Главная              Рефераты - Зарубежная литература

Жизнеописание Т.Г Шевченко - доклад

Г В. Бондаренко

Известно, что Тарас Григорьевич учился грамоте у местного дьячка. После изучения «азбуковника» Тарас Григорьевич перешел к чтению псалтыри. Пришедши домой после уроков, Шевченко подолгу просиживал над псалмами, любуясь их поэзией, декламируя их вслух.

Отношения покойного поэта к родителям... отличались искреннею нежностью. Особенно поэт любил свою мать, которая чрезвычайно его жалела...

Десятилетний поэт любил слушать рассказы стариков о прошлом своей родины...

Любил также будущий поэт слушать песни. Часто прятался он в садах, чтобы слушать песни... Будущий поэт любил расспрашивать мальчиков, работавших у попов на барщине, о том, кто из них что работал, сколько заплатили за работу, как с кем обращались... Пострадавших будущий поэт приглашал к себе в ближайший праздник для детской игры и был с ними особенно любезен.

Е. А. Ганненко

Значение Шевченка до сих пор еще не выяснено вполне, и мы даже не имеем удовлетворительной его биографии. Очерк жизни Шевченка, составленный г. Масловым и представляющий пока лучшую биографию поэта, не лишен многих промахов, главным образом, вследствие недостатка материалов.

Наиболее материалов для биографии Шевченка находится в «Основе», но и там, к сожалению, недостает весьма многого: дневник поэта напечатан с большими пропусками, а из писем его помещены только адресованные им к родственникам и к некоторым писателям того времени. Между тем Шевченко вел переписку с разными лицами, у которых письма его, без сомнения, должны были сохраниться, доказательством чему могут служить... письма, найденные мною недавно в Полтаве у одного товарища Шевченка по Академии — г. Ткаченка. Занимаясь в Академии художеств, г. Ткаченко долго жил на одной квартире с Шевченком; часто приходилось землякам переносить неудобства петербургской жизни, и множество пережитых ими впечатлений связало их чувством товарищеской симпатии. Г. Ткаченко был так добр, что охотно рассказывал мне о своем любимом товарище, хотя из этих рассказов я узнал, к сожалению, мало нового. «Лицо у Шевченка, — говорил мне г. Ткаченко, — было не красиво, но выражение его показывало в этом человеке присутствие великого ума. Когда он говорил с женщинами, лицо его делалось необыкновенно приятным. Женщины его очень любили. Шевченко не был живописцем и под конец жизни сам сознал это; впрочем, композитор он был отличный. Исполнение далеко не соответствовало предначертанному плану, и не раз он плакал, неудачно рисуя картину, отлично им задуманную. В церкви полтавской военной гимназии есть образ царицы Александры, рисованный Шевченком; иконостас был заказан в Петербурге в то время, как он был учеником Академии. Впрочем, это был вечный ученик, вечный труженик, вечный страдалец».

В 1840 г. Шевченко в первый раз издал сборник своих стихотворений, который сделался скоро весьма популярным, особенно в Южной Руси. Тогдашняя южнорусская молодежь заучивала на память стихи Шевченка, которые, кроме изданной книги, расходились по Южной Руси во множестве тетрадок, с удовольствием переписываемых; альбомы даже сельских барышень наполнялись стихотворениями Шевченка, рядом с стихотворениями Пушкина и Лермонтова.

Весьма замечательно то обстоятельство, что иной раз прежде выхода в свет сочинения Шевченка были уже известны по хуторам Южной Руси. Так, в 1857 году г. Кулиш нашел поэму «Наймичку» в затасканном и весьма неправильно исписанном альбоме какой-то уединенной мечтательницы, а может быть, и веселой подруги целого общества сельских красавиц *. До тех пор г. Кулиш ничего не знал об этой поэме, и самое имя автора ее было тогда ему не известно.

Такая любовь к Шевченке совершенно понятна: он был выразителем народных чувств и умел выразить их с неподражаемою простотою и силою.

Поэтому не удивительно, что в Южной Руси существует о Шевченке много рассказов и анекдотов. В них часто попадается вымысел, но тем не менее они уже важны потому, что показывают, как относится к поэту народ, на языке которого он писал и к которому с такою любовью относился. Между тем на такие рассказы и анекдоты биографы Шевченка до сих пор совершенно не обращали внимания.

