного и ложного. Просвещение, расколдовывая мир, освобождало человека от чар: когда-то от демонов, теперь от чар, возникающих под воздействием межчеловеческих отношений. Просвещение, сохраняющее эти чары, исчерпывается созданием подходящей понятийной аппаратуры, саботируя тем самым понятие истины - как то заметил Поппер по поводу социологии знания. В эмфатическом понятии истины уже мыслится истинное учреждение общества, сколь бы мало она ни занималась малеванием картины будущего общества. Reducto ab hominem, инспирирующее всякое критическое Просвещение, в качестве субстанции предполагает тех людей, которые впервые были бы способны создать общество, власть над которым была бы в их собственных руках. Единственным указателем на такое общество сегодня является неистинность нынешнего общества.


[1] Гегель Наука логики. Ч. II. "Суждение понятия".