Д.В. Григорович

[В то время вся Академия [художеств] фанатически была увлечена Брюлловым; он сосредоточивал на себе все внимание, ни о чем больше не говорили, как о нем. Все академисты, от мала до велика, горели одним желанием: попасть в ученики к Брюллову...]

В числе учеников Брюллова находился в то время Т. Г. Шевченко, с которым, сам не знаю как, я близко сошелся, несмотря на значительную разницу лет. Тарасу Григорьевичу было тогда лет тридцать, может быть, больше; он жил в одной из линий Васильевского острова и занимал вместе с каким-то офицером крошечную квартиру. Я посещал его довольно часто и постоянно заставал за работой над какою-нибудь акварелью — единственным его средством к существованию. Сколько помню, Шевченко был тогда постоянно в веселом настроении духа; я ходил слушать его забавные рассказы и смеялся детским, простодушным смехом.

В. В. Ковалев

В 1844 году я поступил в Академию художеств; тогда же Тарас Григорьевич за исполненную им программу «Мальчик с собачкою» получил звание художника. Я, подобно многим нашим землякам, стремящимся к художественному образованию, приехал в столицу с ничтожными денежными средствами. В таком положении обыкновенно сближаешься с подобными же себе товарищами и устраиваешь жизнь свою сообща, как можно проще, и вот, сойдясь с такими же тремя юношами — Карпом, Гудовским и Роговым, — мы заняли в доме Бема на Васильевском острове в 1-й линии весьма скромное помещение, состоящее из одной проходной комнаты с перегородкой. За перегородкой жили мы четверо, а налево, не доходя до перегородки, вела дверь в другую комнату, которую занимал Тарас Григорьевич. Это была уютная комнатка с одним окном, убранная заботливой женской рукою кисейными занавесками. Мы, как новички, только что поступившие в Академию, смотрели на Тараса Григорьевича с подобострастием; в наших глазах это был уже законченный художник и притом еще поэт, получивший уже среди малороссов известность. Случалось, что Тарас Григорьевич, когда, бывало, захочется отвести душу народной песней, выходил к нам за перегородку, садился на единственный стоявший в комнате деревянный диван и говаривал: «А нуте, хлопцы, заспиваем!» Карпо брал свою скрипку, Гудовский держал баса — и при помощи наших молодых тогда голосов песня лилась, и мы забывали нашу тяжелую нужду. Чаще всего при этом пели песню из сочинений Тараса Григорьевича: «Ой повій, вітре, з великого лугу, та розвій нашу тугу», эту песню он и сам пел с нами и руководил пением, и напев к ней был им же сочинен, пели, конечно, без нот. Тарас Григорьевич в то время был в дружественных отношених с Брюлловым К. П., у которого часто собирались два брата Кукольника, вечера у них кончались не всегда благополучно. Брюллов наконец не выдержал и, разойдясь с Кукольниками, впоследствии говаривал: «Черт бы их побрал, я чуть не сделался через них горьким пьяницей». К тому же времени относятся и шалости Брюллова карандашом: так, в альбоме Тараса Григорьевича я видел карикатуру, начерченную Брюлловым, где Тарас Григорьевич изображен с растопыренными пальцами, за ногтями которых была намазана чернейшая грязь; в том же альбоме было много эскизов друга Тараса Григорьевича — Штернберга (из Диканьки), необыкновенно талантливого молодого человека, отправленного за границу для усовершенствования и там, к сожалению, умершего. Из числа эскизов Тараса Григорьевича в этом альбоме лучшим был «Король Лир», нарисованный сепией. Энергическая фигура короля была почти в нагом виде, с факелом в руках, в припадке безумия бегущего поджечь свой дворец. В таком положении мне никогда не случалось видеть «Короля Лира» на сцене при выполнении этой роли лучшими артистами. Эскиз Тараса Григорьевича производил сильное впечатление и но эффектному освещению. Тарас Григорьевич готовился его исполнить, но неблагоприятные обстоятельства тому воспрепятствовали; тут же был эскиз «Мальчик с собачкой», за исполнение которого он получил звание художника.

Хотя Тарас Григорьевич как поэт пользовался уже большою популярностью в среде своих земляков, но великороссы, ученики Академии, не понимая малороссийского языка, не могли ценить его поэтического таланта. Около 47 года Тарас Григорьевич предпринял издание альбома «Живописная Украина», которого была выпущена одна тетрадь в небольшом количестве экземпляров, тетрадь эта состояла из четырех рисунков: «Дары в Чигирине», «Подача рушников», третьего не помню и четвертый — «Судная рада» (гравированные самим Тарасом Григорьевичем иглой на меди). На этом последнем рисунке с удивительною верностью схвачены экспрессии наших заспоривших на сходке земляков; в числе их изображен, по-видимому, старшина, который, потупив глаза в землю, тычет палочкою в кизяк. Под картиною написано: «Се діло треба розжувать». Теперь это рассказывается как анекдот, и я хочу восстановить в памяти, откуда он взят и кто творец этого сюжета. Издание это, как и вообще всякая другая его деятельность, вследствие ссылки Тараса Григорьевича прекратилось.

Тут уместно вспомнить, что Тарас Григорьевич первый у нас в России начал гравировать иглою на меди по способу и манере фламандцев XVII ст., придерживаясь манеры Рембрандта.

(Здесь автор воспоминаний показал присутствующим образец гравирования Рембрандта и гравюру «Компания», — как образец гравирования Тараса Григорьевича.)

Эта гравюра («Компания») подарена была мне самим Тарасом Григорьевичем в 1859 году. Тарас Григорьевич очень любил этот род гравирования, в котором достиг известной степени совершенства. Я видел в 59-м году у него в мастерской большой, 3/4 арш. в вышину, прекрасный рисунок — «Сосновый лес».

В 47-м году Тарас Григорьевич переселился в Киев преподавателем * при университете.

По возвращении Тараса Григорьевича в Петербург, ему было отведено в здании Академии помещение рядом с академическою церковью, состоящее из одной комнаты, разделенной на две части: на антресоли и мастерскую; на антресолях стояла его постель. В 59 году я был в Петербурге и посетил его в этой его квартире. При этой встрече я был поражен резкою переменою его внешности: это не был прежний широкоплечий, коренастый, с целыми волосами на голове мужчина в сером сюртуке, каким я его знал прежде, предо мною был совершенно исхудалый, лысый человек, без кровинки в лице, руки его сквозили до того, что видны были насквозь кости и жилы... Я чуть не прослезился.

Многие, конечно, помнят, какой энтузиазм в то время вызывали литературные произведения Тараса Григорьевича в его земляках и особенно в землячках. Институты на юге России были полны его горячими поклонницами. Разговаривая о прошлом и обратившись к настоящему, Тарас Григорьевич между прочим сказал: «Нынешним летом я приеду к вам в Полтаву, там у меня есть еще товарищ Ткаченко (учитель полтавской гимназии), а вы подыщите мне невесту». Видя его хворым, я в душе не одобрял его намерения жениться, но он прибавил: «Ви не подумайте, що я хочу взяти за себе баришню; мені висватайте яку-небудь попівну, таку, щоб і чоботи з мене знімала». — «Шкода, — кажу, — а як розбере, що ви за чоловік і яку добули собі славу, то зараз скаже, що мені подобає не така доля. Годі вам, Тарасе Григоровичу, тілько лишні клопоти будуть».

Известно, что Тарас Григорьевич, чем более приближался к концу жизни, тем более все думал о женитьбе, известно также, чем кончились его попытки выбрать себе жену из девушек простого сословия, нисколько его не понимавших. Он тешил только свое воображение, для этих же девушек, хоть и простых, но с самостоятельными понятиями и склонностями, никакой гений не заменит молодости. Так и кончил Тарас Григорьевич свой век одиноким.

В Полтаве мне уже не пришлось с ним более видеться. Я выехал в Крым и там спустя некоторое время услышал о смерти его и о том, что прах его провожал до могилы один из моих товарищей по Академии — Григорий Николаевич Честаховский.

В. В. Тарновский

Порой самые ничтожные факты из жизни людей, известных в литературе или науке, представляют интерес. В силу этого соображения мы и решились в данной заметке поделиться имеющимися мелочными фактами, касающимися Т. Г. Шевченка, быть может, почитатели нашего гениального поэта найдут в ней что-нибудь новое и не лишенное некоторого интереса.

1. В ПОТОКАХ

Тарас Григорьевич Шевченко, путешествуя по Киевской губернии в 1845 году, заехал в Потоки, Киевск. губ., в имение В. В. Тарновского. С дороги он сильно устал, а потому по приезде в Потоки, прежде чем посетить хозяина, зашел в контору, чтобы отдохнуть и умыться. Так как это было в обеденный час, то он никого из служащих в конторе не застал; тем не менее, он туда вошел, заперся и лег на лавке. Возвратившийся конторщик был поражен, нашедши дверь запертой, начал заглядывать в окна и, к своему удивлению, увидел незнакомого человека, расположившегося в конторе и крепко спавшего. Не зная, что делать, отправился он к хозяину и заявил ему о случившемся; тот приказал оставить незнакомца в покое и только следить, чтобы он не трогал на столе бумаг. Тарас Григорьевич, выспавшись, умылся, оделся и пришел к хозяину, рекомендуясь, что он Шевченко. В. В. Тарновский, уже слыхавши о нем, так как Шевченко в то время успел уже приобрести большую славу, очень обрадовался ему, познакомил его с своей семьей и просил остаться некоторое время погостить. Тарас Григорьевич, конечно, охотно согласился, полюбил обитателей Поток, в особенности же сестру владельца Н. В. Тарновскую, с которой крестил ребенка у дьяка и всегда ее потом называл «дорога кумася». Живя в Потоках, Тарас Григорьевич писал, рисовал и много дарил своей «кумасе» стихотворений и рисунков, в том числе подарил и свой портрет, рисованный им в зеркало. Впоследствии, когда его арестовали, то все его знавшие, в особенности же те, у которых он проживал, были напуганы и ожидали обыска. В. В. Тарновский получил от правителя канцелярии генерал-губернатора Бибикова, Писарева, уведомление о могущем произойти обыске, и отдал все имевшиеся у него стихотворения Шевченко своей жене, которая ночью зашила их в тюфяк; кума же Тараса Григорьевича, желая сохранить все бумаги, полученные от него, уложила их в ящик и зарыла его в землю в саду. Прошло тревожное время; и когда все успокоилось, Н. В. Тарновская поехала в деревню и отрыла свой драгоценный ящик с произведениями Шевченко. Бумаги и рисунки оказались все целы и долго хранились у нее.

Отдавая всегда, и после возвращения Шевченко из ссылки, все письма и рисунки его одному страстному собирателю всего касающегося Шевченко, этих вырытых из земли бумаг она не отдала, и тот ничего не знал о их существовании до смерти Н. В. Тарновской, когда оказалось, что они ею были отданы одной родственнице, которая в настоящее время не может их отыскать у себя. Не так жаль потери подлинных рисунков и рукописей Шевченко, как того, что между этими рукописями, можно предположить, находилось окончание известного только по началу, нигде не находимого и написанного именно в то время произведения Шевченко «Иван Гус». В то время пребывания Шевченко в Потоках в честь его была устроена иллюминация в саду: на верхушке большой березы прикреплен его вензель, были даже сочинены владельцем стихи, каждый куплет которых оканчивался словами:

Серед нас, серед нас

Добрий Тарас...

Любимым занятием Тараса Григорьевича в Потоках было катание на паромке на большом пруду, в теплые летние вечера, при заходящем солнце, сопровождавшееся всегда пением народных украинских песен и особенно его любимой песни «Ой зійди, зійди, зіронька та вечірняя».

Из Поток Шевченко уехал недели через две, но куда — неизвестно.

2. В КАЧАНОВКЕ (ЧЕРНИГОВСКОЙ ГУБ., БОРЗЕНСКОГО УЕЗДА)

Здесь Т. Г. Шевченко часто и подолгу гостил, в 40-х годах, у тогдашнего владельца Качановки Г. С. Тарновского, с которым был в переписке, но, к сожалению, после смерти Г. С. Тарновского найдено было только два письма; в одном из них извещается о посылке в Качановку картины Шевченко «Катерина» *.

* Оригинал этой картины находится в коллекции В. В. Тарновского, а фотогра фический снимок ее приложен в «Киевской старине», 1896 г., № 2.

После ссылки Шевченко в первый раз приехал в Качановку в 1859 году, 21 августа, и не застал там хозяина, бывшего владельца Поток. Но в Качановке был его сын, студент, который, возвращаясь однажды из сада, увидел идущих ему навстречу двух человек — одного в длинном парусиновом кобеняке, а за ним старика дворецкого, знавшего Шевченко до ссылки. Сыну владельца было только семь лет, когда Тарас Григорьевич гостил в Потоках, но он вырос в семье, где почитание поэта было, так сказать, традиционным, а потому он увлекался его поэзией, много знал наизусть его стихотворений и питал глубокое уважение к личности поэта.

Не удивительно поэтому, что, когда подошедший в парусиновом кобеняке назвал себя Шевченко, оба бросились друг к другу в объятия. Для Шевченко эта встреча с юношей, которого он когда-то знал ребенком, была не менее радостна: она напомнила ему былое, — как и вообще, быть может, самый приезд его в Качановку объясняется потребностью души его после сильных потрясений, при виде знакомых мест, оглянуться на пройденный путь и воскресить в памяти те дни, которые относились к иной, более светлой поре его жизни. После обеда Тарас Григорьевич захотел погулять в саду. При выходе из дому он встретил многих из служителей-дворовых, собравшихся повидать Шевченко, так как они помнили его и любили. Тарас Григорьевич приветливо со всеми здоровался, с некоторыми обнимался и вспоминал о прежних своих посещениях Качановки. В продолжение всей прогулки поэт был задумчив и грустен; видимо, пред ним проходили картины прошлого. В одном особенно живописном месте, на выступающей к пруду площадке, среди плоскогорья, он стал восторгаться видом и воскликнул: «Як умру, то тут поховайте мене». Этим словам, конечно, нельзя придавать серьезного значенья: они были произнесены под впечатлением окружавшей его чудной природы. В одном месте сын владельца попросил Тараса Григорьевича посадить ему на память молодой дубок (так как это было в августе, то деревце было выкопано, для верной посадки, с землей). Шевченко, посадив дубок, пожелал: «Дай боже, щоб нам довелось коли-небудь посидіть в тіні його гілля».

Вернувшись с прогулки, которая для Тараса Григорьевича была сплошным переживанием минувшего, они оба растянулись перед домом на лугу, и студент стал декламировать поэту его же стихотворения, еще тогда не напечатанные. Тарас Григорьевич многих не помнил и почти за каждым стихом удивленно спрашивал: «Коли це я писав?» И луна взошла, ярко освещая все кругом, а они все еще лежали на поляне, предаваясь поэзии и восторгаясь теплой украинской ночью.

Наконец, вставая, чтобы идти ужинать, студент продекламировал Шевченко отрывок из его стихотворения:

Летим. Дивлюся, аж світає,

Край неба палає.

Соловейко в темнім гаї

Сонце зустрічає.

Тихесенько вітер віє,

Меж ярами над ставами

Верби зеленіють.

— Відкіля ж це? — спросил Шевченко и сейчас, вспомнивши, спохватился: — Ну, цей «Сон» буду я пам’ятати, наробив він мені лиха.

Пришедши в залу, где был накрыт ужин, Тарас Григорьевич попросил дать ему альбом, выразив желание написать что-нибудь на память о своем посещении Качановки. Альбом был тотчас принесен, и Тарас Григорьевич начертил в нем только две строки:

I стежечка, де ти ходила,

Колючим терном поросла.

1859 года, 21 августа, Качановка

Невольно приходит на мысль, почему Шевченко избрал именно эти строки, и мы склонны предположить, что они являются отражением того грустно-мечтательного настроения, в котором находился поэт, и написаны под впечатлением прогулки в саду, где он не нашел уже знакомой и дорогой ему по воспоминаньям «стежечки». На следующий день утром Тарас Григорьевич Шевченко принес и подарил сыну владельца некоторые из своих офортов; в то же утро он уехал в Петербург.

В. И. Аскоченский

Ех Тарасе Тарасе! За що мене охаяли люде? За що прогомоніли, що я тебе, орла мого сизого, оскорбив, облаяв?.. Боже ж мій милостивий! Коли ще вони не знали, де ти, і як ти, і що таке, а я вже знав тебе, мого голуба, слухав твого «Йвана Гуса», слухав другі твої думи, котрих не бросав ти, як бісер перед (нехай вибачають) свинями.

* Редакция «Основы» (см. февральскую книжку) пригласила всех знавших Тараса Григорьевича сообщать читающему миру всякого рода биографические сведения о покойном. С охотою делимся и мы своими воспоминаниями, тем более, что нам не менее других дорога память поэта, хоть на нас и напали за неполюбившийся кое-кому христиански-справедливый упрек, что близкие его не сберегли нашего Тараса и допустили его умереть без напутствования в жизнь вечную.

Случайно познакомился я в Киеве с Тарасом Григорьевичем Шевченком. Это было 1846 г. в квартире А-вых на Старом городе. Нас собралось тогда, как теперь помню, что-то много; вечер был такой теплый, влажный, благоуханный. После чаю все наше общество вышло в небольшой садик, с огромными, однако ж, фруктовыми деревьями, и расположилось, кто как мог. Тарас (я еще не знал его тогда) в нанковом полупальто, застегнутый до горла, уселся на траве, взял гитару и, бренча на ней «не до ладу», запел: «Ой не шуми, луже». Я перестал болтать с одной из дочерей хозяйских и обратился весь в слух и внимание. Тарас пел неверно, даже дурно, чему много способствовал плохой аккомпаниман, но в каждом звуке слышалось что-то поющее, что-то ноющее, что-то задевавшее за душу.

— Кто это такой? — спросил я сидевшую подле меня девицу В. А-ву.

— Шевченко, — отвечала она.

— Шевченко? — почти вскрикнул я и в ту ж минуту встал и подошел поближе к любимому мною поэту, «Кобзаря» которого (в прескверном киевском издании) я знал почти наизусть. Опершись о дерево, я стоял и слушал; вероятно, заметив мое внимание, Шевченко вдруг ударил всей пятерней по струнам и запел визгливым голосом: «Черный цвет, мрачный цвет», пародируя провинциальных певиц, закатывающих глаза под лоб. Все захохотали, но мне стало грустно, даже досадно, что человек, на которого я глядел с таким уважением, спустился до роли балаганного комедианта. Я отошел от Шевченка и сел на пенек срубленной не то вишни, не то черешни. Тарас положил гитару на траву и, выпив рюмку водки, которую поднес ему (тогда гимназист) П. А-ч, стал закусывать колбасою, беспрестанно похваливая ее.

Меня окружили дамы и просили «спеть что-нибудь». Тарас это услышал и, подавая мне гитару, сказал: «Ану, заспівайте». Я отказался тем, что не умею аккомпанировать себе на гитаре. «То ходім к фортоплясу», — сказал он, поднимаясь. Мы пошли, за нами потянулись барыни и барышни. Я запел «Погляди, родимая». Тарас стоял передо мною, опершись на фортепьяно и пристально смотрел мне в глаза.

— А хто це скомпонував ці вірші? — спросил он, когда я перестал петь.

— Я.

— Ви? Спасибі вам, козаче. [А все ж таки ви — москаль.

— Да, москаль, — отвечал я. — А впрочем, разве только малороссам доступна поэзия?

Тарас, вместо ответа, махнул рукой, и тем дело кончилось на этот раз.]

Дней через несколько забрел я как-то на взгорье Михайловской горы, позади монастыря, откуда открывается удивительный вид на все заднепровье. Над крутым обрывом горы я увидел Шевченка; он сидел на земле, подпершись обеими руками, и глядел, как говорят немцы, dahin 1 .

1 Dahin — туда (нем.).

Он так был углублен в созерцание чего-то, что даже не заметил, как я подошел к нему. Я остановился сбоку, не желая прерывать дум поэта. Тарас Григорьевич медленно поворотил голову и сказал: «А, бувайте здорові! Чого ви тут?»

— Того ж, чого і ви, — отвечал я с усмешкой.

— Еге, — сказал он, как будто тоном несогласия. — Ви з якої сторони?

— Я — воронежский.

— Сідайте, паничу, — сказал он, отодвигаясь и подбирая под себя полы своего пальто.

Я сел.

— То ви, мабуть, козак?

— Був колись, — отвечал я. — Предки мои точно были козаками; прапрадедушка, есаул войска донского, звался Кочка-Сохран.

— Який же гаспид перевернув вас на Аскоченського?

— Того уж не знаю.

— Ученье, кажуть, світ, а неученье — тьма; може, й так воно, я не знаю, — с улыбкой сказал он, решительно не понимаю к чему.

Мы оба замолчали. Я достал сигару и закурил.

— Ой, паничу, москаль надійде, буде вам!

Я засмеялся. И долго сидели мы потом молча. Мельком я взглядывал на Тараса: лицо его то становилось суровым, то грустным, то делалось так светло и привлекательно, что расцеловал бы его. Не знаю, воображение ли мое помогало мне в этом случае, но мне чудилось, что в голове поэта «коїться» что-то чудное, формируется, быть может, целая поэма, которой не суждено выйти в свет и которая останется невысказанным словом. Мне хотелось передать Тарасу мечту мою, но я боялся нарушить эту созерцательную тишину поэта и, кажется, хорошо сделал.

— Ходім, — сказал он, поднимаясь.

Мы сошли с горы на Крещатик; расставаясь, я просил его бывать у меня.

— А де ви живете?

Я сказал.

— А, — отвечал он, — то великий пан. Нам, мужикам, туди не можна.

— Но у этого пана, — возразил я, — тоже живут мужики, и первый из них — я.

— Правда? — спросил он, крепко сжав мою руку.

— Правда, — отвечал я.

— То добре.

Мы расстались.

Когда все это было, определительно сказать не могу; знаю только что весною 1846 года, ибо в дневнике моем, откуда я заимствую все это, дни и месяцы не обозначены. Мая 26 Тарас Григорьевич был в первый раз у меня с В. П. и Н. П. А-выми, из которых первый (уже покойник) был жандармским, а последний армейским офицером. Вместе с ним был, кажется, и А. С. Чужбинский с четками в руках, серьезный и неразговорчивый. Несмотря на это, все были, как говорится, в ударе. Тарас, с которым я успел уже сблизиться, читал разные свои стихотворения и между прочим отрывок из поэмы своей «Иоан Гус». Несколько стихов из нее доселе не вышли из моей памяти:

Народ сумує там * в неволі,

І на апостольськім престолі

Чернець годований сидить:

Людською кровію він шинкує,

У найми царство віддає.

Великий боже! Суд твій всує

I всує царствіє твоє...

* В Риме.

Не могу забыть снисходительности поэта к таким убогим стихоплетам, каким был я, грешный, во время оно. Шевченко заставлял меня читать мои тогда еще не печатанные изделия и, помню хорошо, что некоторыми главами из «Дневника», помещенного в собрании моих стихотворений, оставался чрезвычайно доволен. У меня доселе хранится рукопись этого семейного рассказа, [на котором Тарас мазнул на полях следующих стихов прескверным своим почерком «спасыби, панычу».

Небесный гость-переселенец,

Лежал в объятиях младенец.

Прильнув ко груди молодой

Своей кормилицы родной, —

И мать счастливая, шутя,

Ласкала милое дитя,

И грустный взор ее прекрасный,

Взор тихий, полный неги страстной,

Понятливо наедине

Тогда покоился на мне...

Вытянув от Тараса согласие на посвящение его имени одного из моих стихотворений, я просил его написать что-нибудь и мне на память.

Тарас обещался, но не исполнил своего обещания. Г. Ч-кий был добрее: он через несколько дней прислал мне стихотворение, написанное его собственной рукою [...]

В. П. А-ч, юморист и остряк, какими бывают только малороссы, сыпал самые уморительные анекдоты; мы помирали со смеху. Тарас часто повторял, хватаясь «за боки»: «Та ну-бо, Василю, не бреши!» После чаю [«с возлиянием»] Тарас [стал веселее и,] седши к фортепьяну, начал подбирать аккомпаниман, что, однако ж, ему не удалось.

— Паничу, — сказал он наконец, — чи не втнете нам якої-небудь нашенської?

— Добре, — сказал я и запел: — «Злетів орел попід небо, жалібно голосить...»

— Сучий я син, — сказал Шевченко по окончании песни. — коли ви не козак!.. Козак, щирий козак!

[В. А-ч тоже сел к фортепьяно и, бренча как попало, запел самым прескверным образом: «ты душа ль моя». Тарас рассердился и, подошедши к певцу, сказал резко: «це свинство, свинство! Коли не піп, то не суйся в ризи. Дурень єси, Василь!»

Это незначительное само по себе обстоятельство чуть не расстроило прекрасно начатого вечера. Тарас сидел пасмурный и неохотно отвечал на вопросы и приставания В. А-ча. Подали закуску. Шевченко повеселел, а дальше и совсем развязался: он принялся читать стихотворения, наделавшие ему потом много беды и горя.

— Эх, Тарасе, — говорил я. — Та ну-бо покинь!

Ей же богу, не доведуть тебе до добра такі погані вірші!

— А що ж мені зроблять?

— Москалем тебе зроблять.

— Нехай! — отвечал он, отчаянно махнув рукой. — Слухайте ж ще кращу!

И опять зачитал.

Мне становилось неловко. Я поглядывал на соседние двери, опасаясь, чтобы кто-нибудь не подслушал нашей слишком интимной беседы. Вышедши на минуту из кабинета, где все это происходило, я велел моему слуге выйти ко мне через несколько времени и доложить, что, мол, зовет меня к себе...

Гости оставили меня.]

В июне (1846 г.), не помню, которого числа, зашел я к Шевченку в его квартиру на «Козьем болоте». Жара была нестерпимая. Тарас лежал на диване в одной рубашке. Сняв с себя верхнее платье, я повалился на кровать. Разговаривать не было никакой возможности: мы просто разварились. Отдохнув несколько, я принялся осматривать все, окружавшее меня: бедность и неряшество просвечивались во всем. На большом столе, ничем не покрытом, валялись самые разнородные вещи: книги, бумаги, табак, окурки сигар, пепел табачный, разорванные перчатки, истертый галстук, носовые платки — чего-чего там не было! Между этим хламом разбросаны были медные и серебряные деньги и даже, к удивлению моему, полуимпериал. В эту пору подошел к окну слепой, загорелый нищий с поводырем. Я встал и взял какую-то медную монету, чтобы подать.

— Стойте, — сказал Тарас, — що це ви йому даете?

Я сказал.

— Е, казна-що!

И в ту же минуту, встав с дивана, взял полуимпериал и подал его нищему. Слепец, ощупав монету и спросив о чем-то своего поводыря, протянул руку в окно с полученным полуимпериалом.

— Спасибі вам, пане, — сказал он, — але я такої не візьму, нехай їй всячина! У старців таких грошей не буває. Візьміть її собі, а мені дайте шматок хліба, чи що.

Тарас дал ему полтинник; нищий, постояв и подумав немного, пошел от окна, бормоча молитвы и разные благожелания.

— О, бачите! — сказал Тарас — Що то значить бідака! I грошей боїться великих, бо то панам тільки можна мати їх. Жарко, паничу! — заключил он и опять повалился на диван.

Встречался я с Тарасом Григорьевичем и еще несколько раз; бывал и он у меня, и я у него, но, собираясь к переезду из Киева в Житомир и, главное, занятый предстоявшею мне женитьбою, я не вносил в мой «Дневник» разговоров с Шевченком. Под 26 июля значится там у меня только вот что: «Превосходно проведенный вечер, в полном смысле литературный. Шевченко — дивный поэт. На досуге я поговорю об нем».

Но этого досуга не оказалось. Я выехал в Житомир, и через несколько времени весть о судьбе, постигшей Тараса Григорьевича, поразила меня несказанною скорбию...